— Ах! если верить всяким сочинителям, любовь питается иллюзиями! — с горькой иронией воскликнул Арман, глубоко уязвлённый в своём чувстве. — Я вижу, они правы, мне остаётся только вообразить себя любимым. Но знайте, бывают мысли, наносящие неизлечимую рану: вы — это последнее, во что я ещё верил, теперь я вижу, что все на земле обман.
   Она улыбнулась.
   — Да, — продолжал Монриво прерывающимся голосом, — ваша католическая религия, в которую вы жаждете меня обратить, — ложь, опутавшая людей; надежда — ложь, обращённая в будущее; гордость — ложь перед самим собой; жалость — благоразумие, страх — расчётливая ложь. Моё счастье тоже основано на лжи, я должен обманывать самого себя, соглашаясь всегда отдавать червонец в обмен на серебряную монетку. Если вам так легко со мной расстаться, если вы не хотите признать меня ни другом, ни любовником, значит, вы не любите меня! А я, дурак, вижу, понимаю это и все-таки люблю.
   — Ах, Боже мой, бедный Арман, вы преувеличиваете!
   — Преувеличиваю?
   — Ну да, вам кажется, будто все погибло, когда я прошу вас только об осторожности.
   В глубине души она наслаждалась гневом, сверкавшим в глазах её возлюбленного. Продолжая мучить его, она в то же время все замечала и следила за малейшими изменениями его лица. Если бы генерал имел несчастье великодушно уступить без борьбы, как случается с иными наивными влюблёнными, он был бы изгнан навеки, заподозрен и уличён в том, что не умеет любить. Большинство женщин жаждет подвергнуться моральному насилию. Им лестно сознавать, что они уступают только силе. Но Арман был слишком неопытен, чтобы заметить, в какую западню заманила его герцогиня. Сильный человек, когда он любит, становится доверчив, как ребёнок.
   — Если вам важно только сохранить внешние приличия, я готов…
   — Внешние приличия? — воскликнула она, прерывая его. — Да как вы осмеливаетесь так думать, за кого вы меня принимаете? Разве я давала вам хоть малейший повод надеяться, что я могу вам принадлежать?
   — Вот как! О чем же идёт речь? — спросил Монриво.
   — Но вы приводите меня в ужас, сударь! Впрочем, извините, — продолжала она ледяным тоном, — благодарю вас, Арман, вы вовремя указали мне на мою неосторожность, совершенно невольную, милый друг, поверьте. Вы говорите, что умеете страдать. Я тоже научусь страдать. Мы перестанем встречаться; а позже, когда оба немного успокоимся, мы что-нибудь придумаем и будем довольствоваться радостями, дозволенными обществом. Я ещё молода, Арман, в двадцать четыре года женщина может натворить немало глупостей и безумств, попади она в руки человека бесчестного. Но вы, вы останетесь мне другом, обещайте мне.
   — В двадцать четыре года женщина отлично умеет рассчитывать, — возразил Арман. Он сел на кушетку, охватив голову руками. — Любите ли вы меня? — спросил он, подняв голову и обратив к ней полное решимости лицо. — Отвечайте прямо: да или нет?
   Этот вопрос больше испугал герцогиню, чем испугала бы угроза смерти, — пошлая уловка, отнюдь не страшная для женщины девятнадцатого века, когда мужчины уже не носят шпаги на боку. Но разве во взмахе ресниц, в нахмуренных бровях, в суженных зрачках, в дрожании губ нет живой магнетической силы, разве не может она вызвать трепет?
   — Ах! — сказала она. — Будь я свободна, будь я…
   — Так это ваш муж нам мешает? — радостно воскликнул генерал, расхаживая большими шагами по будуару. — Знайте, дорогая Антуанетта, я обладаю более неограниченной властью, чем самодержец всероссийский. Я в договоре с судьбой в отношении всяких людских дел, я могу по своей воле поторопить её или задержать её ход, точно ход часов. Чтобы управлять судьбой в нашей политической машине, надо просто уметь разбираться в её тайных пружинах. Очень скоро вы будете свободны, вспомните тогда о вашем обещании.
   — Арман! — вскричала она. — О чем вы говорите? Великий Боже! Неужели вы думаете, что я соглашусь быть наградой за преступление? Вы хотите свести меня в могилу? Для вас нет ничего святого, но во мне есть страх Божий. Хотя господин де Ланже и дал мне право ненавидеть его, я не желаю ему зла.
   Господин де Монриво, машинально барабаня пальцами по мраморной доске камина, спокойно смотрел на герцогиню.
   — Друг мой, — продолжала она, — не посягайте на него. Он не любит меня, он дурно ко мне относится, но я обязана выполнять свой долг. Чего бы я не сделала, чтобы избавить его от несчастий, которыми вы ему грозите! Послушайте, — добавила она после некоторого раздумья, — я больше не стану говорить о разлуке, вы будете по-прежнему приходить сюда, по-прежнему целовать меня в лоб; если я порой и отказывала вам в этом, то, право же, из чистого кокетства. Но только условимся, — сказала она, видя, что он подходит ближе, — позвольте мне увеличить число моих поклонников, принимать их по утрам ещё чаще, чем прежде; я стану вдвое легкомысленнее, стану дурно обращаться с вами на людях, разыгрывая полный разрыв, вы будете навещать меня пореже, ну а потом…
   При этих словах она позволила ему обнять её за талию и прильнула к нему, притворно выражая то упоение, которое большинство женщин испытывает от подобного объятия, как бы сулящего все услады любви; затем, вероятно желая выманить у него какое-то признание, она встала на цыпочки и подставила лоб пылающим губам Армана.
   — А потом, — подхватил Монриво, — вы не будете больше говорить мне о муже, забудьте и думать о нем!
   Госпожа де Ланже не ответила.
   — По крайней мере, — проговорила она после выразительного молчания, — обещайте повиноваться мне во всем, не ворча и не досадуя, — хорошо, милый друг? Вы просто хотели меня напугать, не правда ли? Ну-ка, признайтесь!.. Вы слишком добры, чтобы таить преступные замыслы. Да разве есть у вас тайны, которых бы я не знала? Полноте, как можете вы управлять человеческой судьбой?
   — В эту минуту, когда вы подтвердили дар вашего сердца, я слишком счастлив и, право, не знаю, что вам ответить. Я верю вам, Антуанетта, я обещаю не мучить вас ни подозрениями, ни пустой ревностью. Но если случай сделает вас свободной, мы соединимся навеки…
   — Только случай, Арман, — перебила она, покачав головкой с тем милым и глубокомысленным выражением, каким подобные женщины умеют играть так же легко, как певица управлять своим голосом. — Только чистая случайность, — продолжала она. — Запомните хорошенько: если с господином де Ланже по вашей вине произойдёт несчастье, я никогда не буду вашей.
   Они расстались, вполне довольные друг другом. Герцогиня заключила договор, который позволял ей словами и поведением доказать всему свету, что г-н де Монриво не был её любовником. Ну, а его, — дала себе слово хитрая кокетка, — нужно будет вывести из терпения, не дозволяя ничего, кроме тех ничтожных ласк, какие удавалось ему урвать во время какой-нибудь короткой атаки, прекращаемой по желанию герцогини. Она так искусно умела отказывать в милостях, дарованных накануне, так твёрдо решила остаться целомудренной, что нисколько не страшилась этих предварительных ухаживаний, опасных только для страстно влюблённой женщины. В сущности, находясь в разлуке с мужем, герцогиня почти ничего не теряла, принося в жертву любви этот брак, расторгнутый давным-давно.
   Монриво, со своей стороны, торжествовал победу: утешаясь этими туманными обещаниями, он надеялся, что навсегда покончил с доводами, которые женщина, сопротивляясь любовнику, черпает в супружеском долге, радовался, что отвоевал ещё часть территории. Некоторое время он наслаждался новыми правами, которые были ему дарованы с таким трудом. Более ребячливый, чем был в детстве, этот взрослый мужчина предавался детским радостям, которые обращают первую любовь в цвет жизни. Он, как мальчишка, изливал всю душу, бесплодно расточая силы на страсть к этой женщине, к её рукам, к пушистым белокурым локонам, которые он целовал, к её челу, блистающему чистотой. Согретая его любовью, покорённая магнетическими токами этого пламенного чувства, герцогиня все ещё медлила затеять ссору, которая должна была разлучить их навсегда. Пытаясь примирить правила религии с порывами тщеславия и с пустыми развлечениями, которыми тешатся безрассудные парижанки, она, это хрупкое создание, была больше женщиной, чем сама предполагала. Каждое воскресенье она слушала мессу, не пропускала ни одной церковной службы, а по вечерам погружалась в упоительное сладострастие непрестанно сдерживаемых желаний. Арман и г-жа де Ланже уподоблялись индийским факирам, обретающим в самих соблазнах награду за своё воздержание. Возможно также, что герцогиня находила выход своему чувству в этих братских ласках, которые со стороны показались бы невинными, но в её дерзком воображении становились порочными. Как объяснить иначе непостижимую тайну её постоянных колебаний? Каждое утро она решала отказать от дома маркизу де Монриво — и каждый вечер в назначенный час поддавалась его обаянию.
   После слабого сопротивления её суровость смягчалась, речь становилась нежной, умиротворённой, — только любовники могли так задушевно беседовать вдвоём. Герцогиня щедро расточала своё сверкающее остроумие, своё обольстительное кокетство; затем, приведя в волнение душу и чувства влюблённого, позволяла маркизу ласкать её и крепко сжимать в объятиях, но никогда не разрешала перейти известный предел: и если он в исступлении страсти готов был нарушить её запрет и переступить границы, она всегда отталкивала его с гневом. Ни одна женщина не противится любви без причины: что может быть естественнее, чем уступить ей? Поэтому г-жа де Ланже оградила себя вскоре второй линией укреплений, ещё более неприступной, чем первая. На этот раз она призвала на помощь страх Божий. Ни один из отцов церкви не проповедовал с таким красноречием; никто не доказывал справедливость кары Господней с такой пылкостью, как герцогиня. Она не прибегала ни к молитвенным возгласам, ни к риторическому многословию. У неё был свой собственный пафос. На самые горячие мольбы Армана она отвечала взором, блестящим от слез, каким-нибудь движением, обличавшим глубокое, мучительное страдание; она заставляла его умолкнуть, взывая о пощаде: ещё одно слово, и она не станет его слушать, она не выдержит, лучше смерть, чем преступное счастье.
   — Ослушаться Господа — разве это не ужасно? — говорила прелестная комедиантка голосом, казалось, ослабевшим от внутренней борьбы, от которой она едва могла ненадолго оправиться. — Я с радостью принесу вам в жертву общество, целый свет; но как эгоистично с вашей стороны ради мимолётного наслаждения губить мою душу. Ну, скажите правду, разве вы несчастливы? — прибавляла она, протягивая руку и обольщая его своим небрежным одеянием — утехи, которые дорого обходились её любовнику.
   Если порой — то ли по слабости, то ли желая удержать человека, чья неистовая страсть вызывала в ней неизведанные ощущения, — она позволяла ему похитить поцелуй, то тут же прогоняла Армана с кушетки, как только соседство с ним становилось опасным.
   — Ваши радости — это мои грехи, Арман; они стоят мне стольких покаяний, стольких угрызений совести! — восклицала она с упрёком.
   Очутившись на расстоянии нескольких стульев от этой аристократической юбки, Монриво начинал богохульствовать и проклинать Бога. Герцогиня приходила в негодование.
   — Ах, мой друг, — говорила она сухо, — не понимаю, почему вы отказываетесь верить в Бога, если людям верить невозможно. Перестаньте, не смейте так говорить; вы слишком умны, чтобы разделять глупости либералов, которые дерзают отрицать Бога.
   Она пользовалась теологическими и политическими спорами, как холодным душем, чтобы успокоить Монриво и отвлечь от любви; она сердила его, заманивая за тысячи вёрст от своего будуара, в дебри теорий абсолютизма, идею которого защищала с величайшим искусством. Мало кто из женщин осмеливаются быть демократками, это слишком противоречит их деспотизму в области чувства. Случалось, однако, что генерал, послав к черту политику, потрясал своей гривой, рычал, как разгневанный лев, ломал преграды и, бешеный от страсти к любовнице, бросался на свою жертву, не в силах дольше сдерживать себя. Если эта женщина чувствовала себя задетой за живое и уже готовой сделать непоправимый шаг, она умела вовремя увести Монриво из будуара; покинув насыщенный негой и желаниями воздух, которым они дышали, она переходила в гостиную, садилась за фортепиано и пела прелестные современные арии, находя выход чувственной страсти, которая порою и ей не давала пощады, но которую она умела подавлять. В такие минуты она казалась Арману дивной и восхитительной; она была искренна, не притворялась, и бедный безумец верил, что он любим. Её эгоистическое сопротивление он принимал за целомудрие святого, добродетельного создания, он смирялся и говорил о платонической любви — это он-то, артиллерийский генерал! Вдоволь наигравшись религией сама, г-жа де Ланже придумала новую игру, якобы в интересах Армана; она задалась целью вновь обратить его к христианским добродетелям, она излагала ему «Гений христианства», приспособив его к пониманию военных. Монриво выходил из терпения, тяготился своим невыносимым ярмом. О, тогда из чувства противоречия она прожужжала ему уши Господом Богом, надеясь, что Всевышний избавит её от человека, который шёл к цели напролом и начинал приводить её в ужас. К тому же она нарочно раздувала всякую ссору, чтобы затянуть подольше нравственную борьбу и избежать борьбы физической, гораздо более угрожающей. Если сопротивление во имя святости брака представляло собой гражданскую войну в этой распре чувств, то теперь наступила война религиозная, и в ней, как в первой, обозначился перелом, после которого сила сопротивления начала убывать. Однажды вечером, случайно явившись к герцогине раньше времени, Арман застал у неё г-на аббата Гондрана, исповедника г-жи де Ланже, который, удобно расположившись в креслах у камина, благодушно переваривал тонкий обед и очаровательные грехи своей духовной дочери. Увидев этого человека, его свежее, спокойное лицо, невозмутимое чело и рот аскета, его пытливый инквизиторский взгляд; увидев его степенную пастырскую величавость и облачение, в котором преобладали фиолетовые тона, предвестники епископского сана, — Монриво стал мрачнее тучи, никому не поклонился и не проронил ни слова. Проницательный во всем, что не касалось его любви, генерал угадал, обменявшись взглядом с будущим епископом, что перед ним виновник тех преград, какие ставила его любви герцогиня. Какой-то честолюбивый аббат смел строить козни и мешать счастью такого закалённого воина, как Монриво! — от этой мысли кровь бросалась ему в лицо, пальцы судорожно сжимались, он вскакивал с места, ходил взад и вперёд, переступал с ноги на ногу; но когда он приближался с намерением излить свой гнев, герцогиня усмиряла Монриво одним взглядом. Нимало не обеспокоенная угрюмым молчанием своего обожателя, которое смутило бы любую женщину, г-жа де Ланже продолжала вести с г-ном Гондраном глубокомысленную беседу о необходимости восстановить религию во всем её блеске. Красноречивее самого аббата рассуждала она о том, почему церковь должна представлять собой как светскую, так и духовную власть, и сокрушалась, что в палате пэров до сих пор нет епископской скамьи, как в палате лордов. Наконец аббат, сообразив, вероятно, что во время поста он своё возьмёт, уступил место генералу и распрощался. Герцогиня едва поднялась с кресел, отвечая на смиренный поклон своего духовника, настолько она была удивлена странным поведением Монриво.
   — Друг мой, что с вами?
   — Я сыт по горло вашим аббатом.
   — А вы бы почитали книжку, — сказала она, не заботясь о том, слышит ли её аббат.
   С минуту Монриво не мог ничего сказать, поражённый её тоном и жестом, которым она ещё подчеркнула дерзость своих слов.
   — Дорогая Антуанетта, благодарю вас, что вы отдаёте любви предпочтение перед церковью; но разрешите, умоляю вас, задать вам один вопрос.
   — Ах, вы меня допрашиваете? Что ж, я очень рада, — отвечала она. — Разве вы не друг мне? Разумеется, я могу раскрыть вам всю душу, и вы увидите там только один образ.
   — Вы говорили этому человеку о нашей любви?
   — Он мой духовник.
   — Знает он, что я вас люблю?
   — Господин Монриво, вы не дерзнёте, я надеюсь, проникать в тайны исповеди?
   — Значит, какому-то чужому мужчине все известно о наших спорах и о моей любви к вам?
   — Чужому мужчине, сударь? Скажите лучше — Богу.
   — Бог, вечно этот Бог! Я один должен царить в вашем сердце. Оставьте вы Бога в покое на небесах, ради меня и ради него самого. Сударыня, вы не пойдёте больше на исповедь, или я…
   — Или вы?.. — спросила она с усмешкой.
   — Или я больше сюда не вернусь.
   — Ступайте, Арман. Прощайте, прощайте навеки.
   Она встала и ушла в будуар, не кинув ни одного взгляда на Монриво, который так и остался стоять, опершись рукой на спинку стула. Сколько времени он пробыл так, он и сам не знал. Душа обладает неведомой властью растягивать и сокращать бег времени. Он приоткрыл дверь будуара, там было темно. Слабым голосом, как бы через силу, женщина недовольно произнесла: «Я не звонила. И вообще не входите без приказания. Оставьте меня, Сюзетта».
   — Ты плохо себя чувствуешь? — вскричал Монриво.
   — Встаньте, сударь, и выйдите отсюда хоть на минуту, — сказала она, позвонив.
   — Герцогиня просит подать огня, — объяснил он лакею, и тот пошёл в будуар зажечь свечи.
   Когда любовники остались наедине, г-жа де Ланже продолжала лежать на диване, безмолвная, неподвижная, не обращая на Мон-риво ни малейшего внимания.
   — Дорогая моя, я не прав, — проговорил он голосом, полным скорби и бесконечной доброты, — поверь мне, я не хотел бы лишить тебя религии…
   — Хорошо ещё, что вам не чужды угрызения совести, — отвечала она сурово и не глядя на него. — Благодарю вас за Бога.
   Тут генерал, сражённый бессердечием этой женщины, которая умела по своей прихоти становиться то близкой ему, как сестра, то совершенно чужой, в отчаянии направился к дверям, решив покинуть её навсегда без единого слова. Он жестоко страдал, а герцогиня смеялась в душе над этими страданиями, вызванными нравственной пыткой, гораздо более мучительной, чем все пытки прежних времён. Но уйти было не во власти этого человека. В критический момент женщинам необходимо бывает разрешиться от бремени многословной речью, и пока женщина всего не выговорит, она испытывает чувство неудовлетворённости, словно не завершив дела.
   Госпожа де Ланже, которая ещё не высказалась до конца, заговорила снова:
   — Мы с вами держимся разных убеждений, генерал, и мне это очень прискорбно. Было бы ужасно для женщины не исповедовать религии, обещающей любовь за гробом. Я оставлю в стороне христианские чувства, вы все равно их не поймёте. Позвольте мне сказать только о приличиях. Неужели вы запретите придворной даме приобщаться святых даров на Пасху, как то установлено обычаем? Ведь мы же обязаны что-то делать для своей партии. Либералам не удастся искоренить религиозное чувство, как бы они ни старались. Религия всегда останется политической необходимостью. Разве взялись бы вы управлять целым народом вольнодумцев? Даже Наполеон на это не осмеливался, он преследовал «идеологов». Чтобы помешать народам рассуждать, необходимо внушить им благонамеренные чувства. Итак, примем же католическую религию со всеми её выводами. Если мы требуем, чтобы вся Франция ходила к обедне, не обязаны ли мы посещать её сами? Религия, Арман, является, как видите, связующим звеном консервативных принципов, которые позволяют богатым жить спокойно. Религия самым тесным образом связана с собственностью. Согласитесь сами, гораздо достойнее править народами при помощи нравственных идей, чем при помощи эшафотов эпохи Террора, единственного средства, которое изобрела ваша ненавистная революция, чтобы добиться повиновения. Священник и король — да это вы, это я, это моя соседка княгиня, словом, это олицетворение интересов всех порядочных людей. Опомнитесь, мой друг, примкните же к вашей исконной партии, ведь вы могли бы стать нашим Суллой, имей вы хоть каплю честолюбия. Я ничего не смыслю в политике, я руковожусь только чувством; тем не менее я достаточно ясно вижу, что общественный строй рухнет, если постоянно подвергать сомнению самые его основы…
   — Если ваш двор, если ваше правительство действительно так думают, мне вас жаль, — возразил Монриво. — Реставрация, сударыня, должна сказать, по примеру Екатерины Медичи, когда она сочла проигранной битву при Дрё: «Ну, что же, пойдём слушать проповедь!» Знайте, что 1815 год и есть ваша битва при Дре. Вы тоже, как королевская династия тех времён, захватили власть, но потеряли право на неё. Политическое протестантство одержало победу в умах. Если вы не хотите издать Нантский эдикт или же, издав, вздумаете отменить его; если однажды вас заподозрят и уличат в том, что вы отрекаетесь от Хартии, которая является залогом соблюдения революционных интересов, — революция вспыхнет вновь, грозная и неумолимая, и покончит с вами одним ударом. Вам, а не ей придётся уйти из Франции, она вросла в родную землю. Можно убить людей, но идеи продолжают жить… Э, Боже мой, какое нам дело до Франции, до династии, до легитимной монархии, до всего света! Все это пустые бредни в сравнении с моим счастьем. Пусть царствуют, пусть их свергают с престола, мне все равно. На чем, бишь, я остановился?
   — Друг мой, вы остановились на ковре в будуаре герцогини де Ланже.
   — Нет, нет, долой герцогиню, долой де Ланже, я у моей любимой Антуанетты.
   — Сделайте одолжение, оставайтесь на месте, — сказала она, смеясь и отталкивая его, но без гнева.
   — Значит, вы никогда не любили меня? — вскричал он, и в его глазах сверкнуло бешенство.
   — Нет, мой друг.
   В этом «нет» слышалось «да».
   — Ах, я дурак, — прошептал он, прижимая к губам руку этой грозной королевы, вновь обратившейся в женщину.
   — Антуанетта, — продолжал он, приникнув лицом к её ногам, — ты так нежна и чиста, ты ведь не расскажешь о нашем счастье никому на свете?
   — Боже мой, вы просто безумец! — воскликнула она, стремительно и грациозно вскакивая с дивана. И, не прибавив ни слова, упорхнула в гостиную.
   «Что это с ней?» — удивился генерал, не догадываясь, какой трепет электрическим током потряс с ног до головы его возлюбленную от прикосновения его пылающего лица.
   В ту минуту, когда он, полный неистовства страсти, входил в гостиную, он вдруг услышал небесные аккорды. Герцогиня сидела за фортепиано. Учёные или художники, способные и понимать и наслаждаться одновременно, у которых размышления не мешают восприятию, ясно чувствуют, что для души композитора ноты и музыкальные фразы являются тоже своего рода инструментом, как дерево и медь для исполнителя. Им слышится особая таинственная музыка, звучащая за этой двойной передачей чувственного языка души, «Andiamo, raio ben»[7] может исторгнуть слезы радости или вызвать презрительный смех, смотря по тому, как поёт певица. В свете нам случается порою услышать, как девушка, томящаяся тайной печалью, или мужчина, душа которого трепещет в муках страсти, изливают чувства в музыке, уносясь в небеса или говоря сами с собой дивными мелодиями, подобными отголоскам какой-то утраченной поэмы. Генерал слышал теперь одну из таких неведомых поэм, одинокую жалобу птицы, умирающей без подруги в девственном лесу.
   —  Боже мой, что это вы играете? — спросил он растроганным голосом.
   — Прелюдию романса, который называется, кажется, «Река Тахо».
   — Я не знал, что фортепиано может выразить так много, — произнёс он.
   — Ах, друг мой, — вздохнула она, впервые подарив его влюблённым взглядом, — вы не знаете и того, что я вас люблю, что из-за вас я невыносимо страдаю, что мне надо излить свои жалобы, но на языке, понятном мне одной, иначе я была бы в вашей власти. Вы ничего не видите!
   — И вы все-таки не хотите подарить мне счастье?
   — Арман, я умерла бы с горя на другой же день.
   Генерал круто повернулся и ушёл, но, выйдя на улицу, смахнул две слезы, уже не имея сил сдерживаться.
   Религиозный период длился три месяца. По истечении этого срока, наскучив повторять те же доводы, герцогиня выдала Господа Бога с руками и йогами своему любовнику. Не опасалась ли она, что, твердя каждую минуту о вечности, увековечит любовь генерала и в этой жизни и в будущей? Чтобы оправдать эту женщину, необходимо счесть её девственной телом и душой, иначе она была бы слишком ужасна. Ей ещё далеко было до того возраста, когда мужчины и женщины слишком часто задумываются о будущем, чтобы терять время, препираться и откладывать своё счастье; она познавала, вероятно, если не первую любовь, то первые любовные наслаждения. Неспособная отличить добро от зла, не изведавшая страданий, которые научили бы её ценить брошенные к её ногам сокровища, она только забавлялась ими. Не испытав лучезарных радостей, она предпочитала оставаться во мраке. Арман, который начинал постигать это необычайное положение, надеялся, что в ней заговорит голос природы. Каждый вечер, расставшись с г-жой де Ланже, он уверял себя, что не станет женщина семь месяцев подряд принимать ухаживания мужчины и самые нежные, самые трогательные доказательства его любви, не станет покоряться первым страстным ласкам его, чтобы вдруг обмануть его без причины, — и Арман, терпеливо ожидая, когда же для герцогини наступит весна, не сомневался, что сорвёт первые цветы. Он прекрасно понимал колебания замужней женщины, боязнь нарушить запреты религии. Он даже радовался этой борьбе. Непростительное кокетство герцогини казалось ему стыдливостью, и он не хотел бы видеть её иной. Ему по сердцу было, что она непрерывно изобретает препятствия; разве не преодолевал он их одно за другим? И не завоёвывал ли с каждой новой победой новые любовные права, дарованные ему наконец после упорных отказов как очевидный залог любви? Он так долго довольствовался незначительными постепенными победами, которыми упиваются робкие влюблённые, что в конце концов привык к ним. Теперь ему оставалось преодолеть только одно препятствие — свою собственную нерешительность; ибо он уже не видел иной помехи своему счастью, кроме капризного нрава той, которая разрешала называть себя Антуанеттой. И вот он решил добиться большего, добиться всего. Смущённый, словно неопытный юнец, не смеющий поверить, что его кумир снизойдёт к нему, он долго колебался, он изведал мучительное стеснение в груди, напряжение воли, слабеющее от одного слова, твёрдую решимость, угасающую на пороге двери. Он сам презирал себя за то, что не находит силы произнести решительное слово, и не произносил его. Но вот однажды вечером он пришёл мрачный и угрюмый, готовясь яростно потребовать осуществления своих законных, хотя и не узаконенных прав. Герцогине не надо было дожидаться речей своего раба, чтобы угадать его желание. Разве желания мужчин остаются когда-нибудь тайной? Разве женщины не одарены врождённым умением читать их по выражению лица?