Страница:
- Ладно, забудем, запьем, - посыпались предложения, и вечер покатился дальше, довольно гладко и привычно, хотя, как водится, праздник все равно стал вскоре антипраздником, посудой, которую надо перемыть, и ссорами, которые надо позабыть.
Катя удивлялась, и еще долго ей предстояло удивляться обитателям двенадцатого этажа.
Жизнь была к ним на удивление щедра. Мир как чудо, как большой золотой шар, внутри все тоже золотое, шар летел, и они в нем летели... Жизнь расстилалась улицами города, свежестью и зеленью лесов, неповторимостью деревень, вечно бередящих сердце художника. Жизнь дарила им белую бумагу, необозримые снежные ее километры и грубый благородный зернистый репинский холст, хитрые новомодные фломастеры, удручающе недолговечные, и старые надежные пузыречки разноцветной туши - крошечные горящие фонарики. Жизнь дарила им сотни новых монографий об искусстве, отпечатанных в лучших типографиях мира, на высоком уровне полиграфии, и старые книги на еще более высоком уровне.
С материнской щедростью отвела им весь Север, Архангельск, Псков, Новгород, Вологду, Тотьму, Центральную Черноземную область с деревнями и городками, подарила Киев с Лаврой, Ленинград с окрестностями, Самарканд, Бухару, Крым, Кавказ... Они все брали: лодки, костры, ружья, ножи, прялки, рушники, самовары, сундуки, возможность ехать поездом, лететь самолетом, сплавляться по реке на плоту; Брали юг и север, восток и Запад, брали легко, естественно, как свое. Отдавать? Это потом. Некоторые отдадут сполна, а некоторые так и будут - брать, брать, брать.
Катя начинала понимать расстановку сил, немыслимые привилегии двенадцатого этажа, бедность его и богатство, окаянную его прелесть, странные его вольности.
- У тебя видик, мать, я тебе доложу, - насмешливо заметил художник как раз в тот момент, когда Кате казалось, что она - само дружелюбие.
- Не знаю, чего ты хочешь от меня, я веселая и довольная, - ответила Катя. - Какой у меня видик?
- Такой, что ты сейчас беднягу Лару живьем сглотнешь, и такой, вроде-ты специальность переменила, научную работу решила писать, под названием "Двенадцатый этаж". Всех тут научно изучишь, запишешь, проана-ли-зируешь и сделаешь выводы, доцентиха. Сделаешь выводы?
Последние слова художник произнес так презрительно, что Катя засмеялась. "Если не психовать с ним заодно, то можно еще смеяться", подумала она.
- А на самом деле я не изучаю, а участвую. На равных.
- Господи, - простонал художник, ощущая Катино спокойствие как предательство. - Откуда ты свалилась на мою голову?
Катя улыбнулась.
- Вы про меня говорите?
Лариса подошла любезная.
- Катя, приходите ко мне, у меня есть книжка, в ней портрет, на который вы поразительно похожи. Я вам покажу.
- Имеем комплимент? - спросила Катя и оглянулась на своего художника. Но художник на нее не смотрел.
- Катя похожа на портрет Элеоноры Толедской, Бронзино. Он находится в галерее Уффици, - вмешался Петр Николаевич.
- Все вы старые комплиментщики и донжуаны, - засмеялся художник.
- Бронзино? - спросила Лариса. - Между прочим, на днях промелькнул один Бронзино.
- Да-а, - сказал Евгений, - я видел... этого Бронзино. Как же, как же.
- А почему я ничего не знаю? - удивился художник. - Где? Когда? Какой Бронзино?
- Ну пожалуйста, Арсений, не заводитесь, - миролюбиво ответил Петр Николаевич. - Это такой же Бронзино, как я китайский император.
В этом невероятном мире, где жил двенадцатый этаж, все могло быть. И Бронзино тоже, художник это знал. С ним, правда, чудес не случалось, ему ничего _такого_ не попадалось. Он не стремился к громким именам, но Бронзино особый случай, Бронзино, который так безупречно, божественно писал флорентийских патрициев, надменных, мужественных, исполненных достоинства и красоты. Перед портретом Козимо Медичи в Музее изобразительных искусств художник стоял много раз и помнил плечи, и руки, и мягкую бороду, всю позу. Когда он думал о портрете, у него сбивалось дыхание.
- Какой портрет-то, скажите толком, мужички, - просил он. - Ну ты скажи, Лариса, ты же первая начала.
- Мужчина в черном, с цепью, - сжалилась Лариса.
Художник закрыл глаза и потер виски. Воображение нарисовало уменьшенный вариант _того_ портрета, хотя _там_ цепи нет, и одежда не черная, но черного и _там_ много, живописец любил черный цвет и писал его часто.
- Сколько стоит? - спросил художник.
- Стоил. Недорого, - засмеялся Евгений. - Сто рублев. В магазине.
И все засмеялись.
Художник понимал, что ведет себя глупо и неприлично, но ничего поделать не мог. Хорошо, пусть не Бронзино и к Бронзино близко не лежал, но откуда-то возникла такая легенда? Он не такой гордый, как Лариса-искусствоведка. Ему годится то, что она не берет. Кто-то все равно купил это за Бронзино, кто-то, у кого нашлось сто ре, в нужном месте, в нужный час. Даже если копия _того_ времени...
- Прекратите, Арсений, - прикрикнул на него Петр Николаевич, который читал все его переживания, как книгу с картинками, и сердился и жалел его, молодого, глупого, не умеющего владеть собой, властвовать собою, то, что так хорошо умели модели Аньоло Бронзино.
- Что, братцы, это действительно было похоже? - попробовал улыбнуться художник, показывая, что все миновало, он уже способен на эту тему шутить.
- Пря-амо, сейчас, - буркнул Евгений.
- Ты так думаешь, что кругом одни сплошные идиоты. Похоже ли? спросила Лариса презрительно. - В том-то и дело, что _похоже_. Типичный Бронзино, так бы я сказала. Устраивает?
Все опять засмеялись.
"Они из него дурачка делают, - подумала Катя, - а он подставляется".
- Я ухожу, - сказала Катя, - мне утром вставать рано, а двенадцатый этаж может дрыхнуть. Когда вы все в журнал приходили, а я была новенькая, младший редактор, на вас смотрела снизу вверх, все вы были симпатичные, а теперь я вас что-то не пойму.
- По-моему, ты начинаешь склоку, - мрачно отозвался художник.
- Да. Начинаю.
- В наше время женщина не проблема, а беда, - сообщил художник.
- И мне пора, - сказала Лариса, - я тоже человек раннего вставания.
Она надела милицейский тулуп, перетянулась кушаком, стала похожа, на удалого ямщика, который сейчас взмахнет вожжами, гикнет, свистнет и помчится по Москве и Подмосковью, а поедет назад - в санях у него уже будет лежать Бронзино, да не тот, сомнительный, а настоящий, подлинный, великолепный.
- Ты когда придешь? - спросила Катя у мужа.
- Не будем договариваться. Приду когда приду.
Он произнес это довольно миролюбивым тоном, но Катя покраснела, "где был и когда придешь" спрашивать нельзя, у нее сорвалось случайно, опять ошибка.
- Лапкин-драпкин, я приду.
"Лапкин-драпкин" - признак нежности, чем она ее заслужила, она не знала.
Он обязательно хотел познакомить Катю со своей племянницей. Ему казалось, что он хранитель каких-то последних прекрасных знаний и они кончаются. Может быть, глупости вроде засушенных лепестков в книгах. Пусть, не всем умными быть.
Петр Николаевич набирал номер Наташи Милениной, которая никогда дома не сидит. Подруги, друзья, театры, кино, а теперь новое увлечение - туризм. Может, ее прабабки за нее дома отсидели, впрочем, тоже, наверно, не особенные домоседки были. У него было чувство, что он их знал, прабабок этих двоюродных, троюродных, и был в них влюблен, и до сих пор влюблен, вот дурость, и радость, и тайна, которую надо хранить, потому что никто не поймет. Но как попадется человек, способный понять, сразу надо с ним поделиться чепухой этой, лепестками засушенными, тогда не пропадет, не умрет вместе с ним, а останется. Катя как раз такой человек.
Наташа сказала, когда он ее; наконец поймал по одному из служебных телефонов:
- Ах ты боже мой, дядечка, какие китайские церемонии. Да приходите, когда хотите, с кем хотите. Как будто впервой. Мало я, что ли, ваших опекаемых видела, которым вы головы морочите, а они вам верят и слушают, развесив уши. Я уж соскучилась без вас, без ваших фантазий. Только пообещайте не делать из меня музейный экспонат, я сейчас особенно для этого не подхожу, похожа на черта. Уезжаю в экспедицию на все лето и вообще не знаю, когда вернусь, может быть - никогда. Чего я тут не видала, а там - солнце, ветер, полынью пахнет. Как зовут вашу новую жертву?
Он побрился, надел вельветовую куртку, шелковым платком обмотал шею, стал выглядеть как собственная фотография двадцатилетней давности.
- В вас влюбиться можно, - польстила ему Катя.
- Было. Влюблялись, - скромно ответил он.
Умение так празднично выглядеть - особое мужское свойство. Может быть, от сознания, что твой вид есть твой долг женщине.
Был небольшой мороз, очень светлое небо, бодрящая свежесть, один из прекрасных московских зимних дней, которые почему-то стали редки. Или так кажется? А между тем такие дни и есть Москва, и нежный запах свежести Москва, и неповторимые развороты некоторых улиц, ничем, может быть, не примечательных, лишь тем, что они - Москва. Город любишь, как человека, любишь потому, что любишь.
Петр Николаевич купил целлофановый кулек с цветами - две тяжелые, как виноград, грозди гиацинтов, голубую и розовую, с нежным запахом. Он был чувствителен к запахам и внимательно посмотрел на Катю, как она изумляется цветам или спокойна, равнодушна, современный человек. Лицо современного человека было розовое, как гиацинт, и спокойное. Он спрятал цветы под пальто.
Удачно совпало, и Наташа дома, и Катя свободна. А вдобавок весна в этот день пробивалась сквозь зиму, снег и лед, как запах гиацинтов сквозь драповое пальто.
- Чувствуете? Я чувствую весну, как какая-нибудь там букашка-муравей, под листом, под корягой. Чувствую, что-то хорошее будет, а что-то - это весна... Мы с вами подходим к дому, где Пушкин жил в тысяча восемьсот тридцать первом году. Здесь у него бывали Денис Давыдов, Языков, Баратынский, Вяземский и, конечно, Нащокин Павел Воинович. Гостиная была обклеена обоями под лиловый бархат с выпуклыми цветами. Его первая квартира... А следующий дом - мы пришли.
Молодая женщина выглядела так, как будто играла в снежки, где-то бегала и сейчас опять побежит.
Гидом быть она не захотела. То, что висело в ее доме на стенах, имело к ней самое непосредственное отношение, но ее не интересовало. Чудесные предки, верно. Но люди склонны переоценивать предков, особенно в последнее время. Ей стало скучно, когда Петр Николаевич подвел Катю к портретам и стал рассказывать, кто на них изображен.
Она присела перед зеркальцем у туалета с намерением причесаться. Помахала гребенкой, помахала щеткой и встала... Темно-синие волосы торчали, как у шестиклассника на большой перемене.
Предки, нарисованные с разной степенью искусности и искусства или изображенные на старых фотографиях, тепло укутанные в бархатные рамки, взирали на наследницу благосклонно. У многих из них тоже были такие лица, как будто и они что-то натворили.
Миленина поставила цветы в воду, стала накрывать на стол. Она явно боялась, что ее отвлекут от дела и о чем-нибудь спросят. Она колола сахар, как колют орехи, потом стала резать хлеб, сыр и вообще крошить всю еду, казалось, она собиралась из всего, что было в доме, сделать салат.
Петр Николаевич обратился к ней:
- Наташенька, у тебя был другой портрет. Я его не вижу.
- Музей выпросил.
Петр Николаевич снял со стены фотографию грустного генерала в коричневой, местами порозовевшей бархатной рамке.
Миленина подошла.
- Дядя Саша. Девять человек детей. Храбрый безрассудно. Добрый, благородный, милый. Пупсик. Давно умер.
- Вот так она рассказывает про своих знаменитых родственников, - сказал Петр Николаевич. - Этот дядя Саша, пупсик, был прогрессивнейшим деятелем государства Российского.
- А как я должна про них рассказывать? Встать в позу, завернуться в римскую тогу? Они были замечательные, умные, просвещенные, преданные отечеству... их любили... и они любили. И умерли. Все как один, закончила она, смеясь, и опять удрала, туда, где ее ждали, где шла жизнь без портретов, без старинной мебели, без желтоватых иссыхающих бумаг. Наташа давно хотела отдать их Петру Николаевичу, но он считал, что они вместе должны их перебрать. Она не спорила, бумагам, видно, еще долго предстояло лежать на прогнувшихся книжных полках.
Большая комната спокойно, естественно вместила два с половиной столетия и не казалась перегруженной. Историческое имело свои места на стенах и у стен, а современное: сумка Аэрофлота, бархатные брюки, пестрый платок, журналы, газеты, сигареты - без закрепленных мест сбивалось к столу и хозяйке. Комната была как город с современным центром и историческими окраинами.
Петр Николаевич стал описывать достопримечательности. Миниатюры, акварели, гравюры из тех, что висели пониже, снимал с гвоздиков. На обоях открывались ровные темные пятна. Катя внимательно осматривала эти пятна.
- Не слушает, - обиделся Петр Николаевич.
Он вел экскурсию, старался, выдавал эрудицию, был блестящ, воодушевлен и внезапно обнаружил, что слушатели изнывают от скуки.
За столом у него еще больше испортилось настроение. Женщины разговорились и болтали, тратили драгоценное время неизвестно на что.
Общего отношения к шнурованным высоким сапогам оказалось достаточно, чтобы, еще час назад незнакомые, они стали вести себя как подруги детства. Кстати, он всегда знал, что стоит познакомить людей, как у них начинается отдельная жизнь, они забывают того, кто их познакомил.
Он молча пил чай.
Он хотел показать Кате этот дом, потому что старина тут была теплая, живая, а историческим - все, любая мелочь, даже ракушка, которую какой-нибудь дядя, пупсик, не поместившийся на стене, привез из путешествия на Цейлон в тысяча девятьсот десятом году. Петр Николаевич здесь все знал наизусть. Однако сегодня, снимая со стены акварели, он обратил внимание на одну, которой раньше не было, Наташа ее, видно, откуда-то вытащила. Акварель была подписная: Максим Воробьев, Петербург. Виды Петербурга теперь уже редко встречаются. Акварель немного выцветшая, серенькая, тронутая невидимым розовым. Лодка с цепью. Адмиралтейство. Небо. Вода. Розового как будто нигде не было, но все-таки оно было...
- Натали, откуда она? Вон та акварель.
- Кто? Что? Не знаю, - ответила Миленина голосом, каким шестиклассник отвечает на вопрос, кто разбил стекло.
- Ее раньше не было.
- Была.
Катя посмотрела, куда показывал Петр Николаевич. И маленькая картинка отделилась от стены и поплыла к ней с лодкой, с водой и небом, с прозрачностью и легким туманом, с часом, когда кончается день и начинается вечер, с весной, которая еще не наступила, с ожиданием чего-то, с обещанием, с вечностью, с безнадежностью, с Сенатской площадью, с Петропавловской крепостью...
Удивительно, как она ее не увидела, зато теперь видела только ее.
- Максим Воробьев, его сюжет, его Петербург, - сдержанно пояснил Петр Николаевич.
- Как же могло так все сохраниться? - спросила Катя, обводя взглядом комнату.
- Обстановка из имения, - ответил Петр Николаевич.
- Во время революции крестьяне собрали вещи в доме, погрузили на подводы и привезли сюда к маме, в Москву, - сказала Миленина.
- Очень просто, - комментировал Петр Николаевич с таким видом, как будто сам руководил транспортировкой. - А дом был белый, с колоннами. Аллея. Парк. Пруды...
- Китайская беседка, - вставила Миленина.
- И отдельное кладбище.
- Кладбище у всех отдельное, - улыбнулась Миленина, - я его помню. И надгробья домиками помню, со странным названием - голубцы.
- У вас должно быть глубокое чувство истории, - сказала Катя.
- А у меня его нет, - весело отозвалась Миленина и встала из-за стола, - мои дорогие, я должна собираться в темпе, одеваться и бежать сломя голову на работку. Вы сидите, допивайте чай, ни на что не обращайте внимания.
Она загремела ящиками, раскрыла огромные военные ворота шкафа-башни, они заскрипели, весь старинный город пришел в движение. Гремя, катились повозки, шла, приплясывая, пестрая толпа цыган, от которой вдруг отделилась одна цыганочка и умчалась куда-то с ворохом тряпок, стащила их у самой себя.
Убежала девчонкой, самой отчаянной в таборе, вернулась женщиной средних лет, готовой к прохождению службы, скромной, тихой, чуть подкрашенной, вязаный шлем закрыл темно-синие вихры.
- У меня еще несколько минут, - сказала тихим голосом тихой женщины и присела к столу.
- Натали, ты опять без денег? - спросил Петр Николаевич.
- Всегда, - последовал ответ.
- Продолжаешь свои глупости?
- Дядечка, все равно вы меня не переделаете.
- Что ты задумала?
- Ее.
Она показала на маленький поясной портрет, скорее даже этюд. Девочка с розочкой в руке смотрела с него доверчиво и серьезно, совершенно беззащитная, вечных Двенадцать лет.
"Она свихнулась, такой портрет нельзя продать, - подумала Катя, - это дикость".
- Один прелестный грузин его у меня выпрашивает, - сообщила Миленина. Ходит за ним не знаю сколько времени.
- Наташа, я дам тебе денег, обещай прогнать прелестного грузина и не трогать портрет.
- Устраиваем очередную трагедию, - засмеялась Миленина.
- Обещай, - настаивал Петр Николаевич, - послушайся хоть раз. Ты не должна этого, делать. Ты и так все уже размотала, ничего не осталось.
- А мне ни-че-го не надо, - тихо и внушительно произнесла Миленина, ни-че-го. Я всю жизнь нефть ищу. Предсказываю, вычисляю. Вот только что меня интересует. Я неф-тя-ник. А меня из-за вас с работы уволят, это точно, - пошутила она и надела пальто, которое прибавило ей еще года три-четыре. - Приходите ко мне, - сердечно пригласила она Катю и посмотрела глазами девочки с розочкой, вечных двенадцати лет.
На лестнице, когда спускались, она обняла Петра Николаевича, сунула ему в руки бумажный пакет, засмеялась и убежала.
Петр Николаевич развернул бумагу - это была акварель с лодкой.
- Я знал, - произнесен.
- Она выполнила ваше желание, - сказала Катя с легким осуждением в голосе, достаточно, разбираясь в проклятой проблеме: коллекционеры и их желания.
- Не беспокойтесь, я ее отдарю.
- Она этого ждет?
- А при чем тут ждет или не ждет. Ей ничего не надо. Того, что ей надо, у меня все равно нет.
- Что это?
- Будем теперь чтокать... Я сам не знаю. Счастье. Любовь. Покой. Наоборот, бури. Молодость. Нефть, может быть. Свободное время. Красивые платья. Здоровье... Того, чего у нее нет и у меня нет. Зато у меня есть одна хорошая вещь, и я ей ее подарю. Я вам хотел подарить, но я вам что-нибудь другое подарю. Или это, я еще не решил. И денег ей дам, я на днях получаю.
- Почему она хочет продать портрет?
- Может быть, он ее чем-нибудь раздражает. Она на него очень похожа, а он ведь такой, несколько жалобный. Не знаю. Деньги нужны. Я очень огорчен.
- Она ведь работает.
- И нельзя сказать, что она предков не ценит. Но она совершенно не желает от них зависеть. Они сами по себе, она сама по себе. У нас были родственники, которые сделали своей профессией принадлежность к роду, такое своеобразное иждивенчество. Она - нет. Хотя при случае может похвастаться и даже что-то рассказать. Тогда я с удивлением обнаруживаю, как она много знает о семье, о бабках и прабабках. Да, боже мой, с подробностями, деталями, как заправский историограф. А на вещи плюет. У нее есть ящики и сундуки, которые она не открывала по десять лет. Иногда она устраивает генеральную уборку, это самое страшное. Я ее просил разобраться с бумагами, нет времени. Она просит меня их забрать. Я заберу. Кончится тем, что заберу.
Петр Николаевич раскраснелся. Он все время волновался, пока был у Милениной, расстроился из-за портрета, из-за акварели, из-за неразобранных бумаг, у него заболел затылок. Катя остановила такси и отвезла его домой.
Дома он лечь не захотел, выпил чаю, его отпустило.
- На улице было холодно, - пожаловался он. - Не моя погода.
А на улице не было холодно, только свежо, как на акварели, где вода и небо вместе. В Москве иногда тоже бывает: вдруг покажется, что море недалеко.
- Ну, я все-таки решил, - сообщил он и вытащил из комода крошечный конвертик из голубого бисера, открыл его и положил на стол сережки зелененькие, жемчужный бантик и матовая зеленая капелька-слезка.
- Нет такой женщины, которой бы они не пошли, - сказал он. - У вас проколоты ушки?
- Вас не обидит, если я скажу правду? Не проколоты. Я ношу клипсы.
- Бабки наши носили серьги, никаких клипсов не знали. А нравятся? Они, видите, немного разные, один бантик побольше, и слезки разные, неровные. Это хороший признак, это означает, что они очень старые. Типичная Екатерина. А Наташе они пойдут?
- Очень.
Кажется, он готов был их разделить и дать по сережке им обеим, Кате и Наташе.
Он прилег на диван. Катя закрыла его пледом и вышла в коридор. Вернувшись, она сказала!
- Сейчас придет врач.
- Сегодня случайно не первое апреля?
- Я вполне серьезно.
Катя улыбнулась твердой своей улыбкой. Но в этом весь и фокус, три недостающих сантиметра роста оборачиваются характером и такой вот улыбкой.
- Слава богу, нет таких врачей, которых можно пригласить в это время дня. Я болен, и это дико неинтересно. Моя болезнь старость и глупость. Лучше разверните акварель, посмотрим на нее, порадуемся.
Катя выполнила просьбу.
- Там, на акварели, в Петербурге, тоже холодно и сыро, - сказал Петр Николаевич. - Надо рамку ампирную подобрать. У меня нет. У Наташи тоже нет. А купить негде. Раньше все это было в изобилии у антикваров. Живопись какая проходила через руки невежественных антикваров. Боже мой, невежественные понимали. Именно проходила, потому что предметы искусства всегда в движении. Как люди. Ваш Арсений это движение почувствовал и побежал, пытается догнать, поймать, остановить, взять в руки, а у него не получается, он не тот человек. А признаться вам, что я тоже коллекционер? У меня есть коллекция, она мне по наследству досталась, когда-то я не понимал, стыдился, потом гордился, потом забыл. А теперь все вместе - и горжусь и забываю, некогда вспоминаю - радуюсь. Надежда Сергеевна ее тоже любит, она у нее в шкафу лежит. Показать? Бисер.
Это были большие и маленькие куски ткани, а на них - бисерные гончие преследовали бисерных зайцев, бисерные турки курили бисерные трубки и бисерные турчанки тоже курили трубки. Бисерные арапчата прислуживали своим белым хозяйкам. Бисерные отчаянной бисерной храбрости гусары скакали на горячих скакунах, махали бисерными саблями. Бисерные дети водили хороводы, бисерные красавицы плели венки из синих васильков, а стариков там вовсе не было. Все происходило в бисерном царстве и государстве, среди сплошных бисерных цветов, в бисерных садах и парках, под бисерными небосводами, на бисерной голубой земле.
Посмотреть эти вышивки было как прочитать книжку, которую и читать не надо, все мы ее когда-то уже читали. Веселье спряталось в бисерных страницах этой голубой книги, осталось от той девушки, которая ее вышивала, смотрела в окошко, мыла волосы, ждала жениха.
Над Петром Николаевичем друзья посмеивались, несолидное дело - бисер. Темные люди, отвечал он, это не бисер, а слезинки и улыбки тех, кто жил до нас. Это их голоса, я их слышу. Вы не слышите, и мне вас жаль. Вы глухие и слепые, у вас одно достоинство - вы живые, но вы и этого не понимаете.
Катя перебирала бисерные картинки и думала, что жена Петра Николаевича, говорящая всегда что-то доброе и странное, и он сам, и его племянница, все из этого бисерного королевства.
Приехал врач. Вошел, как входят люди, знающие, что их ждут.
- Доктор Шебов, - представила его Катя.
И не стала объяснять, что он ее бывший муж, тот, от которого она ушла к художнику и его безумию. Петр Николаевич вскоре сам смекнул и вспомнил. И принялся разгадывать загадку, почему она это сделала. А загадка не имеет отгадки, нельзя отгадать, почему молодца меняют на немолодца.
Шебов был среднего роста, среднего возраста, обаяния - ноль, определил Петр Николаевич. Но восточного типа лицо значительно, нестереотипно.
Доктор задал больному несколько четких вопросов, так называемая теплота в голосе отсутствовала, как она отсутствует в голосе, объявляющем из вокзального радиоузла выход на посадку.
Его способность сосредоточения была такова, что не требовала никакой формы. У постели больного он поэтому казался почти случайным визитером, скучноватым незнакомцем, присевшим отдохнуть.
Он перелистал небогатые медицинские документы пациента, досье фаталиста, где собраны направления на исследования и рецепты некупленных поливитаминов. Потом слушал легкие и сердце, мял живот, прижимал пальцы к каким-то интересующим его точкам движениями, казавшимися почти беспорядочными и случайными, настолько этот человек не заботился о производимом впечатлении.
Виртуозность и на скрипке необязательно сопровождается локонами по плечам и взглядом, устремленным в белый потолок, и к роялю иногда подкатывается шарик, злоупотребляющий кондитерскими изделиями, ненужный залу до первого аккорда. То, что извлекает врач своей виртуозностью, не рассчитано на аплодисменты, но Петр Николаевич, чуткий на человеческую талантливость, почувствовал ее в этом враче.
Осмотр продолжался недолго.
- Почему вы не едите? - спросил Шебов, садясь в креслице "квин Эн" как на табуретку. - Вы истощены, вы об этом знаете?
Катя удивлялась, и еще долго ей предстояло удивляться обитателям двенадцатого этажа.
Жизнь была к ним на удивление щедра. Мир как чудо, как большой золотой шар, внутри все тоже золотое, шар летел, и они в нем летели... Жизнь расстилалась улицами города, свежестью и зеленью лесов, неповторимостью деревень, вечно бередящих сердце художника. Жизнь дарила им белую бумагу, необозримые снежные ее километры и грубый благородный зернистый репинский холст, хитрые новомодные фломастеры, удручающе недолговечные, и старые надежные пузыречки разноцветной туши - крошечные горящие фонарики. Жизнь дарила им сотни новых монографий об искусстве, отпечатанных в лучших типографиях мира, на высоком уровне полиграфии, и старые книги на еще более высоком уровне.
С материнской щедростью отвела им весь Север, Архангельск, Псков, Новгород, Вологду, Тотьму, Центральную Черноземную область с деревнями и городками, подарила Киев с Лаврой, Ленинград с окрестностями, Самарканд, Бухару, Крым, Кавказ... Они все брали: лодки, костры, ружья, ножи, прялки, рушники, самовары, сундуки, возможность ехать поездом, лететь самолетом, сплавляться по реке на плоту; Брали юг и север, восток и Запад, брали легко, естественно, как свое. Отдавать? Это потом. Некоторые отдадут сполна, а некоторые так и будут - брать, брать, брать.
Катя начинала понимать расстановку сил, немыслимые привилегии двенадцатого этажа, бедность его и богатство, окаянную его прелесть, странные его вольности.
- У тебя видик, мать, я тебе доложу, - насмешливо заметил художник как раз в тот момент, когда Кате казалось, что она - само дружелюбие.
- Не знаю, чего ты хочешь от меня, я веселая и довольная, - ответила Катя. - Какой у меня видик?
- Такой, что ты сейчас беднягу Лару живьем сглотнешь, и такой, вроде-ты специальность переменила, научную работу решила писать, под названием "Двенадцатый этаж". Всех тут научно изучишь, запишешь, проана-ли-зируешь и сделаешь выводы, доцентиха. Сделаешь выводы?
Последние слова художник произнес так презрительно, что Катя засмеялась. "Если не психовать с ним заодно, то можно еще смеяться", подумала она.
- А на самом деле я не изучаю, а участвую. На равных.
- Господи, - простонал художник, ощущая Катино спокойствие как предательство. - Откуда ты свалилась на мою голову?
Катя улыбнулась.
- Вы про меня говорите?
Лариса подошла любезная.
- Катя, приходите ко мне, у меня есть книжка, в ней портрет, на который вы поразительно похожи. Я вам покажу.
- Имеем комплимент? - спросила Катя и оглянулась на своего художника. Но художник на нее не смотрел.
- Катя похожа на портрет Элеоноры Толедской, Бронзино. Он находится в галерее Уффици, - вмешался Петр Николаевич.
- Все вы старые комплиментщики и донжуаны, - засмеялся художник.
- Бронзино? - спросила Лариса. - Между прочим, на днях промелькнул один Бронзино.
- Да-а, - сказал Евгений, - я видел... этого Бронзино. Как же, как же.
- А почему я ничего не знаю? - удивился художник. - Где? Когда? Какой Бронзино?
- Ну пожалуйста, Арсений, не заводитесь, - миролюбиво ответил Петр Николаевич. - Это такой же Бронзино, как я китайский император.
В этом невероятном мире, где жил двенадцатый этаж, все могло быть. И Бронзино тоже, художник это знал. С ним, правда, чудес не случалось, ему ничего _такого_ не попадалось. Он не стремился к громким именам, но Бронзино особый случай, Бронзино, который так безупречно, божественно писал флорентийских патрициев, надменных, мужественных, исполненных достоинства и красоты. Перед портретом Козимо Медичи в Музее изобразительных искусств художник стоял много раз и помнил плечи, и руки, и мягкую бороду, всю позу. Когда он думал о портрете, у него сбивалось дыхание.
- Какой портрет-то, скажите толком, мужички, - просил он. - Ну ты скажи, Лариса, ты же первая начала.
- Мужчина в черном, с цепью, - сжалилась Лариса.
Художник закрыл глаза и потер виски. Воображение нарисовало уменьшенный вариант _того_ портрета, хотя _там_ цепи нет, и одежда не черная, но черного и _там_ много, живописец любил черный цвет и писал его часто.
- Сколько стоит? - спросил художник.
- Стоил. Недорого, - засмеялся Евгений. - Сто рублев. В магазине.
И все засмеялись.
Художник понимал, что ведет себя глупо и неприлично, но ничего поделать не мог. Хорошо, пусть не Бронзино и к Бронзино близко не лежал, но откуда-то возникла такая легенда? Он не такой гордый, как Лариса-искусствоведка. Ему годится то, что она не берет. Кто-то все равно купил это за Бронзино, кто-то, у кого нашлось сто ре, в нужном месте, в нужный час. Даже если копия _того_ времени...
- Прекратите, Арсений, - прикрикнул на него Петр Николаевич, который читал все его переживания, как книгу с картинками, и сердился и жалел его, молодого, глупого, не умеющего владеть собой, властвовать собою, то, что так хорошо умели модели Аньоло Бронзино.
- Что, братцы, это действительно было похоже? - попробовал улыбнуться художник, показывая, что все миновало, он уже способен на эту тему шутить.
- Пря-амо, сейчас, - буркнул Евгений.
- Ты так думаешь, что кругом одни сплошные идиоты. Похоже ли? спросила Лариса презрительно. - В том-то и дело, что _похоже_. Типичный Бронзино, так бы я сказала. Устраивает?
Все опять засмеялись.
"Они из него дурачка делают, - подумала Катя, - а он подставляется".
- Я ухожу, - сказала Катя, - мне утром вставать рано, а двенадцатый этаж может дрыхнуть. Когда вы все в журнал приходили, а я была новенькая, младший редактор, на вас смотрела снизу вверх, все вы были симпатичные, а теперь я вас что-то не пойму.
- По-моему, ты начинаешь склоку, - мрачно отозвался художник.
- Да. Начинаю.
- В наше время женщина не проблема, а беда, - сообщил художник.
- И мне пора, - сказала Лариса, - я тоже человек раннего вставания.
Она надела милицейский тулуп, перетянулась кушаком, стала похожа, на удалого ямщика, который сейчас взмахнет вожжами, гикнет, свистнет и помчится по Москве и Подмосковью, а поедет назад - в санях у него уже будет лежать Бронзино, да не тот, сомнительный, а настоящий, подлинный, великолепный.
- Ты когда придешь? - спросила Катя у мужа.
- Не будем договариваться. Приду когда приду.
Он произнес это довольно миролюбивым тоном, но Катя покраснела, "где был и когда придешь" спрашивать нельзя, у нее сорвалось случайно, опять ошибка.
- Лапкин-драпкин, я приду.
"Лапкин-драпкин" - признак нежности, чем она ее заслужила, она не знала.
Он обязательно хотел познакомить Катю со своей племянницей. Ему казалось, что он хранитель каких-то последних прекрасных знаний и они кончаются. Может быть, глупости вроде засушенных лепестков в книгах. Пусть, не всем умными быть.
Петр Николаевич набирал номер Наташи Милениной, которая никогда дома не сидит. Подруги, друзья, театры, кино, а теперь новое увлечение - туризм. Может, ее прабабки за нее дома отсидели, впрочем, тоже, наверно, не особенные домоседки были. У него было чувство, что он их знал, прабабок этих двоюродных, троюродных, и был в них влюблен, и до сих пор влюблен, вот дурость, и радость, и тайна, которую надо хранить, потому что никто не поймет. Но как попадется человек, способный понять, сразу надо с ним поделиться чепухой этой, лепестками засушенными, тогда не пропадет, не умрет вместе с ним, а останется. Катя как раз такой человек.
Наташа сказала, когда он ее; наконец поймал по одному из служебных телефонов:
- Ах ты боже мой, дядечка, какие китайские церемонии. Да приходите, когда хотите, с кем хотите. Как будто впервой. Мало я, что ли, ваших опекаемых видела, которым вы головы морочите, а они вам верят и слушают, развесив уши. Я уж соскучилась без вас, без ваших фантазий. Только пообещайте не делать из меня музейный экспонат, я сейчас особенно для этого не подхожу, похожа на черта. Уезжаю в экспедицию на все лето и вообще не знаю, когда вернусь, может быть - никогда. Чего я тут не видала, а там - солнце, ветер, полынью пахнет. Как зовут вашу новую жертву?
Он побрился, надел вельветовую куртку, шелковым платком обмотал шею, стал выглядеть как собственная фотография двадцатилетней давности.
- В вас влюбиться можно, - польстила ему Катя.
- Было. Влюблялись, - скромно ответил он.
Умение так празднично выглядеть - особое мужское свойство. Может быть, от сознания, что твой вид есть твой долг женщине.
Был небольшой мороз, очень светлое небо, бодрящая свежесть, один из прекрасных московских зимних дней, которые почему-то стали редки. Или так кажется? А между тем такие дни и есть Москва, и нежный запах свежести Москва, и неповторимые развороты некоторых улиц, ничем, может быть, не примечательных, лишь тем, что они - Москва. Город любишь, как человека, любишь потому, что любишь.
Петр Николаевич купил целлофановый кулек с цветами - две тяжелые, как виноград, грозди гиацинтов, голубую и розовую, с нежным запахом. Он был чувствителен к запахам и внимательно посмотрел на Катю, как она изумляется цветам или спокойна, равнодушна, современный человек. Лицо современного человека было розовое, как гиацинт, и спокойное. Он спрятал цветы под пальто.
Удачно совпало, и Наташа дома, и Катя свободна. А вдобавок весна в этот день пробивалась сквозь зиму, снег и лед, как запах гиацинтов сквозь драповое пальто.
- Чувствуете? Я чувствую весну, как какая-нибудь там букашка-муравей, под листом, под корягой. Чувствую, что-то хорошее будет, а что-то - это весна... Мы с вами подходим к дому, где Пушкин жил в тысяча восемьсот тридцать первом году. Здесь у него бывали Денис Давыдов, Языков, Баратынский, Вяземский и, конечно, Нащокин Павел Воинович. Гостиная была обклеена обоями под лиловый бархат с выпуклыми цветами. Его первая квартира... А следующий дом - мы пришли.
Молодая женщина выглядела так, как будто играла в снежки, где-то бегала и сейчас опять побежит.
Гидом быть она не захотела. То, что висело в ее доме на стенах, имело к ней самое непосредственное отношение, но ее не интересовало. Чудесные предки, верно. Но люди склонны переоценивать предков, особенно в последнее время. Ей стало скучно, когда Петр Николаевич подвел Катю к портретам и стал рассказывать, кто на них изображен.
Она присела перед зеркальцем у туалета с намерением причесаться. Помахала гребенкой, помахала щеткой и встала... Темно-синие волосы торчали, как у шестиклассника на большой перемене.
Предки, нарисованные с разной степенью искусности и искусства или изображенные на старых фотографиях, тепло укутанные в бархатные рамки, взирали на наследницу благосклонно. У многих из них тоже были такие лица, как будто и они что-то натворили.
Миленина поставила цветы в воду, стала накрывать на стол. Она явно боялась, что ее отвлекут от дела и о чем-нибудь спросят. Она колола сахар, как колют орехи, потом стала резать хлеб, сыр и вообще крошить всю еду, казалось, она собиралась из всего, что было в доме, сделать салат.
Петр Николаевич обратился к ней:
- Наташенька, у тебя был другой портрет. Я его не вижу.
- Музей выпросил.
Петр Николаевич снял со стены фотографию грустного генерала в коричневой, местами порозовевшей бархатной рамке.
Миленина подошла.
- Дядя Саша. Девять человек детей. Храбрый безрассудно. Добрый, благородный, милый. Пупсик. Давно умер.
- Вот так она рассказывает про своих знаменитых родственников, - сказал Петр Николаевич. - Этот дядя Саша, пупсик, был прогрессивнейшим деятелем государства Российского.
- А как я должна про них рассказывать? Встать в позу, завернуться в римскую тогу? Они были замечательные, умные, просвещенные, преданные отечеству... их любили... и они любили. И умерли. Все как один, закончила она, смеясь, и опять удрала, туда, где ее ждали, где шла жизнь без портретов, без старинной мебели, без желтоватых иссыхающих бумаг. Наташа давно хотела отдать их Петру Николаевичу, но он считал, что они вместе должны их перебрать. Она не спорила, бумагам, видно, еще долго предстояло лежать на прогнувшихся книжных полках.
Большая комната спокойно, естественно вместила два с половиной столетия и не казалась перегруженной. Историческое имело свои места на стенах и у стен, а современное: сумка Аэрофлота, бархатные брюки, пестрый платок, журналы, газеты, сигареты - без закрепленных мест сбивалось к столу и хозяйке. Комната была как город с современным центром и историческими окраинами.
Петр Николаевич стал описывать достопримечательности. Миниатюры, акварели, гравюры из тех, что висели пониже, снимал с гвоздиков. На обоях открывались ровные темные пятна. Катя внимательно осматривала эти пятна.
- Не слушает, - обиделся Петр Николаевич.
Он вел экскурсию, старался, выдавал эрудицию, был блестящ, воодушевлен и внезапно обнаружил, что слушатели изнывают от скуки.
За столом у него еще больше испортилось настроение. Женщины разговорились и болтали, тратили драгоценное время неизвестно на что.
Общего отношения к шнурованным высоким сапогам оказалось достаточно, чтобы, еще час назад незнакомые, они стали вести себя как подруги детства. Кстати, он всегда знал, что стоит познакомить людей, как у них начинается отдельная жизнь, они забывают того, кто их познакомил.
Он молча пил чай.
Он хотел показать Кате этот дом, потому что старина тут была теплая, живая, а историческим - все, любая мелочь, даже ракушка, которую какой-нибудь дядя, пупсик, не поместившийся на стене, привез из путешествия на Цейлон в тысяча девятьсот десятом году. Петр Николаевич здесь все знал наизусть. Однако сегодня, снимая со стены акварели, он обратил внимание на одну, которой раньше не было, Наташа ее, видно, откуда-то вытащила. Акварель была подписная: Максим Воробьев, Петербург. Виды Петербурга теперь уже редко встречаются. Акварель немного выцветшая, серенькая, тронутая невидимым розовым. Лодка с цепью. Адмиралтейство. Небо. Вода. Розового как будто нигде не было, но все-таки оно было...
- Натали, откуда она? Вон та акварель.
- Кто? Что? Не знаю, - ответила Миленина голосом, каким шестиклассник отвечает на вопрос, кто разбил стекло.
- Ее раньше не было.
- Была.
Катя посмотрела, куда показывал Петр Николаевич. И маленькая картинка отделилась от стены и поплыла к ней с лодкой, с водой и небом, с прозрачностью и легким туманом, с часом, когда кончается день и начинается вечер, с весной, которая еще не наступила, с ожиданием чего-то, с обещанием, с вечностью, с безнадежностью, с Сенатской площадью, с Петропавловской крепостью...
Удивительно, как она ее не увидела, зато теперь видела только ее.
- Максим Воробьев, его сюжет, его Петербург, - сдержанно пояснил Петр Николаевич.
- Как же могло так все сохраниться? - спросила Катя, обводя взглядом комнату.
- Обстановка из имения, - ответил Петр Николаевич.
- Во время революции крестьяне собрали вещи в доме, погрузили на подводы и привезли сюда к маме, в Москву, - сказала Миленина.
- Очень просто, - комментировал Петр Николаевич с таким видом, как будто сам руководил транспортировкой. - А дом был белый, с колоннами. Аллея. Парк. Пруды...
- Китайская беседка, - вставила Миленина.
- И отдельное кладбище.
- Кладбище у всех отдельное, - улыбнулась Миленина, - я его помню. И надгробья домиками помню, со странным названием - голубцы.
- У вас должно быть глубокое чувство истории, - сказала Катя.
- А у меня его нет, - весело отозвалась Миленина и встала из-за стола, - мои дорогие, я должна собираться в темпе, одеваться и бежать сломя голову на работку. Вы сидите, допивайте чай, ни на что не обращайте внимания.
Она загремела ящиками, раскрыла огромные военные ворота шкафа-башни, они заскрипели, весь старинный город пришел в движение. Гремя, катились повозки, шла, приплясывая, пестрая толпа цыган, от которой вдруг отделилась одна цыганочка и умчалась куда-то с ворохом тряпок, стащила их у самой себя.
Убежала девчонкой, самой отчаянной в таборе, вернулась женщиной средних лет, готовой к прохождению службы, скромной, тихой, чуть подкрашенной, вязаный шлем закрыл темно-синие вихры.
- У меня еще несколько минут, - сказала тихим голосом тихой женщины и присела к столу.
- Натали, ты опять без денег? - спросил Петр Николаевич.
- Всегда, - последовал ответ.
- Продолжаешь свои глупости?
- Дядечка, все равно вы меня не переделаете.
- Что ты задумала?
- Ее.
Она показала на маленький поясной портрет, скорее даже этюд. Девочка с розочкой в руке смотрела с него доверчиво и серьезно, совершенно беззащитная, вечных Двенадцать лет.
"Она свихнулась, такой портрет нельзя продать, - подумала Катя, - это дикость".
- Один прелестный грузин его у меня выпрашивает, - сообщила Миленина. Ходит за ним не знаю сколько времени.
- Наташа, я дам тебе денег, обещай прогнать прелестного грузина и не трогать портрет.
- Устраиваем очередную трагедию, - засмеялась Миленина.
- Обещай, - настаивал Петр Николаевич, - послушайся хоть раз. Ты не должна этого, делать. Ты и так все уже размотала, ничего не осталось.
- А мне ни-че-го не надо, - тихо и внушительно произнесла Миленина, ни-че-го. Я всю жизнь нефть ищу. Предсказываю, вычисляю. Вот только что меня интересует. Я неф-тя-ник. А меня из-за вас с работы уволят, это точно, - пошутила она и надела пальто, которое прибавило ей еще года три-четыре. - Приходите ко мне, - сердечно пригласила она Катю и посмотрела глазами девочки с розочкой, вечных двенадцати лет.
На лестнице, когда спускались, она обняла Петра Николаевича, сунула ему в руки бумажный пакет, засмеялась и убежала.
Петр Николаевич развернул бумагу - это была акварель с лодкой.
- Я знал, - произнесен.
- Она выполнила ваше желание, - сказала Катя с легким осуждением в голосе, достаточно, разбираясь в проклятой проблеме: коллекционеры и их желания.
- Не беспокойтесь, я ее отдарю.
- Она этого ждет?
- А при чем тут ждет или не ждет. Ей ничего не надо. Того, что ей надо, у меня все равно нет.
- Что это?
- Будем теперь чтокать... Я сам не знаю. Счастье. Любовь. Покой. Наоборот, бури. Молодость. Нефть, может быть. Свободное время. Красивые платья. Здоровье... Того, чего у нее нет и у меня нет. Зато у меня есть одна хорошая вещь, и я ей ее подарю. Я вам хотел подарить, но я вам что-нибудь другое подарю. Или это, я еще не решил. И денег ей дам, я на днях получаю.
- Почему она хочет продать портрет?
- Может быть, он ее чем-нибудь раздражает. Она на него очень похожа, а он ведь такой, несколько жалобный. Не знаю. Деньги нужны. Я очень огорчен.
- Она ведь работает.
- И нельзя сказать, что она предков не ценит. Но она совершенно не желает от них зависеть. Они сами по себе, она сама по себе. У нас были родственники, которые сделали своей профессией принадлежность к роду, такое своеобразное иждивенчество. Она - нет. Хотя при случае может похвастаться и даже что-то рассказать. Тогда я с удивлением обнаруживаю, как она много знает о семье, о бабках и прабабках. Да, боже мой, с подробностями, деталями, как заправский историограф. А на вещи плюет. У нее есть ящики и сундуки, которые она не открывала по десять лет. Иногда она устраивает генеральную уборку, это самое страшное. Я ее просил разобраться с бумагами, нет времени. Она просит меня их забрать. Я заберу. Кончится тем, что заберу.
Петр Николаевич раскраснелся. Он все время волновался, пока был у Милениной, расстроился из-за портрета, из-за акварели, из-за неразобранных бумаг, у него заболел затылок. Катя остановила такси и отвезла его домой.
Дома он лечь не захотел, выпил чаю, его отпустило.
- На улице было холодно, - пожаловался он. - Не моя погода.
А на улице не было холодно, только свежо, как на акварели, где вода и небо вместе. В Москве иногда тоже бывает: вдруг покажется, что море недалеко.
- Ну, я все-таки решил, - сообщил он и вытащил из комода крошечный конвертик из голубого бисера, открыл его и положил на стол сережки зелененькие, жемчужный бантик и матовая зеленая капелька-слезка.
- Нет такой женщины, которой бы они не пошли, - сказал он. - У вас проколоты ушки?
- Вас не обидит, если я скажу правду? Не проколоты. Я ношу клипсы.
- Бабки наши носили серьги, никаких клипсов не знали. А нравятся? Они, видите, немного разные, один бантик побольше, и слезки разные, неровные. Это хороший признак, это означает, что они очень старые. Типичная Екатерина. А Наташе они пойдут?
- Очень.
Кажется, он готов был их разделить и дать по сережке им обеим, Кате и Наташе.
Он прилег на диван. Катя закрыла его пледом и вышла в коридор. Вернувшись, она сказала!
- Сейчас придет врач.
- Сегодня случайно не первое апреля?
- Я вполне серьезно.
Катя улыбнулась твердой своей улыбкой. Но в этом весь и фокус, три недостающих сантиметра роста оборачиваются характером и такой вот улыбкой.
- Слава богу, нет таких врачей, которых можно пригласить в это время дня. Я болен, и это дико неинтересно. Моя болезнь старость и глупость. Лучше разверните акварель, посмотрим на нее, порадуемся.
Катя выполнила просьбу.
- Там, на акварели, в Петербурге, тоже холодно и сыро, - сказал Петр Николаевич. - Надо рамку ампирную подобрать. У меня нет. У Наташи тоже нет. А купить негде. Раньше все это было в изобилии у антикваров. Живопись какая проходила через руки невежественных антикваров. Боже мой, невежественные понимали. Именно проходила, потому что предметы искусства всегда в движении. Как люди. Ваш Арсений это движение почувствовал и побежал, пытается догнать, поймать, остановить, взять в руки, а у него не получается, он не тот человек. А признаться вам, что я тоже коллекционер? У меня есть коллекция, она мне по наследству досталась, когда-то я не понимал, стыдился, потом гордился, потом забыл. А теперь все вместе - и горжусь и забываю, некогда вспоминаю - радуюсь. Надежда Сергеевна ее тоже любит, она у нее в шкафу лежит. Показать? Бисер.
Это были большие и маленькие куски ткани, а на них - бисерные гончие преследовали бисерных зайцев, бисерные турки курили бисерные трубки и бисерные турчанки тоже курили трубки. Бисерные арапчата прислуживали своим белым хозяйкам. Бисерные отчаянной бисерной храбрости гусары скакали на горячих скакунах, махали бисерными саблями. Бисерные дети водили хороводы, бисерные красавицы плели венки из синих васильков, а стариков там вовсе не было. Все происходило в бисерном царстве и государстве, среди сплошных бисерных цветов, в бисерных садах и парках, под бисерными небосводами, на бисерной голубой земле.
Посмотреть эти вышивки было как прочитать книжку, которую и читать не надо, все мы ее когда-то уже читали. Веселье спряталось в бисерных страницах этой голубой книги, осталось от той девушки, которая ее вышивала, смотрела в окошко, мыла волосы, ждала жениха.
Над Петром Николаевичем друзья посмеивались, несолидное дело - бисер. Темные люди, отвечал он, это не бисер, а слезинки и улыбки тех, кто жил до нас. Это их голоса, я их слышу. Вы не слышите, и мне вас жаль. Вы глухие и слепые, у вас одно достоинство - вы живые, но вы и этого не понимаете.
Катя перебирала бисерные картинки и думала, что жена Петра Николаевича, говорящая всегда что-то доброе и странное, и он сам, и его племянница, все из этого бисерного королевства.
Приехал врач. Вошел, как входят люди, знающие, что их ждут.
- Доктор Шебов, - представила его Катя.
И не стала объяснять, что он ее бывший муж, тот, от которого она ушла к художнику и его безумию. Петр Николаевич вскоре сам смекнул и вспомнил. И принялся разгадывать загадку, почему она это сделала. А загадка не имеет отгадки, нельзя отгадать, почему молодца меняют на немолодца.
Шебов был среднего роста, среднего возраста, обаяния - ноль, определил Петр Николаевич. Но восточного типа лицо значительно, нестереотипно.
Доктор задал больному несколько четких вопросов, так называемая теплота в голосе отсутствовала, как она отсутствует в голосе, объявляющем из вокзального радиоузла выход на посадку.
Его способность сосредоточения была такова, что не требовала никакой формы. У постели больного он поэтому казался почти случайным визитером, скучноватым незнакомцем, присевшим отдохнуть.
Он перелистал небогатые медицинские документы пациента, досье фаталиста, где собраны направления на исследования и рецепты некупленных поливитаминов. Потом слушал легкие и сердце, мял живот, прижимал пальцы к каким-то интересующим его точкам движениями, казавшимися почти беспорядочными и случайными, настолько этот человек не заботился о производимом впечатлении.
Виртуозность и на скрипке необязательно сопровождается локонами по плечам и взглядом, устремленным в белый потолок, и к роялю иногда подкатывается шарик, злоупотребляющий кондитерскими изделиями, ненужный залу до первого аккорда. То, что извлекает врач своей виртуозностью, не рассчитано на аплодисменты, но Петр Николаевич, чуткий на человеческую талантливость, почувствовал ее в этом враче.
Осмотр продолжался недолго.
- Почему вы не едите? - спросил Шебов, садясь в креслице "квин Эн" как на табуретку. - Вы истощены, вы об этом знаете?