Страница:
– Нет никакого сомнения в том, что самое ужасное на земле преступление – отнять жизнь у человека, который дал ее тебе. За его преданность и заботу мы оказываемся перед ним в неоплатном долгу и должны вечно благодарить его. У нас нет более святых обязанностей, кроме как беречь и лелеять его. Преступной следует считать саму мысль о том, чтобы тронуть хоть волосок на его голове, и негодяй, который замышляет какие-то козни против своего создателя, заслуживает самого сурового и скорого наказания, никакое наказание не будет слишком жестоким за его чудовищный поступок. Прошли века, прежде чем наши предки осознали это, и только совсем недавно приняли законы против негодяев, которые покушаются на жизнь родителей. Злодей, способный забыть о своем долге, заслуживает таких пыток, которые еще даже и не придуманы, и самая жестокая мука представляется мне слишком мягким вознаграждением за его неслыханное злодейство. И не придумано еще таких суровых и гневных слов, чтобы бросить в лицо тому, кто настолько погряз в варварстве, настолько попрал все свои обязанности и отказался от всех принципов, что посмел даже подумать об уничтожении отца своего, который дал ему высшее счастье – жить на белом свете. Пусть те же фурии Тартара выйдут из своих подземелий, поднимутся сюда и придумают муки, достойные твоего гнусного замысла, и я уверена, что муки эти все равно будут для тебя недостаточны.
Я произнесла эти гневные речи, не переставая усердно работать хлыстом и рвать на части тело блудницы, которая, обезумев от похоти, от мысли о злодействе и от блаженства, извергалась снова и снова, почти без передышки, в руках моих искусных служанок.
– Ты ничего не сказала о религии, – неожиданно заметила она, – а я хочу, чтобы ты обличила мое преступление с теологической точки зрения и особенно напомнила о том, насколько сильно оскорбит мой поступок Бога. Расскажи мне о нашем Создателе, о том, как я оскорбляю его, об аде, где демоны будут поджаривать меня на костре, после того, как здесь, на земле, палач расправится с моим телом.
– Ах ты, несчастная грешница! – тут же вскричала я. – Ты хоть представляешь себе всю тяжесть оскорбления, которое собираешься нанести Всевышнему? Понимаешь ли ты, что всемогущий Господь наш, средоточие всех добродетелей, Создатель и Отец всего сущего, ужаснется при виде такого немыслимого злодеяния? Знай же, безумная, что самые страшные адские пытки уготованы тому, кто решается на столь чудовищное преступление. Что помимо мучительных угрызений совести, которые сведут тебя с ума в этом мире, в следующем ты испытаешь все телесные муки, которые пошлет тебе наш справедливый Бог.
– Этого мало, – заявила развратная княгиня, – теперь расскажи о физических страданиях и пытках, уготованных мне, и о том позоре, который несмываемым пятном ляжет на мое имя и на всю мою семью.
– Ответь же, подлая душа, – снова загремел мой голос, – неужели тебя не страшит проклятие, которое из-за твоего мерзкого преступления, обрушится на всех твоих потомков? Они будут вечно носить на лбу это клеймо, они не посмеют поднять голову и посмотреть людям в глаза; и ты, из глубины могилы, в которую очень скоро сведет тебя твой порок, всегда будешь слышать, как твои отпрыски и дети твоих отпрысков будут проклинать имя той женщины, что навлекла на них вечный позор и бесчестие. Неужели ты не видишь, что пачкаешь такое благородное аристократическое имя своими мерзкими делами? А эти чудовищные муки, ожидающие тебя, – неужели ты не видишь и их? Не чувствуешь меч возмездия, занесенный над тобой? Не представляешь разве, что он вот-вот упадет и отделит эту прекрасную головку от мерзкого тела, от гнездилища грязной и отвратительной похоти, которая привела тебя к мысли совершить такое злодеяние? Ужасной, нечеловеческой будет твоя боль. Она не утихнет и после того, как эта голова скатится с плеч, ибо Природа, жестоко тобою оскорбленная, сотворит чудо и продлит твои страдания за пределы вечности.
В этот момент на княгиню нахлынула новая волна удовольствия, настолько мощная, что она потеряла сознание. При этом она напомнила мне флорентийскую графиню Донис, бредившую убийством своей матери и дочери.
«Удивительные все-таки эти итальянки, – подумала я. – Как хорошо, что я приехала именно в эту страну: ни в одной другой я не встретила бы чудовищ, подобных себе».
– Клянусь своей спермой, я получила истинное наслаждение, – пробормотала Олимпия, приходя в себя и смачивая коньяком раны, оставленные на ее ягодицах моим хлыстом. – Ну, а теперь, – улыбнулась она, – теперь, когда я успокоилась, давай подумаем о нашем деле. Прежде всего скажи мне откровенно, Жюльетта: правда ли, что отцеубийство – серьезное преступление?
– Да я ничего подобного не говорила, черт меня побери!
И я живо и красочно передала ей все те слова, которые говорил мне Нуарсей, когда Сен-Фон вынашивал мысль уничтожить своего отца; я настолько успокоила эту очаровательную женщину, настолько вправила ей мозги, что даже если у меня и оставались какие-то тревоги и сомнения по этому поводу, теперь с ними было покончено, и она решила, что событие это произойдет на следующий день. Я приготовила несколько составов, которые предстояло принять ее отцу, и Олимпия Боргезе, преисполненная самообладания, в сто раз более восхитительного, чем то, которым славилась в свое время знаменитая Бренвилье[22], предала смерти человека, давшего ей жизнь, и не спускала с него восторженных глаз, пока он корчился в ужасной агонии, и пока, наконец, мой яд не разъел все его внутренности.
– Ты, надеюсь, мастурбировала? – поинтересовалась я, когда она снова пришла ко мне.
– Разумеется, – гордо отвечала злодейка. – Я изодрала себе влагалище до крови, пока он издыхал. Ни одна Парка[23] не извергала из себя столько спермы; я до сих пор истекаю соком при одном воспоминании о гримасах и конвульсиях этой твари. Я так спешила к тебе, Жюльетта, чтобы ты не дала погаснуть огню, сжигающему меня. Разожги тлеющие угли, любовь моя, несравненная моя Жюльетта, заставь меня кончить! Пусть мой божественный сок смоет угрызения совести…
– Боже, что я слышу! Ты говоришь об угрызениях! Разве можно испытывать это низменное чувство после того, что ты совершила?
– Да нет, конечно, но видишь ли… Впрочем это не имеет значения. Ласкай меня, Жюльетта, ласкай скорее: я должна сбросить все, что еще во мне осталось…
Никогда прежде я не видела ее в таком дивном состоянии. Ничего удивительного, в этом нет, друзья мои, ведь вы знаете, как преступление красит женщину. Вообще Олимпия была прелестна, но не более того. А в тот момент, когда она еще не остыла от своего злодеяния, она обрела ангельскую красоту. И я еще раз убедилась, насколько глубоким бывает удовольствие, которое доставляет нам человек, очистившийся от всех предрассудков и запятнавший себя всевозможными преступлениями. Когда меня ласкала Грийо, я испытывала обычное плотское, ничем не примечательное ощущение, но когда я была в объятиях Олимпии, трепетало не только мое тело, но даже мой мозг, казалось, извергал сперму, и я доходила до бессознательного состояния.
В тот же самый день, когда она совершила худшее из всех преступлений, но так и не насытилась, блудница пригласила меня посетить дом свиданий, неподалеку от Корсо[24], и принять участие в одном совершенно необычном представлении. Мы немедленно отправились туда.
– У вас много ожидается посетителей сегодня вечером? – спросила Олимпия у пожилой женщины, которая почтительно встретила нас в дверях.
– Очень много, княгиня, – ответила матрона. – По воскресеньям они валом валят.
– Тогда устройте нас поудобнее.
Нас провели в небольшую чистенькую и уютную комнату, где стояли несколько низких кушеток, с которых хорошо были видны трое или четверо проституток, расположившихся в соседней комнате.
– Что здесь происходит? – удивилась я. – И что это за преступление, которое ты обещала?
– Через ту комнату за несколько часов, что мы пробудем здесь, пройдут легионы монахов, священников, аббатов и прочего люда, а эти девицы будут обслуживать их. Недостатка в клиентах не бывает, потому что я оплачиваю все расходы, и развлечения этих господ им ничего не стоят. Процедура заключается в следующем: проститутка берет мужской член в руки и показывает его нам, если он нам не подходит, мы храним молчание, но как только мы заинтересуемся, в той комнате послышится звук вот этого колокольчика, и обладатель подходящего члена заходит сюда и ублажает нас всеми возможными способами.
– Здорово! – восхитилась я. – Это для меня что-то новенькое, и я своего не упущу. К тому же мы будем получать удовольствие не только от молодцев, которых сюда направят, но и от пикантного зрелища, наблюдая, как остальные развлекаются с этими сучками.
– Верно, – заметила синьора Боргезе, – мы будем извергаться и смотреть, как совокупляются другие.
Не успела Олимпия закончить эту фразу, как появился высокий, – ладно скроенный семинарист мужественного вида лет двадцати; одна из девиц обнажила его орган сантиметров около двадцати в обхвате ниже головки и около тридцати в длину. Такое величественное орудие не могло не вдохновить нас, и тут же раздался требовательный звонок колокольчика.
– Шагай в соседнюю комнату, – сказала семинаристу проститутка, услышав сигнал, – твою штуку там оценят лучше, чем здесь.
Через порог шагнула глыба плоти с вздыбившимся колом, который сразу схватила Олимпия и воткнула в мою вагину.
– Наслаждайся, дорогая, и не жди меня, – великодушно сказала она. – Мой копьеносец не замедлит явиться.
Я повалилась на кушетку и раскинула. ноги. Не успел мошенник сбросить свое семя, как вошел еще один божий ученик, вызванный Олимпией, и прочесал ее со всем юношеским пылом и усердием.
За ними следом появились двое сбиров[25], которых сменила парочка братьев-августинцев, затем пара суровых францисканцев – субъектов скромно-мрачного вида. Их сменили два хмельных и веселых капуцина, а после монашеской братии мы приняли множество извозчиков, кухонных работников, мусорщиков, парикмахеров, судейских чиновников, мясников и просто лакеев. Так велика была эта процессия и среди них попадались такие устрашающие члены, что я попросила пощады. Насколько помню, это случилось на сто девяностом посетителе, после чего я решила остановить поток спермы, безостановочно лившийся в меня и спереди и, как вы уже догадались, сзади.
– Ах ты черт, как же болит моя бедная попочка, – жалобно проговорила я, с трудом поднимаясь с кушетки. – Скажи, княгиня, часто ты играешь в такие игры?
– Семь-восемь раз в месяц, – призналась Олимпия. – Я уже привыкла и почти не утомляюсь.
– Поздравляю тебя. Что до меня, то я выжата до последней капли. Беда в том, что нынче я кончала слишком много и слишком быстро.
– Сейчас мы примем ванну и поужинаем, а завтра ты почувствуешь себя так, будто только что родилась.
Княгиня отвезла меня к себе домой, и после двухчасового блаженства в теплой воде мы сели за стол в таком приподнятом состоянии, что не могли говорить ни о чем другом, кроме как о плотских утехах.
– Ты и в зад совокуплялась? – спросила меня Олимпия.
– Ну конечно, неужели ты полагаешь, что я могла бы выдержать столько атак в одно отверстие?
– Неужели? А я вот подставляла только куночку и не думала, честно говоря, что ты так скоро остановишься. Как правило, я развлекаюсь в этом доме по двадцать четыре часа подряд и не поворачиваюсь задом к этим ненасытным скотам до тех пор, пока они не превратят мою вагину в рубленую котлету. Да, вот именно в котлету, в сплошную открытую рану.
– Знаешь, моя милая Олимпия, я видела много распутниц, но ни разу не встречала такой, как ты. И никто из них не был в состоянии понять, как это понимаем мы с тобой, что многого еще можно добиться, шагая по бесконечной лестнице к вершине самых сокровенных извращений. Я сделалась рабыней этих сладостных, пусть даже и не столь значительных самих по себе, эпизодов; каждый день я обнаруживаю в себе какую-то новую привычку, и эти приятные привычки превращаются в маленькие ритуалы, в маленькие знаки благоговения перед своим телом и своим духовным миром.
Эти восхитительные порывы к чрезмерности, в число которых необходимо включить невоздержанность в еде и питье, ибо они разжигают огонь в нервных флюидах и тем самым создают сладострастное настроение, – так вот, эти постоянные уступки своим прихотям оказывают постепенное разрушительное воздействие на человека и приводят к тому, что он уже не может обходиться без излишеств, и с этого момента удовольствие для него существует только в излишествах. Поэтому нам ничего не остается, кроме как поддерживать в себе то состояние истомы, которого требует наслаждение. Но кроме того, – продолжала я, – есть тысячи и тысячи маленьких, почти незаметных привычек – мерзких и тайных, отвратительных и уродливых, порочных и жестоких, – с которыми, солнышко мое, тебе еще предстоит познакомиться. Я буду иногда, как бы невзначай, как бы щекоча губами твое ушко, шепотом рассказывать о них, и ты поймешь, насколько прав был знаменитый Ламеттри[26], когда говорил, что люди должны валяться в грязи, как свиньи, и подобно свиньям должны искать удовольствие в самых глубинах распущенности. В этом смысле у меня немалый опыт, и я расскажу тебе о нем. Держу пари, тебе никогда не приходило в голову, что, скажем, человек, добившись омертвения двух или трех своих способностей испытывать ощущения, может извлечь из остальных поразительные результаты; если хочешь, как-нибудь я продемонстрирую тебе эту замечательную истину, пока же поверь мне на слово, что когда мы достигаем состояния полного растления и полной бесчувственности, Природа начинает доверять нам ключи к своим тайнам, которые можно выведать у нее только насилием и надругательством.
– Я давно и твердо усвоила эти максимы, – ответила Олимпия, – но, увы, я в растерянности, ибо даже и не знаю, каким образом надругаться над этой старой венценосной клячей. Я держу в руках весь двор. Пий VI когда-то был моим любовником, и мы до сих пор сохраняем с ним дружеские отношения и часто встречаемся. Благодаря его протекции и его влиянию я получила статус полной безнаказанности и порой заходила настолько далеко в своих безумствах, что все утратило для меня всякий интерес – я просто-напросто пресытилась. Я возлагала, пожалуй, слишком большие надежды на отцеубийство; мысли о нем возбуждали меня в тысячу раз сильнее, чем удовольствие, которое я испытала во время его свершения, и я поняла, что ничто не сможет удовлетворить сполна мои желания.
Но, быть может, я слишком много думала о своих прихотях, и было бы гораздо лучше, если бы я вообще не анализировала их; тогда, оставаясь в мрачной и загадочной глубине злодейства, они, наверное, испугали бы меня, но зато хотя бы пощекотали мне нервы, между тем как лампа моей философии вырвала их из темноты и сделала настолько простыми и понятными, что они вообще перестали действовать на меня.
– Мишенями для своей порочности, – заметила я, – следует по возможности делать людей растоптанных, несчастных, беспомощных, ведь слезы, которые ты исторгаешь из несчастья, служат острой приправой, которая весьма стимулирует нервные флюиды.
– Какое счастливое совпадение, – вдруг оживилась княгиня, – очаровательная мысль, которая как-то недавно пришла мне в голову, как раз в этом духе: я намерена в один и тот же день, в один и тот же час, поджечь все больницы в Риме, все притоны для бедняков, все сиротские дома, все общественные школы; этот чудесный план послужит не только моей порочной похоти, но и моей алчности. Один человек, заслуживающий полного доверия, предложил мне сто тысяч цехинов за то, что я организую это бедствие, так как это позволит ему осуществить свой план, который принесет ему огромное состояние, не считая славы.
– Так что же ты медлишь?
– Это все остатки предрассудков. Как только подумаю, что этот ужас унесет жизни трехсот тысяч человеческих существ…
– Извини меня за вопрос, но какое тебе дело до этого? Ты испытываешь необыкновенный оргазм, Олимпия; ты вырвешь свои чувства из летаргического сна и оцепенения, в котором они сейчас пребывают; ты вкусишь неземное блаженство, так что же тебе еще нужно? Уместны ли колебания для истинного философа? Так что, сладкая моя, я не думаю, что дела твои обстоят так уж плохо. Но когда же ты, наконец, проснешься? Когда поймешь, что все, чем полон этот мир, – не что иное, как игрушка, предназначенная для нашего развлечения, что самый ничтожный из людей – подарок, который приготовила нам Природа, что только уничтожая их, самым безжалостным образом уничтожая их как можно больше, мы исполняем свое предназначение на этом свете? Перестань же хмуриться, Олимпия, выбирайся из своей норы – тебя ждут великие дела. Коль скоро ты накануне своего пробуждения, может быть, настал подходящий момент рассказать мне, не совершила ли ты и других преступлений кроме того, в котором уже призналась: если я собираюсь стать твоей советчицей, мне надо знать о тебе все, поэтому рассказывай без стеснения.
– Тогда знай, – начала княгиня Боргезе, – что я виновна в детоубийстве и чувствую потребность поведать тебе об этом давнем случае. В двенадцатилетнем возрасте я родила дочь, милее которой трудно себе представить. Когда ей исполнилось десять лет, я воспылала к ней страстью. Моя власть над ней, ее нежность, ее простодушие и невинность – все это были для меня средства удовлетворить свою похоть. Мы ласкали друг друга два года, потом она начала надоедать мне, и скоро мои наклонности вкупе с моей пресыщенностью решили ее судьбу, и с тех пор мое влагалище увлажнялось лишь при мысли о ее уничтожении. К тому времени я похоронила своего мужа, и у меня не осталось ни одного близкого родственника, который мог бы поинтересоваться о ребенке. Я распустила слух о том, что она скончалась от болезни, и посадила ее в башню своего замка, который находится на побережье и больше похож на крепость, чем на жилище приличных и добронравных людей, и она полгода томилась в заточении за толстыми каменными стенами и железными решетками. Мне всегда нравилось лишать людей свободы и держать их в плену; я знала, что они очень страдают от этого, и мысль об этом возбуждала меня настолько,, что я была готова бросить за решетку целые народы[27].
Как-то раз я приехала в замок – ты, конечно, догадываешься, с какой целью – захватив с собой парочку шлюх, бывших у меня в услужении, и совсем юную девочку, лучшую подругу своей дочери. После того, как сытный обед и продолжительная мастурбация в обществе служанок довели мою ярость до высшей точки, я почувствовала, что готова к преступлению. Через некоторое время я одна, по крутым ступеням поднялась в башню и целых два часа провела в каком-то похожем на сон или на бред исступлении, в который погружает нас похоть при мысли о том, что человек, ласкающий нас, никогда больше не увидит божьего света. Я не могу вспомнить, что я говорила или что делала в продолжение этих двух часов, пролетевших как один миг… Я вела себя будто пораженная безумием, ведь это было мое первое настоящее жертвоприношение. До того дня я действовала скрытно, украдкой, да и возможности насладиться преступлением предоставлялось мало, а это было открытое убийство, убийство предумышленное, ужасное, отвратительное детоубийство – уступка порочной наклонности, к тому же к нему примешивался тот ингредиент сластолюбия, который ты недавно научила меня добавлять в такие поступки. В какой-то момент слепая ярость вытеснила холодный расчет, а ярость сменилась сладострастием. Я совершенно потеряла рассудок и, наверное, как тигр набросилась бы на беззащитную жертву, если бы в голову мне не пришла подлая мысль, которая отрезвила меня… Я вспомнила о подруге своей дочери, об этом невинном создании, которое она обожала и которое я использовала так же, как и ее. Словом, я решила прежде убить эту девочку, чтобы лишний раз насладиться реакцией моей дочери при виде мертвой своей подруги. И я поспешила вниз осуществить эту идею. Потом пришла за дочерью и сказала ей: «Пойдем, я покажу тебе лучшую твою подругу». «Куда ты ведешь меня, мама? Здесь какие-то мрачные катакомбы… А что делает Марселла в этом ужасном месте?» «Скоро сама увидишь, Агнесса». Я открыла дверь и втолкнула ребенка в каменный каземат, задрапированный черным крепом. С потолка свисала голова Марселлы, а внизу, прямо под мертвой головой, в небрежной позе, на скамье, сидело обнаженное обезглавленное тело, их разделяло пустое пространство метра полтора; одна из рук несчастной, вырванная с корнем, опоясывала, наподобие пояса, ее талию, а из сердца торчали три кинжала. При виде этого зрелища Агнесса содрогнулась, но как ни велико было ее отчаяние, она еще владела собой, только вся краска сбежала с ее лица, уступив место выражению крайней жалости. Она еще раз взглянула на этот ужас, затем медленно перевела на меня взгляд своих прекрасных глаз и спросила:
– Это сделала ты?
– Я, своими собственными руками.
– Что плохого сделала тебе бедная девочка?
– Ничего, абсолютно ничего. Ты думаешь, требуется какая-то причина для преступления? Что я буду искать предлог, чтобы через несколько минут расправиться с тобой?
Услышав эти слова, Агнесса впала в глубокое оцепенение, а может быть, то был просто обморок, а я, задумавшись, сидела между двумя жертвами, одну из которых уже скосила коса смерти, а другая была на волосок от этого.
– Да, дорогая, – продолжала княгиня, сама глубоко тронутая своим рассказом, – такие удовольствия незабываемы! Они обрушиваются на нас, словно буря, словно огромные волны на застигнутый в море корабль, и ничто не может устоять перед этой мощью. Да, эти удовольствия… как они отравляют наш мозг. Но описать это невозможно – это надо испытать самому. Я была одна среди своих жертв и могла творить все, чего пожелаю, и никто не смог бы мне помешать, никто нас бы не услышал: шестиметровая толща земли обеспечивала безнаказанность моим безумствам: я сидела и думала с замиранием сердца: вот предмет, который Природа отдала в мои руки, в полную мою власть, я могу терзать, жечь, калечить, ласкать его, могу сдирать с него кожу и капля за каплей выпускать из него жизнь; этот предмет принадлежит мне, ничто не может лишить меня его, ничто, кроме смерти. Ах, Жюльетта, какое это счастье, какое блаженство. Чего только мы себе не позволяем в такие минуты…
Наконец я вынырнула из глубины этих приятных размышлений и набросилась на Агнессу. Она была голая, ничего не чувствующая, совершенно беззащитная… Я дала волю своей исступленной ярости, я удовлетворила все свои желания, Жюльетта, и после трех часов всевозможных пыток, самых чудовищных и безжалостных, я разложила на составные элементы инертную уже массу, которая получила жизнь в моей утробе только для того, чтобы сделаться игрушкой моего гнева и моей порочности.
– И тогда ты испытала извержение, – заметила я.
– О нет, – ответила Олимпия. – Нет, в то время, признаться, мне еще предстояло найти связь между распутством и преступлением; какой-то туман застилал мой мозг, и только ты могла бы разогнать его… Но, увы, это восхитительное преступление повторить невозможно. У меня больше нет дочери.
Эти сожаления, вызванные мыслью о несостоявшихся злодеяниях, воспоминания о прежних утехах, излишествах, которым мы предавались за столом, бросили нас в объятия друг друга. Но мы были слишком переполнены похотью, слишком возбуждены, чтобы могли обойтись без посторонней помощи, и Олимпия вызвала служанок. Еще несколько долгих часов мы пребывали в экстазе и увенчали его тем, что на алтаре божества порока растерзали юную девушку, прекрасную, как ангел. Я захотела, чтобы княгиня повторила все то, чем она занималась, убивая свою дочь, и поскольку это было нечто невыразимо ужасное, мы расстались с намерением продолжать и впредь совместные утехи.
Однако, как бы ни была велика распущенность синьоры Боргезе, она не могла заставить меня позабыть об изысканных удовольствиях, которые я вкушала в объятиях сладкой Онорины. Через несколько дней после нашего первого свидания я снова посетила ее. Герцогиня встретила меня еще приветливее, чем в прошлый раз, мы горячо расцеловались и завели разговор о радостях, которые мы недавно доставили друг другу, и эти воспоминания вновь бросили нас на ложе утех, как это и должно было случиться с двумя женщинами, которые ведут такие вольные беседы. Погода в тот день была райская, мы были одни в уютном будуаре, распластанные рядышком на широкой постели, и ничто не мешало нам принести ритуальную жертву божеству, чьи алтари с нетерпением ожидали сладостную церемонию. Сопротивление застенчивой Онорины скоро было сломлено, и несколько мгновений спустя, дрожа как в лихорадке, она предоставила мне все свои набухшие от желания прелести. Как же хороша была в эту минуту герцогиня – воистину лакомый кусочек, в тысячу раз более утонченный, нежели Олимпия, – более свежей и юной, более безыскусной, украшенной только чарами скромности, и тем не менее чего-то в ней положительно недоставало. Неужели Природа наделила эти невероятные соблазны гнусной похоти и отъявленного бесстыдства, эти чудные мгновения разврата такой необычайной силой, что они сами по себе составляют необъятный мир блаженства? О, злодейство, стоит нам испытать твою непререкаемую власть, и мы низко склоняемся перед твоим величием и безропотно следуем за твоей волей…
Я произнесла эти гневные речи, не переставая усердно работать хлыстом и рвать на части тело блудницы, которая, обезумев от похоти, от мысли о злодействе и от блаженства, извергалась снова и снова, почти без передышки, в руках моих искусных служанок.
– Ты ничего не сказала о религии, – неожиданно заметила она, – а я хочу, чтобы ты обличила мое преступление с теологической точки зрения и особенно напомнила о том, насколько сильно оскорбит мой поступок Бога. Расскажи мне о нашем Создателе, о том, как я оскорбляю его, об аде, где демоны будут поджаривать меня на костре, после того, как здесь, на земле, палач расправится с моим телом.
– Ах ты, несчастная грешница! – тут же вскричала я. – Ты хоть представляешь себе всю тяжесть оскорбления, которое собираешься нанести Всевышнему? Понимаешь ли ты, что всемогущий Господь наш, средоточие всех добродетелей, Создатель и Отец всего сущего, ужаснется при виде такого немыслимого злодеяния? Знай же, безумная, что самые страшные адские пытки уготованы тому, кто решается на столь чудовищное преступление. Что помимо мучительных угрызений совести, которые сведут тебя с ума в этом мире, в следующем ты испытаешь все телесные муки, которые пошлет тебе наш справедливый Бог.
– Этого мало, – заявила развратная княгиня, – теперь расскажи о физических страданиях и пытках, уготованных мне, и о том позоре, который несмываемым пятном ляжет на мое имя и на всю мою семью.
– Ответь же, подлая душа, – снова загремел мой голос, – неужели тебя не страшит проклятие, которое из-за твоего мерзкого преступления, обрушится на всех твоих потомков? Они будут вечно носить на лбу это клеймо, они не посмеют поднять голову и посмотреть людям в глаза; и ты, из глубины могилы, в которую очень скоро сведет тебя твой порок, всегда будешь слышать, как твои отпрыски и дети твоих отпрысков будут проклинать имя той женщины, что навлекла на них вечный позор и бесчестие. Неужели ты не видишь, что пачкаешь такое благородное аристократическое имя своими мерзкими делами? А эти чудовищные муки, ожидающие тебя, – неужели ты не видишь и их? Не чувствуешь меч возмездия, занесенный над тобой? Не представляешь разве, что он вот-вот упадет и отделит эту прекрасную головку от мерзкого тела, от гнездилища грязной и отвратительной похоти, которая привела тебя к мысли совершить такое злодеяние? Ужасной, нечеловеческой будет твоя боль. Она не утихнет и после того, как эта голова скатится с плеч, ибо Природа, жестоко тобою оскорбленная, сотворит чудо и продлит твои страдания за пределы вечности.
В этот момент на княгиню нахлынула новая волна удовольствия, настолько мощная, что она потеряла сознание. При этом она напомнила мне флорентийскую графиню Донис, бредившую убийством своей матери и дочери.
«Удивительные все-таки эти итальянки, – подумала я. – Как хорошо, что я приехала именно в эту страну: ни в одной другой я не встретила бы чудовищ, подобных себе».
– Клянусь своей спермой, я получила истинное наслаждение, – пробормотала Олимпия, приходя в себя и смачивая коньяком раны, оставленные на ее ягодицах моим хлыстом. – Ну, а теперь, – улыбнулась она, – теперь, когда я успокоилась, давай подумаем о нашем деле. Прежде всего скажи мне откровенно, Жюльетта: правда ли, что отцеубийство – серьезное преступление?
– Да я ничего подобного не говорила, черт меня побери!
И я живо и красочно передала ей все те слова, которые говорил мне Нуарсей, когда Сен-Фон вынашивал мысль уничтожить своего отца; я настолько успокоила эту очаровательную женщину, настолько вправила ей мозги, что даже если у меня и оставались какие-то тревоги и сомнения по этому поводу, теперь с ними было покончено, и она решила, что событие это произойдет на следующий день. Я приготовила несколько составов, которые предстояло принять ее отцу, и Олимпия Боргезе, преисполненная самообладания, в сто раз более восхитительного, чем то, которым славилась в свое время знаменитая Бренвилье[22], предала смерти человека, давшего ей жизнь, и не спускала с него восторженных глаз, пока он корчился в ужасной агонии, и пока, наконец, мой яд не разъел все его внутренности.
– Ты, надеюсь, мастурбировала? – поинтересовалась я, когда она снова пришла ко мне.
– Разумеется, – гордо отвечала злодейка. – Я изодрала себе влагалище до крови, пока он издыхал. Ни одна Парка[23] не извергала из себя столько спермы; я до сих пор истекаю соком при одном воспоминании о гримасах и конвульсиях этой твари. Я так спешила к тебе, Жюльетта, чтобы ты не дала погаснуть огню, сжигающему меня. Разожги тлеющие угли, любовь моя, несравненная моя Жюльетта, заставь меня кончить! Пусть мой божественный сок смоет угрызения совести…
– Боже, что я слышу! Ты говоришь об угрызениях! Разве можно испытывать это низменное чувство после того, что ты совершила?
– Да нет, конечно, но видишь ли… Впрочем это не имеет значения. Ласкай меня, Жюльетта, ласкай скорее: я должна сбросить все, что еще во мне осталось…
Никогда прежде я не видела ее в таком дивном состоянии. Ничего удивительного, в этом нет, друзья мои, ведь вы знаете, как преступление красит женщину. Вообще Олимпия была прелестна, но не более того. А в тот момент, когда она еще не остыла от своего злодеяния, она обрела ангельскую красоту. И я еще раз убедилась, насколько глубоким бывает удовольствие, которое доставляет нам человек, очистившийся от всех предрассудков и запятнавший себя всевозможными преступлениями. Когда меня ласкала Грийо, я испытывала обычное плотское, ничем не примечательное ощущение, но когда я была в объятиях Олимпии, трепетало не только мое тело, но даже мой мозг, казалось, извергал сперму, и я доходила до бессознательного состояния.
В тот же самый день, когда она совершила худшее из всех преступлений, но так и не насытилась, блудница пригласила меня посетить дом свиданий, неподалеку от Корсо[24], и принять участие в одном совершенно необычном представлении. Мы немедленно отправились туда.
– У вас много ожидается посетителей сегодня вечером? – спросила Олимпия у пожилой женщины, которая почтительно встретила нас в дверях.
– Очень много, княгиня, – ответила матрона. – По воскресеньям они валом валят.
– Тогда устройте нас поудобнее.
Нас провели в небольшую чистенькую и уютную комнату, где стояли несколько низких кушеток, с которых хорошо были видны трое или четверо проституток, расположившихся в соседней комнате.
– Что здесь происходит? – удивилась я. – И что это за преступление, которое ты обещала?
– Через ту комнату за несколько часов, что мы пробудем здесь, пройдут легионы монахов, священников, аббатов и прочего люда, а эти девицы будут обслуживать их. Недостатка в клиентах не бывает, потому что я оплачиваю все расходы, и развлечения этих господ им ничего не стоят. Процедура заключается в следующем: проститутка берет мужской член в руки и показывает его нам, если он нам не подходит, мы храним молчание, но как только мы заинтересуемся, в той комнате послышится звук вот этого колокольчика, и обладатель подходящего члена заходит сюда и ублажает нас всеми возможными способами.
– Здорово! – восхитилась я. – Это для меня что-то новенькое, и я своего не упущу. К тому же мы будем получать удовольствие не только от молодцев, которых сюда направят, но и от пикантного зрелища, наблюдая, как остальные развлекаются с этими сучками.
– Верно, – заметила синьора Боргезе, – мы будем извергаться и смотреть, как совокупляются другие.
Не успела Олимпия закончить эту фразу, как появился высокий, – ладно скроенный семинарист мужественного вида лет двадцати; одна из девиц обнажила его орган сантиметров около двадцати в обхвате ниже головки и около тридцати в длину. Такое величественное орудие не могло не вдохновить нас, и тут же раздался требовательный звонок колокольчика.
– Шагай в соседнюю комнату, – сказала семинаристу проститутка, услышав сигнал, – твою штуку там оценят лучше, чем здесь.
Через порог шагнула глыба плоти с вздыбившимся колом, который сразу схватила Олимпия и воткнула в мою вагину.
– Наслаждайся, дорогая, и не жди меня, – великодушно сказала она. – Мой копьеносец не замедлит явиться.
Я повалилась на кушетку и раскинула. ноги. Не успел мошенник сбросить свое семя, как вошел еще один божий ученик, вызванный Олимпией, и прочесал ее со всем юношеским пылом и усердием.
За ними следом появились двое сбиров[25], которых сменила парочка братьев-августинцев, затем пара суровых францисканцев – субъектов скромно-мрачного вида. Их сменили два хмельных и веселых капуцина, а после монашеской братии мы приняли множество извозчиков, кухонных работников, мусорщиков, парикмахеров, судейских чиновников, мясников и просто лакеев. Так велика была эта процессия и среди них попадались такие устрашающие члены, что я попросила пощады. Насколько помню, это случилось на сто девяностом посетителе, после чего я решила остановить поток спермы, безостановочно лившийся в меня и спереди и, как вы уже догадались, сзади.
– Ах ты черт, как же болит моя бедная попочка, – жалобно проговорила я, с трудом поднимаясь с кушетки. – Скажи, княгиня, часто ты играешь в такие игры?
– Семь-восемь раз в месяц, – призналась Олимпия. – Я уже привыкла и почти не утомляюсь.
– Поздравляю тебя. Что до меня, то я выжата до последней капли. Беда в том, что нынче я кончала слишком много и слишком быстро.
– Сейчас мы примем ванну и поужинаем, а завтра ты почувствуешь себя так, будто только что родилась.
Княгиня отвезла меня к себе домой, и после двухчасового блаженства в теплой воде мы сели за стол в таком приподнятом состоянии, что не могли говорить ни о чем другом, кроме как о плотских утехах.
– Ты и в зад совокуплялась? – спросила меня Олимпия.
– Ну конечно, неужели ты полагаешь, что я могла бы выдержать столько атак в одно отверстие?
– Неужели? А я вот подставляла только куночку и не думала, честно говоря, что ты так скоро остановишься. Как правило, я развлекаюсь в этом доме по двадцать четыре часа подряд и не поворачиваюсь задом к этим ненасытным скотам до тех пор, пока они не превратят мою вагину в рубленую котлету. Да, вот именно в котлету, в сплошную открытую рану.
– Знаешь, моя милая Олимпия, я видела много распутниц, но ни разу не встречала такой, как ты. И никто из них не был в состоянии понять, как это понимаем мы с тобой, что многого еще можно добиться, шагая по бесконечной лестнице к вершине самых сокровенных извращений. Я сделалась рабыней этих сладостных, пусть даже и не столь значительных самих по себе, эпизодов; каждый день я обнаруживаю в себе какую-то новую привычку, и эти приятные привычки превращаются в маленькие ритуалы, в маленькие знаки благоговения перед своим телом и своим духовным миром.
Эти восхитительные порывы к чрезмерности, в число которых необходимо включить невоздержанность в еде и питье, ибо они разжигают огонь в нервных флюидах и тем самым создают сладострастное настроение, – так вот, эти постоянные уступки своим прихотям оказывают постепенное разрушительное воздействие на человека и приводят к тому, что он уже не может обходиться без излишеств, и с этого момента удовольствие для него существует только в излишествах. Поэтому нам ничего не остается, кроме как поддерживать в себе то состояние истомы, которого требует наслаждение. Но кроме того, – продолжала я, – есть тысячи и тысячи маленьких, почти незаметных привычек – мерзких и тайных, отвратительных и уродливых, порочных и жестоких, – с которыми, солнышко мое, тебе еще предстоит познакомиться. Я буду иногда, как бы невзначай, как бы щекоча губами твое ушко, шепотом рассказывать о них, и ты поймешь, насколько прав был знаменитый Ламеттри[26], когда говорил, что люди должны валяться в грязи, как свиньи, и подобно свиньям должны искать удовольствие в самых глубинах распущенности. В этом смысле у меня немалый опыт, и я расскажу тебе о нем. Держу пари, тебе никогда не приходило в голову, что, скажем, человек, добившись омертвения двух или трех своих способностей испытывать ощущения, может извлечь из остальных поразительные результаты; если хочешь, как-нибудь я продемонстрирую тебе эту замечательную истину, пока же поверь мне на слово, что когда мы достигаем состояния полного растления и полной бесчувственности, Природа начинает доверять нам ключи к своим тайнам, которые можно выведать у нее только насилием и надругательством.
– Я давно и твердо усвоила эти максимы, – ответила Олимпия, – но, увы, я в растерянности, ибо даже и не знаю, каким образом надругаться над этой старой венценосной клячей. Я держу в руках весь двор. Пий VI когда-то был моим любовником, и мы до сих пор сохраняем с ним дружеские отношения и часто встречаемся. Благодаря его протекции и его влиянию я получила статус полной безнаказанности и порой заходила настолько далеко в своих безумствах, что все утратило для меня всякий интерес – я просто-напросто пресытилась. Я возлагала, пожалуй, слишком большие надежды на отцеубийство; мысли о нем возбуждали меня в тысячу раз сильнее, чем удовольствие, которое я испытала во время его свершения, и я поняла, что ничто не сможет удовлетворить сполна мои желания.
Но, быть может, я слишком много думала о своих прихотях, и было бы гораздо лучше, если бы я вообще не анализировала их; тогда, оставаясь в мрачной и загадочной глубине злодейства, они, наверное, испугали бы меня, но зато хотя бы пощекотали мне нервы, между тем как лампа моей философии вырвала их из темноты и сделала настолько простыми и понятными, что они вообще перестали действовать на меня.
– Мишенями для своей порочности, – заметила я, – следует по возможности делать людей растоптанных, несчастных, беспомощных, ведь слезы, которые ты исторгаешь из несчастья, служат острой приправой, которая весьма стимулирует нервные флюиды.
– Какое счастливое совпадение, – вдруг оживилась княгиня, – очаровательная мысль, которая как-то недавно пришла мне в голову, как раз в этом духе: я намерена в один и тот же день, в один и тот же час, поджечь все больницы в Риме, все притоны для бедняков, все сиротские дома, все общественные школы; этот чудесный план послужит не только моей порочной похоти, но и моей алчности. Один человек, заслуживающий полного доверия, предложил мне сто тысяч цехинов за то, что я организую это бедствие, так как это позволит ему осуществить свой план, который принесет ему огромное состояние, не считая славы.
– Так что же ты медлишь?
– Это все остатки предрассудков. Как только подумаю, что этот ужас унесет жизни трехсот тысяч человеческих существ…
– Извини меня за вопрос, но какое тебе дело до этого? Ты испытываешь необыкновенный оргазм, Олимпия; ты вырвешь свои чувства из летаргического сна и оцепенения, в котором они сейчас пребывают; ты вкусишь неземное блаженство, так что же тебе еще нужно? Уместны ли колебания для истинного философа? Так что, сладкая моя, я не думаю, что дела твои обстоят так уж плохо. Но когда же ты, наконец, проснешься? Когда поймешь, что все, чем полон этот мир, – не что иное, как игрушка, предназначенная для нашего развлечения, что самый ничтожный из людей – подарок, который приготовила нам Природа, что только уничтожая их, самым безжалостным образом уничтожая их как можно больше, мы исполняем свое предназначение на этом свете? Перестань же хмуриться, Олимпия, выбирайся из своей норы – тебя ждут великие дела. Коль скоро ты накануне своего пробуждения, может быть, настал подходящий момент рассказать мне, не совершила ли ты и других преступлений кроме того, в котором уже призналась: если я собираюсь стать твоей советчицей, мне надо знать о тебе все, поэтому рассказывай без стеснения.
– Тогда знай, – начала княгиня Боргезе, – что я виновна в детоубийстве и чувствую потребность поведать тебе об этом давнем случае. В двенадцатилетнем возрасте я родила дочь, милее которой трудно себе представить. Когда ей исполнилось десять лет, я воспылала к ней страстью. Моя власть над ней, ее нежность, ее простодушие и невинность – все это были для меня средства удовлетворить свою похоть. Мы ласкали друг друга два года, потом она начала надоедать мне, и скоро мои наклонности вкупе с моей пресыщенностью решили ее судьбу, и с тех пор мое влагалище увлажнялось лишь при мысли о ее уничтожении. К тому времени я похоронила своего мужа, и у меня не осталось ни одного близкого родственника, который мог бы поинтересоваться о ребенке. Я распустила слух о том, что она скончалась от болезни, и посадила ее в башню своего замка, который находится на побережье и больше похож на крепость, чем на жилище приличных и добронравных людей, и она полгода томилась в заточении за толстыми каменными стенами и железными решетками. Мне всегда нравилось лишать людей свободы и держать их в плену; я знала, что они очень страдают от этого, и мысль об этом возбуждала меня настолько,, что я была готова бросить за решетку целые народы[27].
Как-то раз я приехала в замок – ты, конечно, догадываешься, с какой целью – захватив с собой парочку шлюх, бывших у меня в услужении, и совсем юную девочку, лучшую подругу своей дочери. После того, как сытный обед и продолжительная мастурбация в обществе служанок довели мою ярость до высшей точки, я почувствовала, что готова к преступлению. Через некоторое время я одна, по крутым ступеням поднялась в башню и целых два часа провела в каком-то похожем на сон или на бред исступлении, в который погружает нас похоть при мысли о том, что человек, ласкающий нас, никогда больше не увидит божьего света. Я не могу вспомнить, что я говорила или что делала в продолжение этих двух часов, пролетевших как один миг… Я вела себя будто пораженная безумием, ведь это было мое первое настоящее жертвоприношение. До того дня я действовала скрытно, украдкой, да и возможности насладиться преступлением предоставлялось мало, а это было открытое убийство, убийство предумышленное, ужасное, отвратительное детоубийство – уступка порочной наклонности, к тому же к нему примешивался тот ингредиент сластолюбия, который ты недавно научила меня добавлять в такие поступки. В какой-то момент слепая ярость вытеснила холодный расчет, а ярость сменилась сладострастием. Я совершенно потеряла рассудок и, наверное, как тигр набросилась бы на беззащитную жертву, если бы в голову мне не пришла подлая мысль, которая отрезвила меня… Я вспомнила о подруге своей дочери, об этом невинном создании, которое она обожала и которое я использовала так же, как и ее. Словом, я решила прежде убить эту девочку, чтобы лишний раз насладиться реакцией моей дочери при виде мертвой своей подруги. И я поспешила вниз осуществить эту идею. Потом пришла за дочерью и сказала ей: «Пойдем, я покажу тебе лучшую твою подругу». «Куда ты ведешь меня, мама? Здесь какие-то мрачные катакомбы… А что делает Марселла в этом ужасном месте?» «Скоро сама увидишь, Агнесса». Я открыла дверь и втолкнула ребенка в каменный каземат, задрапированный черным крепом. С потолка свисала голова Марселлы, а внизу, прямо под мертвой головой, в небрежной позе, на скамье, сидело обнаженное обезглавленное тело, их разделяло пустое пространство метра полтора; одна из рук несчастной, вырванная с корнем, опоясывала, наподобие пояса, ее талию, а из сердца торчали три кинжала. При виде этого зрелища Агнесса содрогнулась, но как ни велико было ее отчаяние, она еще владела собой, только вся краска сбежала с ее лица, уступив место выражению крайней жалости. Она еще раз взглянула на этот ужас, затем медленно перевела на меня взгляд своих прекрасных глаз и спросила:
– Это сделала ты?
– Я, своими собственными руками.
– Что плохого сделала тебе бедная девочка?
– Ничего, абсолютно ничего. Ты думаешь, требуется какая-то причина для преступления? Что я буду искать предлог, чтобы через несколько минут расправиться с тобой?
Услышав эти слова, Агнесса впала в глубокое оцепенение, а может быть, то был просто обморок, а я, задумавшись, сидела между двумя жертвами, одну из которых уже скосила коса смерти, а другая была на волосок от этого.
– Да, дорогая, – продолжала княгиня, сама глубоко тронутая своим рассказом, – такие удовольствия незабываемы! Они обрушиваются на нас, словно буря, словно огромные волны на застигнутый в море корабль, и ничто не может устоять перед этой мощью. Да, эти удовольствия… как они отравляют наш мозг. Но описать это невозможно – это надо испытать самому. Я была одна среди своих жертв и могла творить все, чего пожелаю, и никто не смог бы мне помешать, никто нас бы не услышал: шестиметровая толща земли обеспечивала безнаказанность моим безумствам: я сидела и думала с замиранием сердца: вот предмет, который Природа отдала в мои руки, в полную мою власть, я могу терзать, жечь, калечить, ласкать его, могу сдирать с него кожу и капля за каплей выпускать из него жизнь; этот предмет принадлежит мне, ничто не может лишить меня его, ничто, кроме смерти. Ах, Жюльетта, какое это счастье, какое блаженство. Чего только мы себе не позволяем в такие минуты…
Наконец я вынырнула из глубины этих приятных размышлений и набросилась на Агнессу. Она была голая, ничего не чувствующая, совершенно беззащитная… Я дала волю своей исступленной ярости, я удовлетворила все свои желания, Жюльетта, и после трех часов всевозможных пыток, самых чудовищных и безжалостных, я разложила на составные элементы инертную уже массу, которая получила жизнь в моей утробе только для того, чтобы сделаться игрушкой моего гнева и моей порочности.
– И тогда ты испытала извержение, – заметила я.
– О нет, – ответила Олимпия. – Нет, в то время, признаться, мне еще предстояло найти связь между распутством и преступлением; какой-то туман застилал мой мозг, и только ты могла бы разогнать его… Но, увы, это восхитительное преступление повторить невозможно. У меня больше нет дочери.
Эти сожаления, вызванные мыслью о несостоявшихся злодеяниях, воспоминания о прежних утехах, излишествах, которым мы предавались за столом, бросили нас в объятия друг друга. Но мы были слишком переполнены похотью, слишком возбуждены, чтобы могли обойтись без посторонней помощи, и Олимпия вызвала служанок. Еще несколько долгих часов мы пребывали в экстазе и увенчали его тем, что на алтаре божества порока растерзали юную девушку, прекрасную, как ангел. Я захотела, чтобы княгиня повторила все то, чем она занималась, убивая свою дочь, и поскольку это было нечто невыразимо ужасное, мы расстались с намерением продолжать и впредь совместные утехи.
Однако, как бы ни была велика распущенность синьоры Боргезе, она не могла заставить меня позабыть об изысканных удовольствиях, которые я вкушала в объятиях сладкой Онорины. Через несколько дней после нашего первого свидания я снова посетила ее. Герцогиня встретила меня еще приветливее, чем в прошлый раз, мы горячо расцеловались и завели разговор о радостях, которые мы недавно доставили друг другу, и эти воспоминания вновь бросили нас на ложе утех, как это и должно было случиться с двумя женщинами, которые ведут такие вольные беседы. Погода в тот день была райская, мы были одни в уютном будуаре, распластанные рядышком на широкой постели, и ничто не мешало нам принести ритуальную жертву божеству, чьи алтари с нетерпением ожидали сладостную церемонию. Сопротивление застенчивой Онорины скоро было сломлено, и несколько мгновений спустя, дрожа как в лихорадке, она предоставила мне все свои набухшие от желания прелести. Как же хороша была в эту минуту герцогиня – воистину лакомый кусочек, в тысячу раз более утонченный, нежели Олимпия, – более свежей и юной, более безыскусной, украшенной только чарами скромности, и тем не менее чего-то в ней положительно недоставало. Неужели Природа наделила эти невероятные соблазны гнусной похоти и отъявленного бесстыдства, эти чудные мгновения разврата такой необычайной силой, что они сами по себе составляют необъятный мир блаженства? О, злодейство, стоит нам испытать твою непререкаемую власть, и мы низко склоняемся перед твоим величием и безропотно следуем за твоей волей…