Дэвид Дайчес
Сэр Вальтер Скотт и его мир
МИР БОЛЬШОГО ХУДОЖНИКА
«Время и место» — назвал свой последний роман Юрий Трифонов, художник примечательной психологической и нравственной зоркости. Он вынес в заглавие книги те основные измерения, в которых развивается и проявляет себя характер человека, которые в конечном итоге определяют, какие конкретные формы примут те или иные заложенные в человеке изначально качества и свойства натуры. Большая литература давно и пристально исследует диалектику этого процесса — становление личности и ее жизненную планиду, и чем значительнее писатель, тем интересней его открытия в ходе такого исследования. Он не только показывает своих персонажей как продукт определенной исторической ситуации, не только воссоздает прихотливые взаимодействия героя — от пассивного приятия до ожесточенного противоборства — со временем и обстоятельствами, но зачастую дает понять, каковы могли быть характеры и судьбы действующих лиц в иные эпохи и в других местах. Здесь, думается, лежит объяснение неоднозначности, многомерности таких великих характеров мировой литературы, как Гамлет Шекспира, Жюльен Сорель Стендаля, Раскольников и Иван Карамазов из романов Достоевского, капитан Ахав Мелвилла («Моби Дик») или шолоховский Григорий Мелехов.
Писатели, однако, подпадают под действие тех же законов, что и их вымышленные герои, причем если художник волен распоряжаться в своей художественной вселенной, выстраивая ее в том или ином «хронотопе», по терминологии М. М. Бахтина, то обстоятельства жизни самого художника не поддаются ни изменению, ни произвольному перетолкованию, как бы ни возражали против этого отдельные авторы резвых биографических поделок: мастер и его творения жестко вписаны в свое время и принадлежат своему месту, хотя в метафорическом смысле могут принадлежать всем временам и всему человечеству. Гадать, каков бы он был да как бы писал, живи он не в своей стране и в чужую эпоху, — занятие бессмысленное, особенно для литературоведа или биографа, стремящегося объективно разобраться в том, почему писатель стал именно тем, чем он является и каким предстает перед поколениями своих читателей во всей совокупности того, что принято именовать литературным наследием.
Ответ на этот вопрос, судя по всему, начал сегодня интересовать не только профессиональных критиков, иначе трудно понять резкий взлет популярности литературных мемуаров и жизнеописаний за последние несколько десятилетий в странах с развитыми и давними культурными традициями, о чем недвусмысленно говорит, например, широкий читательский успех в Советском Союзе таких издательских серий, как «Литературные мемуары» («Художественная литература»), «Жизнь замечательных людей» («Молодая Гвардия»), «Писатели о писателях» («Книга»).
Времени и месту как костяку литературной биографии посвящена выходящая в Великобритании серия «Писатель и его мир», осуществляемая издательской фирмой «Темз энд Хадсон». С двумя «героями» этой серии советский читатель уже знаком по опубликованным в переводе на русский язык книгам о Льюисе Кэрролле и Шекспире. Теперь наступила очередь Вальтера Скотта.
Об обстоятельствах, в которых сложился и блистательно себя утвердил гений классика шотландской и мировой литературы, «отца» европейского романа нового времени, повествует известный британский литературовед, профессор английской филологии Дэвид Дайчес (род. в 1912 г.). Он автор исследований о социальных аспектах литературного творчества «Литература и общество» (1938), «Роман и современность» (1939), двухтомного труда «История английской литературы в освещении критики» (1960), монографий о классиках — Мильтоне (1957), Роберте Вернее (1950, 1957), Уолте Уитмене (1955), Стивенсоне (1947) и Вирджинии Вулф (1942), один из редакторов многотомного издания «Литература и западная цивилизация» (1972-1975). Для серии «Писатель и его мир» им, помимо очерка о Скотте, написаны также книги о Вернее (1971), Стивенсоне (1973) и Джеймсе Босуэлле (1975), знаменитом эссеисте XVIII века.
Небольшая книга Дайчеса, таким образом, не биография в строгом смысле слова, хотя в ней набросана выверенная канва жизни Скотта, отмечены все существенные ее вехи. Но больше, чем чисто биографических данных, здесь содержится описательного — исторического, литературного и другого — материала, призванного дать по возможности наглядное понимание того, почему человеческая и литературная судьба Скотта сложилась так, а не иначе.
Биографический метод чреват соблазном все сводить к фактам и обстоятельствам личной жизни героя. Последние, конечно, могут объяснить многое, но не все, и тут возникает опасность упустить из виду, что личная жизнь писателя складывается не в вакууме, а в условиях весьма конкретного времени и исторической и социальной обстановки, и утратить верное представление о пропорциях. Скажем, можно договориться до того, что Пушкин стал народным поэтом, потому что с детства полюбил народные песни и сказки, слышанные от няни Арины Родионовны, а что сама история и потребности отечественной культуры дали направление его природному гению — это уже вторичное. Подход, избранный Дайчесом, казалось бы, способен привести к противоположному результату, при котором всем распоряжается социально-культурный «заказ» эпохи, а няня Арина Родионовна вообще выпадает из поля зрения. Впрочем, Дайчес, следует подчеркнуть со всей определенностью, успешно справился с искушениями обоего рода, уделив и объективному, и субъективному факторам ровно столько значения, сколько они имели для Скотта. Вот что он, например, пишет о пребывании юного Скотта у деда на ферме Сэнди-Hoy, где мальчик впервые приобщился к шотландской поэзии и истории:
«Конечно же, Скотт развил бы творческое воображение исторического плана, которое явлено в его поэтических сочинениях и романах, даже если б он и не провел маленьким мальчиком какое-то время в Сэнди-Hoy. Однако заманчиво думать, что именно там это воображение обрело свой столь своеобычный склад».
Нельзя не заметить, что о детских и юношеских годах Скотта, о периоде, когда Скотт-поэт безоговорочно царил на британском Парнасе, у Дайчеса говорится относительно подробно, тогда как повествование о времени великих свершений Скотта-прозаика, создателя исторических романов, несколько скомкано, ужато. Диспропорция, недопустимая в литературоведческом исследовании или литературной биографии, здесь, однако, оправданна: автор, как уже отмечалось, отнюдь не ставил перед собой задачи проанализировать творчество Скотта, ограничившись более скромной целью — понять, почему Скотт стал Скоттом.
С этой точки зрения обилие сведений о Шотландии исторического, географического, этнографического, общекультурного, правового и другого плана, приводимых Дайчесом, выглядит никак не чрезмерным: это в полном смысле слова мир Вальтера Скотта — человека, писателя и патриота. Этот мир имеет свой ландшафт, свои традиции, свой фольклор, свою давнюю и самоновейшую историю, четкие временные координаты. Скотт, по справедливому замечанию Дайчеса, «говорит о себе языком таких понятий, как „история“ и „почва“, „пространство“ и „время“. Именно эти категории наилучшим образом отвечали складу воображения Скотта в течение всей жизни… „ В таком ключе даны и вехи становления Скотта: „Развитие мысли шло от ландшафта к истории, а от истории края — к истории народной и любви к отечеству“. «Историзм“ художественного мышления Скотта, то, что сделало его творчество явлением мирового масштаба, Дайчес убедительно возводит к исторической ситуации в Шотландии того периода с характерным для нее столкновением, противоборством, но одновременно и противоестественным сосуществованием, даже взаимопроникновением старых национальных кланово-феодальных традиций и напористо вторгающихся в жизнь новых веяний буржуазной эпохи.
В основе такого парадокса лежала историческая — политическая и социальная — трагедия Шотландии, в прошлом самостоятельного и свободолюбивого королевства, превратившегося за шестьдесят с лишним лет до рождения Скотта в одну из областей британской короны. Первый удар по независимости нанесла так называемая личная уния 1603 года, когда английский трон занял шотландский король Иаков VI, принявший имя Иакова I. Оба королевства оказались таким образом под одним монархом — английская королева Елизавета I, политик коварный и дальновидный, знала, что делала, завещав свой скипетр сыну казненной ею шотландской королевы Марии Стюарт. Вторым ударом явилась английская буржуазная революция XVII века, низложившая монархию и казнившая Карла I, короля из династии Стюартов, в поддержку которого (как-никак в жилах Стюартов текла шотландская кровь) выступили шотландские войска, разбитые революционной армией Кромвеля. В 1654 году Кромвель обнародовал указ об объединении Англии и Шотландии. Наконец английский парламент уже в начале нового века ликвидировал «Актом об унии» (1707) последний символ самостоятельности — шотландский парламент. Отныне национальное чувство могло утешаться лишь тем, что Шотландии удалось сохранить собственную государственную церковь да юридическую систему. Отчаянные попытки горных кланов вернуть Шотландии политическую независимость, посадив на английский трон потомков казненного Карла I, завершились полным разгромом якобитских восстаний в 1715 и 1745 годах.
Итак, в составе Великобритании Шотландия вступила на путь буржуазных преобразований, но шла она этим путем с ущемленным чувством национальной гордости, с постоянной оглядкой на славное прошлое, запечатленное в исторических балладах, песнях, преданиях, а также в пережитках кланового феодализма в Горной Шотландии, с которыми английские власти вели борьбу, но которых так и не смогли вытравить. Известная двусмысленность социально-исторического процесса, как на это указывает Дайчес, вызвала двоякую реакцию в области культуры, породив явления, на первый взгляд противоположные, но, на деле, воплотившие ответ шотландского самосознания на сложившуюся ситуацию, — так называемое Шотландское Просвещение, утверждавшее шотландскую мысль в рамках прогрессивного для той эпохи общеевропейского идейного движения, и Романтическое возрождение, ориентированное на изучение и культ родной речи и шотландских древностей. О том и другом в книге Дайчеса сказано достаточно подробно, поэтому подчеркнем здесь лишь весьма верное суждение автора, что каждое из этих движений вошло в мир художника, став его неотъемлемой частью: «Скотт в большей степени, чем любой другой писатель, принадлежал им обоим. Можно, пожалуй, сказать, что разумом он принимал одно из них, отдав сердце другому; как мыслитель он поддерживал Просвещение, но его воображение разгоралось, а энтузиазм вспыхивал от старинной героической поэзии, баллад, народных песен и другого наследия „варварского“ прошлого».
Думается, критик прав, полагая, что именно в специфике положения Шотландии той эпохи кроется разгадка противоречий личности великого романиста, очевидное соединение в его характере таких несовместимых качеств, как принципиальный и последовательный консерватизм в воззрениях и привычках — и примечательная широта суждений, терпимость; демократизм — и барство; ясность мысли, проницательность — и житейская близорукость; удивительная доброжелательность к людям, о которой свидетельствуют все без исключения современники, — и слепое ретроградство в отношении законных требований неимущих; вкус к новшествам — и приверженность традициям. В политической и литературной жизни Великобритании начала XIX века, отмеченной кипением партийных страстей и остервенелыми литературными склоками на той же политической почве, Скотт числил в друзьях и такого архиреакционера, как лорд Мелвилл, и лорда Байрона, вольнодумца и тираноборца. Новое и старое, современность и прошлое мирно уживались в Скотте, и это совмещение, как, в согласии с истиной, напоминает Дайчес, позволяло его герою, с одной стороны, здраво судить о характере и мрачных социальных последствиях Промышленной революции, а с другой — лишало способности «хотя бы в малой степени увидеть очевидное: то были его соотечественники-шотландцы (обездоленные Промышленной революцией. — В. С.) , страдавшие от невыносимых условий жизни». Поэтому Скотт, не имевший, как афористически сказал о том Пушкин, «холопского пристрастия к королям и героям 1, был образ-цовым верноподданным и верил «в естественный порядок вещей, ставящий землевладельца (в идеале щедрого, образованного и понимающего всю меру своей ответственности) во главе местной общины».
Мир Скотта-человека — это и мир Скотта-писателя, что не устает подчеркивать Дайчес. По этой причине формулировка критика: «Он равно принадлежал эпохам Романтического возрождения и Шотландского Просвещения, и их слияние в его творчестве — уникальное явление нашей литературы» — воспринимается как логически выверенный итог предпринятого автором увлекательного обзора времени и окружения Скотта. Весьма ценным в этой небольшой книге представляется как раз внимательное прослеживание взаимодействия между неординарным обликом Шотландии в ее старо-новом качестве, воздействием этого облика на чувства и умонастроения ревностного шотландца и потомственного законника Скотта и воплощением этого воздействия в творчестве писателя Вальтера Скотта. «Непрерывность — прямая линия, связующая прошлое и настоящее, — ощущение общности с ушедшими поколениями — вот что было главенствующим в чувствах Скотта». Отсюда — и Дайчес демонстрирует это со всей очевидностью — естествен и легок переход к «тому волнующему ощущению хода истории, связи тогдашнего цивилизованного образа жизни с давними законами и обычаями, которое так впечатляюще проявилось в его романах». Сотворенный и призванный своим временем, Скотт воздал ему тем, что стал первым великим историческим художником в литературе, — такова основная мысль повествования Дэвида Дайчеса, и с нею трудно не согласиться.
Материальное в широком смысле слова окружение писателя, весь этот вещный мир, в котором жил и который имел перед глазами Скотт, запечатлен на страницах книги Дайчеса в его основных, наиболее характерных и колоритных, важных для художника проявлениях. Скотт, как известно, написал много; о нем самом написано не меньше, а будет, можно с уверенностью сказать, написано еще больше; о его Шотландии, то есть о том, что занимало собою его чувственное восприятие, мысли и творческое воображение, можно писать до бесконечности, ибо жадность Скотта до знаний, преданность шотландской старине и нови, феноменальная память и энциклопедическая начитанность делали сферу его интересов практически безграничной, а то, что попадает в сферу интересов человека, тем самым уже включается в его мир. Дайчес, понятно, не мог охватить все. Автор наиболее обширной и фундаментальной литературной биографии Скотта, насчитывающей 1400 страниц, Эдгар Джонсон и то оставил за рамками исследования ряд материалов, которые могли бы «лечь» в книгу. Дайчес же, писавший совсем в другом жанре, был вынужден отбирать из практически безграничного «мира» Вальтера Скотта самое существенное — вехи родословной; детские увлечения, сохраненные до смерти; поприще правоведа; этапы литературного развития; возведение Абботсфорда; долговременные дружеские и литературные привязанности; обстоятельства банкротства; отношение к политическим конфликтам своего времени.
Кое на чем критик останавливается сравнительно подробно. Скажем, на облике шотландской столицы, каким он сложился к рождению будущего писателя и каким — меняющимся и приближающимся к сегодняшней своей панораме— представал перед Скоттом на протяжении его жизни. Или на личности прадеда писателя, тоже Вальтера, по прозвищу «Борода» — истового якобита и властного человека. Или на пейзажах Пограничного края (южный район Шотландии, граничащий с английскими графствами) и красотах Горной Шотландии: и тем, и другим предстояло украсить поэзию и прозу «шотландского чародея», как именовали его современники. Пограничный край и вовсе был «малой родиной» Скотта — оттуда вели происхождение его предки по отцовской и по материнской линии, принадлежавшие, несомненно, к благородным семействам (о чем их дальний потомок никогда не забывал и не давал забывать другим), однако существовавшие в своем «мире», несколько отличавшемся от Скоттова. Скотт не без юмора писал и об этом: «… до Унии королевств мои предки, подобно другим джентльменам Пограничья, триста лет промышляли убийствами, кражами да разбоем; с воцарения Иакова и до революции подвизались в богохранимом парламентском войске, то есть прикидывались овечками, распевали псалмы и прочее в том же духе; при последних Стюартах преследовали других и сами подвергались гонениям; охотились, пили кларет, учиняли мятежи и дуэли вплоть до времен моего отца и деда» 2
Читатель найдет у Дайчеса блестящий очерк системы шотландских правовых уложений и судопроизводства; изложение кратковременной, но весьма колоритной карьеры Скотта в волонтерском кавалерийском корпусе; трагикомический рассказ о многолетнем «поединке» уже прославленного поэта с Шейхом Моря — секретарем Высшего суда, который упрямо не желал умирать или уйти на покой, чтобы освободить эту должность для Скотта, который безвозмездно исполнял все эти годы секретарские обязанности; строго документированную историю крайне запутанных деловых взаимоотношений Скотта с его друзьями-партнерами братьями Баллантайнами и книгопродавцем Констеблом, завершившуюся финансовым крахом. Найдет читатель и ряд других любопытных сведений и красочных фактов, а также интересные догадки критика о мотивах, подвигнувших Скотта на одну из самых немыслимых и успешных литературных мистификаций столетия — сотворение маски «Великого Инкогнито», пользуясь которой он двенадцать лет водил публику за нос, убеждая ввех и каждого, что знаменитые романы, стяжавшие его родине славу по обе стороны Атлантики, написал не он, а некий неизвестный мастер, выступающий под псевдонимом «Автор „Уэверли“«.
Суждения Дайчеса по этому поводу, как отметит читатель, отличаются свежестью и точностью психологического анализа Критик не склонен трактовать этот действительно труднообъяснимый многолетний розыгрыш как в первую очередь гомерическую проказу взрослого шалуна (такая трактовка уже сделалась канонической в англо-американском скоттоведении), хотя и признает, что элемент затянувшейся пресловутой «практической шутки», конечно, присутствовал в истории с «Великим Инкогнито». Об этой стороне мистификации, кстати, хорошо сказано у выдающегося английского автора художественных биографий Хескета Пирсона: «… объяснение этой скрытности кроется в таких свойствах его натуры, как хитрость и озорство, та самая хитрость и то озорство, что время от времени проскальзывали в его взгляде. Он питал детскую любовь к тайнам, которую взлелеяла и укрепила его одинокая независимая юность, и, как мальчишка, упивался проказами ради самих проказ. Сокрытие истины даровало ему свободу и смех — он хотел того и другого. Теперь он мог слушать, как обсуждают его собственные романы, и лукаво вступить в разговор с миной незаинтересованного лица, он мог читать рецензии как бы со стороны и с большим удовольствием — рецензенты не называли его по имени; наконец, ему нравилось наслаждаться жизнью, скрываясь за кулисами…» 3
Но, повторим, для Дайчеса это объяснение в отличие от Пирсона не было решающим.
Помимо непринужденного стиля изложения, далекого от наукообразия, обширного и всегда уместного обращения к свидетельствам современников и умения четко соотнести судьбу писателя и его творчество с социально-историческими координатами эпохи (качество, свойственное всем критическим и литературоведческим работам Дайчеса начиная с конца 1930-х годов, когда его монографии печатались в рамках деятельности прогрессивного «Клуба левой книги»), «Вальтер Скотт и его мир» привлекает еще и тем, что при малом объеме этот очерк буквально насыщен разнообразнейшей информацией. Разумеется, не все стороны многогранной личности Скотта смогли найти здесь равноценное отображение, не все реалии его духовного и житейского бытия представлены с той полнотой, которая, придав повествованию еще больше живости, пролила бы дополнительный свет на примечательную личность великого писателя и его окружение.
К примеру, о собаках у Дайчеса сказано мало, учитывая роль, какую эти четвероногие друзья человека играли в жизни Скотта, завзятого «собачника», преданного своим любимцам. Мельком упомянуто о его страсти сажать деревья, а ведь он насадил целые рощи вокруг Ашестила, где прожил с семьей несколько летних сезонов, и знаменитого Абботсфорда, так что в наши дни эти особняки смотрятся совсем по-другому, чем во времена Скотта. Можно было привести и иные примеры вынужденного самоограничения Дайчеса (жанр диктует свои требования), но следует отдать критику должное: он «схватил»основное и определяющее в связях писателя и человека с его временем и его землей и сумел донести это до читателя. Если говорить о досадных упущениях, то по-настоящему огорчает лишь то, что за границами очерка осталась такая существенная часть «мира» Скотта, как общение с простыми людьми.
Все биографы писателя единодушно отмечают его уважительное и внимательное отношение к представителям самых разных сословий и профессий, с которыми его сводила жизнь: шерифа Селкиркшира — к своим подопечным, как законопослушным, так и отходившим от «путей праведных»; хозяина большого дома — к слугам; владельца абботсфордских земельных угодий — к арендаторам; путешественника по казенным и личным надобностям — к случайным попутчикам и местным жителям; собирателя древней поэзии — к отнюдь не родовитым обитателям нищающей Горной Шотландии. С каждым из них Скотт говорил на его языке, к каждому умел найти подход, каждого расположить к себе, разговорить и выслушать, не поступаясь при этом собственным достоинством и чтя достоинство собеседника. Особенно прочные дружеские, даже трогательно задушевные узы на протяжении многих лет связывали его с фермерским сыном Уильямом Лейдло, которого он опекал до конца своих дней, и пастухом Томом Парди. Последнего он впервые увидел в селкиркширском суде — молодого человека привлекли по делу о браконьерстве. Скотт взял его в услужение, и со временем Том стал не только самым близким и доверенным слугой писателя, но его верным помощником во всех заботах, исключая литературные, хотя господские сочинения называл не иначе как «наши книги». Он умер раньше своего хозяина, и Скотт горько скорбел об этой смерти. Уилл Лейдло пережил и похоронил Скотта, оставаясь до последнего дня его преданным другом и наперсником.
Не хождение в народ, тем более не снисхождение к народу, а живое и никогда не прерывавшееся с ним общение — такова была естественная позиция Скотта, и для писателя она оказалась чрезвычайно благотворной. «Характер народа нельзя познать по сливкам общества», — как-то заметил Скотт, и во всей обильной Скоттиане до сих пор не подсчитано, сколько ярких и самобытных типов перекочевали в его книги непосредственно из жизни, сколькими меткими словечками и оборотами одарили его простые люди Шотландии. Больше того, без этого врожденного и последовательного демократизма его историческое чутье едва ли смогло отлиться в тот совершенный историзм творческого метода, о котором емко и выразительно сказал Дайчес в связи с романом «Уэверли»: «Обыкновенные люди, подхваченные историческими событиями, к которым они непричастны и которых зачастую до конца и не понимают, действуют соответственно их характеру и обстоятельствам. И часто именно эти обыкновенные люди, изъясняющиеся на простонародном шотландском диалекте с абсолютно достоверной и волнующей непосредственностью, воплощают у Скотта истинное направление исторического развития».
Приведенное суждение говорит о том, что понимание британским исследователем значения творчества Скотта и новаторства его художественных открытий в основе совпадает с концепцией, выработанной по этим проблемам передовой русской и советской критикой. Литературные оценки и наблюдения Дайчеса вообще опираются на исторический контекст и поэтому отмечены той мерой непредвзятости и объективности, какую мы не всегда находим и в признанных, ставших классическими биографиях Скотта, начиная от многотомного жизнеописания, принадлежащего перу его зятя и «молодого друга», как в письмах называл его писатель, Уильяма Гибсона Локхарта, и кончая книгой X. Пирсона и трудом Э. Джонсона.
Последние, особенно Пирсон, подчас склонны модернизировать восприятие наследия Скотта, и в силу этого некоторые его творения выглядят у них не совсем так, как они представлялись современникам, воспринимались в литературном процессе эпохи или смотрятся в историко-литературной перспективе. Порой дело доходит до критических курьезов, как, например, у Пирсона, с очевидным пренебрежением отзывавшегося о «Уэверли» («утомительный и скучный роман») и перечеркнувшего «Айвенго» («читать вообще невозможно»). У Локхарта смещение в противоположную сторону: стремясь канонизировать — в духе времени и из лучших родственных чувств — Скотта как личность, он невольно канонизирует его книги и литературное окружение.
Писатели, однако, подпадают под действие тех же законов, что и их вымышленные герои, причем если художник волен распоряжаться в своей художественной вселенной, выстраивая ее в том или ином «хронотопе», по терминологии М. М. Бахтина, то обстоятельства жизни самого художника не поддаются ни изменению, ни произвольному перетолкованию, как бы ни возражали против этого отдельные авторы резвых биографических поделок: мастер и его творения жестко вписаны в свое время и принадлежат своему месту, хотя в метафорическом смысле могут принадлежать всем временам и всему человечеству. Гадать, каков бы он был да как бы писал, живи он не в своей стране и в чужую эпоху, — занятие бессмысленное, особенно для литературоведа или биографа, стремящегося объективно разобраться в том, почему писатель стал именно тем, чем он является и каким предстает перед поколениями своих читателей во всей совокупности того, что принято именовать литературным наследием.
Ответ на этот вопрос, судя по всему, начал сегодня интересовать не только профессиональных критиков, иначе трудно понять резкий взлет популярности литературных мемуаров и жизнеописаний за последние несколько десятилетий в странах с развитыми и давними культурными традициями, о чем недвусмысленно говорит, например, широкий читательский успех в Советском Союзе таких издательских серий, как «Литературные мемуары» («Художественная литература»), «Жизнь замечательных людей» («Молодая Гвардия»), «Писатели о писателях» («Книга»).
Времени и месту как костяку литературной биографии посвящена выходящая в Великобритании серия «Писатель и его мир», осуществляемая издательской фирмой «Темз энд Хадсон». С двумя «героями» этой серии советский читатель уже знаком по опубликованным в переводе на русский язык книгам о Льюисе Кэрролле и Шекспире. Теперь наступила очередь Вальтера Скотта.
Об обстоятельствах, в которых сложился и блистательно себя утвердил гений классика шотландской и мировой литературы, «отца» европейского романа нового времени, повествует известный британский литературовед, профессор английской филологии Дэвид Дайчес (род. в 1912 г.). Он автор исследований о социальных аспектах литературного творчества «Литература и общество» (1938), «Роман и современность» (1939), двухтомного труда «История английской литературы в освещении критики» (1960), монографий о классиках — Мильтоне (1957), Роберте Вернее (1950, 1957), Уолте Уитмене (1955), Стивенсоне (1947) и Вирджинии Вулф (1942), один из редакторов многотомного издания «Литература и западная цивилизация» (1972-1975). Для серии «Писатель и его мир» им, помимо очерка о Скотте, написаны также книги о Вернее (1971), Стивенсоне (1973) и Джеймсе Босуэлле (1975), знаменитом эссеисте XVIII века.
Небольшая книга Дайчеса, таким образом, не биография в строгом смысле слова, хотя в ней набросана выверенная канва жизни Скотта, отмечены все существенные ее вехи. Но больше, чем чисто биографических данных, здесь содержится описательного — исторического, литературного и другого — материала, призванного дать по возможности наглядное понимание того, почему человеческая и литературная судьба Скотта сложилась так, а не иначе.
Биографический метод чреват соблазном все сводить к фактам и обстоятельствам личной жизни героя. Последние, конечно, могут объяснить многое, но не все, и тут возникает опасность упустить из виду, что личная жизнь писателя складывается не в вакууме, а в условиях весьма конкретного времени и исторической и социальной обстановки, и утратить верное представление о пропорциях. Скажем, можно договориться до того, что Пушкин стал народным поэтом, потому что с детства полюбил народные песни и сказки, слышанные от няни Арины Родионовны, а что сама история и потребности отечественной культуры дали направление его природному гению — это уже вторичное. Подход, избранный Дайчесом, казалось бы, способен привести к противоположному результату, при котором всем распоряжается социально-культурный «заказ» эпохи, а няня Арина Родионовна вообще выпадает из поля зрения. Впрочем, Дайчес, следует подчеркнуть со всей определенностью, успешно справился с искушениями обоего рода, уделив и объективному, и субъективному факторам ровно столько значения, сколько они имели для Скотта. Вот что он, например, пишет о пребывании юного Скотта у деда на ферме Сэнди-Hoy, где мальчик впервые приобщился к шотландской поэзии и истории:
«Конечно же, Скотт развил бы творческое воображение исторического плана, которое явлено в его поэтических сочинениях и романах, даже если б он и не провел маленьким мальчиком какое-то время в Сэнди-Hoy. Однако заманчиво думать, что именно там это воображение обрело свой столь своеобычный склад».
Нельзя не заметить, что о детских и юношеских годах Скотта, о периоде, когда Скотт-поэт безоговорочно царил на британском Парнасе, у Дайчеса говорится относительно подробно, тогда как повествование о времени великих свершений Скотта-прозаика, создателя исторических романов, несколько скомкано, ужато. Диспропорция, недопустимая в литературоведческом исследовании или литературной биографии, здесь, однако, оправданна: автор, как уже отмечалось, отнюдь не ставил перед собой задачи проанализировать творчество Скотта, ограничившись более скромной целью — понять, почему Скотт стал Скоттом.
С этой точки зрения обилие сведений о Шотландии исторического, географического, этнографического, общекультурного, правового и другого плана, приводимых Дайчесом, выглядит никак не чрезмерным: это в полном смысле слова мир Вальтера Скотта — человека, писателя и патриота. Этот мир имеет свой ландшафт, свои традиции, свой фольклор, свою давнюю и самоновейшую историю, четкие временные координаты. Скотт, по справедливому замечанию Дайчеса, «говорит о себе языком таких понятий, как „история“ и „почва“, „пространство“ и „время“. Именно эти категории наилучшим образом отвечали складу воображения Скотта в течение всей жизни… „ В таком ключе даны и вехи становления Скотта: „Развитие мысли шло от ландшафта к истории, а от истории края — к истории народной и любви к отечеству“. «Историзм“ художественного мышления Скотта, то, что сделало его творчество явлением мирового масштаба, Дайчес убедительно возводит к исторической ситуации в Шотландии того периода с характерным для нее столкновением, противоборством, но одновременно и противоестественным сосуществованием, даже взаимопроникновением старых национальных кланово-феодальных традиций и напористо вторгающихся в жизнь новых веяний буржуазной эпохи.
В основе такого парадокса лежала историческая — политическая и социальная — трагедия Шотландии, в прошлом самостоятельного и свободолюбивого королевства, превратившегося за шестьдесят с лишним лет до рождения Скотта в одну из областей британской короны. Первый удар по независимости нанесла так называемая личная уния 1603 года, когда английский трон занял шотландский король Иаков VI, принявший имя Иакова I. Оба королевства оказались таким образом под одним монархом — английская королева Елизавета I, политик коварный и дальновидный, знала, что делала, завещав свой скипетр сыну казненной ею шотландской королевы Марии Стюарт. Вторым ударом явилась английская буржуазная революция XVII века, низложившая монархию и казнившая Карла I, короля из династии Стюартов, в поддержку которого (как-никак в жилах Стюартов текла шотландская кровь) выступили шотландские войска, разбитые революционной армией Кромвеля. В 1654 году Кромвель обнародовал указ об объединении Англии и Шотландии. Наконец английский парламент уже в начале нового века ликвидировал «Актом об унии» (1707) последний символ самостоятельности — шотландский парламент. Отныне национальное чувство могло утешаться лишь тем, что Шотландии удалось сохранить собственную государственную церковь да юридическую систему. Отчаянные попытки горных кланов вернуть Шотландии политическую независимость, посадив на английский трон потомков казненного Карла I, завершились полным разгромом якобитских восстаний в 1715 и 1745 годах.
Итак, в составе Великобритании Шотландия вступила на путь буржуазных преобразований, но шла она этим путем с ущемленным чувством национальной гордости, с постоянной оглядкой на славное прошлое, запечатленное в исторических балладах, песнях, преданиях, а также в пережитках кланового феодализма в Горной Шотландии, с которыми английские власти вели борьбу, но которых так и не смогли вытравить. Известная двусмысленность социально-исторического процесса, как на это указывает Дайчес, вызвала двоякую реакцию в области культуры, породив явления, на первый взгляд противоположные, но, на деле, воплотившие ответ шотландского самосознания на сложившуюся ситуацию, — так называемое Шотландское Просвещение, утверждавшее шотландскую мысль в рамках прогрессивного для той эпохи общеевропейского идейного движения, и Романтическое возрождение, ориентированное на изучение и культ родной речи и шотландских древностей. О том и другом в книге Дайчеса сказано достаточно подробно, поэтому подчеркнем здесь лишь весьма верное суждение автора, что каждое из этих движений вошло в мир художника, став его неотъемлемой частью: «Скотт в большей степени, чем любой другой писатель, принадлежал им обоим. Можно, пожалуй, сказать, что разумом он принимал одно из них, отдав сердце другому; как мыслитель он поддерживал Просвещение, но его воображение разгоралось, а энтузиазм вспыхивал от старинной героической поэзии, баллад, народных песен и другого наследия „варварского“ прошлого».
Думается, критик прав, полагая, что именно в специфике положения Шотландии той эпохи кроется разгадка противоречий личности великого романиста, очевидное соединение в его характере таких несовместимых качеств, как принципиальный и последовательный консерватизм в воззрениях и привычках — и примечательная широта суждений, терпимость; демократизм — и барство; ясность мысли, проницательность — и житейская близорукость; удивительная доброжелательность к людям, о которой свидетельствуют все без исключения современники, — и слепое ретроградство в отношении законных требований неимущих; вкус к новшествам — и приверженность традициям. В политической и литературной жизни Великобритании начала XIX века, отмеченной кипением партийных страстей и остервенелыми литературными склоками на той же политической почве, Скотт числил в друзьях и такого архиреакционера, как лорд Мелвилл, и лорда Байрона, вольнодумца и тираноборца. Новое и старое, современность и прошлое мирно уживались в Скотте, и это совмещение, как, в согласии с истиной, напоминает Дайчес, позволяло его герою, с одной стороны, здраво судить о характере и мрачных социальных последствиях Промышленной революции, а с другой — лишало способности «хотя бы в малой степени увидеть очевидное: то были его соотечественники-шотландцы (обездоленные Промышленной революцией. — В. С.) , страдавшие от невыносимых условий жизни». Поэтому Скотт, не имевший, как афористически сказал о том Пушкин, «холопского пристрастия к королям и героям 1, был образ-цовым верноподданным и верил «в естественный порядок вещей, ставящий землевладельца (в идеале щедрого, образованного и понимающего всю меру своей ответственности) во главе местной общины».
Мир Скотта-человека — это и мир Скотта-писателя, что не устает подчеркивать Дайчес. По этой причине формулировка критика: «Он равно принадлежал эпохам Романтического возрождения и Шотландского Просвещения, и их слияние в его творчестве — уникальное явление нашей литературы» — воспринимается как логически выверенный итог предпринятого автором увлекательного обзора времени и окружения Скотта. Весьма ценным в этой небольшой книге представляется как раз внимательное прослеживание взаимодействия между неординарным обликом Шотландии в ее старо-новом качестве, воздействием этого облика на чувства и умонастроения ревностного шотландца и потомственного законника Скотта и воплощением этого воздействия в творчестве писателя Вальтера Скотта. «Непрерывность — прямая линия, связующая прошлое и настоящее, — ощущение общности с ушедшими поколениями — вот что было главенствующим в чувствах Скотта». Отсюда — и Дайчес демонстрирует это со всей очевидностью — естествен и легок переход к «тому волнующему ощущению хода истории, связи тогдашнего цивилизованного образа жизни с давними законами и обычаями, которое так впечатляюще проявилось в его романах». Сотворенный и призванный своим временем, Скотт воздал ему тем, что стал первым великим историческим художником в литературе, — такова основная мысль повествования Дэвида Дайчеса, и с нею трудно не согласиться.
Материальное в широком смысле слова окружение писателя, весь этот вещный мир, в котором жил и который имел перед глазами Скотт, запечатлен на страницах книги Дайчеса в его основных, наиболее характерных и колоритных, важных для художника проявлениях. Скотт, как известно, написал много; о нем самом написано не меньше, а будет, можно с уверенностью сказать, написано еще больше; о его Шотландии, то есть о том, что занимало собою его чувственное восприятие, мысли и творческое воображение, можно писать до бесконечности, ибо жадность Скотта до знаний, преданность шотландской старине и нови, феноменальная память и энциклопедическая начитанность делали сферу его интересов практически безграничной, а то, что попадает в сферу интересов человека, тем самым уже включается в его мир. Дайчес, понятно, не мог охватить все. Автор наиболее обширной и фундаментальной литературной биографии Скотта, насчитывающей 1400 страниц, Эдгар Джонсон и то оставил за рамками исследования ряд материалов, которые могли бы «лечь» в книгу. Дайчес же, писавший совсем в другом жанре, был вынужден отбирать из практически безграничного «мира» Вальтера Скотта самое существенное — вехи родословной; детские увлечения, сохраненные до смерти; поприще правоведа; этапы литературного развития; возведение Абботсфорда; долговременные дружеские и литературные привязанности; обстоятельства банкротства; отношение к политическим конфликтам своего времени.
Кое на чем критик останавливается сравнительно подробно. Скажем, на облике шотландской столицы, каким он сложился к рождению будущего писателя и каким — меняющимся и приближающимся к сегодняшней своей панораме— представал перед Скоттом на протяжении его жизни. Или на личности прадеда писателя, тоже Вальтера, по прозвищу «Борода» — истового якобита и властного человека. Или на пейзажах Пограничного края (южный район Шотландии, граничащий с английскими графствами) и красотах Горной Шотландии: и тем, и другим предстояло украсить поэзию и прозу «шотландского чародея», как именовали его современники. Пограничный край и вовсе был «малой родиной» Скотта — оттуда вели происхождение его предки по отцовской и по материнской линии, принадлежавшие, несомненно, к благородным семействам (о чем их дальний потомок никогда не забывал и не давал забывать другим), однако существовавшие в своем «мире», несколько отличавшемся от Скоттова. Скотт не без юмора писал и об этом: «… до Унии королевств мои предки, подобно другим джентльменам Пограничья, триста лет промышляли убийствами, кражами да разбоем; с воцарения Иакова и до революции подвизались в богохранимом парламентском войске, то есть прикидывались овечками, распевали псалмы и прочее в том же духе; при последних Стюартах преследовали других и сами подвергались гонениям; охотились, пили кларет, учиняли мятежи и дуэли вплоть до времен моего отца и деда» 2
Читатель найдет у Дайчеса блестящий очерк системы шотландских правовых уложений и судопроизводства; изложение кратковременной, но весьма колоритной карьеры Скотта в волонтерском кавалерийском корпусе; трагикомический рассказ о многолетнем «поединке» уже прославленного поэта с Шейхом Моря — секретарем Высшего суда, который упрямо не желал умирать или уйти на покой, чтобы освободить эту должность для Скотта, который безвозмездно исполнял все эти годы секретарские обязанности; строго документированную историю крайне запутанных деловых взаимоотношений Скотта с его друзьями-партнерами братьями Баллантайнами и книгопродавцем Констеблом, завершившуюся финансовым крахом. Найдет читатель и ряд других любопытных сведений и красочных фактов, а также интересные догадки критика о мотивах, подвигнувших Скотта на одну из самых немыслимых и успешных литературных мистификаций столетия — сотворение маски «Великого Инкогнито», пользуясь которой он двенадцать лет водил публику за нос, убеждая ввех и каждого, что знаменитые романы, стяжавшие его родине славу по обе стороны Атлантики, написал не он, а некий неизвестный мастер, выступающий под псевдонимом «Автор „Уэверли“«.
Суждения Дайчеса по этому поводу, как отметит читатель, отличаются свежестью и точностью психологического анализа Критик не склонен трактовать этот действительно труднообъяснимый многолетний розыгрыш как в первую очередь гомерическую проказу взрослого шалуна (такая трактовка уже сделалась канонической в англо-американском скоттоведении), хотя и признает, что элемент затянувшейся пресловутой «практической шутки», конечно, присутствовал в истории с «Великим Инкогнито». Об этой стороне мистификации, кстати, хорошо сказано у выдающегося английского автора художественных биографий Хескета Пирсона: «… объяснение этой скрытности кроется в таких свойствах его натуры, как хитрость и озорство, та самая хитрость и то озорство, что время от времени проскальзывали в его взгляде. Он питал детскую любовь к тайнам, которую взлелеяла и укрепила его одинокая независимая юность, и, как мальчишка, упивался проказами ради самих проказ. Сокрытие истины даровало ему свободу и смех — он хотел того и другого. Теперь он мог слушать, как обсуждают его собственные романы, и лукаво вступить в разговор с миной незаинтересованного лица, он мог читать рецензии как бы со стороны и с большим удовольствием — рецензенты не называли его по имени; наконец, ему нравилось наслаждаться жизнью, скрываясь за кулисами…» 3
Но, повторим, для Дайчеса это объяснение в отличие от Пирсона не было решающим.
Помимо непринужденного стиля изложения, далекого от наукообразия, обширного и всегда уместного обращения к свидетельствам современников и умения четко соотнести судьбу писателя и его творчество с социально-историческими координатами эпохи (качество, свойственное всем критическим и литературоведческим работам Дайчеса начиная с конца 1930-х годов, когда его монографии печатались в рамках деятельности прогрессивного «Клуба левой книги»), «Вальтер Скотт и его мир» привлекает еще и тем, что при малом объеме этот очерк буквально насыщен разнообразнейшей информацией. Разумеется, не все стороны многогранной личности Скотта смогли найти здесь равноценное отображение, не все реалии его духовного и житейского бытия представлены с той полнотой, которая, придав повествованию еще больше живости, пролила бы дополнительный свет на примечательную личность великого писателя и его окружение.
К примеру, о собаках у Дайчеса сказано мало, учитывая роль, какую эти четвероногие друзья человека играли в жизни Скотта, завзятого «собачника», преданного своим любимцам. Мельком упомянуто о его страсти сажать деревья, а ведь он насадил целые рощи вокруг Ашестила, где прожил с семьей несколько летних сезонов, и знаменитого Абботсфорда, так что в наши дни эти особняки смотрятся совсем по-другому, чем во времена Скотта. Можно было привести и иные примеры вынужденного самоограничения Дайчеса (жанр диктует свои требования), но следует отдать критику должное: он «схватил»основное и определяющее в связях писателя и человека с его временем и его землей и сумел донести это до читателя. Если говорить о досадных упущениях, то по-настоящему огорчает лишь то, что за границами очерка осталась такая существенная часть «мира» Скотта, как общение с простыми людьми.
Все биографы писателя единодушно отмечают его уважительное и внимательное отношение к представителям самых разных сословий и профессий, с которыми его сводила жизнь: шерифа Селкиркшира — к своим подопечным, как законопослушным, так и отходившим от «путей праведных»; хозяина большого дома — к слугам; владельца абботсфордских земельных угодий — к арендаторам; путешественника по казенным и личным надобностям — к случайным попутчикам и местным жителям; собирателя древней поэзии — к отнюдь не родовитым обитателям нищающей Горной Шотландии. С каждым из них Скотт говорил на его языке, к каждому умел найти подход, каждого расположить к себе, разговорить и выслушать, не поступаясь при этом собственным достоинством и чтя достоинство собеседника. Особенно прочные дружеские, даже трогательно задушевные узы на протяжении многих лет связывали его с фермерским сыном Уильямом Лейдло, которого он опекал до конца своих дней, и пастухом Томом Парди. Последнего он впервые увидел в селкиркширском суде — молодого человека привлекли по делу о браконьерстве. Скотт взял его в услужение, и со временем Том стал не только самым близким и доверенным слугой писателя, но его верным помощником во всех заботах, исключая литературные, хотя господские сочинения называл не иначе как «наши книги». Он умер раньше своего хозяина, и Скотт горько скорбел об этой смерти. Уилл Лейдло пережил и похоронил Скотта, оставаясь до последнего дня его преданным другом и наперсником.
Не хождение в народ, тем более не снисхождение к народу, а живое и никогда не прерывавшееся с ним общение — такова была естественная позиция Скотта, и для писателя она оказалась чрезвычайно благотворной. «Характер народа нельзя познать по сливкам общества», — как-то заметил Скотт, и во всей обильной Скоттиане до сих пор не подсчитано, сколько ярких и самобытных типов перекочевали в его книги непосредственно из жизни, сколькими меткими словечками и оборотами одарили его простые люди Шотландии. Больше того, без этого врожденного и последовательного демократизма его историческое чутье едва ли смогло отлиться в тот совершенный историзм творческого метода, о котором емко и выразительно сказал Дайчес в связи с романом «Уэверли»: «Обыкновенные люди, подхваченные историческими событиями, к которым они непричастны и которых зачастую до конца и не понимают, действуют соответственно их характеру и обстоятельствам. И часто именно эти обыкновенные люди, изъясняющиеся на простонародном шотландском диалекте с абсолютно достоверной и волнующей непосредственностью, воплощают у Скотта истинное направление исторического развития».
Приведенное суждение говорит о том, что понимание британским исследователем значения творчества Скотта и новаторства его художественных открытий в основе совпадает с концепцией, выработанной по этим проблемам передовой русской и советской критикой. Литературные оценки и наблюдения Дайчеса вообще опираются на исторический контекст и поэтому отмечены той мерой непредвзятости и объективности, какую мы не всегда находим и в признанных, ставших классическими биографиях Скотта, начиная от многотомного жизнеописания, принадлежащего перу его зятя и «молодого друга», как в письмах называл его писатель, Уильяма Гибсона Локхарта, и кончая книгой X. Пирсона и трудом Э. Джонсона.
Последние, особенно Пирсон, подчас склонны модернизировать восприятие наследия Скотта, и в силу этого некоторые его творения выглядят у них не совсем так, как они представлялись современникам, воспринимались в литературном процессе эпохи или смотрятся в историко-литературной перспективе. Порой дело доходит до критических курьезов, как, например, у Пирсона, с очевидным пренебрежением отзывавшегося о «Уэверли» («утомительный и скучный роман») и перечеркнувшего «Айвенго» («читать вообще невозможно»). У Локхарта смещение в противоположную сторону: стремясь канонизировать — в духе времени и из лучших родственных чувств — Скотта как личность, он невольно канонизирует его книги и литературное окружение.