— Во что же обратится общество, господа, если вы будете превозносить порок, не почитая добродетели? — возразила жена генерального прокурора, графиня де Гранвиль.
   Пока во дворце, в Сен-Жерменском предместье и на Шоссе д'Антен перешёптывались, обсуждая крушение этой аристократической добродетели, пока усердные молодые люди мчались верхом на улицу Сены, чтобы взглянуть на карету и удостовериться, что герцогиня действительно у г-на де Монриво, — сама она лежала без сил, объятая трепетом, в своём будуаре. Арман, не ночевавший дома, прогуливался с г-ном де Марсе по Тюильрийскому саду. Престарелые родственники г-жи де Ланже посетили друг друга и решили съехаться все вместе у неё в доме, чтобы пожурить её хорошенько и попытаться замять скандал, вызванный её поведением. В три часа пополудни герцог де Наваррен, видам де Памье, старая княгиня де Бламон-Шоври и герцог де Гранлье встретились в гостиной г-жи де Ланже, чтобы дождаться её возвращения. Им, как и всем прочим, слуги объявили, что их госпожи нет дома. Герцогиня не велела делать исключения ни для кого. Эти четыре личности, знаменитые в аристократической сфере, все наследственные притязания и семейные перевороты коей подробно освещаются ежегодно в Готском альманахе, заслуживают краткого наброска, иначе наша картина общественных нравов будет неполной.
   Княгиня де Бламон-Шоври была среди женщин наиболее поэтическим обломком царствования Людовика XV, который, если верить молве, своим прозвищем Возлюбленный обязан был до некоторой степени и ей в те времена, когда она была молода и прекрасна. От былой красоты у неё остался только орлиный нос — тонкий и выгнутый, как турецкая сабля, — главное украшение её лица, напоминающего старую белую перчатку, жидкие волосы, завитые и напудренные, туфли на каблучках, кружевной чепец с бантами, чёрные митенки и чрезвычайное самодовольство. Чтобы отдать ей полную справедливость, следует добавить, что она была столь высокого мнения о своих увядших прелестях, что выезжала на вечера сильно декольтированная, носила длинные перчатки и по-прежнему подкрашивала щеки знаменитыми в своё время мартеновскими румянами. Зловещая приветливость её морщинистого лица, необычайный огонь зорких глаз, чопорное достоинство осанки, острый язык с тройным жалом и непогрешимо точная память придавали этой старухе большой вес в обществе. В архиве её мозга хранились все пергаменты государственных хартий, и она знала наизусть все родственные связи королевских, герцогских и графских домов Европы, вплоть до самых отдалённых потомков Карла Великого. Таким образом, от её внимания не мог ускользнуть ни один незаконно присвоенный титул. Юноши, заботящиеся о своей репутации, честолюбцы, молодые женщины постоянно являлись к ней на поклон. Её салон считался одним из самых влиятельных в Сен-Жерменском предместье, где изречения этого Талейрана в юбке имели силу закона. Многие ездили к ней советоваться о правилах этикета, о принятых обычаях, а также учиться хорошему тону. И впрямь, ни одна старуха не умела с таким изяществом прятать в карман табакерку; а её движения, когда она садилась, скрестив ноги и оправляя юбку, были так уверенны и грациозны, что возбуждали зависть в самых элегантных женщинах. Первую треть своей жизни она говорила звонким голосом, но не могла помешать ему спуститься ниже и теперь произносила слова в нос, с необычайной внушительностью. От её громадного состояния у неё осталось сто пятьдесят тысяч ливров в лесных угодьях, великодушно возвращённых ей Наполеоном. Следовательно, как состояние, так и сама её особа были весьма значительны. Эта единственная в своём роде древность расположилась у камина в покойном кресле, беседуя с видамом де Памье, другим обломком старины. Знатный старец, бывший командор Мальтийского ордена, высокий, длинный и тощий, неизменно носил слишком тесный воротник, который подпирал его обвисшие щеки и заставлял высоко держать голову — манера, обычно указывающая на самодовольство, но у него оправданная вольтерьянским складом ума. Его слегка выпученные глаза, казалось, все видели — и действительно замечали все. Он закладывал себе уши ватой. Его особа являла собою совершённый образец аристократических линий, тонких и хрупких, гибких и изящных, напоминая змею, которая может то извиваться, то выпрямляться, становиться то мягкой, то упругой.
   Герцог де Наваррен прогуливался взад и вперёд по гостиной в сопровождении герцога де Гранлье. Оба они были ещё бодрые старики, лет по пятидесяти пяти, толстые и плотные, упитанные, с несколько багровым цветом лица, с утомлёнными глазами и уже отвисшей нижней губой. Если бы не их изысканная речь, учтивая любезность, непринуждённость, способная порою внезапно обернуться наглостью, поверхностный наблюдатель мог бы принять их за банкиров. Но всякое сомнение рассеивалось, когда вы слышали их разговор, вкрадчивый с теми, кого они опасались, сухой и бессодержательный с равными, полный коварства с низшими, которых придворные и государственные деятели так ловко умеют приручить многоречивой лестью и оскорбить неожиданной дерзостью. Таковы были представители высшей аристократии, желающей или умереть, или остаться в полной неприкосновенности, достойной в той же мере похвалы, как и порицания; всегда судимой несправедливо, пока не найдётся поэт, который воспел бы, как умирала она под топором Ришелье, радуясь, что повинуется королю, как умирала в 89-м году, презирая гильотину, в которой видела осуществление подлой мести.
   Все четверо говорили высоким тонким голосом, необычайно подходящим к их мыслям и обхождению. Все четверо были совершенно равны между собою. Старая придворная привычка таить свои чувства не дозволяла им, вероятно, выражать недовольство по поводу выходки своей юной родственницы.
   Чтобы оградить себя от обвинений со стороны критиков в ребячливой нелепости следующей сцены, пожалуй, необходимо указать, что Локк, находясь в обществе английских вельмож, славившихся своим остроумием, изысканными манерами и политическим весом, зло подшутил над ними, записав стенографически, особым способом, их разговор, и вызвал взрывы хохота, прочитав его им и спросив, какие же выводы можно из него сделать. В самом деле, высшие классы любой страны пользуются особым жаргоном, и если их мишурную болтовню промыть в литературной и философской золе, то на дне останется лишь ничтожная крупица золота. На всех ступенях светского общества, за исключением нескольких парижских салонов, наблюдатель услышит одни и те же нелепости, различающиеся меж собой лишь большим или меньшим слоем лака. В сущности, содержательные беседы являются лишь редким исключением, обычно в светских кругах преобладают глупость и невежество. Если в высших сферах и принято много говорить, зато думают там мало. Думать утомительно, а богачи любят проводить жизнь без труда и усилий. Поэтому, только сравнивая шутки и остроты разных слоёв общества, от парижского уличного мальчишки до пэра Франции, наблюдатель может оценить слова г-на де Талейрана: манеры — это все, изящный перевод юридической аксиомы: дело не в содержании, а в форме. Поэт, несомненно, отдаст предпочтение низшим классам, мысли которых всегда носят яркий и грубоватый поэтический отпечаток. Это отступление отчасти поможет понять также и бесплодие светских салонов, их пустоту, бессодержательность и то отвращение, какое в людях недюжинных вызывает тяжкая необходимость высказывать там свои мысли.
   Герцог вдруг остановился, словно его осенила блестящая идея, и обратился к своему соседу:
   — Говорят, вы продали Торнтона?
   — Нет, он заболел. Я очень боюсь его потерять, это превосходная лошадь для охоты… Не знаете ли вы, как себя чувствует герцогиня де Мариньи?
   — Не знаю, я не был у неё сегодня. Я как раз собирался её навестить, когда вы приехали посоветоваться насчёт Антуанетты. Но вчера она была совсем плоха, почти безнадёжна, её даже причащали.
   — С её смертью положение вашего кузена сильно изменится.
   — Нимало. Она уже заранее произвела раздел имущества и оставила себе пенсию, которую ей выплачивает племянница, госпожа де Суланж, получившая гебрианское поместье в пожизненное владение.
   — Это будет большой потерей для общества. Прекрасная была женщина. Её родным будет сильно недоставать её советов, её богатого опыта. Между нами говоря, она-то и была главой семьи. Сын её, Мариньи — премилый человек, обходителен, хороший собеседник. Он приятен, весьма приятен, этого нельзя отрицать, но… совершенно не умеет себя вести. А между тем ведь он не глуп! На днях он обедал в клубе с этой компанией богачей с Шоссе д'Антен. Его видит ваш дядя, который постоянно ходит туда играть в карты. Удивлённый этой встречей, он спрашивает, состоит ли он членом клуба. «О да, — отвечает тот, — я больше не бываю в свете, я живу с банкирами». И знаете почему? — спросил маркиз с тонкой усмешкой.
   — Нет.
   — Он увивается за новобрачной, за малюткой Келлер, дочкой Гондревиля, — говорят, она имеет большой успех в их кругу.
   — Однако Антуанетта не скучает, надо полагать, — заметил старый видам.
   — Из любви к нашей милой крошке я довольно странно провожу нынче время, — вздохнула княгиня, пряча в карман табакерку.
   — Дорогая тётушка, я в отчаянии, — воскликнул герцог, остановившись перед ней, — только солдат Бонапарта способен потребовать от порядочной женщины такого нарушения всех приличий. Сказать по правде, Антуанетта могла бы сделать лучший выбор.
   — Но, дорогой друг, — заметила княгиня, — Монриво фамилия древняя и весьма знатная, они кровно связаны со всей высшей бургундской аристократией. Если бы в Галисии угас род Риводу д'Аршу Дюльменской ветви, к Монриво перешли бы поместья и титулы д'Аршу; он наследует им через прапрадеда.
   — Вы уверены?
   — Мне известно это лучше, чем покойному отцу Монриво, с которым я часто встречалась; я сама ему это и сообщила. Он смеялся над всем этим, хотя и был кавалером многих орденов; он был приверженцем энциклопедистов. Но брату его это сильно помогло в эмиграции. Я слыхала, что его северная родня приняла его прекрасно…
   — Да, действительно. Граф де Монриво скончался в Петербурге, я знавал его там, — подтвердил видам де Памье. — Это был тучный человек, отличавшийся необычайным пристрастием к устрицам.
   — Сколько же он их съедал? — полюбопытствовал герцог де Гранлье.
   — По десяти дюжин в день.
   — И это не причиняло ему вреда?
   — Ни малейшего.
   — Скажите, как удивительно! И неужели это не вызывало ни подагры, ни камней в печени, никакого недомогания?
   — Нет, он был совершенно здоров и умер от несчастного случая.
   — Ах, от несчастного случая! Вероятно, его организм требовал устриц, они были ему необходимы; ведь человеческие потребности являются в некотором роде основой нашего существования.
   — И даже его причиной, я с вами согласна, — сказала княгиня, лукаво улыбаясь.
   — Ах, сударыня, вы все толкуете в превратном смысле! — засмеялся маркиз.
   — Я хочу только указать, что ваши слова могут быть дурно истолкованы какой-нибудь молодой женщиной, — возразила она. И тут же перебила себя, воскликнув: — Но внучка-то, внучка!
   — Тётушка, — сказал г-н де Наваррен, — я до сих пор не могу поверить, что она в доме у Монриво.
   — Чего не бывает на свете! — вздохнула княгиня.
   — А вы как думаете, видам? — осведомился маркиз.
   — Я бы поверил, если бы герцогиня была наивна…
   — Но, бедный мой видам, женщина влюблённая всегда становится наивной. Вы стареете, как я вижу.
   — Однако что же нам делать, в конце концов? — спросил герцог.
   — Если Антуанетта будет умницей, — отвечала княгиня, — она поедет вечером во дворец; по счастью, нынче понедельник, приёмный день при дворе. Ваша задача сопутствовать ей и опровергнуть эти нелепые слухи. Есть множество способов объяснить что угодно, и если маркиз де Монриво человек благовоспитанный, он окажет вам поддержку. Мы заставим образумиться этих глупых детей…
   — Однако, дорогая тётушка, с Монриво не легко справиться, ведь это ученик Бонапарта и человек с положением. Ну, как же! Теперь он у власти, он занимает видный пост, в гвардии его очень ценят. Притом он совсем не честолюбив. Если что-нибудь его заденет, он способен сказать королю: «Вот прошение об отставке, оставьте меня в покое».
   — Каков его образ мыслей?
   — Он неблагонадёжен.
   — Король, — заявила княгиня, — и впрямь как был, так и остался якобинцем в геральдических лилиях.
   — О, довольно-таки умеренным якобинцем, — возразил видам.
   — Неверно, я знаю его давным-давно. Этот человек, когда его жена присутствовала на первом церемониальном обеде, сказал ей, указывая на придворных: «Вот наша челядь»; так мог выразиться только низкий негодяй. Да, узнаю в нем королевского братца былых времён. Нечего удивляться, что дурной брат, который так недостойно голосовал в бюро Учредительного собрания, заигрывает теперь с либералами, позволяя им спорить и разглагольствовать. Помяните моё слово, этот учёный ханжа так же навредит своему младшему брату, как в былое время навредил старшему; я просто не представляю себе, как его преемнику удастся выпутаться из затруднений, которые точно назло ему создаёт эта жирная громадина с крохотным умишком; ведь он терпеть не может брата и будет злорадствовать, умирая: «Недолго ему придётся поцарствовать!»
   — Тётушка, это же наш король, я имею честь служить ему…
   — Ах, голубчик, разве ваша должность лишает вас права говорить откровенно? Вы такого же знатного рода, как и Бурбоны. Если бы Гизы в своё время действовали порешительнее, его величество был бы теперь ничтожеством. Я вовремя ухожу из этого мира, дворянство умерло. Да, дети мои, для вас все кончено, — вздохнула она, бросив взгляд на видама, — разве в наше время поведение моей внучки вызвало бы так много толков? Она виновата, не отрицаю, ненужная огласка — большая ошибка; я все ещё сомневаюсь в её неприличной выходке, ведь я воспитала её и знаю…
   В эту минуту из будуара вышла герцогиня. Она узнала голос своей бабки и слышала, как произнесли имя Монриво. Она появилась в утреннем туалете, и в этот самый момент г-н де Гранлье, рассеянно глядевший в окно, увидел, что карета племянницы въезжает во двор пустая.
   — Милое дитя, — воскликнул герцог, беря её за голову и целуя в лоб, — разве ты не знаешь, что произошло?
   — Случилось что-нибудь необычайное, дорогой батюшка?
   — Весь Париж считает, что ты находишься у Монриво.
   — Антуанетта, дорогая, ты не выходила из дому, не правда ли? — спросила старая княгиня, протягивая ей руку, которую герцогиня почтительно поцеловала.
   — Нет, милая матушка, я никуда не выходила. Однако, — сказала она, обернувшись, чтобы поклониться видаму и маркизу, — я сама хотела, чтобы весь Париж думал, будто я у господина Монриво.
   Герцог в отчаянии всплеснул руками, простёр их к небу и затем скрестил на груди.
   — Да понимаешь ли ты, что повлечёт за собой эта выходка? — вымолвил он наконец.
   Старая княгиня, вдруг поднявшись с кресла, впилась глазами в герцогиню, которая густо покраснела и потупилась; г-жа де Шов-ри тихонько привлекла её к себе, шепнув:
   — Дайте я вас поцелую, ангел мой!
   Нежно целуя её в лоб и пожимая ей руки, она продолжала с улыбкой:
   — Милая дочка, мы живём не во времена Валуа. Вы порочите честь вашего мужа, губите своё положение в свете; ну, да мы как-нибудь постараемся все исправить.
   — Ах, бабушка, но я не желаю ничего исправлять. Мне хочется, чтобы весь Париж знал и говорил, что нынче утром я была у господина де Монриво. Вы мне крайне повредите, если разрушите это убеждение, как бы ложно оно ни было.
   — Что же, дочь моя, вы хотите погубить себя и огорчить всех родных?
   — Батюшка! Мои родные, принеся меня в жертву интересам семьи, обрекли меня, сами того не желая, на непоправимые несчастья. Вы можете порицать меня за то, что я ищу утешения, но, право же, должны меня пожалеть.
   — Вот подите, старайтесь после этого прилично пристроить дочерей! — проворчал г-н де Наваррен на ухо видаму.
   — Дитя моё, — сказала княгиня, стряхивая с платья крошки табака, — будьте счастливы, если можете; речь идёт не о том, чтобы мешать вашему счастью, но о том, чтобы не нарушать принятых обычаев. Все мы знаем, что брак — установление несовершенное и любовь смягчает его недостатки. Но неужели, заведя любовника, нужно непременно делить с ним ложе посреди площади Карусели? Полноте, будьте рассудительны, выслушайте нас.
   — Я слушаю.
   — Герцогиня, — начал г-н де Гранлье, — если бы дядюшкам поручили охранять племянниц, их положение в свете стало бы завидным; общество дарило бы им почести, награды, привилегии, точно придворным чинам. Я пришёл не ради своего племянника, но исключительно ради ваших интересов. Давайте рассуждать здраво. Если вы идёте на разрыв, то выслушайте: я знаю вашего мужа и терпеть его не могу. Ланже скуповат и дьявольски себялюбив; разойдясь с вами, он присвоит ваше состояние, оставит вас без средств, а значит, и без всякого положения. Сто тысяч ливров дохода, унаследованные вами недавно от бабушки с материнской стороны, уйдут на прихоти его любовниц, а вы по закону будете бессильны, связаны по рукам и ногам, принуждены соглашаться на все. Что, если господин де Монриво покинет вас? Господи Боже, не гневайтесь, милая племянница, ни один мужчина не бросит вас, пока вы молоды и красивы; однако нам приходилось видеть столько покинутых красавиц, даже среди принцесс крови, что вы разрешите мне допустить такое, хочется думать, невероятное предположение; тогда что с вами станется без супруга? Так берегите же вашего мужа, подобно тому, как вы бережёте свою красоту: красота — это защита женщины в той же мере, как и муж. Но не будем принимать в расчёт несчастной развязки, допустим, что вы всегда будете счастливы и любимы. В таком случае, на радость или на горе, у вас родятся дети. Что с ними будет? Они примут имя Монриво? Так нет же, они не унаследуют состояния их отца. Разумеется, вы пожелаете завещать им все, так же как и он, — Боже мой, это вполне естественно! Но знайте, закон будет против вас. Сколько на нашей памяти было процессов, затеянных законными наследниками против побочных детей. До сих пор мне слышится, как они гремят в трибуналах всего света. Положим, вы прибегнете к фидеикомиссу, — если лицо, которому вы доверитесь, вас обманет, правосудие ничего не может поделать, и дети ваши будут разорены. Обдумайте все хорошенько. Поймите, в каком вы затруднительном положении. Что бы ни случилось, ваши дети неизбежно падут жертвой вашей сердечной прихоти и лишатся положения в обществе. Боже мой, они очаровательны, пока малы; но настанет день, когда они упрекнут вас, что вы думали больше о себе, нежели о них. Нам-то, старым греховодникам, это отлично известно. Дети становятся взрослыми, а взрослые неблагодарны. Ведь сам я слышал в Германии, как юный Хорн говорил после ужина: «Если бы моя мать была порядочной женщиной, я мог бы вступить на трон». Вот это если бы всю нашу жизнь мы слышали от простолюдинов, это словцо и вызвало революцию. Когда людям не в чем обвинить отца и мать, они сваливают вину на Бога за свою злую судьбу. Словом, дитя моё, мы собрались здесь, чтобы вас предостеречь. Так вот, в заключение разрешите дать вам совет, над которым вам следует подумать: жена никогда не должна давать мужу повода обвинить её.
   — Дядюшка, я могла рассуждать, пока я не любила. Прежде, подобно вам, я руководилась рассудком, теперь для меня существует только чувство, — отвечала герцогиня.
   — Дорогая крошка, да ведь жизнь и состоит в сплетении чувства и рассудка, — возразил видам. — И чтобы быть счастливой, особенно в вашем положении, надо постараться примирить то и другое. Когда гризетка бросает все ради любовного каприза, — это понятно; но вы носите славное имя, обладаете состоянием, титулом, положением при дворе, — вы не должны пренебрегать всем этим. В конце концов, чтобы все уладить, чего мы от вас требуем? Ловко обойти законы приличий, вместо того чтобы их оскорблять. Господи, да я прожил почти восемьдесят лет и ни разу, ни при одном режиме не встречал любви, достойной той цены, какой вы готовы оплатить любовь этого молодого счастливца.
   Одним взглядом герцогиня заставила видама умолкнуть; и если бы Монриво видел её взгляд, он бы все простил…
   — Все это произвело бы большой эффект на театре, — заметил герцог де Гранлье, — но не имеет смысла, когда дело идёт о вашем положении и личном имуществе, о вашей независимости. Вы неблагодарны, племянница. Мало найдётся семейств, где родные с такой готовностью делились бы опытом с юными ветреницами, увещевая их внять голосу рассудка. Отрекитесь от вечного блаженства хоть сию минуту, если вам угодно погубить свою душу, — пожалуйста! Но отречься от доходов — здесь нужно хорошенько поразмыслить. Ни один духовник не отпустит вам греха нищеты. Я считаю себя вправе говорить так; кто, кроме меня, предложит вам приют, если вы себя погубите? Де Ланже приходится мне племянником или чем-то вроде этого, — я один имею право обвинять его.
   — Дочь моя, — произнёс герцог де Наваррен, пробуждаясь от мрачного раздумья, — уж если вы заговорили о чувствах, разрешите вам заметить, что знатной даме, носящей такое имя, как ваше, должны быть присущи иные чувства, чем простолюдинке. Что же, вы хотите дать козырь в руки либералам, этим робеспьеровым иезуитам, которые из кожи лезут вон, чтобы очернить дворянство? Есть поступки, которые урождённая де Наваррен не может себе позволить, не набросив тень на всю фамилию. Не вы одна будете опозорены.
   — Полно, уж и опозорена! — прервала его княгиня. — Дети мои, не подымайте столько шума из-за того, что по городу прокатилась пустая коляска, и оставьте нас вдвоём с Антуанеттой. Приезжайте ко мне обедать все трое. Я отлично все улажу сама. Вы, мужчины, ничего не смыслите, вы уже начинаете говорить резкости, а я не желаю, чтобы вы ссорились с моей милой дочкой. Сделайте одолжение, уходите отсюда.
   Угадав намерения княгини, три старика откланялись, а г-н де Наваррен, поцеловав свою дочь в лоб, сказал наставительно:
   — Ну, дитя моё, будь благоразумна. Если ты захочешь, ещё не поздно все исправить.
   — А не найдётся ли в нашей семье молодца, который бы вызвал этого Монриво на дуэль? — сказал видам, спускаясь по лестнице.
   — Сокровище мое, — начала княгиня, усаживая свою воспитанницу рядом с собой на низенькой скамеечке, когда они остались одни, — ни на что в этом бренном мире столько не клеветали, как на Господа Бога и на восемнадцатый век. Перебирая в памяти впечатления моей юности, я не припомню ни одного случая, чтобы какая-нибудь герцогиня так попрала приличия, как нынче это сделали вы. Романисты и бездарные писаки обесславили царствование Людовика Пятнадцатого, не верьте им. Дюбарри, душенька моя, стоила вдовы Скаррон и была обворожительнее. В мое время женщины умели во всех любовных похождениях соблюдать свое достоинство. Нас погубили сплетни и болтовня. Отсюда вся беда. Пустомели-философы, эти негодники, которых мы из милости пускали в гостиную, были так неучтивы и неблагодарны, что в отплату за нашу доброту вздумали вести перечень наших сердечных дел, поносить нас всех вместе и порознь и клеветать на восемнадцатый век. А народ, который по своему положению не способен ни в чем разобраться, видел суть вещей и не видел их формы. Однако в наше время, душа моя, мужчины и женщины были не менее замечательны, нежели в прежние царствования. Ни один из ваших Вертеров, из ваших так называемых выдающихся людей, этих умников в желтых перчатках и широких панталонах, скрывающих их тощие икры, не прошел бы всю Европу, переодетый торговцем для того, чтобы, рискуя жизнью, не страшась кинжала герцога Моденского, проникнуть в будуар дочери регента. Кто из ваших слабогрудых юнцов в черепаховых очках просидел бы, подобно Лозену, полтора месяца в шкапу, чтобы придать мужества своей любовнице во время родов? Даже в одном мизинце господина де Жокура и то заключалось больше страсти, чем во всем нынешнем поколении спорщиков, готовых бросить женщину ради поправки к законопроекту. Сыщите мне хоть одного пажа, который готов быть изрубленным на куски и замурованным в подполье, чтобы только облобызать затянутые в перчатку пальчики красавицы Кенигсмарк. Право, можно подумать, что роли переменились, что нынче женщины должны жертвовать собой ради мужчин. Эти господа стоят меньше, а ценят себя дороже. Поверьте, милочка, все эти похождения, получившие огласку, которыми нынче пользуются, чтобы втоптать в грязь нашего доброго Людовика Пятнадцатого, сначала хранились в тайне. Если бы не орава стихоплетов, рифмачей, моралистов, которые выспрашивали наших горничных и записывали их грязные сплетни, наш век прослыл бы в литературе высоконравственным. Я защищаю все столетие, а не последние его годы. Может быть, и нашлась бы какая-нибудь сотня светских распутниц, а эти бездельники насчитали их тысячи, точно газетчики, когда они подсчитывают потери разбитой армии. Впрочем, я не понимаю даже, как смели нас упрекать Революция и Империя; вот уж поистине то были времена самые беспутные, грубые, бессмысленные. Фи! как все это меня возмущает! Это мрачная полоса нашей истории!.. Все мое предисловие, милое дитя, — продолжала княгиня, — клонится к тому, что если Монриво тебе нравится, люби его на здоровье, покуда любится. Я знаю по опыту, что ты поступишь так, как тебе вздумается (разве что запереть тебя, да теперь это не принято!); в твои годы и я поступила бы точно так же. Но только, моя прелесть, я никогда не отреклась бы от права производить на свет герцогов де Ланже. А потому веди себя благопристойно. Видам прав, ни один мужчина не стоит тех жертв, какими мы имеем глупость платить за их любовь. Поставь себя так, — на случай если, по несчастью, тебе придется раскаяться, — чтобы ты могла сохранить положение супруги господина де Ланже. Когда ты состаришься, тебе будет гораздо приятнее слушать мессу во дворце, чем где-нибудь в захолустном монастыре, — в этом все дело. Один неосторожный шаг — и тебе грозит бродячая жизнь, скудная пенсия, полная зависимость от любовника; тебе грозят обиды и дерзости от женщин, не стоящих твоего мизинца, именно потому, что они ловко скрывали свои грешки. Было бы во сто раз лучше тебе самой отправиться к Монриво в сумерки, переодетой, в наемном экипаже, чем посылать к нему свою пустую карету среди бела дня. Ты просто дурочка, милое мое дитя. Твоя карета польстила только его тщеславию, а ты сама покорила бы его сердце. Все, что я сказала, верно и справедливо, но я не сержусь на тебя, не думай. Ты отстала на два столетия с твоим мнимым благородством. Полно, предоставь нам уладить дело; мы скажем, что Монриво подпоил твоих слуг, чтобы удовлетворить своё тщеславие и скомпрометировать тебя…