Страница:
— Учуял! Ну, мой потрепанный кобелек, дыши глубже, вот она я! — выплыла коленом на свет божий. Незнакомец, которому кинули кость, помчался по следу. Ангелина Васильевна рванула его за лацкан пальто с такой силой, что посыпались на снег черные пуговицы.
— Так и есть, под пальто — голо. И я после горячего душа готовая!
Распахнув халат, прижалась животом к мягкому члену; поерзала, пощипала волосы на груди, пупок, соски… член воспрял! Потрогала головку и, чуть поднявшись на носки, пихнула между ног. Качнулась, словно пробуя сук — выдержит ли. Выдержит! — и впервые глянула на незнакомца…
Встречаются, и довольно часто, невесть для чего предназначенные лица. Ангелина Васильевна называла такие лица замочной скважиной в общественную помойку.
— За ними-то, как за фасадом, самое главное и происходит!
— Один интеллигентный с виду мужик, — рассказала она недавно, — не стесняясь, в открытую ссал на замечательном и современном собрании; его даже по телеку показывали. Ангелина Васильевна диву давалась, отчего не выссаться в перерыве, но он в перерыве бегал курить. Другой, всю дорогу хуем размахивал, грозя набеленной бабенке из первого ряда. Все видели и отворачивались, хуек так себе, а баба в пизде чесала, о чем-то своем думая. Там еще один проницательный молодец был: в замочные скважины сам подглядеть не дурак, ну и вздрочить, конечно. Прыгал от одного глазка к другому, пока не кончил в руку; вытер салфеткой, этой же салфеткой лоб промокнул, воды из графина отпил и закрыл собрание…сволочь!…
Мигом проскочила лицо незнакомца и увидела яйца, чуть не до мозолей стертые от частой и бесполезной ходьбы.
— Без продыху за своим хуем мотаешься?
Ангелина Васильевна почувствовала: член, окрепнув, заскрипел внутри, сжевал ее губы.
— Ко мне в любое время заходи, вон окно, — заткнула незнакомцу рот распустившейся грудью; согреть, покапризничать…
Холодно и неуютно на ветру, люди мимо ходят.
Обоями торговали в огромном ангаре, недалеко от дома. Несмотря на ранее утро, народу тьма, но больше не за покупками, а согреться. Коля притормозил коляску, в растаявших ресницах слезы, в глазах рябит — такое буйство красок кого хочешь с ума сведут.
Лиза ткнула палкой, — Поехали!
— Мальчика или девочку ждете? — из толпы вынырнула продавщица и расчистила место у прилавка.
— Тебе-то что? — огрызнулась Лиза.
— Если девочку, то розовенькое купите…
— Не куплю.
— Стало быть, мальчика. Тоже неплохо! На этот случай вот это, — не обращая внимания на Лизину грубость, расстелила ярко-синюю бумажную полосу, на которой кружились позолоченные с отливом листья.
Лиза нахмурилась.
— Вроде синего неба, а листья откуда летят?
— Вот еще! Дерево неподалеку, с него и летят. Ветер подует и полетели, никогда не видела?
— Неси дерево!
— С корнем как есть притаранить? — шипанула продавщица.
— Я к тому, что ребенок такими вопросами изведет, — улыбнулась Лиза. Улыбнулся сквозь слезы и Коля.
— А-а-а, — продавщица поскребла по тощей груди и свернула обои в рулон, — правда, эти шельмы в гроб вгонят, я потому и не рожаю. Надоеды чертовы, не родив, прибила бы…
— Никогда не слышала: первенец — роковой ребенок? — взвинтилась вдруг Лиза.
— Не слышала. Что ж получается, второго и третьего для очистки рожать, чтоб десятый золотой вылез?
— Раньше первого ребенка непременно убивали.
— То раньше, сейчас, думаю, и десятого убить не грех. Все одно! Экология-то!
— Верно, — сильно наддала какая-то баба; чтобы не упасть, оттолкнула Колю и схватилась за каталку, — у моего глаз алмаз…
Коля пошатнулся и занервничал.
— …приметил как-то на улице беременную тетку и говорит: эта обязательно со своим младенцем расправится; я, дура, рассмеялась тогда. А тут в газете вижу ее фотографию и текст из зала суда, дескать, явился во сне голос: непременно убей и будешь награждена! Сомневалась недолго, победило любопытство, вдруг, что ценное в награду. Вообще, много о пророчествах и Боге говорила. Короче, схватила из колыбели спящего мальца и в окно с девятого этажа.
— Первенец?
— Да.
— Везет, на девятом жила. У меня так не получится.
— Можно иначе, — баба сладко вздохнула, — была тут еще одна; заперла грудничка в квартире, а сама укатила в послеродовой отпуск…
— Кончай, и так все ясно! — продавщица снова кивнула Лизе, — возьмите без рисунка, вот эти, беленькие, что белый? какие претензии к белому? жизнь, в которой ни одного пятна, а то и сами подрисуете, чтоб все вопросы на корню отпали…
Каталка мелко затряслась; Лиза вывернулась назад: тетка теребила каталку и не сводила глаз с Коли.
— Чего голову морочишь, этот-то сынок, какой по счету? Красавец! Тебя издали только напоминает.
Лиза не знала, что и сказать. Она уже мстила Коле за эти слова, и он, переведя ее недобрый дух на человеческий язык, почувствовал, прощения не выпросить.
— Белые подойдут, — заспешил он, чтобы сменить тему и поскорее уйти. Тетка погладила его по руке.
— Подрастешь, бабы околдуют и будут любить тебя, ты мать-то не особо слушайся! Хорошо не ходячая, сбежишь!
Коля заорал, чтоб заворачивали. Продавщица обрадовалась и незаметно подсунула один синий рулон с листочками: плохо берут.
Прогнав Колю на кухню, Лиза закрылась в комнате на ключ и крепко задумалась. Растаяла ее красота. По всему лицу и в ушах вылезли серые редкие, но длинные волосы, темно-коричневая короста обметала губы, вокруг глаз и на щеках — ржавые пятна, никаким мылом до бела не отмыть. Да и мыться не хотелось: пучками сыпались кудри, и на макушке наметилась лысина.
— Открой, — пугался Коля за дверью, — давай поговорим.
О чем? — думала Лиза, — разговоры не имеют значения, если в них нет огня, а откуда, черт возьми, взяться огню?
— Люблю тебя! — осторожно постукивая по ручке, оправдывался Коля. Лиза корчилась от такой любви.
За дверью, наконец, стихло.
Скрестив ноги, Лиза проехалась в каталке к окну и обратно.
Чуть колотнулся ребенок.
— О тебе особый разговор! Хоть о двух, трех умных головах появись на свет! — Лиза треснула себя в бок.
И окостенела от дикой боли.
Ребенок мгновенно прогрыз печень, глотку, мозги, вылизал череп, хлебнул из пуповины, откусил клитор, продырявил кишки, нассал в сердце….
— Ах, сучонок! — забулькала кровью Лиза, — Вот что тебе надо, меня надо!
Внезапным было нападение. Ось ее собственного тела развалилась. Так, по злому умыслу садовника в одну ночь гибнет цветущий сад.
Боль исчезла вдруг. Лиза все еще боялась дышать. Заживо прибили гвоздями в гробу. Она, неподвижная, сквозь стенки видит немногое: только белесую герань на подоконнике и сморщенные от мороза ветки в окне. Наконец, расправила ноздри и вдохнула полной грудью. Освобождение. Ребенок, закинув ручонки кверху, к самым ее бритым подмышкам, тихо уснул… и за то, что оставил в живых, пожалел или почему другому, благодарная от испуга, сквозь кожу неистово ласкала его, приговаривая, — бедовый, кисуля, лапочка. На хуй страсть и безумие, путаные заплеванные, как лестничные пролеты!…
— Если где-то убавится, в другом месте обязательно прибудет, — спустя час спокойно уже рассуждала Лиза, вальяжно развалясь в каталке. Впустила Колю и, подставляя живот, требовала отчету, в каком месте у ребенка голова, ноги. Коля заискивал и мурлыкал, ощупывая сестру.
Снова южный ветер. Глупая погода.
XIII
— Так и есть, под пальто — голо. И я после горячего душа готовая!
Распахнув халат, прижалась животом к мягкому члену; поерзала, пощипала волосы на груди, пупок, соски… член воспрял! Потрогала головку и, чуть поднявшись на носки, пихнула между ног. Качнулась, словно пробуя сук — выдержит ли. Выдержит! — и впервые глянула на незнакомца…
Встречаются, и довольно часто, невесть для чего предназначенные лица. Ангелина Васильевна называла такие лица замочной скважиной в общественную помойку.
— За ними-то, как за фасадом, самое главное и происходит!
— Один интеллигентный с виду мужик, — рассказала она недавно, — не стесняясь, в открытую ссал на замечательном и современном собрании; его даже по телеку показывали. Ангелина Васильевна диву давалась, отчего не выссаться в перерыве, но он в перерыве бегал курить. Другой, всю дорогу хуем размахивал, грозя набеленной бабенке из первого ряда. Все видели и отворачивались, хуек так себе, а баба в пизде чесала, о чем-то своем думая. Там еще один проницательный молодец был: в замочные скважины сам подглядеть не дурак, ну и вздрочить, конечно. Прыгал от одного глазка к другому, пока не кончил в руку; вытер салфеткой, этой же салфеткой лоб промокнул, воды из графина отпил и закрыл собрание…сволочь!…
Мигом проскочила лицо незнакомца и увидела яйца, чуть не до мозолей стертые от частой и бесполезной ходьбы.
— Без продыху за своим хуем мотаешься?
Ангелина Васильевна почувствовала: член, окрепнув, заскрипел внутри, сжевал ее губы.
— Ко мне в любое время заходи, вон окно, — заткнула незнакомцу рот распустившейся грудью; согреть, покапризничать…
Холодно и неуютно на ветру, люди мимо ходят.
Обоями торговали в огромном ангаре, недалеко от дома. Несмотря на ранее утро, народу тьма, но больше не за покупками, а согреться. Коля притормозил коляску, в растаявших ресницах слезы, в глазах рябит — такое буйство красок кого хочешь с ума сведут.
Лиза ткнула палкой, — Поехали!
— Мальчика или девочку ждете? — из толпы вынырнула продавщица и расчистила место у прилавка.
— Тебе-то что? — огрызнулась Лиза.
— Если девочку, то розовенькое купите…
— Не куплю.
— Стало быть, мальчика. Тоже неплохо! На этот случай вот это, — не обращая внимания на Лизину грубость, расстелила ярко-синюю бумажную полосу, на которой кружились позолоченные с отливом листья.
Лиза нахмурилась.
— Вроде синего неба, а листья откуда летят?
— Вот еще! Дерево неподалеку, с него и летят. Ветер подует и полетели, никогда не видела?
— Неси дерево!
— С корнем как есть притаранить? — шипанула продавщица.
— Я к тому, что ребенок такими вопросами изведет, — улыбнулась Лиза. Улыбнулся сквозь слезы и Коля.
— А-а-а, — продавщица поскребла по тощей груди и свернула обои в рулон, — правда, эти шельмы в гроб вгонят, я потому и не рожаю. Надоеды чертовы, не родив, прибила бы…
— Никогда не слышала: первенец — роковой ребенок? — взвинтилась вдруг Лиза.
— Не слышала. Что ж получается, второго и третьего для очистки рожать, чтоб десятый золотой вылез?
— Раньше первого ребенка непременно убивали.
— То раньше, сейчас, думаю, и десятого убить не грех. Все одно! Экология-то!
— Верно, — сильно наддала какая-то баба; чтобы не упасть, оттолкнула Колю и схватилась за каталку, — у моего глаз алмаз…
Коля пошатнулся и занервничал.
— …приметил как-то на улице беременную тетку и говорит: эта обязательно со своим младенцем расправится; я, дура, рассмеялась тогда. А тут в газете вижу ее фотографию и текст из зала суда, дескать, явился во сне голос: непременно убей и будешь награждена! Сомневалась недолго, победило любопытство, вдруг, что ценное в награду. Вообще, много о пророчествах и Боге говорила. Короче, схватила из колыбели спящего мальца и в окно с девятого этажа.
— Первенец?
— Да.
— Везет, на девятом жила. У меня так не получится.
— Можно иначе, — баба сладко вздохнула, — была тут еще одна; заперла грудничка в квартире, а сама укатила в послеродовой отпуск…
— Кончай, и так все ясно! — продавщица снова кивнула Лизе, — возьмите без рисунка, вот эти, беленькие, что белый? какие претензии к белому? жизнь, в которой ни одного пятна, а то и сами подрисуете, чтоб все вопросы на корню отпали…
Каталка мелко затряслась; Лиза вывернулась назад: тетка теребила каталку и не сводила глаз с Коли.
— Чего голову морочишь, этот-то сынок, какой по счету? Красавец! Тебя издали только напоминает.
Лиза не знала, что и сказать. Она уже мстила Коле за эти слова, и он, переведя ее недобрый дух на человеческий язык, почувствовал, прощения не выпросить.
— Белые подойдут, — заспешил он, чтобы сменить тему и поскорее уйти. Тетка погладила его по руке.
— Подрастешь, бабы околдуют и будут любить тебя, ты мать-то не особо слушайся! Хорошо не ходячая, сбежишь!
Коля заорал, чтоб заворачивали. Продавщица обрадовалась и незаметно подсунула один синий рулон с листочками: плохо берут.
Прогнав Колю на кухню, Лиза закрылась в комнате на ключ и крепко задумалась. Растаяла ее красота. По всему лицу и в ушах вылезли серые редкие, но длинные волосы, темно-коричневая короста обметала губы, вокруг глаз и на щеках — ржавые пятна, никаким мылом до бела не отмыть. Да и мыться не хотелось: пучками сыпались кудри, и на макушке наметилась лысина.
— Открой, — пугался Коля за дверью, — давай поговорим.
О чем? — думала Лиза, — разговоры не имеют значения, если в них нет огня, а откуда, черт возьми, взяться огню?
— Люблю тебя! — осторожно постукивая по ручке, оправдывался Коля. Лиза корчилась от такой любви.
За дверью, наконец, стихло.
Скрестив ноги, Лиза проехалась в каталке к окну и обратно.
Чуть колотнулся ребенок.
— О тебе особый разговор! Хоть о двух, трех умных головах появись на свет! — Лиза треснула себя в бок.
И окостенела от дикой боли.
Ребенок мгновенно прогрыз печень, глотку, мозги, вылизал череп, хлебнул из пуповины, откусил клитор, продырявил кишки, нассал в сердце….
— Ах, сучонок! — забулькала кровью Лиза, — Вот что тебе надо, меня надо!
Внезапным было нападение. Ось ее собственного тела развалилась. Так, по злому умыслу садовника в одну ночь гибнет цветущий сад.
Боль исчезла вдруг. Лиза все еще боялась дышать. Заживо прибили гвоздями в гробу. Она, неподвижная, сквозь стенки видит немногое: только белесую герань на подоконнике и сморщенные от мороза ветки в окне. Наконец, расправила ноздри и вдохнула полной грудью. Освобождение. Ребенок, закинув ручонки кверху, к самым ее бритым подмышкам, тихо уснул… и за то, что оставил в живых, пожалел или почему другому, благодарная от испуга, сквозь кожу неистово ласкала его, приговаривая, — бедовый, кисуля, лапочка. На хуй страсть и безумие, путаные заплеванные, как лестничные пролеты!…
— Если где-то убавится, в другом месте обязательно прибудет, — спустя час спокойно уже рассуждала Лиза, вальяжно развалясь в каталке. Впустила Колю и, подставляя живот, требовала отчету, в каком месте у ребенка голова, ноги. Коля заискивал и мурлыкал, ощупывая сестру.
Снова южный ветер. Глупая погода.
XIII
— Послезавтра весна! — влетев на работу, закричал Паша, и в шутку смешал трупы, готовые к вскрытию.
— Чего орешь? — машинистка оторвалась от телефона, — к тебе опять бабы заходили, надоели, должен им что ли?
Патологоанатом опаздывал.
В окне зажглось черное маленькое солнце.
Рано утром бабка попросила Пашу.
— Своруй мне какую-нибудь статую, мужика, бабу, большую, маленькую, все равно.
Паша удивился и спросил, зачем.
— Надоело, все одна и одна. Принесешь?
Паша отвел взгляд; он боялся бабку. Зойка оказалась права: много, слишком много в бабке остервенелого озноба, судорог и ухарских куплетов плоти, от которых воздух в квартире сотрясался ночами, и пахло паленым. Он так толком и не узнал, сон ли, явь ли, когда обнаружил свой член в бабкиной жопе; тепло, как в валенке. Спрашивать стыдился.
— Принесу, — вспоров плотный воздух, Паша вылетел на улицу.
Но и здесь беспокойно: на взбитую перину, на землю, опускалась весна.
Вот-вот у нас объявится, — трясся от нетерпения Пашка. О весне всегда говорил: — Дешевка. Присмотреться, мокрым от выделений бельем полощет. В этот же раз помалкивал.
Патологоанатом все не приходил, и трупы увезли в холодильную камеру. Машинистка ржала в телефон. Паша курил по углам и думал, почему солнце, почему в больнице плохо кормят, но люди не бегут и не сходят с ума, почему птицы там, где Зойка, а сюда не прилетают, у Зойки сигаретный дым всегда серпентином, у него, у всех — разводами. Моя, она моя, — не чувствуя боли, давил окурками ладонь, прыгал вниз, появлялся снова, кашлял, маялся и ждал, ждал, ждал… и хлестал по заду весну, мясистую бабищу.
Паша вдруг вспомнил, в соседней комнате в шкафу гипсовый слепок с главного врача. Года два назад главный, пьяный в стельку, провалялся здесь полутора суток. Тогда-то и сделали слепок. Прошлым летом на пятидесятилетие слепок преподнесли в подарок, но главный обиделся, художника уволил, копию велел уничтожить, за праздничным столом нажрался и орал, всю шарашку разгонит, трупы сам свезет в область и сожжет, чтоб столица передохнула от этих гадов. «Художник», старый матрос дядя Вася, не уволился, а продолжал работать, как ни в чем ни бывало. В дни получки на всю больницу торжествовал: кочегарю за идею! В Новый год главный не выдержал и порадовал дядю Васю небольшой суммой. Через полчаса дядя Вася соблазнил умирающего из 15-ой палаты в поход за поллитрой на вокзал. Старожилы вокзала рассказали: после первой дружки снюхались с проводником скорого "Москва — Барнаул" и, простившись на коленях с торгашами, уехали искать войну и романтику.
Паша открыл шкаф: «главный» глядел, как живой.
— Нет, только не это!
Вяло кивнул машинистке и пошел исполнять бабкин каприз.
Заглянул туда, сюда, прошелся по дворам, вышел на Советскую. Конь. Всадник.
— Оба хороши! Глаза разбегутся!
— Мужик ей нужен, мужик. Напрямую постеснялась, бабу приплела… На Малой Бронной квадратный пруд разошелся с краю, утки гоняют друг друга, попрошайничают у детей. Паша присел на лавку, закурил. В стеклянной беседке — столы, сиреневые бумажные скатерти, комплексные обеды, кассирша с похмела…
— Мил человек, — пьяная баба в замызганном толстом пальто, — подай Христа ради.
Паша сделал вид, что не расслышал.
— Здесь все рыщут тень великого писателя.
— Кого, кого?
— А он кобель, каких поискать. Я здесь с самого начала: Ритка, последняя прошмандовка, должна мне осталась, и хахель ее должен, любил помечтать вот на этой самой лавке… тоже мне герои!…
Паша расслабился.
— Погодка шепчет, — перелетела на другое пьянчужка, — деда видишь?
По ту сторону пруда безумный, древний старик пытался съехать по гладкому бережку, но запутался ногой в поваленном дереве, — каждый год по весне топится! Сейчас репетирует, снег стает… подожди. Много лет назад его жена здесь утопла, уснула пьяная и скатилась в воду. Всех на уши подняли — не нашли… по мне, так примертвилась, чтоб смыться от муженька, но докажи ему…
Паша уже с интересом слушал смешную человеческую трагедию.
— … весь пруд излазили, чего только ни выудили, даже Риткины башмаки; говорили потом, когда, якобы, полетела, обувку скинула, но я-то знаю, как дело было, хахель ейный притормозил где ты сидишь и орет: короче, любишь или не очень? Ритка распсиховалась, башмаки зашвырнула в пруд, какие еще доказательства тебе нужны?! А дед все лазит, давай выпьем, а?
Паше почувствовал что-то расчудесное; достал фляжку с медицинским спиртом, всегда при себе, разбавил горькой яблочной, тоже всегда имеется для стрелков, дешевая.
— Выпьешь без закуси?
— Я-то выпью, выпей ты!
— Чего еще нашли?
— Многое, всего не упомнишь, а ты за чем охотишься?
— Статуй требуется, главное, чтоб мужик.
— Есть! — вдруг заорала пьянчуга, — дед, когда поуспокоился, себя вырезал из дерева; каждый год, подцепив на шею камень, сует в пруд своей «утопленнице»: пусть, а то забудет мужа! Думаю, в этот раз сам все-таки нырнет, а деревяшка у меня каждый год зимует.
— Случайные встречи только у дураков! — Пашка бежал за энергичной пьяной бабой в коммуналку.
В черном красивом дереве угадывался тонкий юношеский силуэт. На голых худых плечах сушились разноцветные наволочки.
Пашка выскреб мелочь; все, что было.
Ангелина Васильевна влюбилась в деревянного юношу с первого взгляда; долго и сосредоточенно молчала.
— Поздно. Пора спать.
Ночью не раз вскочила проверить, все ли хорошо. Чуть засветилось на небе, заварила чай на двоих, нарезала бутерброды, почистила яблоко, добавила с краю виноград. Юноша стоял, закутанный в одеяло. Из кресла опять смотрела на него и отчего-то дико робела.
— Этот глупость не скажет.
Наметилось солнце. Смуглое молодое лицо дрогнуло.
— Я хулиганка и воровка. Отдай себя по-хорошему!
Упало одеяло; клейкий юношеский сон еще ползал между ног, но тело уже пробуждалось ко Дню. Слыша его волшебный и таинственный голос, Ангелина Васильевна готовилась к встрече. Черное платье с длинными рукавами высветило белизну лица и кисти, на груди сверкал дорогой камень. Долго выбирала чулки и туфли, перерыла весь шкаф, нашла, прозрачный шелк и узкая парчевая колодка; по-королевски убрала волосы, освободив лоб; помазала духами за ушком, около камня…. Темно-синие глаза… зеркало… бездна.
— Не знаю, чего жду, но что-то да будет, — теребилась Ангелина Васильевна, — жить надо опасно, я заслужила!
Вдруг кто-то осторожно поскребся в стекло. На черном тротуаре стоял капитан, черным угасающим призраком поглядывая на бабку.
— Чего приперся? Ожил? Не верю и милостыни не подаю!
Задернула шторы.
Патологоанатом не появился и на следующий день. Трупы наладили возить в соседний морг. Паша взял отпуск.
Тихо. До самой весны тихо и бесполезно. Ни звука, будто мир снотворно растворился. Паша лежал на диване, считая минуты. Десять, девять, восемь…. Надо было с вечера выехать, в полночь к Зойке постучаться, но особое острое удовольствие — на миг отдалить возможную встречу, когда шум вокруг того безобразного дела, вероятно, утих. Паша наслаждался покоем. Чертовски хорошо, вот и все, все позади! Часы пробили весну — три, четыре…. Воображать Зойку боялся, — шикарная! Думал: выпив, сходим на речку покурить да посмотреть ледоход; если попросит, расскажу об убийстве, хотя… было, кому доложить. Ужасно, наверное. Паша поморщился.
Набежали тучи, пошел снег, а следом дождь рванул по крышам и стеклам. Хорошая примета в дорогу! Кто-то пустил с балкона ракету; прорезав ночь, с шипением упала посреди двора. Паша швырнул сигарету, начал собираться. Выскоблил щеки, переоделся. Минуту в зеркало рассматривал: громоздкий он, тяжелый, взгляд расплывается во тьму, — Такой мужик через все пройдет; плевать на тюрьмы, ночные кошмары. Он, Паша, неуязвим по всем фронтам. Кроме одного. Зойка! Ее имя — пытка, жить с ее именем и вдали от него — одинаково страшно.
На знакомой подмосковной станции шоферня брешет меж собой, курит; накрылись полиэтиленом торговки, тоже мусолят свое. Паша скупил все, водку, портвейн, консервы, соленые огурцы, конфеты. Дождь размазал землю, грязь плыла навстречу. Паша скакал, выискивая посуше, и шарил глазами крыльцо, где последний раз видел Зойку. Без меня не пей, дождись — вспомнил свои слова. А вдруг не дождалась? — психанул и чуть не выронил пакет. Сука, сука! Порывистый ветер вздул куртку… Паша побежал. Адрес помнил наизусть, в начале проулка косые дома, колодец, глубокая яма под столб, полная воды. Наверное, только-только глаза открыла, сигарету в зубы. Без меня!
Высокие стенки крыльца и дырявый навес удерживали нетоптаный, снежный ледок, окна желтыми газетами, на двери замок…. Машинально обошел дом, подергал дверь, постучался. Огляделся: точно, адрес точен! Не может этого быть! — принялся яростно колошматить ногами, замок лязгал в петлях… поскользнулся, съехал на боку, в пакете зазвенело… Черт! — не замечая дождя, присел на мокрую поленицу, смотрел в окно, не верил… и вдруг вспомнил, ночью ходили с Леонидом к Зойкиным родителям, — Туда! Но куда? — пьяный, в бреду был. Без толку часа два кружил по городку, везде одинаково, тянул из горлышка портвейн, на ледоход посмотрел, рано, неподвижная река; к монастырю, закрыто; выспрашивать у прохожих не хотелось — из-за проклятого дела. Дождь прекратился; низкое небо, того и гляди, сдавит землю. Зашел в магазин, постоять, обсохнуть, подумать…
Паша узнал Анюту, хоть никогда прежде не видел. Она зашла в магазин, пугливо оглянулась (от монастырских привычек годами не отойдешь), словно спасалась от нечистого или подсматривала за ним. Одета по-городскому, но может, пуговицы особо, до самого горла, или подол длинный, или сапоги носками внутрь, кто знает, только ошибиться нельзя, из послушниц. Анюта заказала хлеб, сахар, еще чего-то и ждала, пока продавщица повернется; та мешки ворочала….
Остановилось сердце, кровь прилила к ногам.
Анюта проскочила мимо.
— Куда? — Паша схватил ее уже на улице; она шарахнулась, но он удержал, — где Зойка?!
— Отпусти!
— Где она!!! — Удушил бы на месте, если бы Анюта во время не спохватилась.
— Я догадалась, кто ты.
— Кто?
— Тот, кто Бога хотел убить, да не убил.
— Как это? — Паша быстро подумал, неужто, выжили, быть того не может; Анюта высвободилась и вскинула головкой в платке.
— Вот так.
Они молча зашагали по тротуару, как старые знакомые, касаясь плечом друг друга.
— Где она?
— Дома, где ж еще? — Анюта улыбнулась.
— Одна?
— Одна.
Паша старался успокоиться, подстроиться под Анютин шажок, но то и дело забегал вперед.
— Ушла из монастыря? — спросил рассеянно, внутри колотилось, голос не слушался.
— Выгнали. Узнали, что волосы поедаю и выгнали. Грех.
— До сих пор ешь? — Паша зашелся от смеха.
— Сейчас еще больше.
— Помрешь скоро! Не переваришь и помрешь.
— Разве страшно? Страшно помереть, не узнав правду. На том свете не откроется.
— Какую правду?
— О Боге.
Паша, наконец, рассмотрел ее: совсем юная девушка, почти девочка, худая, даже истощенная, косточки так и гремят на ветру; из-под платка волосы — светлые, седые; белое личико, огромные черные глаза. Паша сердцем чуть не умер.
— С Зойкой, учительницей своей развлекаешься?
Анюта серьезно покачала головой.
— Бога убиваем, а ты, как хочешь, так и называй.
Паша подумал о Зойке, — Именно этим и отговорится!
На горизонте разгладилось небо: там иная жизнь. Здесь — гремучая смесь.
— Ты не Бога убил, — гнула своё Анюта, — а жизнь. Жизнь, это не Бог. До Бога расти и расти… до убийства Бога… не каждому дано.
Паша слушал внимательно, в каждом слове Зойка.
— Ну и что жизнь? — поддержал разговор.
— Божье дитя, божье произведение, убить жизнь — все равно что уничтожить картину художника; много по миру уничтожают, но художнику, может, наплевать на это!
— По-твоему, как Бога убить?
— Многие хотели бы это знать.
— Почему непременно убить?
— Мешает. Хочу Бога пережить, на его похоронах погулять… с Зоенькой.
Анюта вдруг озлобилась.
— Тебя никто не ждал.
Паша и без этого почувствовал что-то неладное.
Вот и сад, который перелетали вдвоем с Леонидом, дорожка меж грядок проложена досками, окна вымыты, на крылечке чистый коврик…
Сверкая полуголой красотой, в дверях спальни мелко тряслась Зойка.
— Приехал, значит? — не попадая зуб на зуб, схватила Пашкин пакет, на кухне булькнула в стакан и после крикнула.
— Ну, рассказывай, как бабка.
По кухне в легком платье уже летала Анюта. Пахло свежим хлебом. Зойка нетерпеливо прикусила бутерброд.
— Рассказывай!
Паша опустился на стул. Он понял все разом, Зойка счастливая, пьяная, беззаботная; не вспоминая ни нём, ни о преступлении — она его не совершала — жила в отчем доме, как ни в чем ни бывало. Попросил выпить; Анюта налила стопочку и поставила, без закуски, безо всего. Глотнул.
— Где твои дружки?
— Не знаю, ты последний видел.
— Выходит, и спрашивать не с кого?
— А че спросить-то хотел? — Зойка быстро хмелела.
— Так, — Паша и сам не знал.
— Как бабка? — наскочила опять.
— У бабки любовь, — ответил нехотя и снова попросил выпить.
— С к-е-м?!
— С одним бессмертным уродом.
— Меньшего и слышать не хочу! А про урода? у вас все уроды. Анька, налей!
Прихваченное со всех сторон, тяжелое сердце.
Откуда начинается пьянка? Паша вдруг узнал: от окна, справа, где Анютины образа, и Бог в золотом нимбе, уже навеселе. Нелегко, наверное, с тем справиться, кто выпивкой с утра дорожит. Как это они его убивают? Анюта, конечно, верной Личардой у Зойкиных ног вьется; а та, разнеженная заласканная, белую одуванчиковую Анютину головку легонько направляет, да Бога зовет; пьяный, на все согласен. Дальше и думать не хотел, только чувствовал, закипает злость: не он Бог, не его зовут, не он соглашается, не его убивают…
Встал и сам разлил по стаканам.
— А у тебя как?
Зойка засмеялась.
— Я что? отмыла, да зажила; помнишь, говорила, ты мясник? Много от тебя не ждала и на том спасибо. Трудно не быть Богом? Больно стараешься им не стать, все силы на это уходят, боишься что ли?
Паша растерялся.
— Почему тогда не вернулся, я два дня одна просидела у бутылки, пока соседи не прибежали.
— Леонид сказал…
— Леонид, — пьяно передразнила Зойка, — что тебе Леонид! А другое сказал, тоже послушал бы?
— Зачем тебе это надо было? — заорал Паша.
— Не твое дело. Всегда, как хочу — так и будет. Кто мне судья? Твое дело — со мной после этого выпить, а ты сбежал.
Паша понимал, Зойка взвинчивает его, заманивает куда-то, но куда? Выходило, сбежал. Он разозлился.
— На такое дело толкнула… ради тебя…
— На какое такое? — Зойка ударила стаканом по столу. Анюта прибрала в тарелку раскиданные бутерброды, огурцы, смахнула скатерть и вышла из кухни.
— Хныкать приехал? во сне снятся? "Я за любовь что угодно, куда покажешь…", что ж получается? награды ждешь? вот твоя награда! — швырнула полным стаканом.
Паша увернулся. Стакан въехал в стену.
— Приговор себе подписал до нашего знакомства. У тебя на роду написано быть мясником! Одну только секундочку рядом с Богом встал, да и то..! Я тебя в ту секунду любила и ждала, как ждут с войны.
— Зойка, — Паша не выдержал и заслезился, — все не так…
Цветы на стенах расплылись.
— Так я и знала, этого только не хватало! Пей и убирайся! — Зойка, прямо богиня… Паша не мог отвести глаз и все думал: как встать, если прибило на стуле…
Тот все-таки встал, — он ли? выпил, как первую, не закусил, — он ли? Спокойно — к выходу — кто этот человек?
В кухне, во всем доме — тишина.
У двери нарочно оступился, чуть не упал, сунул руку под половицу; так и есть, никто и не знал, а Леонид, видать, все предусмотрел; осторожно вынул пистолет, поставил на взвод, накрыл курткой и опять в кухню.
Теперь-то точно он, Пашка!
— Чего? — Зойка гордо свела брови.
— Так, самую малость.
Не целясь, выстрелил сквозь пуховый рукав. Зойка постояла — и упала навзничь. Пуля вошла в лоб, посередке.
На грохот выстрела из-под стола вылезла красивая гладкая кошка, понюхала хозяйку и отошла. Выглянула восхищенная Анюта, замерла, рот открыла…
— Впервые стрелял, удачно, — Паша судорожно притянул Анюту к себе. Только этого и ждала.
Они улеглись рядом с Зойкой.
Анюта нежилась, словно дитя, высоко закинув худые коленки.
— Ебусь, ебусь с убийцей, наконец-то!
Еще поеблись.
— И ты убил ее. Молодцом! Каждый мужчина должен убить женщину!
Анюта опять принялась ласкаться и вдруг закричала.
— Еби Зойку, скорее, она уходит в смерть!
Паша охуел окончательно. Все происходило словно в жутком забытьи. Обвился Зойкиными руками, сильно ударил позвоночником об пол — хрустнули бедра, раздвинулись мертвые ноги — ввел член. Влажно, может кровь… или роса.
— Это лунное тело, не бойся, оно только-только восходит, — Анюта задыхалась. Паша закрыл глаза и задергался быстрее.
— Еще, еще, — Анюта совсем обезумела, теребя и подгоняя. Кончили одновременно.
— Твой ребенок родится свободным! — лизнула член.
— Какой такой ребенок? — плохо соображал Паша.
— Только мертвые беременеют свободными детьми. Ребенок и от тебя будет свободен. Ты встретишься с ним только… там.
Анюта тряслась, словно уже наступило похмелье.
До вечера Паша плакал и гладил Зойку, целовал губы, грудь; попытался еще сунуться, но мгновенно отвердели кости, и обнажился зверский оскал…
Анюта прибирала по дому: мыла, скоблила, собирала в дорогу, самое необходимое. Паша привычно разделывал тело. Кинул рыхлое Зойкино сердце в банку; с собой взять, на память. Мелко порезал мягкого мясца кошке — через день сбежит. Выгнал Анюту кормить бездомных собак. Прошелся по комнатам, все на месте, аккуратно; на столе под стопкой книг — листок, уголок пожелтел от солнца. Кровь бросилась в голову, и гулко забилось сердце. Паша, как завороженный, читал.
— Чего орешь? — машинистка оторвалась от телефона, — к тебе опять бабы заходили, надоели, должен им что ли?
Патологоанатом опаздывал.
В окне зажглось черное маленькое солнце.
Рано утром бабка попросила Пашу.
— Своруй мне какую-нибудь статую, мужика, бабу, большую, маленькую, все равно.
Паша удивился и спросил, зачем.
— Надоело, все одна и одна. Принесешь?
Паша отвел взгляд; он боялся бабку. Зойка оказалась права: много, слишком много в бабке остервенелого озноба, судорог и ухарских куплетов плоти, от которых воздух в квартире сотрясался ночами, и пахло паленым. Он так толком и не узнал, сон ли, явь ли, когда обнаружил свой член в бабкиной жопе; тепло, как в валенке. Спрашивать стыдился.
— Принесу, — вспоров плотный воздух, Паша вылетел на улицу.
Но и здесь беспокойно: на взбитую перину, на землю, опускалась весна.
Вот-вот у нас объявится, — трясся от нетерпения Пашка. О весне всегда говорил: — Дешевка. Присмотреться, мокрым от выделений бельем полощет. В этот же раз помалкивал.
Патологоанатом все не приходил, и трупы увезли в холодильную камеру. Машинистка ржала в телефон. Паша курил по углам и думал, почему солнце, почему в больнице плохо кормят, но люди не бегут и не сходят с ума, почему птицы там, где Зойка, а сюда не прилетают, у Зойки сигаретный дым всегда серпентином, у него, у всех — разводами. Моя, она моя, — не чувствуя боли, давил окурками ладонь, прыгал вниз, появлялся снова, кашлял, маялся и ждал, ждал, ждал… и хлестал по заду весну, мясистую бабищу.
Паша вдруг вспомнил, в соседней комнате в шкафу гипсовый слепок с главного врача. Года два назад главный, пьяный в стельку, провалялся здесь полутора суток. Тогда-то и сделали слепок. Прошлым летом на пятидесятилетие слепок преподнесли в подарок, но главный обиделся, художника уволил, копию велел уничтожить, за праздничным столом нажрался и орал, всю шарашку разгонит, трупы сам свезет в область и сожжет, чтоб столица передохнула от этих гадов. «Художник», старый матрос дядя Вася, не уволился, а продолжал работать, как ни в чем ни бывало. В дни получки на всю больницу торжествовал: кочегарю за идею! В Новый год главный не выдержал и порадовал дядю Васю небольшой суммой. Через полчаса дядя Вася соблазнил умирающего из 15-ой палаты в поход за поллитрой на вокзал. Старожилы вокзала рассказали: после первой дружки снюхались с проводником скорого "Москва — Барнаул" и, простившись на коленях с торгашами, уехали искать войну и романтику.
Паша открыл шкаф: «главный» глядел, как живой.
— Нет, только не это!
Вяло кивнул машинистке и пошел исполнять бабкин каприз.
Заглянул туда, сюда, прошелся по дворам, вышел на Советскую. Конь. Всадник.
— Оба хороши! Глаза разбегутся!
— Мужик ей нужен, мужик. Напрямую постеснялась, бабу приплела… На Малой Бронной квадратный пруд разошелся с краю, утки гоняют друг друга, попрошайничают у детей. Паша присел на лавку, закурил. В стеклянной беседке — столы, сиреневые бумажные скатерти, комплексные обеды, кассирша с похмела…
— Мил человек, — пьяная баба в замызганном толстом пальто, — подай Христа ради.
Паша сделал вид, что не расслышал.
— Здесь все рыщут тень великого писателя.
— Кого, кого?
— А он кобель, каких поискать. Я здесь с самого начала: Ритка, последняя прошмандовка, должна мне осталась, и хахель ее должен, любил помечтать вот на этой самой лавке… тоже мне герои!…
Паша расслабился.
— Погодка шепчет, — перелетела на другое пьянчужка, — деда видишь?
По ту сторону пруда безумный, древний старик пытался съехать по гладкому бережку, но запутался ногой в поваленном дереве, — каждый год по весне топится! Сейчас репетирует, снег стает… подожди. Много лет назад его жена здесь утопла, уснула пьяная и скатилась в воду. Всех на уши подняли — не нашли… по мне, так примертвилась, чтоб смыться от муженька, но докажи ему…
Паша уже с интересом слушал смешную человеческую трагедию.
— … весь пруд излазили, чего только ни выудили, даже Риткины башмаки; говорили потом, когда, якобы, полетела, обувку скинула, но я-то знаю, как дело было, хахель ейный притормозил где ты сидишь и орет: короче, любишь или не очень? Ритка распсиховалась, башмаки зашвырнула в пруд, какие еще доказательства тебе нужны?! А дед все лазит, давай выпьем, а?
Паше почувствовал что-то расчудесное; достал фляжку с медицинским спиртом, всегда при себе, разбавил горькой яблочной, тоже всегда имеется для стрелков, дешевая.
— Выпьешь без закуси?
— Я-то выпью, выпей ты!
— Чего еще нашли?
— Многое, всего не упомнишь, а ты за чем охотишься?
— Статуй требуется, главное, чтоб мужик.
— Есть! — вдруг заорала пьянчуга, — дед, когда поуспокоился, себя вырезал из дерева; каждый год, подцепив на шею камень, сует в пруд своей «утопленнице»: пусть, а то забудет мужа! Думаю, в этот раз сам все-таки нырнет, а деревяшка у меня каждый год зимует.
— Случайные встречи только у дураков! — Пашка бежал за энергичной пьяной бабой в коммуналку.
В черном красивом дереве угадывался тонкий юношеский силуэт. На голых худых плечах сушились разноцветные наволочки.
Пашка выскреб мелочь; все, что было.
Ангелина Васильевна влюбилась в деревянного юношу с первого взгляда; долго и сосредоточенно молчала.
— Поздно. Пора спать.
Ночью не раз вскочила проверить, все ли хорошо. Чуть засветилось на небе, заварила чай на двоих, нарезала бутерброды, почистила яблоко, добавила с краю виноград. Юноша стоял, закутанный в одеяло. Из кресла опять смотрела на него и отчего-то дико робела.
— Этот глупость не скажет.
Наметилось солнце. Смуглое молодое лицо дрогнуло.
— Я хулиганка и воровка. Отдай себя по-хорошему!
Упало одеяло; клейкий юношеский сон еще ползал между ног, но тело уже пробуждалось ко Дню. Слыша его волшебный и таинственный голос, Ангелина Васильевна готовилась к встрече. Черное платье с длинными рукавами высветило белизну лица и кисти, на груди сверкал дорогой камень. Долго выбирала чулки и туфли, перерыла весь шкаф, нашла, прозрачный шелк и узкая парчевая колодка; по-королевски убрала волосы, освободив лоб; помазала духами за ушком, около камня…. Темно-синие глаза… зеркало… бездна.
— Не знаю, чего жду, но что-то да будет, — теребилась Ангелина Васильевна, — жить надо опасно, я заслужила!
Вдруг кто-то осторожно поскребся в стекло. На черном тротуаре стоял капитан, черным угасающим призраком поглядывая на бабку.
— Чего приперся? Ожил? Не верю и милостыни не подаю!
Задернула шторы.
Патологоанатом не появился и на следующий день. Трупы наладили возить в соседний морг. Паша взял отпуск.
Тихо. До самой весны тихо и бесполезно. Ни звука, будто мир снотворно растворился. Паша лежал на диване, считая минуты. Десять, девять, восемь…. Надо было с вечера выехать, в полночь к Зойке постучаться, но особое острое удовольствие — на миг отдалить возможную встречу, когда шум вокруг того безобразного дела, вероятно, утих. Паша наслаждался покоем. Чертовски хорошо, вот и все, все позади! Часы пробили весну — три, четыре…. Воображать Зойку боялся, — шикарная! Думал: выпив, сходим на речку покурить да посмотреть ледоход; если попросит, расскажу об убийстве, хотя… было, кому доложить. Ужасно, наверное. Паша поморщился.
Набежали тучи, пошел снег, а следом дождь рванул по крышам и стеклам. Хорошая примета в дорогу! Кто-то пустил с балкона ракету; прорезав ночь, с шипением упала посреди двора. Паша швырнул сигарету, начал собираться. Выскоблил щеки, переоделся. Минуту в зеркало рассматривал: громоздкий он, тяжелый, взгляд расплывается во тьму, — Такой мужик через все пройдет; плевать на тюрьмы, ночные кошмары. Он, Паша, неуязвим по всем фронтам. Кроме одного. Зойка! Ее имя — пытка, жить с ее именем и вдали от него — одинаково страшно.
На знакомой подмосковной станции шоферня брешет меж собой, курит; накрылись полиэтиленом торговки, тоже мусолят свое. Паша скупил все, водку, портвейн, консервы, соленые огурцы, конфеты. Дождь размазал землю, грязь плыла навстречу. Паша скакал, выискивая посуше, и шарил глазами крыльцо, где последний раз видел Зойку. Без меня не пей, дождись — вспомнил свои слова. А вдруг не дождалась? — психанул и чуть не выронил пакет. Сука, сука! Порывистый ветер вздул куртку… Паша побежал. Адрес помнил наизусть, в начале проулка косые дома, колодец, глубокая яма под столб, полная воды. Наверное, только-только глаза открыла, сигарету в зубы. Без меня!
Высокие стенки крыльца и дырявый навес удерживали нетоптаный, снежный ледок, окна желтыми газетами, на двери замок…. Машинально обошел дом, подергал дверь, постучался. Огляделся: точно, адрес точен! Не может этого быть! — принялся яростно колошматить ногами, замок лязгал в петлях… поскользнулся, съехал на боку, в пакете зазвенело… Черт! — не замечая дождя, присел на мокрую поленицу, смотрел в окно, не верил… и вдруг вспомнил, ночью ходили с Леонидом к Зойкиным родителям, — Туда! Но куда? — пьяный, в бреду был. Без толку часа два кружил по городку, везде одинаково, тянул из горлышка портвейн, на ледоход посмотрел, рано, неподвижная река; к монастырю, закрыто; выспрашивать у прохожих не хотелось — из-за проклятого дела. Дождь прекратился; низкое небо, того и гляди, сдавит землю. Зашел в магазин, постоять, обсохнуть, подумать…
Паша узнал Анюту, хоть никогда прежде не видел. Она зашла в магазин, пугливо оглянулась (от монастырских привычек годами не отойдешь), словно спасалась от нечистого или подсматривала за ним. Одета по-городскому, но может, пуговицы особо, до самого горла, или подол длинный, или сапоги носками внутрь, кто знает, только ошибиться нельзя, из послушниц. Анюта заказала хлеб, сахар, еще чего-то и ждала, пока продавщица повернется; та мешки ворочала….
Остановилось сердце, кровь прилила к ногам.
Анюта проскочила мимо.
— Куда? — Паша схватил ее уже на улице; она шарахнулась, но он удержал, — где Зойка?!
— Отпусти!
— Где она!!! — Удушил бы на месте, если бы Анюта во время не спохватилась.
— Я догадалась, кто ты.
— Кто?
— Тот, кто Бога хотел убить, да не убил.
— Как это? — Паша быстро подумал, неужто, выжили, быть того не может; Анюта высвободилась и вскинула головкой в платке.
— Вот так.
Они молча зашагали по тротуару, как старые знакомые, касаясь плечом друг друга.
— Где она?
— Дома, где ж еще? — Анюта улыбнулась.
— Одна?
— Одна.
Паша старался успокоиться, подстроиться под Анютин шажок, но то и дело забегал вперед.
— Ушла из монастыря? — спросил рассеянно, внутри колотилось, голос не слушался.
— Выгнали. Узнали, что волосы поедаю и выгнали. Грех.
— До сих пор ешь? — Паша зашелся от смеха.
— Сейчас еще больше.
— Помрешь скоро! Не переваришь и помрешь.
— Разве страшно? Страшно помереть, не узнав правду. На том свете не откроется.
— Какую правду?
— О Боге.
Паша, наконец, рассмотрел ее: совсем юная девушка, почти девочка, худая, даже истощенная, косточки так и гремят на ветру; из-под платка волосы — светлые, седые; белое личико, огромные черные глаза. Паша сердцем чуть не умер.
— С Зойкой, учительницей своей развлекаешься?
Анюта серьезно покачала головой.
— Бога убиваем, а ты, как хочешь, так и называй.
Паша подумал о Зойке, — Именно этим и отговорится!
На горизонте разгладилось небо: там иная жизнь. Здесь — гремучая смесь.
— Ты не Бога убил, — гнула своё Анюта, — а жизнь. Жизнь, это не Бог. До Бога расти и расти… до убийства Бога… не каждому дано.
Паша слушал внимательно, в каждом слове Зойка.
— Ну и что жизнь? — поддержал разговор.
— Божье дитя, божье произведение, убить жизнь — все равно что уничтожить картину художника; много по миру уничтожают, но художнику, может, наплевать на это!
— По-твоему, как Бога убить?
— Многие хотели бы это знать.
— Почему непременно убить?
— Мешает. Хочу Бога пережить, на его похоронах погулять… с Зоенькой.
Анюта вдруг озлобилась.
— Тебя никто не ждал.
Паша и без этого почувствовал что-то неладное.
Вот и сад, который перелетали вдвоем с Леонидом, дорожка меж грядок проложена досками, окна вымыты, на крылечке чистый коврик…
Сверкая полуголой красотой, в дверях спальни мелко тряслась Зойка.
— Приехал, значит? — не попадая зуб на зуб, схватила Пашкин пакет, на кухне булькнула в стакан и после крикнула.
— Ну, рассказывай, как бабка.
По кухне в легком платье уже летала Анюта. Пахло свежим хлебом. Зойка нетерпеливо прикусила бутерброд.
— Рассказывай!
Паша опустился на стул. Он понял все разом, Зойка счастливая, пьяная, беззаботная; не вспоминая ни нём, ни о преступлении — она его не совершала — жила в отчем доме, как ни в чем ни бывало. Попросил выпить; Анюта налила стопочку и поставила, без закуски, безо всего. Глотнул.
— Где твои дружки?
— Не знаю, ты последний видел.
— Выходит, и спрашивать не с кого?
— А че спросить-то хотел? — Зойка быстро хмелела.
— Так, — Паша и сам не знал.
— Как бабка? — наскочила опять.
— У бабки любовь, — ответил нехотя и снова попросил выпить.
— С к-е-м?!
— С одним бессмертным уродом.
— Меньшего и слышать не хочу! А про урода? у вас все уроды. Анька, налей!
Прихваченное со всех сторон, тяжелое сердце.
Откуда начинается пьянка? Паша вдруг узнал: от окна, справа, где Анютины образа, и Бог в золотом нимбе, уже навеселе. Нелегко, наверное, с тем справиться, кто выпивкой с утра дорожит. Как это они его убивают? Анюта, конечно, верной Личардой у Зойкиных ног вьется; а та, разнеженная заласканная, белую одуванчиковую Анютину головку легонько направляет, да Бога зовет; пьяный, на все согласен. Дальше и думать не хотел, только чувствовал, закипает злость: не он Бог, не его зовут, не он соглашается, не его убивают…
Встал и сам разлил по стаканам.
— А у тебя как?
Зойка засмеялась.
— Я что? отмыла, да зажила; помнишь, говорила, ты мясник? Много от тебя не ждала и на том спасибо. Трудно не быть Богом? Больно стараешься им не стать, все силы на это уходят, боишься что ли?
Паша растерялся.
— Почему тогда не вернулся, я два дня одна просидела у бутылки, пока соседи не прибежали.
— Леонид сказал…
— Леонид, — пьяно передразнила Зойка, — что тебе Леонид! А другое сказал, тоже послушал бы?
— Зачем тебе это надо было? — заорал Паша.
— Не твое дело. Всегда, как хочу — так и будет. Кто мне судья? Твое дело — со мной после этого выпить, а ты сбежал.
Паша понимал, Зойка взвинчивает его, заманивает куда-то, но куда? Выходило, сбежал. Он разозлился.
— На такое дело толкнула… ради тебя…
— На какое такое? — Зойка ударила стаканом по столу. Анюта прибрала в тарелку раскиданные бутерброды, огурцы, смахнула скатерть и вышла из кухни.
— Хныкать приехал? во сне снятся? "Я за любовь что угодно, куда покажешь…", что ж получается? награды ждешь? вот твоя награда! — швырнула полным стаканом.
Паша увернулся. Стакан въехал в стену.
— Приговор себе подписал до нашего знакомства. У тебя на роду написано быть мясником! Одну только секундочку рядом с Богом встал, да и то..! Я тебя в ту секунду любила и ждала, как ждут с войны.
— Зойка, — Паша не выдержал и заслезился, — все не так…
Цветы на стенах расплылись.
— Так я и знала, этого только не хватало! Пей и убирайся! — Зойка, прямо богиня… Паша не мог отвести глаз и все думал: как встать, если прибило на стуле…
Тот все-таки встал, — он ли? выпил, как первую, не закусил, — он ли? Спокойно — к выходу — кто этот человек?
В кухне, во всем доме — тишина.
У двери нарочно оступился, чуть не упал, сунул руку под половицу; так и есть, никто и не знал, а Леонид, видать, все предусмотрел; осторожно вынул пистолет, поставил на взвод, накрыл курткой и опять в кухню.
Теперь-то точно он, Пашка!
— Чего? — Зойка гордо свела брови.
— Так, самую малость.
Не целясь, выстрелил сквозь пуховый рукав. Зойка постояла — и упала навзничь. Пуля вошла в лоб, посередке.
На грохот выстрела из-под стола вылезла красивая гладкая кошка, понюхала хозяйку и отошла. Выглянула восхищенная Анюта, замерла, рот открыла…
— Впервые стрелял, удачно, — Паша судорожно притянул Анюту к себе. Только этого и ждала.
Они улеглись рядом с Зойкой.
Анюта нежилась, словно дитя, высоко закинув худые коленки.
— Ебусь, ебусь с убийцей, наконец-то!
Еще поеблись.
— И ты убил ее. Молодцом! Каждый мужчина должен убить женщину!
Анюта опять принялась ласкаться и вдруг закричала.
— Еби Зойку, скорее, она уходит в смерть!
Паша охуел окончательно. Все происходило словно в жутком забытьи. Обвился Зойкиными руками, сильно ударил позвоночником об пол — хрустнули бедра, раздвинулись мертвые ноги — ввел член. Влажно, может кровь… или роса.
— Это лунное тело, не бойся, оно только-только восходит, — Анюта задыхалась. Паша закрыл глаза и задергался быстрее.
— Еще, еще, — Анюта совсем обезумела, теребя и подгоняя. Кончили одновременно.
— Твой ребенок родится свободным! — лизнула член.
— Какой такой ребенок? — плохо соображал Паша.
— Только мертвые беременеют свободными детьми. Ребенок и от тебя будет свободен. Ты встретишься с ним только… там.
Анюта тряслась, словно уже наступило похмелье.
До вечера Паша плакал и гладил Зойку, целовал губы, грудь; попытался еще сунуться, но мгновенно отвердели кости, и обнажился зверский оскал…
Анюта прибирала по дому: мыла, скоблила, собирала в дорогу, самое необходимое. Паша привычно разделывал тело. Кинул рыхлое Зойкино сердце в банку; с собой взять, на память. Мелко порезал мягкого мясца кошке — через день сбежит. Выгнал Анюту кормить бездомных собак. Прошелся по комнатам, все на месте, аккуратно; на столе под стопкой книг — листок, уголок пожелтел от солнца. Кровь бросилась в голову, и гулко забилось сердце. Паша, как завороженный, читал.