— Так надо, я ищу причину.
   — Какую причину! — топнула ногой Лиза, — того и гляди сами рванете на шхуну!
   — О чем ты? — Натан Моисеевич, казалось, полностью пришел в себя и забормотал на латыни о какой-то сумеречной болезни, распространенной в средневековье…
   — Как думаешь, — вдруг ревниво прервал он, — Люси не терпится отдаться капитану?
   Лиза застыла.
   Она слепо верила только в свою судьбу. Другие мало интересовали ее. Мать — не исключение. Безумие матери, метание среди призраков казались искусным притворством. «Мать». Пустой звук. Лиза желала ей одного: пусть отыщет тихую и безопасную лагуну, где ее душа успокоится с капитаном ли, с доктором, в одиночестве, с чертом, с дьяволом, все одно. Зачем она всех мучает? Садистка! К черту жалость, надо себя любить, только себя! Нахрапом или хитростью разорвать все эти условности. Выпустить зверя! Покончить с матерью!
   Она резко развернулась и с треском хлопнула дверью.
   В комнате стало тихо-тихо, будто набежавшая волна смыла накипь разговора. Люся мгновенно провалилась в глубокий сон; Натан Моисеевич, осторожно примостился на уголок подушки и тут же сам захрапел.
   Дыхание покоя.
   Воздуха нет. Только дождь.
   Глотнув дождь, Лиза побежала по улице.

IV

   — Хорошенького помаленьку, — рассуждала Ангелина Васильевна.
   Она сидела на стуле в прихожей; Коля, прислушиваясь к каждому звуку на лестнице, смазывал маслом колеса каталки.
   — Что, Колюнь? Как жизнь-то? — решила она поразмяться. Внук недоверчиво стрельнул Лизкиными глазами.
   — В школе хорошо.
   — А дома? Вообще как?
   — Дома тоже хорошо.
   — Поговорили… а с Лизкой хорошо?
   Коля отчаянно покраснел.
   — Очень.
   — Расскажи.
   Колина голова напротив ее колен; хорошо бы придвинуться ближе: его жар полезен для ревматизма, и Лизка, увидев, психанет, будет ночью пилить его, под утро исколотит.
   — Колюнь, — вкрадчиво и ласково настаивала она, — расскажи, может вместе что придумаем.
   — Придумаем?
   Сморчок, — выругалась про себя Ангелина Васильевна, а вслух сказала, — Много чего можно придумать, например, как еще счастливее стать. Чтоб Лизка никуда не делась. Ты ведь этого не хочешь?
   — Нет, — Коля смущенно посмотрел на бабку.
   — Ну вот! — ей нравилось смущение внука, оно заводило, возбуждало, молодило, толкало дальше, — Не стыдись, говори. Чего стыдиться? — Сама же подумала о древнем женском бесстыдстве. Что мужчина против этого?! Ребенок!
   В конце концов, все женские истории бесстыдны, какую ни возьми! Как пить дать, Ангелина Васильевна могла поклясться кому угодно, именно Ева первой обнаружила волнующее отличие от Адама. Он не додумался бы. Куда ему дурачку наивному? Слюнтяй, романтик! Где ему понять бабскую повадку: навести много туману, самого разного — на все случаи жизни, сочинить этакий потусторонний взгляд, сомкнуть ресницы, вскинуть, как в первый раз, даром, что сотый, подавиться слезой, изумляться по поводу и без, оттопыренным пальчиком пококетничать…свести брови в гневе — все на пустом месте… нет ничего, хоть тресни! Пусто! Не ходи туда, не смотри, глаз у тебя таких нет, чтобы разглядеть…
   Мало помалу, тонкая грань, отделявшая эти потаенные мысли, растаяла, и Ангелина Васильевна заговорила вслух.
   — Женщины! Хоть каждый день на исповедь вызывай. Все та же песня: тому дала, и тому дала, этому пока нет, но обязательно дам, ничего не могу поделать — искушение дьяволово… об этом не помню — может и давала, пьяная была, тот без спросу взял. Да кто ж такое вынесет? Святые отцы попотеют, ох, сладко попоте-ю-ю-ю-т от подробностей, иные кончат прямо в исповедальне… а то, какая-нибудь, особо ярая, схватит слугу божьего в припадке благодарности за руку и зажмет под грудь, али между колен. Уж эти мне мрачные комнатенки, задымленные грехом! Бабы все примечают — до Бога ли сейчас слуге его?! Бабам весело! Чего далеко ходить?..
   Ангелина Васильевна лукаво посмотрела на Колю.
   — Знаешь Солониху из соседнего подъезда, торгует зеленью у магазина? Племянник к ней приехал. Видел? Белобрысенький, плюнь — захлебнется. Мало того, всех баб рассказами о нем извела (каждый вечер трут между собой), так нет — в церковь потащилась. Смотрю в окно — обратно летит, как на крыльях, будто у Бога справку выпросила, ничего кругом не видит, я крикнула, чтоб зашла, слушай!..
   Ангелина Васильевна, наконец-то, сдвинулась на край стула поближе к Коле. Прикоснулась коленом к щеке: гладкая, не бреется еще.
   — Вижу, Солониха горит поделиться; мне и самой не терпится, поэтому не томлю. Грохнулась она на табурет и поехала… а я прямо к Пресвятой Деве — баба бабу, решила, быстрее поймет. Но только заикнулась, отчего-то смех разобрал: неземной младенец всегда грудь ее сосал, а тут, то ли тень легла, то ли что другое, не знаю, только младенец показался совсем взрослым, а если от двери смотреть, так и вовсе старик — морщинистой рукой за сиську уцепился. Вот фокус, думаю. Он — все в одном лице. Ну, думаю, дело в шляпе — поймет. Снова подошла. Всмотрелась как следует: Мария насуплена, не в настроении. Ну, ее понять можно, у меня-то до этой истории с племянником четыре мужа было, а у ней один, да и того не видать, не слыхать… чего такого для нее сделал, чтобы помнить его? Ей этот младенец, с неба свалился, он и муж, и отец, и любовник, и племянник, и сын… Решилась, наконец, спрашиваю: можно или нет с племянником? Мне, отвечает, сама видишь, можно, тебе — нет. Это как понимать прикажешь? — пока тихо благоговейно шепчу, чтоб только она и я, но чувствую злость закипает. Так и понимай, как сказано. И все! Замолчала! Глаза опустила, грудь свою рассматривает. У меня, Ангелина, внутри все перевернулось. Мать твою, заголосила я, у меня вопрос жизни и смерти, ты кто такая, что б с людьми не по-человечески обращаться? Знаешь, что она мне ответила?! Рукой своего старикашку прикрыла: Запомни и молись! Все мужчины мои, все до единого, все из меня вышли, все меня ищут, все меня найдут! Я аж задохнулась — это где ж такое видано?! Тут подскочил ко мне в рясе, сосунок совсем: пройдемте — махнул рукой к выходу — зачем паству смущаете? Плохо нашей матери сегодня, от ревности тронулась. А я уж совсем голову потеряла, грудь свою из-под кофты вытащила и ору на всю церковь: Говоришь, все у твоей сиськи топчутся? И на мою охотники найдутся… Вытолкали меня взашей на улицу, сосунок, пока толкали, рядышком терся, но на него не сержусь, а умиляюсь, шепнула на ухо — к вечеру заскочу, он меня крестным знамением, вот так, осененная, и помчалась…
   — Колюнь, в этом все бабы и есть! По-моему, так обе — дуры! Что Пресвятая Дева, что Солониха.
   Сделала паузу и снова.
   — А грудь у Солонихи, Коля, до сих пор отменная, как настоявшееся тесто.
   Ангелина Васильевна сквозь ресницы искоса глянула на внука; почувствовала, как задрожал Коля; дрожь передалась и ей, заскоблило между ног, потянуло в животе. Томительно….
   Коля отшатнулся, но тут же снова прижался к бабке и еле слышно, так, для проформы, пробормотал.
   — А почему ее Солонихой зовут?
   — Это, Колюнь, смешная история. Хочешь послушать?
   — Хочу, — взгляд внука затянулся дымкой.
   Ангелина Васильевна смелее зажала между ног его голову. — Солониха, потому как солененькое любит. Погоди, дай припомнить… Первого ее мужа не знала — он к тому времени помер. Поговаривали, от рака языка. К нам она переехала уже со вторым мужем: красавец, певун, да и выпить не дурак. Не знаю, что там такое приключилось, только к весне и он захворал раком языка. А у Солонихи огород начался. Не к месту болезнь мужа; каждый вечер разорялась: вот Бог мужика послал! Огород на руках, а этот не сегодня завтра окочурится! Хоть бы до осени дотянул! Как раз под осень, только убрались, и слег, а в сентябре похоронили. Недолго мучился… Что ты думаешь, дальше случилось? Жил у нас Василий Егорыч — пьянь подзаборная, ну просто кочерыжка гнилая, спал на прелых листьях вот тут во дворе, соберет их в кучу и свалится, а то подогреет сначала огоньком, хмурый ершистый неспокойный человек, к нам захаживал — отца твоего подковырнуть, а больше выпить поутру. Жил свободно, так же и пил — ни от кого не таясь. Его-то и женила на себе Солониха. Все ахнули — сбрендила баба! И что ж ты думаешь? По весне Егорыч начал строить вокруг огорода забор. Пить бросил, а если и выпивал то урывками, с оглядкой, закусывая луком, чтоб жена не орала. Ухоженный огород стал давать большие урожаи — все, как на дрожжах пухло. Солониха в люди вышла. Года через два Егорыч второй забор вокруг прежнего вздумал ставить, высокий, выше человеческого роста: нечего посторонним на огород глазеть! Не любят растения, чтоб на них за зря пялились! И правда — было что скрывать — урожай множился, колдовала Солониха или нет — про то не слыхала. Но только успел Егорыч ползабора поставить — заболел, сначала думали — простуда, но через неделю установили — рак языка. Солониха орала, как резаная: Что за мужик пошел? Забор-то, забор-то! За что мне это? Ни разговаривать, ни хоронить не хочу! Ох, и мужики!!! Крепко ругалась. Умирал Егорыч долго и тяжело, будто незавершенная работа назад тянула. Умер таки. Четвертого мужа Солониха подобрала на вокзале, поселила у себя, отскоблила, откормила, заставила забор кончать. Достроил. Подвел бетонные желоба для стока воды. Но злая судьба и по его душу пришла: настигла его та же самая болезнь года через три, когда урожай на огороде удесятерился, казалось, живи и живи… Но Солониха, правду надо сказать, держалась молодцом! На последних поминках по-доброму вспоминала всех четырех мужей: в корень смотрели, в корень и росли! Вот так, Колюнь.
   — А почему Солонихой прозвали?
   — На солененькое падка, я ж говорила, — Ангелина Васильевна все еще удерживала его голову между колен.
   — Тогда рассказ при чем?
   — Так, к слову пришелся…
   — Бабуль, все-таки хорошо быть женщиной. Яду много! Хочу ею стать! — твердо сказал Коля.
   Ангелина Васильевна улыбнулась его наивности.
   — Тебе до бабы, Колька, как до неба. И до мужика не дотянуть, разве что наловчишься бетонные желоба резиновыми патрубками обложить — Солонихе в самый раз потрафишь…
   — Кто же я? — обиделся Коля.
   — Послед, как есть послед, права Лизавета, — жестко без обиняков заявила Ангелина Васильевна, — ну-ка, помоги переползти.
   Была ли это месть за внезапно пропавший кураж и вдохновение, или неспроста она бросила эти словечки внуку?
   Коля, пряча обиду в губах и сдержав слезы, помог бабке сесть в каталку. Та примерилась отъехать.
   — Не хотела бы оказаться на твоем месте. Ну, я-то, слава Богу, на своем!
   К обеду приполз пьяный Паша. Повалился на стул в прихожей и все норовил встать, но засыпал или проваливался в небытие. Просыпаясь, карабкался из горячечного бреда, который проступал страшными признаниями; промчалась мимо Лиза и только хмыкнула. Очухался ночью.

V

   Паша пришел по указанному адресу когда совсем стемнело и подморозило лужи. Зойки не было.
   — Не вернулась еще, в монастыре… — прикрыв дверь, хмуро пояснил коротышка, — придет, не ночевать же там… Леонид, — протянул руку, — проходи.
   Паша вдруг испугался ловушки и осторожно вытянул голову в комнату: на диване лежала большая черная собака. Собака запрядала ушами, но не подвинулась. Cо стула вспорхнул модно одетый, молодой парень.
   — Дианку не бойся, не кусается. Я — Максим.
   Чего собаку бояться, ты-то пострашнее! — подумал Паша.
   Неловко поздоровались и уселись за стол. Паша, не зная, зачем он здесь, нервничал: грубая, словно бы незаконченная физиономия Леонида, скользкое, лисье лицо Максима, острые злые глаза собаки (та не сводила их с Паши), полумрак — лампа газетой обернута, голо, пусто, хоть бы чаю предложили, нет, сидят, изучают его. Молчат.
   Максим, наконец, потянулся.
   — Пить будешь?
   — Холодно, буду, — ответил Паша.
   — Сделаем, — Максим вышел. Коротышка не пошевелился даже, продолжая разглядывать Пашу. Паша посмотрел на дверь: смыться, пока не поздно; стремно здесь! А Зойка? Нет, нельзя, надо ее хотя бы дождаться. Да чего я так?..
   — Когда смерть полюбил? — брякнул Леонид.
   Паша растерялся… — Когда? — и не соврал, — С первого разу!
 
   …Отец, мать и Паша, жили тогда не в Москве, а на поселении, в Приуралье. По привычке жили, срок у отца давно закончился, и можно было уезжать, но почему-то медлили. Ютились втроем в четырнадцатиметровой комнате, с печкой во всю стену. Кроме них в двухэтажном деревянном доме еще семь семей… одна другой хлеще… Паша припомнил Александра Афанасьевича, высокого статного деда с окладистой белой бородой до пояса, миролюбивого и улыбчивого… до первой рюмки. А выпивал — с ума сходил, хватался за шашку (от первой мировой еще, трофейная) и гонял по всему дому свою жену, глубокую старуху. — Кончу, сука! И детей твоих блядских заодно! Жена — увел ее в молодости из цыганского табора — проворно носилась по лестнице… и, изловчившись, била мужа табуретом по голове. Александр Афанасьевич падал и мгновенно засыпал. Проспавшись, выползал на четвереньках во двор и просил прощения у жены, детей, прохожих, у всего белого света… Бабы шептались: Эта вовсю гуляла, пока тот на фронте…будто и невдомек им, что голодно было, детей кормить нечем. Четырехлетний Паша, уворачиваясь от затравленного старческого взгляда, злился и не прощал деда…Через стенку в двух смежных каморках, без окон, жили две семьи. В дальней — муж с женой, благообразные, богомольные старички, в проходной — тетя Зина с тринадцатилетней дочерью Таней. Тетя Зина, потасканная и прокуренная, была парикмахершей в мужском отделении центральной бани. С работы тетя Зина обычно возвращалась не одна, а под руку c каким-нибудь военным. Полночи, примостившись на крыльце, курила одну папиросу за другой. Генерал отдыхает, — отвечала на вопросы. У ней все были генералы. Ольга, внучка буйного Александра Афанасьевича, объяснила по секрету Паше, что отдыхает «генерал» с дочкой тети Зины, Таней, за ширмой, которую специально для такого случая вытащили из чулана. Тетя Зина прихватила ее на барахолке загодя, когда Танька еще под стол пешком ходила. — Ничего вы, дуры, не понимаете, судьбу купила! Так и вышло. Пышная красота юной дочери оценивалась в рублях, но тетя Зина торговалась из-за каждой копейки. Как-то под вечер въехала во двор на новеньком москвиче… И тут приключилось такое… даже Пашкин отец, темный и безучастный ко всему, взволновался и щелкал языком. Старушка из дальней и смежной с тетей Зиной комнаты, целыми днями клавшая поклоны за упокой своих деток — они все, как один умерли, не родившись — зарубила насмерть мужа. Богоугодный человек, называла она его. С топором в руках, окровавленная, выскочила на улицу и рассказала в горячке: у Зинки зашебуршались; рано вроде, думаю, для генералов, ну и прильнула к замочной скважине: мой стоит и у Таньки что-то просит, умоляет, глаза смежил и тянется к ней, та уперлась, но вдруг как заорет: на хрен иди! Я насторожилась, а мой все не уходит, клянчит… ухом припала, слышу, дай потрогать, али сначала сама потрогай, он уж мертвый почти, не бойся! — опять смотрю — из ширинки достает, Бог мой, я сама-то лет двадцать не видела, рукой его дергает, а сам дурак дураком… слюни пускает… тут, бабы, не знаю, откуда силы взялись, схватила топор, дверь рванула и одним махом, не раздумывая…
   Всегда тихая, как поганка, старушка, вроде помолодела даже… жизнь так и запульсировала в ней. Тогда-то Паша впервые и увидел смерть. За ширмой постанывала от страха Таня. Дедушка Петя, час назад качавший Пашу на коленях, скрючившись, лежал на полу. Неподалеку — наполовину снесенный топором, череп. Тетя Зина в сердцах пнула череп в стену, смела ширму и вцепилась дочери в глотку: Говори, паскуда! Танька, извиваясь, призналась: дедушка Петя каждый день застревал у них в комнате, господи, было бы на что смотреть… Не про то спрашиваю — тетя Зина сильнее сжала пальцы — деньги давал? Два раза — захрипела Танька — всего-то два раза и дал… Старушка, все еще с топором в руке, услышав про деньги, побелела и поехала скатываться по стене на пол, ближе к мертвому мужу… Дело представили так: дедушку Петю зарубил неизвестный маньяк. Подвыпившие милиционеры, не вникая в подробности, поискали маньяка в соседних квартирах, не найдя, успокоились. Тем и кончили. Гроб с дедушкой Петей два дня стоял в дальней комнате. Старушка, словно именинница, нарядилась в старинное темно-коричневое платье с кружевным воротником, висевшее на ней, как на вешалке. Но все равно — красиво. Паша не сводил глаз с дедушки Пети: под нижней челюстью протянули платок и закрепили узлом на макушке, чтоб череп не съезжал. Со стороны — будто зубы болят. Дедушке Пете было очень больно и стыдно за свой видок; похоже, Паша один понимал это, и пока не видели взрослые, ободряюще дергал деда за лацкан черного свадебного пиджака. Тот, однако, отмалчивался. Смерть молчит — шепнула на ухо Ольга. Уже перед самым выносом, когда стали прощаться, старушка зарыдала и надолго зарылась лицом в мужниной ширинке, но дедушка Петя и тогда не шевельнулся. Смерть неподвижна как схваченное льдом до самого дна озеро — опять прошептала Ольга. Еще расскажи, еще — очаровался Паша. Зрячая, смелая, мятежная, неистовая, тебе этого не понять пока. Смелая, мятежная, неистовая — запоминал Паша по дороге на кладбище. Слова катались во рту, будто обледенелые камушки, морозили альвеолы и нёбо и многое обещали впереди…
 
   Вошли Максим и Зойка, на улице встретились.
   Сели пить. Паша глазами вцепился в Зойку. Соскучился. Что за баба? Сколько ни смотри — все в первый раз!
   — Ну, к делу?! — начал Леонид.
   — Погоди, — Зойка налила себе до краев стакан, — сначала скажи подходит Пашка или нет?
   — Четкий парень!
   — Еще в любви ему признайся…, - осклабился Максим.
   Зойка улыбнулась и впервые за день посмотрела на Пашу.
   — Человека убить надо, Паша. Убить, чтоб не подкопались, большие люди заинтересованы и большие деньги крутятся, — повалилась на стол, сдвинула стаканы и захохотала.
   Тревожно вскинулась собака…
   Паша оторопел. Все будет, как скажет Зойка. Пойдет и убьет. Кого угодно. Безразлично. Как решит, так и будет.
   — Когда? — Паша испугался, что Зойка передумает, что это всего лишь шутка, и другого случая не подвернется…
   — Да хоть сейчас… — она продолжала хохотать, — вот бы Анютку сюда… в самый раз насчет нашего с ней разговора о Боге. Я ведь, Паша, сейчас из монастыря, сестричка у меня там объявилась…
   — Ну? — заелозил Максим.
   Леонид угрюмо посмотрел на него.
   — Вот мы с тобой, Паша, и предали Бога, пока в мыслях, но до дела рукой подать, правда? — Зойка утерла выступившие от смеха слезы, — П-р-а-в-д-а, Паша? Украдем у них Бога? Убьем, но по-человечески, чтоб на этот раз наверняка умер? И похороним, на вырученные деньги… п-о-х-о-р-о-н-и-м.
   — Предам, сто раз предам, убью, только скажи.
   Какая-то надоедливая, как мозоль и невидимая жила, до сей поры удерживающая сердечный жар, не выдержала и порвалась; Паша грохнулся на колени, пополз вдоль стола к Зойке.
   — Люблю тебя… люблю!
   Зойка прижала локтем его голову к животу, а сама разливала по стаканам…
   — Верю, Паша.
   — Я тоже люблю, — взорвался Максим, — ради тебя в Днепрогэс прыгал…
   — Скажешь тоже, прыгал! Провалился! А турбиной не тронуло, потому, как в стельку был, — дразнилась Зойка.
   Пьянка набирала обороты, когда Леонид вдруг ударил кулаком по столу.
   — Хватит жрать! К утру покончим со всем. Приду через два часа, — потащил Максима к выходу. Собака за ними.
 
   Зойка сразу потушила свет и легла одетая на диван, согретый собакой. Паша прилег рядышком. Корабликом качался он в Зойкиных руках, мечтая о приступе: Зойка изо всех сил будет сопротивляться, такова натура. Он, Паша, убийца! Еще бы! Одним ударом повалит Зойку на кровать, стиснет до боли, за жопу прихватит и прижмется, пусть сначала почувствует, какой у него сильный и прыткий. Дразнить будет, пока сама не вцепится в брюки; вихляясь, раздвинется, втиснет член в голодное волчье логово. Паша и там станет хозяином: сжать или ослабить хватку…
   — Расскажи об Ангелине Васильевне, — шепотом попросила Зойка.
   Чего о ней рассказывать? — Паша нехотя спустился с небес, — бабка, как бабка, из ума выжила…
   — Мне бы капельку ее ума. Не идет из головы; что-то дикое, необъятное, первобытное в ней…
   — Художественная ты женщина, Зойка. Книги бы тебе писать! — распсиховался Паша. На самом интересном прервала.
   Зойка еще немного покачала его и задумалась.
 
   — Ждала тебя, наконец-то, — Анюта повисла на шее. Зойка поласкалась немного и уселась на кровать. В келье прохладно и сумеречно. Рассохшиеся за лето рамы проложены пестрыми тряпочками. Весело.
   — Ну?
   Анюта спешно развернула лист: все тот же обнаженный Бог; четче линии, ретушь, а кое-где цветной карандаш.
   — Повязку с бедер убрала, хорошо, меня она всегда смущала, — Зойка, дыхнув перегаром, лукаво улыбнулась, повела ногтем по члену, — под повязкой тайна, а ты раз… молодец. Тайна-то — о двух яйцах… надо же…. А член? Он всех устроит? Уверена? Ваш-то Бог ко всем обращается, стало быть, и член всеобщий?!
   Анюта, подрагивая плечиками, слушала.
   — С чего ты взяла, что он мужик? — засмеялась вдруг Зойка.
   — Кого же я сосу? — ахнула Анюта.
   — Не знаю…. расскажи
   — Конечно Бога, кого еще! Каждую ночь. Хорошо!
   — Ерунда! Слышала, он и женщиной был? Что и говорить, бабская судьба неулыбчивая. Бабы?! Все одна к одной, разве различишь? Вот и затосковал по хую, взмолился: жить незачем — верни мужскую плоть! Вернули? А кто его знает, что на самом деле было? Может и кастрат. Иначе и понять ничего нельзя, как примирить нас всех?! Тряпкой накрыли… А ты размечталась… — Зойка не отрывалась от рисунка, — с чего это он ожил-то у него, ишь какой толстый!
   — Таким во снах приходит, я сосу, не отрываясь, он у него бездонный. Выпьешь до дна, говорит, жить вечно будешь…
   — Поверила его басням? Или сосать нравится?
   Анюта покраснела.
   — Пробовала по-человечески, ноги раздвинуть, все такое?..
   — Тогда меня точно из монастыря выгонят, здесь девственность чтут…
   — Чушь. Все бабы втайне мечтают дать и забеременеть. От Святого Духа… как Мария. В этом — великая разгадка бабы. Забеременеть от Бога и Бога родить. Людям Бога, себе сына и любовника! А тут и карты в руки — ж-а-д-н-ы-й до бабенок ваш Бог — в каждой кровати побывал не по разу.
   — Но и здесь вранье — мне кажется он мертвый, а не живой! Жить-то у него ни хрена не получилось. Жить! Откуда ему столько воли взять? Каким боком ваш Бог повернут к жизни? Смерти в нем больше всего. В смерть зовет. Ничего кроме смерти. Вот так! Не обнажай его, дорисуй повязку. Больнее всего бабам правду узнать. Пусть мечтою тешатся, да обещанием великой измены устрашают своих вполне земных мужичков. Ты же правды не бойся — пусто под тряпкой…
   — А как тогда? — прошептала Анюта.
   Никак, плюнь на него, говорю тебе мертв и больше ничего! — Зойка фыркнула и вдруг вспомнила Ангелину Васильевну: "Сама себя, сама…" Шальная догадка. Подарок, а не бабка! — подумала она и заорала.
   — Раздевайся!
   Анюта резво накрыла ладошкой Зойкин рот.
   — Тише, — повозилась с крючками, послушно скинула одежду.
   — Сама в себе всё носишь, смотри, — Зойка погладила тонюсенькое девичье тельце, — раздвинь ноги, видишь? Это он! Хуй мальчика, спящего в тебе… "мальчик с пальчик" — сказку помнишь? — Зойка, опустившись на колени, ласково-ласково погладила анютин клитор, — потрогай сама, сдвинь кожицу кверху.
   Анюта испуганно зажмурилась.
   — Во мне кто-то есть?
   — Есть, еще как есть. Смотри!
   Анюта с опаской глянула вниз: языком Зойка указала на розовый кончик.
   — Зачем он там?
   — Это знаешь только ты…
   — Отчего такой малюсенький?
   — А это уж твоя забота: вырастить в себе мужика, а помрет младенцем — хана тебе. Я сама только что поняла — откровение, что ли снизошло… — Зойка загрезилась: "сама себя, сама…", — много об этом раньше думала, а тут… ну, конечно же, бабка именно об этом тогда кричала мне… своего единственного ненаглядного с самого рождения в себе носим, им и должны заниматься, его рожать… только с ним любовь узнать, а твой Бог… подлец он… себе… на себя тянет… Подумай, если все по его слову, от тебя ничего уж и не зависит, только сидеть и ждать. А если по бабкиному — ты одна для себя, как захочешь, так и будет!
   Анюта затряслась.
   — Про мужа Бог говорит…
   — Глупости. Кто сравнится с Богом? Нет таких мужиков. Поэтому ебать тебя все равно будет только Бог. Он и есть твой истинный муж. Ты мыслями к нему обращена и нечего его сравнивать со всем земным. Постой, разве Бог говорит хоть слово о любви к мужу? Слово «любовь» он оставляет только для себя… Ну, бабка, дает! — Зойка чуть не зарыдала от счастья.
   — А знает Бог того, кто спит во мне?
   — Конечно, знает и хочет смерти его…. потому что это — настоящая измена, могущая стоить Богу его бесконечной жизни, которой он всех заворожил.
   — Если… как ты говоришь… но как родить?
   — Я говорю: все при тебе, все в тебе без всякого Бога… о многом самой еще надо подумать, не все ясно.
   Анюта безо всякого стыда принялась рассматривать себя: натянула посильнее кожу на лобке — розовый кончик выпрыгнул наружу, тронула пальчиком, двумя пальчиками, попыталась в кулачок взять, не получилось, потерла… внезапно Зойка изогнулась, как пантера прыгнула на нее, отбросила руку, присосалась сама, закричала: он твой, твой, всегда только твой, сколько бы я не просила — он твой! Анюта едва стояла на ногах. Но дрогнули и подогнулись колени, полетела на пол; Зойка, не выпуская крохотное чудо изо рта, закружилась на четвереньках… Окаменевший глубоко в животе айсберг ожил, сорвался и тронулся в путь.