— Значит, вы не уступите мне в этом вопросе? — спросил он.
— Как, вы называете вопросом свободу располагать собой? Не спорю, это вопрос весьма существенный, и позвольте решить его мне самой.
— А если я потребую, чтобы вы исполнили свои обещания?
— Что же, вы только докажете, что было величайшей ошибкой давать вам самые пустячные обещания; я не так глупа, чтобы их исполнять. Оставьте меня в покое, прошу вас.
Монриво побледнел и бросился к ней; герцогиня позвонила и, когда вошла горничная, сказала ему с любезной и насмешливой улыбкой:
— Будьте добры, вернитесь, когда я буду одета.
И тут Арман де Монриво понял всю жестокость этой женщины, холодной и неумолимой, как стальное острие, всю беспощадность её презрения. В один миг она порвала все узы, столь прочные в глазах её любовника. По лицу Армана Антуанетта угадала тайные намерения, с какими он пришёл, и сочла момент подходящим, чтобы доказать этому наполеоновскому солдату, что герцогини принимают любовь, но не отдаются и что завоевать их труднее, чем покорить всю Европу.
— Мне некогда ждать, сударыня, — сказал Арман. — Вы сами сказали, что я балованный ребёнок. Когда я серьёзно пожелаю того, о чем мы говорили, я добьюсь своего.
— Добьётесь своего? — переспросила она высокомерно, но все же несколько смущённо.
— Добьюсь.
— Ах, доставьте мне удовольствие, пожелайте. Вот забавно! Любопытно посмотреть, как вы приметесь за дело.
— Я в восторге, что мне удалось хоть чем-то заинтересовать вас, — ответил Монриво со странным смехом, испугавшим герцогиню. — Разрешите мне заехать вечером и проводить вас на бал.
— Очень благодарна и польщена. Но господин де Марсе опередил вас, я уже ему обещала.
Монриво сухо поклонился и вышел.
«Итак, Ронкероль прав, — подумал он. — Ну что же, сыграем партию в шахматы».
С этой минуты он затаил свои чувства под маской невозмутимого спокойствия. Ни один человек не в силах вынести подобный резкий переход от высшего счастья к жестоким страданиям. Неужели он изведал блаженство лишь для того, чтобы ещё сильнее ощутить всю прежнюю пустоту своей жизни! В душе его клокотала буря; но он умел страдать и стойко выдерживал натиск мучительных мыслей, как гранитный утёс — валы разъярённого океана.
«Я ничего не нашёлся ей сказать; при ней я теряюсь. Она сама не понимает, какое она низкое и презренное существо. Никому ещё не удалось показать этому созданию его подлинное лицо. Вероятно, она мучила многих мужчин, я отомщу ей за всех».
Впервые, может быть, любовь и чувство мести слились в человеческом сердце так неразрывно, — и Монриво сам не мог бы решить, что больше его терзает, любовь или жажда мщения. В тот же вечер он поехал на бал, где должна была присутствовать герцогиня де Ланже, и почти отчаялся одержать победу над этой женщиной, в которой ему чудилось что-то демоническое. При всех она обращалась с ним любезно, дарила ему ласковые улыбки, вероятно, не желая вызывать подозрений, будто она скомпрометировала себя с г-ном де Монриво. Если бы дулись они оба, все заключили бы, что дело нечисто. Видя же, что в обхождении герцогини ничто не изменилось, тогда как маркиз печален и угрюм, легко было предположить, что Арман ничего не добился. Свет безошибочно угадывает огорчения отвергнутого вздыхателя, не путая их с теми ссорами, которые иные женщины притворно разыгрывают с любовниками, чтобы скрыть взаимную любовь. И все смеялись над Монриво, который лишён был советов своего руководителя, а потому являл рассеянный и удручённый вид, — г-н де Ронкероль, вероятно, велел бы ему скомпрометировать герцогиню, отвечая откровенно страстными взглядами на её лживую любезность. Арман де Монриво уехал с бала, проклиная природу человеческую, все ещё не в силах поверить в такую чудовищную извращённость.
«Неужели не сыщется палача для подобных преступлений? — говорил он себе, глядя на окна ярко освещённых зал, где танцевали, болтали и смеялись самые обворожительные женщины Парижа. — Погоди, сиятельная герцогиня, я сам схвачу тебя за шиворот и полосну по шейке железом поострее, чем нож на Гревской площади. Сталь против стали, посмотрим, чьё сердце разит больнее».
Почти целую неделю г-жа де Ланже дожидалась маркиза де Монриво, но Арман ограничивался тем, что каждое утро посылал в особняк де Ланже свою визитную карточку. При виде этой карточки герцогиня всякий раз невольно содрогалась, поражённая какой-то зловещей мыслью, смутной, как предчувствие беды. То ей чудилось, что её хватает за волосы могучая рука этого неумолимого человека, то это имя будило в её живом воображении картины мести, одна другой ужаснее. Она слишком хорошо изучила Монриво, чтобы не страшиться его. Не задумал ли он убить её? Может быть, этот силач с бычьей шеей вспорет ей живот и швырнёт её наземь через голову? Может быть, растопчет её ногами? Когда, где, как настигнет он её? Долго ли он станет её мучить, какими пытками задумал он пытать её? Она горько раскаивалась. В иные минуты, если бы он пришёл, она кинулась бы в его объятия в страстном порыве. Каждый вечер, засыпая, она видела лицо Монриво, то его горькую усмешку, то грозно нахмуренные, как у Юпитера, брови, то львиный взгляд, то горделиво расправленные плечи, и ей становилось страшно. Наутро ей мерещилось, что его карточка залита кровью. Она жила в постоянной тревоге, это имя волновало её больше, чем сам её неистовый, упрямый, требовательный любовник. Молчание ещё усугубляло её боязливые предчувствия, она готовилась к жестокой борьбе совсем одна, без чьей-либо помощи, не смея ни к кому обратиться. Её гордое и жестокое сердце оказалось более чувствительным к щекочущим уколам ненависти, чем некогда к любовным ласкам. Ах, если бы генерал мог увидеть, как его возлюбленная, наморщив лоб, в горестном раздумье сидела в тиши будуара, где он изведал столько радостей, в нем разгорелись бы великие надежды. Не является ли гордость одним из тех чувств, которые побуждают на благородные поступки?
Хотя г-жа де Ланже никому не поверяла своих мыслей, мы вправе предполагать, что Монриво теперь был ей далеко не безразличен. Занять воображение женщины — это уже величайшая победа для мужчины. В её чувствах должен произойти перелом в ту или другую сторону. Бросьте женщину под копыта бешеной лошади или натравите на неё дикого зверя, — конечно, она падёт на колени и будет ждать смерти; но если зверь пощадит и не тронет её, она влюбится в коня, во льва, в быка и признается в этом без стеснения. Герцогиня чувствовала себя в когтях льва; она испытывала ужас, но отнюдь не ненависть. Два противника, находящиеся в столь странных отношениях друг с другом, три раза за последнюю неделю встречались в свете. И всякий раз на кокетливые вопросы герцогини Арман отвечал почтительным поклоном и такой жестокой иронической улыбкой, что её утренние зловещие страхи, вызванные визитной карточкой, лишь возрастали. Жизнь наша зависит только от чувств, а чувства разделили их бездонною пропастью.
В начале следующей недели сестра маркиза де Ронкероля графиня де Серизи давала большой бал, на котором должна была присутствовать г-жа де Ланже. Первый, кого увидела герцогиня при входе в зал, был Арман; ла этот раз Арман ждал её, так ей почему-то показалось. Они обменялись взглядами, и вдруг она вся покрылась холодным потом. Ей почудилось, что Монриво придумал какую-то страшную, неслыханную месть, соответствующую его характеру; месть была изобретена, подготовлена, она бурлила, она кипела. Глаза отвергнутого любовника метали молнии, лицо его горело ненавистью и злорадством. Как ни стремилась герцогиня сразить его холодным и дерзким взглядом, глаза её померкли. Она подошла к графине де Серизи, и та невольно воскликнула:
— Антуанетта, дорогая, что с вами? На вас страшно смотреть.
— Ничего, все пройдёт во время танцев, — ответила она, подавая руку склонившемуся перед ней молодому человеку.
Госпожа де Ланже закружилась в вальсе в каком-то бешеном исступлении, трепеща под тяжёлым взглядом Монриво. Тот стоял впереди зрителей, наблюдавших за танцорами. Всякий раз, как его любовница, кружась, проносилась мимо него, он впивался в неё глазами, как тигр в свою добычу. Когда вальс кончился и Антуанетта села возле графини, маркиз, не спуская с неё глаз, завязал беседу с каким-то незнакомцем:
— Знаете, сударь, особенно поразили меня во время этого путешествия…
Герцогиня вся обратилась в слух.
— …слова сторожа в Вестминстере, когда он показывал топор, которым палач в маске отрубил голову Карлу Первому, — эти слова, по преданию, произнёс сам король, предостерегая какого-то любопытного.
— Что же он сказал? — спросила г-жа де Серизи.
— Не прикасайтесь к секире, — ответил Монриво, и в голосе его звучала угроза.
— Право, маркиз, — сказала герцогиня де Ланже, — повторяя эту старую историю, известную всем, кто бывал в Лондоне, вы бросаете такие злодейские взгляды на мою шею, будто и впрямь у вас в руках топор.
Герцогиня говорила это смеясь, хотя у неё выступил холодный пот.
— Однако эта старая история неожиданно обрела новизну, — возразил он.
— Как так? Объясните, Бога ради, почему?
— Потому, сударыня, что вы прикоснулись к секире, — тихо прошептал Монриво.
— Очаровательное пророчество, нечего сказать! — воскликнула она с деланым смехом. — Когда же моя голова должна скатиться с плеч?
— Я не хотел бы, чтобы пала ваша прелестная головка, герцогиня. Я предвижу только, что вам грозит большое несчастье. Если бы вас остригли, например, разве не жаль было бы вам ваших чудесных белокурых кудрей, которыми вы так искусно умеете обольщать?..
— Но женщины любят приносить жертвы своим избранникам, даже тем, кто не умеет простить им случайной вспышки гнева.
— Хорошо. Ну, а если какой-нибудь чародей химическим способом лишил бы вас красоты, обратив в столетнюю старуху, хотя вам нельзя дать больше восемнадцати лет?
— Ах, сударь, — перебила она, — оспа для нас, женщин, та же битва при Ватерлоо. Только тут мы узнаем, кто нас истинно любит.
— И вы не сожалели бы о своём обворожительном личике?
— Ещё бы, конечно! И не столько из-за себя, сколько из-за того человека, кому оно могло бы доставить радость. Однако если бы меня полюбили искренне, безгранично, навеки, к чему мне тогда красота? Что вы скажете, Леонтина?
— Это опасная игра, — отвечала г-жа де Серизи.
— Дозволено ли спросить у его величества короля чародеев, — продолжала г-жа де Ланже, — когда же я провинилась, коснувшись секиры, — ведь я ещё не бывала в Лондоне…
— Non so[8], — отвечал он с язвительным смехом.
— А когда свершится казнь?
Тут Монриво хладнокровно вынул часы, взглянул на циферблат и произнёс с уверенностью, наводящей ужас:
— День ещё не кончится, как вас постигнет страшное несчастье.
— Я не ребёнок, меня не так легко напугать, — заявила герцогиня, — или, напротив, я ребёнок, который не понимает опасности и бесстрашно резвится на краю пропасти.
— Сударыня, я восхищён вашей смелостью, — ответил Монриво, видя, что она собирается танцевать кадриль.
Несмотря на презрительный вид, с каким герцогиня выслушивала зловещие пророчества Армана, её охватил настоящий ужас. От гнетущего чувства, вызванного словами её любовника, ей удалось несколько оправиться лишь тогда, когда Монриво исчез с бала. Герцогиня вздохнула с облегчением, но вскоре, как это ни странно, поймала себя на том, что ей недостаёт чувства страха, до такой степени женская натура падка до сильных ощущений. Сожаление это не было ещё любовью, но уже в какой-то мере подготовляло её. Затем, как бы снова поддавшись тревоге, внушённой Монриво, она припомнила, с каким уверенным видом он смотрел на часы, испугалась и решила уехать. Было около полуночи. Ожидавший её лакей накинул ей на плечи шубу и пошёл вперёд, чтобы вызвать её карету. Сидя в экипаже, она впала в глубокую задумчивость, вполне понятную после предсказаний Монриво. Въехав во двор особняка, она вошла в подъезд, казалось такой, как в её доме, и вдруг не узнала своей лестницы. Едва она успела обернуться, чтобы позвать на помощь, как на неё набросились какие-то люди, заткнули ей рот платком, связали её и куда-то понесли. Она громко закричала.
— Сударыня, нам велено убить вас, если вы будете кричать, — прошептал ей кто-то на ухо.
Герцогиню обуял такой ужас, что она совершенно не отдавала себе отчёта, куда и какой дорогой её несли. Очнувшись, она увидела, что лежит на диване в чужой комнате, в мужской спальне, связанная по рукам и ногам шёлковыми шнурами. Она невольно вскрикнула, встретившись глазами с Арманом де Монриво, который, сидя в кресле в домашнем халате, невозмутимо курил сигару.
— Не кричите, герцогиня, — сказал он холодно, вынимая сигару изо рта, — у меня мигрень. Не бойтесь, я развяжу вас. Но выслушайте внимательно то, что я буду иметь честь вам сказать. — И он осторожно распутал верёвки, стягивающие ей ноги. — Какой смысл кричать? Все равно никто вас не услышит. Вы слишком хорошо воспитаны, чтобы поднимать шум понапрасну. Если вы не будете благоразумны, если попытаетесь бороться со мной, я опять свяжу вам руки и ноги. Надеюсь, что, все хорошенько обдумав, из уважения к самой себе, вы будете лежать смирно, как будто вы у себя дома, на собственной кушетке, такая же холодная, как там… Много слез, таясь ото всех, пролил я из-за вас на своей кушетке.
Пока Монриво говорил, герцогиня украдкой осмотрелась кругом пытливым женским взглядом — взглядом, который кажется рассеянным, но замечает все. Ей очень понравилась эта комната, отчасти напоминающая монашескую келью. Она носила отпечаток мыслей и чувств её владельца. Никакие украшения не нарушали одноцветной серой окраски голых стен. На полу расстилался зелёный ковёр. Чёрная кушетка, стол с бумагами, два больших кресла, комод с часами, низкая кровать, покрытая красным сукном с чёрным греческим орнаментом, — все вместе указывало на простой и строгий уклад жизни. Трехсвечник, стоявший на камине, напоминал своей египетской формой о бескрайних пустынях, где так долго скитался этот человек. Возле кровати, покоившейся на огромных лапах сфинкса, которые выступали из-под складок покрывала, между изножьем и боковой стеной находилась какая-то дверь, скрытая зеленой занавеской с красными и чёрными кистями, подвешенной на массивных кольцах к перекладине. Дверь, через которую её внесли незнакомцы, была завешана такой же портьерой, слегка подхваченной шнуром. Окинув взглядом обе занавески, чтобы сравнить их, герцогиня заметила, что дверь возле кровати была отворена и снизу сквозь бахрому пробивался из соседней комнаты красноватый свет. Этот тускло мерцающий огонь, естественно, возбудил её любопытство, и она различила в неверном полумраке какие-то неясные странные тени; в ту минуту ей ещё не приходило в голову, что опасность могла угрожать ей оттуда, её живо интересовало совсем другое.
— Сударь, не будет ли нескромностью спросить вас, что вы намерены со мной сделать? — проговорила она дерзким и язвительным тоном.
Герцогиня ожидала, что услышит от Монриво страстные слова любви. Ведь чтобы похитить женщину, надо её обожать.
— Решительно ничего, сударыня, — отвечал он, с небрежным изяществом пуская последние клубы дыма, — я задержу вас здесь недолго. Прежде всего я хочу сказать вам, кто вы такая и кто такой я. Когда вы лежите у себя в будуаре, изящно изогнувшись на кушетке, я теряюсь, я не умею выразить своих мыслей. Притом же у себя дома при малейшем неугодном вам слове вы дёргаете шнурок звонка, громко зовёте слуг и выгоняете любовника за дверь, как последнего негодяя. Здесь я чувствую себя свободно. Отсюда никто не смеет меня выгнать. Здесь вы на несколько минут в моей власти и соблаговолите меня выслушать. Не опасайтесь ничего. Я похитил вас не затем, чтобы оскорблять вас или чтобы силой добиться того, чего не умел заслужить любовью, чего вы не захотели подарить мне добровольно. Это было бы подло. Вы, может быть, признаете насилие, я же его не допускаю…
Резким движением он швырнул сигару в огонь:
— Сударыня, вас, вероятно, беспокоит дым?
Он встал, вынул из камина раскалённую курильницу и насыпал в неё благовония, чтобы очистить воздух. Изумление герцогини могло сравниться только с её унижением. Она была во власти этого человека, и он не пожелал воспользоваться своею властью. Глаза его, некогда пылавшие любовью, были спокойны и неподвижны, как звезды. Дрожь охватила её. Ужас, который внушал ей Арман, ещё усиливался из-за странного оцепенения всего её тела, напоминавшего состояние во время кошмара, когда хочешь двинуться и не можешь. Страх приковал её к месту — ей показалось, что огонь, скрытый за занавеской, разгорелся, словно его раздували мехами. Внезапно яркий отблеск пламени осветил трех человек в масках. Страшная картина исчезла так быстро, что герцогиня приняла её за обман зрения.
— Сударыня, — продолжал Арман, глядя на неё с холодным презрением, — мне достаточно минуты, одной минуты, чтобы отметить своею карой каждый момент вашей жизни, — это единственная вечность, какой я могу располагать. Я ведь не Бог. Слушайте меня внимательно, — сказал он, помолчав, и этим как бы подчеркнув значение дальнейших слов. — Любовь всегда явится по первому вашему зову, власть ваша над мужчинами безгранична. Но вспомните, что однажды вы призвали к себе любовь, и она явилась, чистая и непорочная, какая только может быть на земле; столь же почтительная, сколь пламенная; ласковая, как любовь самой преданной женщины, как нежная привязанность матери к ребёнку; настолько великая, что обратилась в безумие. Вы насмеялись над этой любовью, и вы совершили преступление. Каждая женщина вправе отвергнуть любовь, если чувствует, что не может её разделить. Мужчина, который любит и не сумел внушить любовь, не ищет сострадания и не имеет права жаловаться. Но, притворяясь влюблённой, привлечь к себе несчастного, одинокого на свете, дать ему познать счастье во всей полноте и потом отнять, украсть у него всякую возможность испытать счастье в будущем, погубить его не только в настоящем, но на всю его долгую жизнь, отравив каждый его час и каждую мысль, — вот что я называю чудовищным злодеянием, герцогиня.
— Сударь…
— Я ещё не могу дать вам разрешение отвечать. Слушайте дальше. Я имею на вас все права, но я буду пользоваться лишь властью судьи над преступником, чтобы пробудить вашу совесть. Если бы в вас не осталось совести, я не стал бы судить вас. Но вы так молоды, мне хочется верить, что сердце ваше ещё не совсем очерствело. Если вы достаточно порочны, чтобы совершить преступление, не караемое законами, то ещё не настолько низко пали, чтобы не понять моих слов во всем их значении. Я продолжаю.
В эту минуту герцогиня услышала глухой шум каминных мехов, которыми незнакомцы, замеченные ею в соседней комнате, должно быть, раздували огонь, внезапно озаривший портьеру ярким отблеском. Но сверкающий взгляд Монриво приковал её к месту — она вся трепетала и не могла отвести от него глаз. Как ни велико было её любопытство, пламенная речь Армана волновала её сильнее, чем гудение загадочного пламени.
— Сударыня, — снова заговорил он, — когда парижскому палачу предстоит казнить какого-нибудь жалкого убийцу и положить его на эшафот, где, по велению закона, он должен быть обезглавлен, об этом, как вы знаете, газеты оповещают и богатых и бедных, чтобы одни спали спокойно, а другие не смыкали глаз. Вы — женщина благочестивая, даже немного святоша, так закажите мессу за упокой души этого несчастного: вы из одной с ним семьи, только принадлежите к старшей ветви. Вам подобные могут царствовать спокойно, жить счастливо и беззаботно. Каторжник, понуждаемый нищетой или гневом, только убил человека, а вы, вы убили счастье и жизнь человека, лучшие его надежды, самые дорогие его верования. Тот просто поджидал, кого бы ограбить, он убил помимо своей воли, быть может, из боязни попасть на эшафот; а вы… вы применили все уловки слабости против доверчивой силы; вы приручили сердце своей жертвы, чтобы легче её растерзать; вы завлекали несчастного ласками, вы не упустили ни одной, чтобы вызвать в нем надежды, желания, мечты о наслаждениях любви. Вы требовали от него несчётных жертв и все их отвергли. Вы показали ему солнечный свет, прежде чем выколоть ему глаза. Восхитительная смелость. В этих жестоких подлостях есть высшая утончённость, недоступная бедным мещаночкам, над которыми вы так издеваетесь. Они-то умеют отдаваться и прощать, любить и страдать, они подавляют нас, мужчин, величием своей преданной любви. Если подняться в высшие слои общества, там окажется столько же грязи, как и в самом низу; только грязь там затвердела и покрыта позолотой. О да, чтобы в гнусности дойти до совершенства, нужно блестящее воспитание, знатное имя, нужно быть красивой женщиной, герцогиней. Нужно возвыситься надо всем, чтобы пасть так низко. Я плохо выражаю свои мысли, я ещё слишком страдаю от ран, нанесённых вами; но не думайте, что я жалуюсь. Нет. В словах моих нет отзвука какой-либо личной надежды, они не содержат никакой горечи. Знайте же, сударыня, я вам прощаю, не жалейте, что вас привезли сюда против воли, вы получили полное прощение… Однако вы будете играть другими сердцами, столь же детски беззащитными, и мой долг оградить их от страданий. Вы внушили мне мысль о правосудии. Искупите вашу вину здесь, на земле, Бог простит вам, быть может, — желаю этого от души. Но нет, Бог неумолим и покарает вас.
При этих словах у измученной, разбитой женщины выступили на глазах слезы.
— Отчего вы плачете? Останьтесь верной самой себе. Вы смотрели без волнения на муки моего истерзанного сердца. Довольно, сударыня, успокойтесь. Я уже не в силах страдать. Другие скажут вам, что вы даровали им жизнь, я же с радостью скажу, что мне вы даровали небытие. Может быть, вы догадываетесь, что я не принадлежу себе; я должен жить для своих друзей, мы вместе будем переносить холод смерти и горести жизни. Способны ли вы на это? Не похожи ли вы на хищников пустыни, которые наносят раны, а потом их зализывают?
Герцогиня разрыдалась.
— Уймите слезы, сударыня. Если бы я и поверил им, то для того лишь, чтобы их остерегаться. Просто это одна из ваших обычных уловок. После стольких лукавых ухищрений как могу я поверить, что в вашем сердце есть хоть какое-нибудь искреннее чувство? Отныне вы уже ничем не можете меня взволновать. Я все сказал.
В порыве, исполненном благородства и вместе с тем смирения, герцогиня поднялась с места.
— Вы вправе быть жестоким со мной, — промолвила она, протягивая Арману руку, которую тот не принял, — ваши слова ещё недостаточно суровы, я заслуживаю наказания.
— Наказания, герцогиня? Но наказывать — не значит ли любить? Не ждите от меня ничего, что имеет отношение к чувству. Я мог бы стать обвинителем и судьёй, тюремщиком и палачом, чтобы воздать вам за то, что вы сделали со мною. Но нет! Сейчас я исполню только свой долг, я не унижусь до мщения. По-моему, самая жестокая месть — пренебречь местью. Кто знает? Не стану ли я министром ваших сердечных дел? С нынешнего дня, кокетливо нося позорное клеймо, которым общество метит преступников, вы, может быть, поневоле сравняетесь в честности с ними. И тогда вы полюбите!
Герцогиня слушала со смирением, уже не притворным и не кокетливым, как прежде. Она долго молчала перед тем как заговорить.
— Арман, — сказала она, — мне кажется, что, противясь любви, я уступала естественной женской стыдливости, — именно от вас я не ждала подобных упрёков. Вы пользуетесь моими слабостями и обращаете их в преступления. А вы не подумали, что, когда я забывала свой долг, завлечённая любовным любопытством, то наутро терзалась гневом и отчаянием, что зашла так далеко? Увы, я грешила по неведению! Клянусь вам, я была столь же чистосердечна в своих ошибках, как и в раскаянии. В моей суровости сказывалась любовь ещё сильнее, чем в моих ласках. Да и на что, в сущности, вы жалуетесь? Я подарила вам сердце, вы же, не довольствуясь этим, захотели грубо овладеть мною…
— Грубо? — воскликнул г-н де Монриво, но тут же подумал: «Если я начну с ней спорить, я пропал».
— Разумеется, грубо! Вы ворвались ко мне, точно к падшей женщине, забыв об уважении, о почтительности влюблённого. Неужели я не имела права даже размыслить? Ну что же, я все обдумала. Неприличие вашего поведения можно извинить, оно объясняется любовью; позвольте мне думать так и оправдать вас в собственных глазах. Знайте же, Арман, нынче вечером, в тот самый миг, когда вы предрекали мне несчастье, я наконец поверила в наше счастье. Да, я оценила ваш прямой и гордый характер — вы дали столько доказательств его благородства… Я была твоей, — прошептала она, склоняясь к Монриво. — Да, меня охватило неодолимое желание сделать счастливым человека, перенёсшего столько испытаний. Пусть мой повелитель будет достоин меня, пусть он будет велик. Чем выше я себя ставила, тем выше ставила и своего возлюбленного. Доверившись тебе, я видела впереди любовь на всю жизнь, когда ты предвещал мне смерть… Сила всегда соединяется с добротой. Друг мой, ты слишком могуч, чтобы поступить жестоко с бедной женщиной, которая любит тебя. Если даже я виновата, разве мне нет прощения, разве не могу я искупить свою вину? Раскаяние придаёт любви особую прелесть, я хочу казаться тебе прелестной. Как могла я, одна из всех, не испытать той робости, тех колебаний и опасений, какие испытывают все женщины, готовясь соединиться узами на всю жизнь? — ведь вы, мужчины, разрываете их так легко! Мещаночки, которых вы ставите мне в пример, отдаются, но сопротивляются. Что же, я долго сопротивлялась, но теперь я твоя… Боже, он не слушает меня! — вскричала она, прерывая себя и ломая руки. — Я же люблю тебя, я твоя! — взывала она, падая к ногам Армана. — Твоя, твоя, мой единственный, мой повелитель!
— Как, вы называете вопросом свободу располагать собой? Не спорю, это вопрос весьма существенный, и позвольте решить его мне самой.
— А если я потребую, чтобы вы исполнили свои обещания?
— Что же, вы только докажете, что было величайшей ошибкой давать вам самые пустячные обещания; я не так глупа, чтобы их исполнять. Оставьте меня в покое, прошу вас.
Монриво побледнел и бросился к ней; герцогиня позвонила и, когда вошла горничная, сказала ему с любезной и насмешливой улыбкой:
— Будьте добры, вернитесь, когда я буду одета.
И тут Арман де Монриво понял всю жестокость этой женщины, холодной и неумолимой, как стальное острие, всю беспощадность её презрения. В один миг она порвала все узы, столь прочные в глазах её любовника. По лицу Армана Антуанетта угадала тайные намерения, с какими он пришёл, и сочла момент подходящим, чтобы доказать этому наполеоновскому солдату, что герцогини принимают любовь, но не отдаются и что завоевать их труднее, чем покорить всю Европу.
— Мне некогда ждать, сударыня, — сказал Арман. — Вы сами сказали, что я балованный ребёнок. Когда я серьёзно пожелаю того, о чем мы говорили, я добьюсь своего.
— Добьётесь своего? — переспросила она высокомерно, но все же несколько смущённо.
— Добьюсь.
— Ах, доставьте мне удовольствие, пожелайте. Вот забавно! Любопытно посмотреть, как вы приметесь за дело.
— Я в восторге, что мне удалось хоть чем-то заинтересовать вас, — ответил Монриво со странным смехом, испугавшим герцогиню. — Разрешите мне заехать вечером и проводить вас на бал.
— Очень благодарна и польщена. Но господин де Марсе опередил вас, я уже ему обещала.
Монриво сухо поклонился и вышел.
«Итак, Ронкероль прав, — подумал он. — Ну что же, сыграем партию в шахматы».
С этой минуты он затаил свои чувства под маской невозмутимого спокойствия. Ни один человек не в силах вынести подобный резкий переход от высшего счастья к жестоким страданиям. Неужели он изведал блаженство лишь для того, чтобы ещё сильнее ощутить всю прежнюю пустоту своей жизни! В душе его клокотала буря; но он умел страдать и стойко выдерживал натиск мучительных мыслей, как гранитный утёс — валы разъярённого океана.
«Я ничего не нашёлся ей сказать; при ней я теряюсь. Она сама не понимает, какое она низкое и презренное существо. Никому ещё не удалось показать этому созданию его подлинное лицо. Вероятно, она мучила многих мужчин, я отомщу ей за всех».
Впервые, может быть, любовь и чувство мести слились в человеческом сердце так неразрывно, — и Монриво сам не мог бы решить, что больше его терзает, любовь или жажда мщения. В тот же вечер он поехал на бал, где должна была присутствовать герцогиня де Ланже, и почти отчаялся одержать победу над этой женщиной, в которой ему чудилось что-то демоническое. При всех она обращалась с ним любезно, дарила ему ласковые улыбки, вероятно, не желая вызывать подозрений, будто она скомпрометировала себя с г-ном де Монриво. Если бы дулись они оба, все заключили бы, что дело нечисто. Видя же, что в обхождении герцогини ничто не изменилось, тогда как маркиз печален и угрюм, легко было предположить, что Арман ничего не добился. Свет безошибочно угадывает огорчения отвергнутого вздыхателя, не путая их с теми ссорами, которые иные женщины притворно разыгрывают с любовниками, чтобы скрыть взаимную любовь. И все смеялись над Монриво, который лишён был советов своего руководителя, а потому являл рассеянный и удручённый вид, — г-н де Ронкероль, вероятно, велел бы ему скомпрометировать герцогиню, отвечая откровенно страстными взглядами на её лживую любезность. Арман де Монриво уехал с бала, проклиная природу человеческую, все ещё не в силах поверить в такую чудовищную извращённость.
«Неужели не сыщется палача для подобных преступлений? — говорил он себе, глядя на окна ярко освещённых зал, где танцевали, болтали и смеялись самые обворожительные женщины Парижа. — Погоди, сиятельная герцогиня, я сам схвачу тебя за шиворот и полосну по шейке железом поострее, чем нож на Гревской площади. Сталь против стали, посмотрим, чьё сердце разит больнее».
Почти целую неделю г-жа де Ланже дожидалась маркиза де Монриво, но Арман ограничивался тем, что каждое утро посылал в особняк де Ланже свою визитную карточку. При виде этой карточки герцогиня всякий раз невольно содрогалась, поражённая какой-то зловещей мыслью, смутной, как предчувствие беды. То ей чудилось, что её хватает за волосы могучая рука этого неумолимого человека, то это имя будило в её живом воображении картины мести, одна другой ужаснее. Она слишком хорошо изучила Монриво, чтобы не страшиться его. Не задумал ли он убить её? Может быть, этот силач с бычьей шеей вспорет ей живот и швырнёт её наземь через голову? Может быть, растопчет её ногами? Когда, где, как настигнет он её? Долго ли он станет её мучить, какими пытками задумал он пытать её? Она горько раскаивалась. В иные минуты, если бы он пришёл, она кинулась бы в его объятия в страстном порыве. Каждый вечер, засыпая, она видела лицо Монриво, то его горькую усмешку, то грозно нахмуренные, как у Юпитера, брови, то львиный взгляд, то горделиво расправленные плечи, и ей становилось страшно. Наутро ей мерещилось, что его карточка залита кровью. Она жила в постоянной тревоге, это имя волновало её больше, чем сам её неистовый, упрямый, требовательный любовник. Молчание ещё усугубляло её боязливые предчувствия, она готовилась к жестокой борьбе совсем одна, без чьей-либо помощи, не смея ни к кому обратиться. Её гордое и жестокое сердце оказалось более чувствительным к щекочущим уколам ненависти, чем некогда к любовным ласкам. Ах, если бы генерал мог увидеть, как его возлюбленная, наморщив лоб, в горестном раздумье сидела в тиши будуара, где он изведал столько радостей, в нем разгорелись бы великие надежды. Не является ли гордость одним из тех чувств, которые побуждают на благородные поступки?
Хотя г-жа де Ланже никому не поверяла своих мыслей, мы вправе предполагать, что Монриво теперь был ей далеко не безразличен. Занять воображение женщины — это уже величайшая победа для мужчины. В её чувствах должен произойти перелом в ту или другую сторону. Бросьте женщину под копыта бешеной лошади или натравите на неё дикого зверя, — конечно, она падёт на колени и будет ждать смерти; но если зверь пощадит и не тронет её, она влюбится в коня, во льва, в быка и признается в этом без стеснения. Герцогиня чувствовала себя в когтях льва; она испытывала ужас, но отнюдь не ненависть. Два противника, находящиеся в столь странных отношениях друг с другом, три раза за последнюю неделю встречались в свете. И всякий раз на кокетливые вопросы герцогини Арман отвечал почтительным поклоном и такой жестокой иронической улыбкой, что её утренние зловещие страхи, вызванные визитной карточкой, лишь возрастали. Жизнь наша зависит только от чувств, а чувства разделили их бездонною пропастью.
В начале следующей недели сестра маркиза де Ронкероля графиня де Серизи давала большой бал, на котором должна была присутствовать г-жа де Ланже. Первый, кого увидела герцогиня при входе в зал, был Арман; ла этот раз Арман ждал её, так ей почему-то показалось. Они обменялись взглядами, и вдруг она вся покрылась холодным потом. Ей почудилось, что Монриво придумал какую-то страшную, неслыханную месть, соответствующую его характеру; месть была изобретена, подготовлена, она бурлила, она кипела. Глаза отвергнутого любовника метали молнии, лицо его горело ненавистью и злорадством. Как ни стремилась герцогиня сразить его холодным и дерзким взглядом, глаза её померкли. Она подошла к графине де Серизи, и та невольно воскликнула:
— Антуанетта, дорогая, что с вами? На вас страшно смотреть.
— Ничего, все пройдёт во время танцев, — ответила она, подавая руку склонившемуся перед ней молодому человеку.
Госпожа де Ланже закружилась в вальсе в каком-то бешеном исступлении, трепеща под тяжёлым взглядом Монриво. Тот стоял впереди зрителей, наблюдавших за танцорами. Всякий раз, как его любовница, кружась, проносилась мимо него, он впивался в неё глазами, как тигр в свою добычу. Когда вальс кончился и Антуанетта села возле графини, маркиз, не спуская с неё глаз, завязал беседу с каким-то незнакомцем:
— Знаете, сударь, особенно поразили меня во время этого путешествия…
Герцогиня вся обратилась в слух.
— …слова сторожа в Вестминстере, когда он показывал топор, которым палач в маске отрубил голову Карлу Первому, — эти слова, по преданию, произнёс сам король, предостерегая какого-то любопытного.
— Что же он сказал? — спросила г-жа де Серизи.
— Не прикасайтесь к секире, — ответил Монриво, и в голосе его звучала угроза.
— Право, маркиз, — сказала герцогиня де Ланже, — повторяя эту старую историю, известную всем, кто бывал в Лондоне, вы бросаете такие злодейские взгляды на мою шею, будто и впрямь у вас в руках топор.
Герцогиня говорила это смеясь, хотя у неё выступил холодный пот.
— Однако эта старая история неожиданно обрела новизну, — возразил он.
— Как так? Объясните, Бога ради, почему?
— Потому, сударыня, что вы прикоснулись к секире, — тихо прошептал Монриво.
— Очаровательное пророчество, нечего сказать! — воскликнула она с деланым смехом. — Когда же моя голова должна скатиться с плеч?
— Я не хотел бы, чтобы пала ваша прелестная головка, герцогиня. Я предвижу только, что вам грозит большое несчастье. Если бы вас остригли, например, разве не жаль было бы вам ваших чудесных белокурых кудрей, которыми вы так искусно умеете обольщать?..
— Но женщины любят приносить жертвы своим избранникам, даже тем, кто не умеет простить им случайной вспышки гнева.
— Хорошо. Ну, а если какой-нибудь чародей химическим способом лишил бы вас красоты, обратив в столетнюю старуху, хотя вам нельзя дать больше восемнадцати лет?
— Ах, сударь, — перебила она, — оспа для нас, женщин, та же битва при Ватерлоо. Только тут мы узнаем, кто нас истинно любит.
— И вы не сожалели бы о своём обворожительном личике?
— Ещё бы, конечно! И не столько из-за себя, сколько из-за того человека, кому оно могло бы доставить радость. Однако если бы меня полюбили искренне, безгранично, навеки, к чему мне тогда красота? Что вы скажете, Леонтина?
— Это опасная игра, — отвечала г-жа де Серизи.
— Дозволено ли спросить у его величества короля чародеев, — продолжала г-жа де Ланже, — когда же я провинилась, коснувшись секиры, — ведь я ещё не бывала в Лондоне…
— Non so[8], — отвечал он с язвительным смехом.
— А когда свершится казнь?
Тут Монриво хладнокровно вынул часы, взглянул на циферблат и произнёс с уверенностью, наводящей ужас:
— День ещё не кончится, как вас постигнет страшное несчастье.
— Я не ребёнок, меня не так легко напугать, — заявила герцогиня, — или, напротив, я ребёнок, который не понимает опасности и бесстрашно резвится на краю пропасти.
— Сударыня, я восхищён вашей смелостью, — ответил Монриво, видя, что она собирается танцевать кадриль.
Несмотря на презрительный вид, с каким герцогиня выслушивала зловещие пророчества Армана, её охватил настоящий ужас. От гнетущего чувства, вызванного словами её любовника, ей удалось несколько оправиться лишь тогда, когда Монриво исчез с бала. Герцогиня вздохнула с облегчением, но вскоре, как это ни странно, поймала себя на том, что ей недостаёт чувства страха, до такой степени женская натура падка до сильных ощущений. Сожаление это не было ещё любовью, но уже в какой-то мере подготовляло её. Затем, как бы снова поддавшись тревоге, внушённой Монриво, она припомнила, с каким уверенным видом он смотрел на часы, испугалась и решила уехать. Было около полуночи. Ожидавший её лакей накинул ей на плечи шубу и пошёл вперёд, чтобы вызвать её карету. Сидя в экипаже, она впала в глубокую задумчивость, вполне понятную после предсказаний Монриво. Въехав во двор особняка, она вошла в подъезд, казалось такой, как в её доме, и вдруг не узнала своей лестницы. Едва она успела обернуться, чтобы позвать на помощь, как на неё набросились какие-то люди, заткнули ей рот платком, связали её и куда-то понесли. Она громко закричала.
— Сударыня, нам велено убить вас, если вы будете кричать, — прошептал ей кто-то на ухо.
Герцогиню обуял такой ужас, что она совершенно не отдавала себе отчёта, куда и какой дорогой её несли. Очнувшись, она увидела, что лежит на диване в чужой комнате, в мужской спальне, связанная по рукам и ногам шёлковыми шнурами. Она невольно вскрикнула, встретившись глазами с Арманом де Монриво, который, сидя в кресле в домашнем халате, невозмутимо курил сигару.
— Не кричите, герцогиня, — сказал он холодно, вынимая сигару изо рта, — у меня мигрень. Не бойтесь, я развяжу вас. Но выслушайте внимательно то, что я буду иметь честь вам сказать. — И он осторожно распутал верёвки, стягивающие ей ноги. — Какой смысл кричать? Все равно никто вас не услышит. Вы слишком хорошо воспитаны, чтобы поднимать шум понапрасну. Если вы не будете благоразумны, если попытаетесь бороться со мной, я опять свяжу вам руки и ноги. Надеюсь, что, все хорошенько обдумав, из уважения к самой себе, вы будете лежать смирно, как будто вы у себя дома, на собственной кушетке, такая же холодная, как там… Много слез, таясь ото всех, пролил я из-за вас на своей кушетке.
Пока Монриво говорил, герцогиня украдкой осмотрелась кругом пытливым женским взглядом — взглядом, который кажется рассеянным, но замечает все. Ей очень понравилась эта комната, отчасти напоминающая монашескую келью. Она носила отпечаток мыслей и чувств её владельца. Никакие украшения не нарушали одноцветной серой окраски голых стен. На полу расстилался зелёный ковёр. Чёрная кушетка, стол с бумагами, два больших кресла, комод с часами, низкая кровать, покрытая красным сукном с чёрным греческим орнаментом, — все вместе указывало на простой и строгий уклад жизни. Трехсвечник, стоявший на камине, напоминал своей египетской формой о бескрайних пустынях, где так долго скитался этот человек. Возле кровати, покоившейся на огромных лапах сфинкса, которые выступали из-под складок покрывала, между изножьем и боковой стеной находилась какая-то дверь, скрытая зеленой занавеской с красными и чёрными кистями, подвешенной на массивных кольцах к перекладине. Дверь, через которую её внесли незнакомцы, была завешана такой же портьерой, слегка подхваченной шнуром. Окинув взглядом обе занавески, чтобы сравнить их, герцогиня заметила, что дверь возле кровати была отворена и снизу сквозь бахрому пробивался из соседней комнаты красноватый свет. Этот тускло мерцающий огонь, естественно, возбудил её любопытство, и она различила в неверном полумраке какие-то неясные странные тени; в ту минуту ей ещё не приходило в голову, что опасность могла угрожать ей оттуда, её живо интересовало совсем другое.
— Сударь, не будет ли нескромностью спросить вас, что вы намерены со мной сделать? — проговорила она дерзким и язвительным тоном.
Герцогиня ожидала, что услышит от Монриво страстные слова любви. Ведь чтобы похитить женщину, надо её обожать.
— Решительно ничего, сударыня, — отвечал он, с небрежным изяществом пуская последние клубы дыма, — я задержу вас здесь недолго. Прежде всего я хочу сказать вам, кто вы такая и кто такой я. Когда вы лежите у себя в будуаре, изящно изогнувшись на кушетке, я теряюсь, я не умею выразить своих мыслей. Притом же у себя дома при малейшем неугодном вам слове вы дёргаете шнурок звонка, громко зовёте слуг и выгоняете любовника за дверь, как последнего негодяя. Здесь я чувствую себя свободно. Отсюда никто не смеет меня выгнать. Здесь вы на несколько минут в моей власти и соблаговолите меня выслушать. Не опасайтесь ничего. Я похитил вас не затем, чтобы оскорблять вас или чтобы силой добиться того, чего не умел заслужить любовью, чего вы не захотели подарить мне добровольно. Это было бы подло. Вы, может быть, признаете насилие, я же его не допускаю…
Резким движением он швырнул сигару в огонь:
— Сударыня, вас, вероятно, беспокоит дым?
Он встал, вынул из камина раскалённую курильницу и насыпал в неё благовония, чтобы очистить воздух. Изумление герцогини могло сравниться только с её унижением. Она была во власти этого человека, и он не пожелал воспользоваться своею властью. Глаза его, некогда пылавшие любовью, были спокойны и неподвижны, как звезды. Дрожь охватила её. Ужас, который внушал ей Арман, ещё усиливался из-за странного оцепенения всего её тела, напоминавшего состояние во время кошмара, когда хочешь двинуться и не можешь. Страх приковал её к месту — ей показалось, что огонь, скрытый за занавеской, разгорелся, словно его раздували мехами. Внезапно яркий отблеск пламени осветил трех человек в масках. Страшная картина исчезла так быстро, что герцогиня приняла её за обман зрения.
— Сударыня, — продолжал Арман, глядя на неё с холодным презрением, — мне достаточно минуты, одной минуты, чтобы отметить своею карой каждый момент вашей жизни, — это единственная вечность, какой я могу располагать. Я ведь не Бог. Слушайте меня внимательно, — сказал он, помолчав, и этим как бы подчеркнув значение дальнейших слов. — Любовь всегда явится по первому вашему зову, власть ваша над мужчинами безгранична. Но вспомните, что однажды вы призвали к себе любовь, и она явилась, чистая и непорочная, какая только может быть на земле; столь же почтительная, сколь пламенная; ласковая, как любовь самой преданной женщины, как нежная привязанность матери к ребёнку; настолько великая, что обратилась в безумие. Вы насмеялись над этой любовью, и вы совершили преступление. Каждая женщина вправе отвергнуть любовь, если чувствует, что не может её разделить. Мужчина, который любит и не сумел внушить любовь, не ищет сострадания и не имеет права жаловаться. Но, притворяясь влюблённой, привлечь к себе несчастного, одинокого на свете, дать ему познать счастье во всей полноте и потом отнять, украсть у него всякую возможность испытать счастье в будущем, погубить его не только в настоящем, но на всю его долгую жизнь, отравив каждый его час и каждую мысль, — вот что я называю чудовищным злодеянием, герцогиня.
— Сударь…
— Я ещё не могу дать вам разрешение отвечать. Слушайте дальше. Я имею на вас все права, но я буду пользоваться лишь властью судьи над преступником, чтобы пробудить вашу совесть. Если бы в вас не осталось совести, я не стал бы судить вас. Но вы так молоды, мне хочется верить, что сердце ваше ещё не совсем очерствело. Если вы достаточно порочны, чтобы совершить преступление, не караемое законами, то ещё не настолько низко пали, чтобы не понять моих слов во всем их значении. Я продолжаю.
В эту минуту герцогиня услышала глухой шум каминных мехов, которыми незнакомцы, замеченные ею в соседней комнате, должно быть, раздували огонь, внезапно озаривший портьеру ярким отблеском. Но сверкающий взгляд Монриво приковал её к месту — она вся трепетала и не могла отвести от него глаз. Как ни велико было её любопытство, пламенная речь Армана волновала её сильнее, чем гудение загадочного пламени.
— Сударыня, — снова заговорил он, — когда парижскому палачу предстоит казнить какого-нибудь жалкого убийцу и положить его на эшафот, где, по велению закона, он должен быть обезглавлен, об этом, как вы знаете, газеты оповещают и богатых и бедных, чтобы одни спали спокойно, а другие не смыкали глаз. Вы — женщина благочестивая, даже немного святоша, так закажите мессу за упокой души этого несчастного: вы из одной с ним семьи, только принадлежите к старшей ветви. Вам подобные могут царствовать спокойно, жить счастливо и беззаботно. Каторжник, понуждаемый нищетой или гневом, только убил человека, а вы, вы убили счастье и жизнь человека, лучшие его надежды, самые дорогие его верования. Тот просто поджидал, кого бы ограбить, он убил помимо своей воли, быть может, из боязни попасть на эшафот; а вы… вы применили все уловки слабости против доверчивой силы; вы приручили сердце своей жертвы, чтобы легче её растерзать; вы завлекали несчастного ласками, вы не упустили ни одной, чтобы вызвать в нем надежды, желания, мечты о наслаждениях любви. Вы требовали от него несчётных жертв и все их отвергли. Вы показали ему солнечный свет, прежде чем выколоть ему глаза. Восхитительная смелость. В этих жестоких подлостях есть высшая утончённость, недоступная бедным мещаночкам, над которыми вы так издеваетесь. Они-то умеют отдаваться и прощать, любить и страдать, они подавляют нас, мужчин, величием своей преданной любви. Если подняться в высшие слои общества, там окажется столько же грязи, как и в самом низу; только грязь там затвердела и покрыта позолотой. О да, чтобы в гнусности дойти до совершенства, нужно блестящее воспитание, знатное имя, нужно быть красивой женщиной, герцогиней. Нужно возвыситься надо всем, чтобы пасть так низко. Я плохо выражаю свои мысли, я ещё слишком страдаю от ран, нанесённых вами; но не думайте, что я жалуюсь. Нет. В словах моих нет отзвука какой-либо личной надежды, они не содержат никакой горечи. Знайте же, сударыня, я вам прощаю, не жалейте, что вас привезли сюда против воли, вы получили полное прощение… Однако вы будете играть другими сердцами, столь же детски беззащитными, и мой долг оградить их от страданий. Вы внушили мне мысль о правосудии. Искупите вашу вину здесь, на земле, Бог простит вам, быть может, — желаю этого от души. Но нет, Бог неумолим и покарает вас.
При этих словах у измученной, разбитой женщины выступили на глазах слезы.
— Отчего вы плачете? Останьтесь верной самой себе. Вы смотрели без волнения на муки моего истерзанного сердца. Довольно, сударыня, успокойтесь. Я уже не в силах страдать. Другие скажут вам, что вы даровали им жизнь, я же с радостью скажу, что мне вы даровали небытие. Может быть, вы догадываетесь, что я не принадлежу себе; я должен жить для своих друзей, мы вместе будем переносить холод смерти и горести жизни. Способны ли вы на это? Не похожи ли вы на хищников пустыни, которые наносят раны, а потом их зализывают?
Герцогиня разрыдалась.
— Уймите слезы, сударыня. Если бы я и поверил им, то для того лишь, чтобы их остерегаться. Просто это одна из ваших обычных уловок. После стольких лукавых ухищрений как могу я поверить, что в вашем сердце есть хоть какое-нибудь искреннее чувство? Отныне вы уже ничем не можете меня взволновать. Я все сказал.
В порыве, исполненном благородства и вместе с тем смирения, герцогиня поднялась с места.
— Вы вправе быть жестоким со мной, — промолвила она, протягивая Арману руку, которую тот не принял, — ваши слова ещё недостаточно суровы, я заслуживаю наказания.
— Наказания, герцогиня? Но наказывать — не значит ли любить? Не ждите от меня ничего, что имеет отношение к чувству. Я мог бы стать обвинителем и судьёй, тюремщиком и палачом, чтобы воздать вам за то, что вы сделали со мною. Но нет! Сейчас я исполню только свой долг, я не унижусь до мщения. По-моему, самая жестокая месть — пренебречь местью. Кто знает? Не стану ли я министром ваших сердечных дел? С нынешнего дня, кокетливо нося позорное клеймо, которым общество метит преступников, вы, может быть, поневоле сравняетесь в честности с ними. И тогда вы полюбите!
Герцогиня слушала со смирением, уже не притворным и не кокетливым, как прежде. Она долго молчала перед тем как заговорить.
— Арман, — сказала она, — мне кажется, что, противясь любви, я уступала естественной женской стыдливости, — именно от вас я не ждала подобных упрёков. Вы пользуетесь моими слабостями и обращаете их в преступления. А вы не подумали, что, когда я забывала свой долг, завлечённая любовным любопытством, то наутро терзалась гневом и отчаянием, что зашла так далеко? Увы, я грешила по неведению! Клянусь вам, я была столь же чистосердечна в своих ошибках, как и в раскаянии. В моей суровости сказывалась любовь ещё сильнее, чем в моих ласках. Да и на что, в сущности, вы жалуетесь? Я подарила вам сердце, вы же, не довольствуясь этим, захотели грубо овладеть мною…
— Грубо? — воскликнул г-н де Монриво, но тут же подумал: «Если я начну с ней спорить, я пропал».
— Разумеется, грубо! Вы ворвались ко мне, точно к падшей женщине, забыв об уважении, о почтительности влюблённого. Неужели я не имела права даже размыслить? Ну что же, я все обдумала. Неприличие вашего поведения можно извинить, оно объясняется любовью; позвольте мне думать так и оправдать вас в собственных глазах. Знайте же, Арман, нынче вечером, в тот самый миг, когда вы предрекали мне несчастье, я наконец поверила в наше счастье. Да, я оценила ваш прямой и гордый характер — вы дали столько доказательств его благородства… Я была твоей, — прошептала она, склоняясь к Монриво. — Да, меня охватило неодолимое желание сделать счастливым человека, перенёсшего столько испытаний. Пусть мой повелитель будет достоин меня, пусть он будет велик. Чем выше я себя ставила, тем выше ставила и своего возлюбленного. Доверившись тебе, я видела впереди любовь на всю жизнь, когда ты предвещал мне смерть… Сила всегда соединяется с добротой. Друг мой, ты слишком могуч, чтобы поступить жестоко с бедной женщиной, которая любит тебя. Если даже я виновата, разве мне нет прощения, разве не могу я искупить свою вину? Раскаяние придаёт любви особую прелесть, я хочу казаться тебе прелестной. Как могла я, одна из всех, не испытать той робости, тех колебаний и опасений, какие испытывают все женщины, готовясь соединиться узами на всю жизнь? — ведь вы, мужчины, разрываете их так легко! Мещаночки, которых вы ставите мне в пример, отдаются, но сопротивляются. Что же, я долго сопротивлялась, но теперь я твоя… Боже, он не слушает меня! — вскричала она, прерывая себя и ломая руки. — Я же люблю тебя, я твоя! — взывала она, падая к ногам Армана. — Твоя, твоя, мой единственный, мой повелитель!