Все они представляли Шотландское Просвещение — выдающееся явление, на языке которого Шотландия, униженная в национальном достоинстве и политически оскопленная с ликвидацией собственного парламента и независимой государственности в 1707 году, в новой форме заявила права на признание и уважение Европы. Шотландское Просвещение было созвучно европейскому идейному течению, которое соединило веру в разум с изначально оптимистическими воззрениями на человеческую природу, а его выразители, хотя говорили они, скорее всего, на простом шотландском, писали на тщательно выверенном английском языке, чья изысканная отточенность была для них предметом гордости. Но в Шотландии XVIII века существовало и другое течение, возникшее как прямой отклик на утрату шотландской государственности в 1707 году. Оно не выражало себя на изысканном английском, равно как и не было связано с современной «просвещенной» мыслью. Оно возрождало национальный патриотизм, привлекая внимание общественности к древней шотландской культуре — великой поэзии средневековья, балладам и народным песням, шотландскому языку, некогда языку великой литературы, теперь же, когда литературным языком стал нормативный английский, выродившемуся в группу местных диалектов. Собиратели древней шотландской поэзии вместе с обозревателями, подражателями и ревностными ценителями третируемых прежде, распространенных народных баллад и песен создали в определенных кругах атмосферу гордости шотландским национальным наследием, и гордость эта решительно отличалась от гордости literati, похвалявшихся, что на английском они пишут лучше самих англичан и что ныне их сочинения успешней, чем сочинения английских коллег по перу, представляют британскую философию и историографию по ту сторону Ла-Манша. Это течение проявило себя равно в творческой области и в области собирания древностей. В начале века оба течения слились в деятельности Аллана Рамзея. Роберт Фергюсон, эдинбургский поэт с трагической судьбой, обновил язык шотландской поэзии, создав живые и красочные картины эдинбургской жизни; высшим достижением этого течения стало поэтическое творчество Роберта Бёрнса (1759 — 1796), в котором старые шотландские сатирические и эпистолярные формы чудесно заиграли по-новому, а народная песня была воссоздана во всей подлинности родного языка. Берне, разумеется, испытал также существенное воздействие Шотландского Просвещения и мог свободно писать на нормативном неоклассическом языке английской поэзии, как тогда было модно. Его эдинбургские знакомые и будущие покровители (из знати) советовали ему заняться именно этим, однако, к счастью, он понимал природу своего таланта и большей частью был верен той поэзии, которая ему отвечала.
   Если мы хотим понять истоки, формировавшие гений Скотта, нам важно увидеть, как оба эти течения — общеевропейское и национальное, благородное и простонародное, даже, в определенном смысле, изысканное и грубое — сосуществовали в Шотландии XVIII столетия. Ибо Скотт в большей степени, чем любой другой писатель, принадлежал им обоим. Можно, пожалуй, сказать, что разумом он принимал одно из них, отдав сердце другому: как мыслитель он поддерживал Просвещение, но его воображение разгоралось, а энтузиазм вспыхивал от старинной героической поэзии, баллад, народных песен и другого наследия «варварского» прошлого. Точно так же глубокий шотландский патриотизм, решительно восстающий против любых попыток упразднить сугубо шотландские обычаи и традиции, сочетался у Скотта с горячим одобрением Унии 1707 года и тех возможностей мирного развития торговли, какие она открывала. В основе основ всех самых сильных романов Скотта лежит тот же вопрос, который изначально подвинул его на стезю романиста, — как сочетать традицию и прогресс, есть ли что-нибудь ценное в старом рыцарском укладе или в разгромленном движении якобитов с точки зрения современной цивилизации? «Мне само собой пришло в голову, — писал он в „Общем предуведомлении“ к романам Уэверлеевского цикла, — что древние традиции и благородный дух народа, который живет в условиях цивилизованного века и государства, однако сохраняет столь многое от обычаев и нравов, присущих обществу на заре его существования, должны послужить благодатной темой для романа, если только не выйдет по поговорке: рассказ-то хорош, да рассказчик плох». А подзаголовок «Уэверли» — «Шестьдесят лет назад» — отсылает нас из 1805 года прямиком в 1745-й, год якобитского восстания, достаточно отдаленного во времени, чтобы стать историей, и, однако же, достаточно близкого к Скотту, чтобы тот успел поговорить с его участниками.
   Теперь Скотт заводил знакомства среди многообещающей молодежи Эдинбурга. До тех пор у него был один закадычный друг — Джон Ирвинг, с которым он совершал романтические прогулки и который постоянно навещал его во время болезни; теперь же круг приятелей у него заметно расширился. Самым близким из новых друзей стал Уильям Клерк, чей отец сэр Джон Клерк занимал особняк Пиникаикхаус, где Скотт часто бывал, получая удовольствие от «прекрасных картин, дивного дома и подкупающего гостеприимства хозяев». Уильям Клерк и Скотт основали веселое братство, получившее известность под названием «Клуб». На встречах «Клуба», как и на других веселых сборищах, Скотт по части выпивки не уступал никому из собутыльников; до нас дошло, что по крайней мере на одном из таких сборищ, которые Локхарт именовал «чредой приятнейших пирушек той поры», Скотт перебрал и поставил себя в глупое положение.
   Среди приятелей Скотта этих лет — будущие судьи, профессора, высокопоставленные государственные чиновники, благородные землевладельцы. Он и в дальнейшем непринужденно общался с лицами из числа наиболее могущественных и влиятельных в Шотландии. Позднее он вступил в теплые отношения с герцогами Баклю (на его веку сменились три обладателя этого титула), с которыми поддерживал почтительную дружбу, считая герцога Баклю «вождем» и главой клана Скоттов. Скотт не был снобом, однако придавал большое значение происхождению и полагал, что у класса землевладельцев серьезные обязательства перед обществом. Но мы еще поговорим о двойственности социальных и политических взглядов Скотта.
   «Всяк знает, — писал Скотт в автобиографическом отрывке, — что в Эдинбурге молодые студенты обретают могучий стимул к соревнованию в объединениях, называемых „литературными обществами“ и учреждаемых не только для прений, но также и для сочинительства». Не будучи прекрасным оратором, он мог, однако, с воодушевлением и даже блеском распространяться на темы, завладевшие его воображением, а обширный запас разнообразных знаний, почерпнутых из множества случайно прочитанных книг, позволял ему временами предстать перед друзьями многообещающим молодым литератором.
   Скотт возвратился в университет к началу 1789/90 учебного года и записался на курс этики у знаменитого профессора Дугалда Стюарта, о котором лорд Кокберн, слушавший тот же курс несколько лет спустя, вспоминал: «Для меня лекции Стюарта были как откровение небесное. Я почувствовал, что у меня есть душа. Благородные идеи, что он развивал в блистательных сентенциях, возносили меня в горние выси… Идеи Стюарта перевернули все мое естество. Короче, Дугалд Стюарт был одним из величайших ораторов-моралистов». Скотт тоже предпочитал расплывчатые высокопарные рассуждения Стюарта о нравственности более строгому и формальному рассмотрению предмета. Много лет спустя он с большим усердием помогал Джону Уилсону («Кристоферу Норту») 61 попасть на ту же самую кафедру; мыслил Уилсон поверхностно и совершенно банально, и материал для каждой лекции получал почтой из Лондона от одного из знакомых; зато свои выступления он разыгрывал с такой напыщенностью и мелодраматическим пылом, что они пользовались грандиозным успехом и на его лекциях было всегда полно народа. Скотт также слушал лекции профессора Александра Титлера по всемирной истории, а в 1790/91 и 1791/92 учебные годы — куда более строгие специальные курсы по шотландскому и гражданскому праву. Последний он нашел скучным, но первый — его читал Дэвид Хьюм, племянник великого философа, — произвел на него сильное впечатление и заложил основу солидных знаний в этой области, которые сказываются во многих романах Уэверлеевского цикла. Для его пробудившегося воображения это была живая история. «Я дважды собственноручно переписал его лекции по конспектам, — сообщает Скотт, — и всякий раз, как мне доводилось к ним обращаться, не мог надивиться проницательности и четкости замысла, потребным для упорядочения свода законов, каковой, первоначально составленный под жесточайшим давлением феодальных норм, обновлялся, переделывался и перекраивался со сменою времен, обычаев и нравов, покуда не уподобился некоему древнему замку, что местами нетронут, местами стоит в руинах, местами обветшал, чинен-перечинен и успел переменить вид за долгие века бессчетных переделок и пристроек, однако все еще являет, наряду с приметами древности, следы мастерства и мудрости своих первостроителей, так что архитектор, способный различить многообразные стили разных веков, когда замок подвергался перестройке, сумеет разобраться и составить тщательный план всего здания». Хьюм, по словам Скотта, был как раз таким «архитектором» и в своем изложении сопрягал «прошлое наших правовых статутов с нынешним их состоянием» и прослеживал «четко и обоснованно изменения, что они претерпели, и причины, их повлекшие». Изменения и их причины — в этих словах — понимание истории Скоттом.
   К этому времени Скотт из всех возможных юридических поприщ решил выбрать адвокатуру. Вместе со своим другом Уильямом Клерком он прошел испытания по юриспруденции в 1791 и 1792 годах, по гражданскому праву — 30 июня 1791 года и по шотландскому праву — 6 июля 1792-го. 11 июля 1792 года он и Клерк «оба получили мантии со всеми положенными при них отличиями и обязанностями». Теперь Скотт стал адвокатом с правом представлять клиентов в шотландских судах. Но он был также и начинающим поэтом, не раз испробовавшим силы в стихосложении; ревностным антикваром-любителем; неутомимым читателем поэзии, художественной прозы и всевозможных документов, имеющих касательство к прошлому — особенно недавнему прошлому — родной страны; увлеченным исследователем сельских районов Шотландии, главным образом мест, достопримечательных в историческом плане; и просто молодым человеком, для которого само собой разумелось, что судьба будет благосклонна к нему и он добьется желаемого в том, что для него всего важнее. Что именно для него важнее всего — этого он еще не знал.
   Скотт состоял в Литературном обществе и, с 4 января 1791 года, в более известном Философическом обществе, которое просуществовало до наших дней; и то и другое давало возможность являться в свете и оттачивать ум. 26 ноября 1789 года он выступил у «Философов» с сообщением «О происхождении феодальной системы», черновой вариант которого послал до этого на отзыв дядюшке, капитану Роберту Скотту, в Келсо. То же сообщение в исправленном виде и озаглавленное «О нравах и обычаях северных народов» он зачитал как обязательное сочинение на семинаре у профессора Дугалда Стюарта в 1790/91 учебном году. 14 февраля 1792 года он выступил с сообщением «О подлинности Оссиановых песен», а 11 декабря того же года зачитал третье сообщение — «О корнях скандинавской мифологии». Среди тем, обсуждавшихся в Обществе при участии Скотта, фигурировали: «Надлежит ли оказывать постоянную помощь неимущим? «, «Надлежит ли существовать господствующей религии? «, «Было ли умерщвление Карла I в согласии с законом? 62», «Способна ли личная неприкосновенность главного судьи стать при монархическом правлении угрозой для народных свобод? « (По двум последним Скотт открывал прения.) Скотта произвели в адвокаты за день до закрытия судебной сессии, так что лето у него оказалось свободным, и он отдал много времени странствиям по Пограничному краю. Он погостил у дядюшки Роберта в Келсо, в его домике Роузбенк, откуда совершил походы к римским развалинам в Нортумберленде и историческим местам в верховьях Тайна. Поездка в Озерный край 63 была прервана из-за плохой погоды. Друг Скотта Чарлз Керр из Абботрула познакомил его со своим родственником Робертом Шортридом, у которого были многочисленные знакомства в Лиддесдейле, и осенью он с Шортридом в качестве проводника предпринял первую из семи ежегодных, как он их называл, «вылазок» в «дикое и недоступное» Пограничье. По словам Локхарта, Скотт ставил целью «осмотреть развалины знаменитого замка Хермитедж и собрать кое-что из старинных разбойничьих песен, которые, по слухам, все еще бытовали среди потомков тех славных молодцов, что выступали под знаменами Дугласов, когда те владели сей мрачной и неприступной твердыней». Эти ежегодные «вылазки» в Лиддесдейл, где Скотт «обследовал каждую речушку от истока до устья, а каждый разрушенный пиль 64 — от фундамента до зубцов», существенно пополнили его запас пограничных баллад, которыми он давно уже интересовался, и помогли собрать многое из того, что он позже включил в первую из прославивших его книг — «Песни шотландской границы».
   В ноябре 1792 года Скотт и его друг Уильям Клерк стали регулярно появляться в Доме парламента, где некогда заседал этот высший орган Шотландии, а теперь толклись адвокаты, с клиентами или без, обсуждая или подыскивая дела. Отец Скотта, практикующий адвокат, имел возможность время от времени подбрасывать сыну какое-нибудь дело и уговорить кое-кого из коллег последовать своему примеру. Дела, как правило, оказывались заурядные и не требовали от Скотта больших умственных усилий. Мастерство рассказчика снискало ему в кругу профессиональных знакомых более громкое имя.

ГЕРМАНСКИЕ УВЛЕЧЕНИЯ

   Что еще важнее — он пал жертвой германского поветрия, занесенного в Шотландию главным образом стараниями Генри Маккензи. Оглядываясь с высоты прожитых лет на германскую «лихорадку» конца XVIII века, Маккензи писал: «Вероятно, именно немецкая поэтическая школа, с которой к этому времени познакомилась британская публика и которая чрезвычайно пленила молодежь одушевлявшими ее теплыми чувствами и своими романтическими сюжетами, сообщила сей (восторженно-яркий. — Д. Д.) стиль английской поэзии… Указанное романтическое течение в поэзии разделялось на два потока: один устремлялся в сверхъестественные области художественного вымысла, другой в равной мере истекал из обыденной жизни и питался горестями и радостями простонародья». Таким образом, и Маккензи, и Скотта пленил сентиментально-романтический дух немецкой литературы конца XVIII столетия. В апреле 1788 года Маккензи выступил перед Эдинбургским Королевским обществом, которое было основано в 1783 году при его участии, с «Докладом о немецком театре», уделив особое внимание «чувствительным и трогательным сочинениям». Этот «Доклад», опубликованный затем в «Трудах» Общества, Скотт прочел взахлеб. «В Эдинбурге, — вспоминал Скотт в 1830 году, — где примечательное сходство немецкого языка с нижнешотландским побуждало молодежь обращаться к сему новооткрытому литературному источнику, образовалась группа из шести-семи близких друзей, которые надумали поучиться немецкой речи». Скотт, разумеется, вошел в эту группу, а в декабре 1792 года она влилась в класс немецкого языка, которым руководил немец-лекарь по имени Виллих, практиковавший в Эдинбурге.
   Вспоминая впоследствии о полосе своих германских увлечений, Скотт подчеркивал, что немецкие драматурги «отвергли формализм единств 65» и «стремились, впадая порой в неправдоподобие и крайности, вывести на подмостки жизнь в ее самых невероятных противуречиях и беспредельном разнообразии типов». Он также выделял «их вымышленные сюжеты, их балладную поэзию и прочие ветви их литературного древа, особо приспособленные к воплощению сумасбродного и сверхъестественного». Первым плодом немецких штудий Скотта явился выполненный в апреле 1796 года перевод чрезвычайно популярной баллады Бюргера 66 «Ленора», в которой призрак мертвого жениха похищает героиню и сочетается с ней под сенью могилы. Восторги друзей склонили Скотта напечатать перевод анонимно вместе с его другим более вольным переложением «Дикого охотника» того же Бюргера. Таким образом, небольшой томик, изданный без указания имени автора, — «Погоня и Уильям и Елена» — был первой публикацией Скотта. А первой книжкой, которую он выпустил под собственным именем, тоже стал перевод с немецкого (1799) — «Гёц фон Берлихинген» Гёте.
   Все это были ученические поделки, и в известном смысле можно утверждать, что германская «лихорадка» увела гений Скотта с верного пути или по крайней мере способствовала его однобокому развитию, заставив сосредоточиться на нелепых сентиментальных сюжетах, дававших скудную пищу тому волнующему ощущению хода истории, связи тогдашнего цивилизованного образа жизни с давними законами и обычаями, которое позднее так впечатляюще проявилось в его романах. Больше того, Скотт хоть и с увлеченностью занимался немецким, однако грамматику так до конца и не освоил, да и в словарном запасе у него были зияющие пробелы. Человеку, способному перевести «Mein Kloster ist Erfurt in Sachsen» 67 как «Мой монастырь занимается торговлей», предстоит, несомненно, еще учиться и учиться немецкому. И все же именно переводы немецких образцов и подражания им положили начало литературной деятельности Скотта. Как образно писал сэр Герберт Грайерсон 68, «немецкая литература дала толчок, превративший молодого антиквара и всеядного книгочея в писателя-творца, зажгла огонь, в котором любовь к истории и древностям сплавилась с любовью к поэзии и романтике». Тем не менее величие Скотта-писателя зиждется на фундаменте куда более основательном, чем этот сплав.

ИССЛЕДОВАНИЕ ШОТЛАНДИИ

   Тем временем Скотт пополнял запас знаний о родной стране. Летом 1793 года он побывал в горном Пертшире со своим другом Адамом Фергюсоном и основательно познакомился с шотландской «глубинкой». Он гостил у родни своих близких эдинбургских знакомых. Дед его друга Джорджа Эйберкомби сэр Ралф Эйберкомби, в чьем сельском особняке Таллибоди он останавливался, поделился со Скоттом личными воспоминаниями о Роб Рое. В другом сельском особняке Скотт «выслушал живые воспоминания еще одного престарелого джентльмена о том, что там случилось, когда Джон Хоум, автор „Дугласа“, и другие плененные сторонники Ганноверского дома бежали из расположения горских войск в 1745 году». Скотт хорошо узнал озеро Катрин и его окрестности и позднее с толком использовал это знакомство в «Деве озера». Он также навестил ревностного собирателя военных раритетов Патрика Меррея из Симприма в его поместье Мейгл в Форфаршире; оттуда он ездил осматривать развалины замка Даннотар и там на замковом погосте, как сообщает Локхарт, «в первый и последний раз узрел Питера Патерсона, Кладбищенского Старика — персонаж „Пуритан“ — во плоти. Скотт с приходским священником мистером Уокером, — повествует Локхарт, — застали беднягу за обновлением эпитафий на надгробиях камеронцев 69, павших жертвами кратковременного безумия Иакова II». Побывал Скотт и в Глемисе, резиденции герцогов Стратморских и «самом неоспоримо благородном образце настоящего феодального замка, каковой ему до той поры удалось осмотреть». (Скотт позже горько сожалел о последовавшей перестройке замка на современный лад.) Впрочем, нет смысла перечислять все поездки Скотта за эти годы. Важно, что все это время он открывал для себя родной край, впитывал местные традиции, видел ландшафты, которым предстояло возникнуть в его поэмах и романах, связывал те или иные места с историческими событиями, некогда там происходившими, и, что важнее всего, искал встреч или волею случая сталкивался со стариками, которые могли припомнить обычаи и приверженности минувших дней и лично участвовали в восстании якобитов либо каком-нибудь ином мятеже, где проявился героический дух Шотландии — той Шотландии, чье движение во времени от жестокой, хотя и колоритной необузданности к мирному просветительству и торгово-промышленному развитию Скотт не мог не приветствовать, испытывая, однако, непреодолимое влечение ко всему отошедшему в прошлое. Много лет спустя Роберт Шортрид говорил Локхарту о значении для Скотта наездов в Лиддесдейл, и сказанное справедливо в отношении всех путешествий, предпринятых им в те годы: «Он тогда превращался в себя настоящего, только, видно, смекнул, что к чему, уже через несколько лет. А поначалу, смею сказать, все это было ему один интерес да забава».

ЖЕНИТЬБА

   В эти годы Скотт питал страстное романтическое чувство к мисс Вильямине Белшес, дочери сэра Джона Стюарта Белшеса, человека, которого едва ли могла привести в восторг мысль о том, чтобы выдать свое дитя за взбалмошного молодого человека с неопределенными видами на будущее. Мисс Белшес, похоже, давала Скотту основания рассчитывать на ответное чувство, но все кончилось тем, что в октябре 1796 года она вышла за состоятельного молодого банкира, и друзья Скотта какое-то время опасались, как бы он с горя не помешался. Гордость его была уязвлена, как и сердце, и он написал стихотворение, завершавшееся строками:
 
 
Любви неверной ясный взор
Не омрачила грусть разлуки.
 
 
   Он, конечно, справился с этим, более того — снова влюбился и женился всего через год с небольшим. Но забыть первую любовь он так и не смог, память о ней преследовала его всю жизнь. О ней он думал, создавая образ Зеленой Мантильи в романе «Редгонтлет», к ней возвращался в прочувствованных строках своего «Дневника», который начал вести в последние годы. Шарлоттой Карпентер, или Шарпантье, он увлекся, познакомившись с ней во время поездки в Озерный край поздним летом 1797 года. Разочаровавшись в первой любви, он повел пылкую осаду, и 24 декабря они обвенчались в Карлейле.
   Шарлотта, родившаяся в декабре 1770 года, была француженкой — дочерью Жана Франсуа Шарпантье, Ecuyer du Roi de l'Academie de Lyon 70 Ее мать, вышедшая за человека много старше себя, прибыла в Лондон в 1784 или 85 году, так что Шарлотта и ее младший брат выросли в лоне англиканской церкви. Мадам Шарпантье вернулась во Францию в 1786 году и умерла там два года спустя; дети остались в Англии на попечении лорда Дауншира. Относительно происхождения Шарлотты и характера отношений между ее матушкой и лордом Даунширом не все ясно; теперь мы знаем, что история Локхарта о мадам Шарпантье — француженке-роялистке, бежавшей вместе с детьми от Революции, — была выдумкой.