Страница:
Лиза, кутаясь в шубку, грубо толкнула Колю к выходу. Коля давно привык к ее ухваткам: пусть, только бы чувствовать ее. Спрыгнул на тротуар, подал руку.
Быстро исчез день; рожки месяца, едва видимые, покрытые влажной грязно-розовой дымкой, дрожали.
В больничном коридоре их остановила медсестра. Лиза дернулась вперед.
— К Натану Моисеевичу.
— Болен, — медсестра встала поперек, загородив проход.
— У матери в палате болеет? — фыркнула Лиза.
Сестра болезненно поджала губы.
— Мать — сама по себе, он — сам по себе. А это кто, раньше не видала? — кивнула на Колю.
— Брат.
Лиза презрительно оглядела медсестру, — Мочой несет, самое оно — прибирать ночные горшки, а туда же!
— Мне срочно нужен Натан Моисеевич.
— А этому? — медсестра опять покосилась на Колю.
— Вы что, издеваетесь, речь идет о нашей матери!
— Ой, ли? — ухмыльнулась медсестра.
Коля, будто слепой, ткнулся в Лизин затылок. Лизе хотелось выть, — Только не брат! Нет-нет. Прислуга. Ничтожество.
— Адрес, — заорала она. Медсестра почесала бока, пошла к столу, царапнула авторучкой и, не глядя, протянула листок, — у вас с месяц уже другой доктор.
— Вот как? Кто же? — Лиза торопилась уйти.
— Софья Яковлевна, в десять приезжает, но, кажется, напрасно приезжает. Ваша мать куда-то вглубь ушла, не разговорить.
VIII
IX
Быстро исчез день; рожки месяца, едва видимые, покрытые влажной грязно-розовой дымкой, дрожали.
В больничном коридоре их остановила медсестра. Лиза дернулась вперед.
— К Натану Моисеевичу.
— Болен, — медсестра встала поперек, загородив проход.
— У матери в палате болеет? — фыркнула Лиза.
Сестра болезненно поджала губы.
— Мать — сама по себе, он — сам по себе. А это кто, раньше не видала? — кивнула на Колю.
— Брат.
Лиза презрительно оглядела медсестру, — Мочой несет, самое оно — прибирать ночные горшки, а туда же!
— Мне срочно нужен Натан Моисеевич.
— А этому? — медсестра опять покосилась на Колю.
— Вы что, издеваетесь, речь идет о нашей матери!
— Ой, ли? — ухмыльнулась медсестра.
Коля, будто слепой, ткнулся в Лизин затылок. Лизе хотелось выть, — Только не брат! Нет-нет. Прислуга. Ничтожество.
— Адрес, — заорала она. Медсестра почесала бока, пошла к столу, царапнула авторучкой и, не глядя, протянула листок, — у вас с месяц уже другой доктор.
— Вот как? Кто же? — Лиза торопилась уйти.
— Софья Яковлевна, в десять приезжает, но, кажется, напрасно приезжает. Ваша мать куда-то вглубь ушла, не разговорить.
VIII
Грустная правда.
Люся, похоже, смирилась с жестоким, страшным и непонятным миром бродяг, где нет правил и норм, отдохновения и покоя. Смирилась и не рыпалась. Разорвать плоть и душу, день от ночи не отличить, оборваться в молчание. Что лучше?
Море! В ясную погоду — синее, черное — когда вздумается. Призраки неизведанных стран, пленительная изумрудная глубина… — ну-ну!
После исчезновения корабельного доктора, хоть как-то привычного, Люся осталась одна, не считая капитана. Врываясь в каюту в любое время, капитан орал совершенно уж нелепые угрозы, так что она плюнула под конец. Только раз усмехнулась, когда речь зашла о странностях судьбы. Что с того?!
Сон. Сон, после которого и попала в такую чудовищную переделку. Навязчивое тонированное контральто как и прежде, вползая в уши, медленно оседало в легких: — … признайся, что у тебя с пиздой… что за шухер-то в больнице был? Люся шустрилась в памяти: несостоявшиеся роды синенького младенца и благостное церковное свечение вокруг. Все смазал оргазм, колотилась она, если кто-то и сидел во мне, то кончился! Сознавать это тем больнее, что ни до, ни после, ни во сне, ни наяву, оргазма Люся не знала. Внутренняя миграция произошла именно в тот момент, когда проклюнулась престранная тайна, — Злой умысел свыше, какого черта!
Сегодня Люся попросила чего-нибудь выпить. Удивленный капитан принес бутылку черной, похожей на расплавленный металл, жидкости. После первых глотков напряжение ослабло, махнула, чтоб еще налил, опять выпила. Сразу и неприлично захмелела. Разглядывая ироничное злое лицо капитана, нашла его даже привлекательным. Подумала о солененьком.
— Хорошо бы!
Капитан не все время орал. Иногда надолго замолкал, или, туманно говорил о мужестве, необходимом на острове, куда со дня на день должны пристать, о преображении вод, чувствующих чужое дыхание костей, о том, с ней ли, без нее ли плыть дальше — без нее безопасней. Люся увядала. Что же будет? — таял нерадостный вопрос. Отчего минули два обещанных дня, и ничего не случилось; отчего ее до сих пор не оприходовали всей командой. Живописала разбойную вакханалию на берегу. Но уже без волнения. Пустое. Теперь все равно. Плевать.
— Хорошо бы! — пьяно посмотрела на капитана.
— Перебьешься!
Он был не в духе. К вечеру ждали изменений.
— Теперь уж точно скоро…
— Почему я? — вмиг отрезвела Люся.
— Откуда мне знать.
— Может, объяснишь?
Капитан пожал плечами.
— Баба, она и есть — баба, дура!
И вышел…
Арктический холод сжал сердце. Время собирать крестовый поход в свои владения… Люся устало прикрыла веки.
Яркий зеленый закат осветил треснувшую от дождей стену. Кругом бегают ребятишки, радостно вскидывая руками; ладошки запачканы свежей смолой, терпкий запах. Шпиль деревенской часовенки вдали похож на инкрустированный жемчугом стилет. Люся видела такой на прошлой неделе. Его показала кукла мадам Мандилипп. Они столкнулись лицом к лицу в антикварной лавке на Петушьей улице. Вместо приветствия кукла взмахнула ресницами от L'OREAL.
— Не знаешь, где Север? Хозяин толком не мог ничего объяснить. С утра смертельно пьян. Тычет пальцами в разные стороны. Надо же, а ведь мальчиком подавал большие надежды.
— Но он не пьет, вот уже четыре года, — неуверенно возразила Люся, — что могло случиться?
— Не знаю. Давно не была здесь. Все пришло в запустение. Знал бы Артур, что его крестник в открытую торгует… портвэйном, перевернулся бы в гробу.
— Кто такой Артур?
— Как кто? Великий король Артур!
— Шутишь? Он жил в V веке, — Люся с облегчением вздохнула, у куколки губа не дура, выпить не любит.
— А сейчас какой? — божественные черты расползлись в саркастической улыбке.
— Почти XXI.
— Почти не считается, — кукла заткнула юбку между колен и ловко исполнила книксен.
За старенькой ширмой, что отделяла от хозяйской половины, послышался яростный шепот, до Люси долетало немногое"…рубль семнадцать… помножь на четыре… к черту четыре… на три…" Неожиданно левая парусиновая половинка ширмы надулась, обхватив жирную спину антиквара. Жирные складки заворочались, потянулись и снова колбасками уставились наружу.
— Разреши, — Люся встревожилась и попыталась протиснуться между куклой и стеной, — надо спросить.
— Разреши! У вас, у мужчин всегда так. Чего разрешить-то? Брось эти еврейские штучки. Отвечай на вопрос сначала. Где Север?
— Какой к черту Север, дай пройти, не знаю никакого Севера.
— То-то и видно, что не знаешь.
— А и знала бы, все равно не сказала, — разозлилась Люся, — с чего ты взяла, что я мужчина? Вовсе нет.
— Не смеши, ну, не женщина же!
— Раздеться? — Люся, во что бы то ни стало, стремилась дотянуться до жирной спины за ширмой.
— Порадуй! Ну что тебе стоит? — не уступала дорогу кукла. Люся психанула и машинально подняла юбку.
Небесно бирюзовые глаза куклы.
— Полюбуйся. Неплохо исполнено, ничего не скажешь.
Люся посмотрела вниз и увидела красный, чудовищно набухший огромный эрегированный пенис. Столбняк. Это, без сомнения, принадлежало ей. Пенис дыбился и целился в куклу.
— Мать честная! Он мой? Я и не знала о его существовании!
— Что ты вообще знаешь о себе? — кукла сердито топнула фиолетовой туфелькой.
Через минуту Люся все же решилась и потрогала член — он наклонился, но тут же вернулся на прежнюю позицию. Оголенный, раскованный, горячий, упирался в живот куклы.
— А вот и Север! — обрадовалась кукла и ткнула себя в живот, — член, ух, прелестник. Пока не слушается тебя. Хорошо. Спасибо ему. Что бы я без него делала? Бьюсь об заклад, думаешь, я знойная бабенка из душной ласковой Грузии? Признайся, думаешь?! Черта с два! Не обольщайся! На мне ни отдохнуть, ни понежиться не удастся. Да и времени у тебя больше нет. Не далее, как вчера, помнишь, в грязной и хмельной компании ты грозил всем своей избранностью? Вот и избрали. Антиквара хотели избрать, да не избрали. Мыкаться будет дальше. Только скучней и надсадней. Незрячему кто подаст? Здесь никто случайно не продает собаку-поводыря? Слышь, а ему все по хую вроде. Ну, пусть его. Кстати, Приап благосклонен к тебе. Надо же, с виду замухрышка. Ну, порадовал, так порадовал напоследок.
Люся не слушала и смотрела вниз: в тесной полутемной конуре зажиточного антикваришки, нувориша с Петушьей, вздымалась, дышала и радостно жила новая плоть. Почувствовав торжественность момента, потянулась к трубе играть гимн…
— Ну, вот еще, не трогай! Не в крестовый поход чай собрался, — кукла властно схватила за руку, — знаю я ваши гимны! Сейчас вся пьяная братва будет тут как тут.
За спиной неожиданно прозвенел колокольчик. Люся обернулась. В городе осень, — подумала она… и вдруг увидела стилет… Он лежал на пухлой игрушечной ладошке. Похожий на шпиль деревенской часовенки. Блестящий и девственный, инкрустированный небесным жемчугом, осветившим все вокруг. Острым концом на Север. По его желобку стекала кровь, собиралась на полу… Хорошо бы…солененького, пронеслось в голове, но невыносимая боль от рваной раны сдавила горло, мешала говорить. Последнее, что увидела Люся — взлетевшие, будто в танце, юбки куклы, шагнувшей поверх лица: "Дурак! Опять о том же, словно больше не о чем…"
Люся открыла глаза, — Бог мой, а это откуда? пошарила между ног: пусто.
— Скорей бы, не выдержу! Покончить со всем! — схватила стакан, вытянула остатки.
— Велел не будить! Блядское утро! — бушевал Натан Моисеевич в кровати.
— Тише, Натик, тише, к тебе дети… той самой, что портсигар сперла… да к тому же, вечер давно, какое утро? — пыталась урезонить его жена.
— Кто?… Портсигар… почему она?
— Больше некому, — рубанула жена, — так позвать детей?
Не дожидаясь ответа, вошли Лиза и Коля.
— Оставите нас одних или как?! — начала Лиза, и тут же забыла обо всем, глянув на больного. Легко обознаться: сутулый призрак в байковом женском халате сидел, подоткнутый одеялом, чтоб не поддувало; блеклая, словно побитая молью, щетина; черные в сетку мешки под глазами; сгоревший взгляд. Узнав Лизу, глубже запахнул халат; юркнули под одеяло заскорузлые пятки.
— Ну, что я говорила? — Лиза присела на стул.
— Что такое? — притворился Натан Моисеевич, спасаясь от безжалостной правды во мраке… беспамятстве… склерозе.
— Болеете?! Предупреждала, что последним будете?
— Сейчас многие болеют, эпидемия, наверное, — отодвигал главное Натан Моисеевич. Сумеречно сердце, — эта с хорошими новостями никогда не придет. Ох.
— Вправду вечер!
Обволакивающая чернота меж занавесок.
Умерла, в коме, вот-вот умрет, выздоровела, замуж выходит, на свадьбу приглашают…, - суматошился Натан Моисеевич. Лиза насмешливо наблюдала за ним и томила молчанием. Натан Моисеевич не выдержал.
— Как она?
Лиза скривилась.
— Спит, впрочем, я ее не видела.
— Спит?
— А вы как поживаете?
— Тоже сплю, приболел, но это ничего, пройдет.
— Уверенно говорите, как врач.
— Я и есть он.
— Тем лучше, — Лиза встала и походила по комнате.
— Натан Моисеевич, надо избавиться от ребенка, от беременности, знаете, когда ребенок не нужен… опасен…
— Беременна-а-а-а-а?!!!! — Натан Моисеевич, скинул одеяло, затопал ногами и надрывно завыл, — я говорил, говорил, Боже мой! Я г-о-в-о-р-и-л… Так отомстить мне! Откуда все знаешь, ей делали УЗИ?
По-бабьи смял кулаками халат на груди, глазами — по стенам, и, вдруг, страшно побледнев, повалился боком. Коля бросился поймать, но тот скользнул из халата и грохнулся без чувств. Лиза во все это время, стояла, не шелохнувшись, у окна; только чуть поежилась, когда Натан Моисеевич упал, — Каких дураков земля носит!
На шум вбежала жена и, увидев распластанного мужа, стрелой метнулась одернуть рубаху.
— Натик, очнись, это я, мамочка, ну же, ну же, открой глазки, открой ротик…
— Что такое сказала ему? — нечеловеческим голосом заорала она.
— Чувствительный больно.
— Учить меня пришла?
— Вы то здесь при чем? У нас мать умирает.
— А у меня — сынок, похоже, кончается.
— Значит, квиты.
От подъезда Лиза направилась круто вверх, куда убегала улица, долго шла молча, остужая на ветру лицо и грудь.
— Придется с бабкой говорить, — холодно посмотрела на брата, — как думаешь?
— Придется, — плосконьким эхом отозвался тот, пряча в сторону глаза.
— Может ребенка оставить?
— Оставить… — опять короткое эхо.
Черт возьми! Есть у него что-то свое, или бабка права, все давно высосано? — растерялась Лиза, — Маловато, однако, не разбежишься. Голодной возле него жить? В докторе — разве больше? Мать ему хоть что-то смогла подарить, пусть сомнительное, а он… на какие подарки способен? Представляю! Да-а-а-а. Пашка целыми днями с дивана не сползает. О, господи!..
Осень подходила к концу, заметая последние листья в подъезды.
Люся, похоже, смирилась с жестоким, страшным и непонятным миром бродяг, где нет правил и норм, отдохновения и покоя. Смирилась и не рыпалась. Разорвать плоть и душу, день от ночи не отличить, оборваться в молчание. Что лучше?
Море! В ясную погоду — синее, черное — когда вздумается. Призраки неизведанных стран, пленительная изумрудная глубина… — ну-ну!
После исчезновения корабельного доктора, хоть как-то привычного, Люся осталась одна, не считая капитана. Врываясь в каюту в любое время, капитан орал совершенно уж нелепые угрозы, так что она плюнула под конец. Только раз усмехнулась, когда речь зашла о странностях судьбы. Что с того?!
Сон. Сон, после которого и попала в такую чудовищную переделку. Навязчивое тонированное контральто как и прежде, вползая в уши, медленно оседало в легких: — … признайся, что у тебя с пиздой… что за шухер-то в больнице был? Люся шустрилась в памяти: несостоявшиеся роды синенького младенца и благостное церковное свечение вокруг. Все смазал оргазм, колотилась она, если кто-то и сидел во мне, то кончился! Сознавать это тем больнее, что ни до, ни после, ни во сне, ни наяву, оргазма Люся не знала. Внутренняя миграция произошла именно в тот момент, когда проклюнулась престранная тайна, — Злой умысел свыше, какого черта!
Сегодня Люся попросила чего-нибудь выпить. Удивленный капитан принес бутылку черной, похожей на расплавленный металл, жидкости. После первых глотков напряжение ослабло, махнула, чтоб еще налил, опять выпила. Сразу и неприлично захмелела. Разглядывая ироничное злое лицо капитана, нашла его даже привлекательным. Подумала о солененьком.
— Хорошо бы!
Капитан не все время орал. Иногда надолго замолкал, или, туманно говорил о мужестве, необходимом на острове, куда со дня на день должны пристать, о преображении вод, чувствующих чужое дыхание костей, о том, с ней ли, без нее ли плыть дальше — без нее безопасней. Люся увядала. Что же будет? — таял нерадостный вопрос. Отчего минули два обещанных дня, и ничего не случилось; отчего ее до сих пор не оприходовали всей командой. Живописала разбойную вакханалию на берегу. Но уже без волнения. Пустое. Теперь все равно. Плевать.
— Хорошо бы! — пьяно посмотрела на капитана.
— Перебьешься!
Он был не в духе. К вечеру ждали изменений.
— Теперь уж точно скоро…
— Почему я? — вмиг отрезвела Люся.
— Откуда мне знать.
— Может, объяснишь?
Капитан пожал плечами.
— Баба, она и есть — баба, дура!
И вышел…
Арктический холод сжал сердце. Время собирать крестовый поход в свои владения… Люся устало прикрыла веки.
Яркий зеленый закат осветил треснувшую от дождей стену. Кругом бегают ребятишки, радостно вскидывая руками; ладошки запачканы свежей смолой, терпкий запах. Шпиль деревенской часовенки вдали похож на инкрустированный жемчугом стилет. Люся видела такой на прошлой неделе. Его показала кукла мадам Мандилипп. Они столкнулись лицом к лицу в антикварной лавке на Петушьей улице. Вместо приветствия кукла взмахнула ресницами от L'OREAL.
— Не знаешь, где Север? Хозяин толком не мог ничего объяснить. С утра смертельно пьян. Тычет пальцами в разные стороны. Надо же, а ведь мальчиком подавал большие надежды.
— Но он не пьет, вот уже четыре года, — неуверенно возразила Люся, — что могло случиться?
— Не знаю. Давно не была здесь. Все пришло в запустение. Знал бы Артур, что его крестник в открытую торгует… портвэйном, перевернулся бы в гробу.
— Кто такой Артур?
— Как кто? Великий король Артур!
— Шутишь? Он жил в V веке, — Люся с облегчением вздохнула, у куколки губа не дура, выпить не любит.
— А сейчас какой? — божественные черты расползлись в саркастической улыбке.
— Почти XXI.
— Почти не считается, — кукла заткнула юбку между колен и ловко исполнила книксен.
За старенькой ширмой, что отделяла от хозяйской половины, послышался яростный шепот, до Люси долетало немногое"…рубль семнадцать… помножь на четыре… к черту четыре… на три…" Неожиданно левая парусиновая половинка ширмы надулась, обхватив жирную спину антиквара. Жирные складки заворочались, потянулись и снова колбасками уставились наружу.
— Разреши, — Люся встревожилась и попыталась протиснуться между куклой и стеной, — надо спросить.
— Разреши! У вас, у мужчин всегда так. Чего разрешить-то? Брось эти еврейские штучки. Отвечай на вопрос сначала. Где Север?
— Какой к черту Север, дай пройти, не знаю никакого Севера.
— То-то и видно, что не знаешь.
— А и знала бы, все равно не сказала, — разозлилась Люся, — с чего ты взяла, что я мужчина? Вовсе нет.
— Не смеши, ну, не женщина же!
— Раздеться? — Люся, во что бы то ни стало, стремилась дотянуться до жирной спины за ширмой.
— Порадуй! Ну что тебе стоит? — не уступала дорогу кукла. Люся психанула и машинально подняла юбку.
Небесно бирюзовые глаза куклы.
— Полюбуйся. Неплохо исполнено, ничего не скажешь.
Люся посмотрела вниз и увидела красный, чудовищно набухший огромный эрегированный пенис. Столбняк. Это, без сомнения, принадлежало ей. Пенис дыбился и целился в куклу.
— Мать честная! Он мой? Я и не знала о его существовании!
— Что ты вообще знаешь о себе? — кукла сердито топнула фиолетовой туфелькой.
Через минуту Люся все же решилась и потрогала член — он наклонился, но тут же вернулся на прежнюю позицию. Оголенный, раскованный, горячий, упирался в живот куклы.
— А вот и Север! — обрадовалась кукла и ткнула себя в живот, — член, ух, прелестник. Пока не слушается тебя. Хорошо. Спасибо ему. Что бы я без него делала? Бьюсь об заклад, думаешь, я знойная бабенка из душной ласковой Грузии? Признайся, думаешь?! Черта с два! Не обольщайся! На мне ни отдохнуть, ни понежиться не удастся. Да и времени у тебя больше нет. Не далее, как вчера, помнишь, в грязной и хмельной компании ты грозил всем своей избранностью? Вот и избрали. Антиквара хотели избрать, да не избрали. Мыкаться будет дальше. Только скучней и надсадней. Незрячему кто подаст? Здесь никто случайно не продает собаку-поводыря? Слышь, а ему все по хую вроде. Ну, пусть его. Кстати, Приап благосклонен к тебе. Надо же, с виду замухрышка. Ну, порадовал, так порадовал напоследок.
Люся не слушала и смотрела вниз: в тесной полутемной конуре зажиточного антикваришки, нувориша с Петушьей, вздымалась, дышала и радостно жила новая плоть. Почувствовав торжественность момента, потянулась к трубе играть гимн…
— Ну, вот еще, не трогай! Не в крестовый поход чай собрался, — кукла властно схватила за руку, — знаю я ваши гимны! Сейчас вся пьяная братва будет тут как тут.
За спиной неожиданно прозвенел колокольчик. Люся обернулась. В городе осень, — подумала она… и вдруг увидела стилет… Он лежал на пухлой игрушечной ладошке. Похожий на шпиль деревенской часовенки. Блестящий и девственный, инкрустированный небесным жемчугом, осветившим все вокруг. Острым концом на Север. По его желобку стекала кровь, собиралась на полу… Хорошо бы…солененького, пронеслось в голове, но невыносимая боль от рваной раны сдавила горло, мешала говорить. Последнее, что увидела Люся — взлетевшие, будто в танце, юбки куклы, шагнувшей поверх лица: "Дурак! Опять о том же, словно больше не о чем…"
Люся открыла глаза, — Бог мой, а это откуда? пошарила между ног: пусто.
— Скорей бы, не выдержу! Покончить со всем! — схватила стакан, вытянула остатки.
— Велел не будить! Блядское утро! — бушевал Натан Моисеевич в кровати.
— Тише, Натик, тише, к тебе дети… той самой, что портсигар сперла… да к тому же, вечер давно, какое утро? — пыталась урезонить его жена.
— Кто?… Портсигар… почему она?
— Больше некому, — рубанула жена, — так позвать детей?
Не дожидаясь ответа, вошли Лиза и Коля.
— Оставите нас одних или как?! — начала Лиза, и тут же забыла обо всем, глянув на больного. Легко обознаться: сутулый призрак в байковом женском халате сидел, подоткнутый одеялом, чтоб не поддувало; блеклая, словно побитая молью, щетина; черные в сетку мешки под глазами; сгоревший взгляд. Узнав Лизу, глубже запахнул халат; юркнули под одеяло заскорузлые пятки.
— Ну, что я говорила? — Лиза присела на стул.
— Что такое? — притворился Натан Моисеевич, спасаясь от безжалостной правды во мраке… беспамятстве… склерозе.
— Болеете?! Предупреждала, что последним будете?
— Сейчас многие болеют, эпидемия, наверное, — отодвигал главное Натан Моисеевич. Сумеречно сердце, — эта с хорошими новостями никогда не придет. Ох.
— Вправду вечер!
Обволакивающая чернота меж занавесок.
Умерла, в коме, вот-вот умрет, выздоровела, замуж выходит, на свадьбу приглашают…, - суматошился Натан Моисеевич. Лиза насмешливо наблюдала за ним и томила молчанием. Натан Моисеевич не выдержал.
— Как она?
Лиза скривилась.
— Спит, впрочем, я ее не видела.
— Спит?
— А вы как поживаете?
— Тоже сплю, приболел, но это ничего, пройдет.
— Уверенно говорите, как врач.
— Я и есть он.
— Тем лучше, — Лиза встала и походила по комнате.
— Натан Моисеевич, надо избавиться от ребенка, от беременности, знаете, когда ребенок не нужен… опасен…
— Беременна-а-а-а-а?!!!! — Натан Моисеевич, скинул одеяло, затопал ногами и надрывно завыл, — я говорил, говорил, Боже мой! Я г-о-в-о-р-и-л… Так отомстить мне! Откуда все знаешь, ей делали УЗИ?
По-бабьи смял кулаками халат на груди, глазами — по стенам, и, вдруг, страшно побледнев, повалился боком. Коля бросился поймать, но тот скользнул из халата и грохнулся без чувств. Лиза во все это время, стояла, не шелохнувшись, у окна; только чуть поежилась, когда Натан Моисеевич упал, — Каких дураков земля носит!
На шум вбежала жена и, увидев распластанного мужа, стрелой метнулась одернуть рубаху.
— Натик, очнись, это я, мамочка, ну же, ну же, открой глазки, открой ротик…
— Что такое сказала ему? — нечеловеческим голосом заорала она.
— Чувствительный больно.
— Учить меня пришла?
— Вы то здесь при чем? У нас мать умирает.
— А у меня — сынок, похоже, кончается.
— Значит, квиты.
От подъезда Лиза направилась круто вверх, куда убегала улица, долго шла молча, остужая на ветру лицо и грудь.
— Придется с бабкой говорить, — холодно посмотрела на брата, — как думаешь?
— Придется, — плосконьким эхом отозвался тот, пряча в сторону глаза.
— Может ребенка оставить?
— Оставить… — опять короткое эхо.
Черт возьми! Есть у него что-то свое, или бабка права, все давно высосано? — растерялась Лиза, — Маловато, однако, не разбежишься. Голодной возле него жить? В докторе — разве больше? Мать ему хоть что-то смогла подарить, пусть сомнительное, а он… на какие подарки способен? Представляю! Да-а-а-а. Пашка целыми днями с дивана не сползает. О, господи!..
Осень подходила к концу, заметая последние листья в подъезды.
IX
Издерганное усталое небо. Ангелина Васильевна приросла к небу взглядом.
— Пенсионный у тебя возраст, дружочек. Вот и сыпешь, чем попало.
— Бабуль, с кем беседуешь? Есть будешь?
Паша хлопнул холодильником и зажег плиту.
— Яичницу будешь, спрашиваю?
— Поем, коли зовешь.
Сели за стол друг против друга.
— Оклемался?
— На работу завтра.
Щемящая тоска сменилась радостными приготовлениями к жизни, в которую Паша вдруг страстно поверил; да и другого выхода не было. Илоне самое время помочь, интересно, и на работе интересно, там глядишь весна, протяну-у-у. Зойка! Не железная — сдастся, да и в кулаке у меня, если что…
— Где твоя-то? — бабка утерлась полотенцем.
Паша занервничал.
— Тебе на что?
— Просто.
— Просто?! Склянку куда дела?
— В комнате стоит. Любуюсь.
Приглядевшись к бабке, Паша изумился: тертая перетертая, но занятная старость; волосы, красиво уложенные кренделями на уши, разделены посредине розовым пробором, вроде подживающей ссадины с отлепившейся корочкой или девственной щели — хоть бы пальцем опробовать. Зойка похоже зачесывала волосы на ночь.
Нарочно свив руки под грудью, чтобы нарисовались соски, Ангелина Васильевна внимательно рассматривала внука.
— Глаза у нас с тобой, Пашка, одинаковые. Только разное в них. У тебя глаз, как вошь юлит: то ухватит, это, за мелочевку зацепится, про мелочевку и спросишь, смотри, смотри, не отводи.
Голос, как резец.
— Уж тебе ли не знать, работничку хренову, что сундук этот, — тут она похлопала себя по ляжкам, — интересен тайнами своими, да помыслами, остальное — глупость одна. Привычки, инстинкты, разве удивишь этим, привычки и у собак есть, у любой твари, наблюдай и записывай. Ну-ка, попробуй мой сундук отпереть. Нет, дорогой — о замках сильно пекусь. А ты свой нараспашку держишь. Думаешь, хороша твоя тайна, что сквозь глаза выпрыгивает?
Паша дико напрягся, но бабка не отставала.
— Тайна твоя три копейки стоит, а места занимает, от самой прихожей несет.
— О чем это ты?
— Будто и вправду не понимаешь? Гниет твоя тайна в штанах… сколько помню тебя.
— Иди к черту! — отмахнулся Паша и встал из-за стола. Ангелина Васильевна быстрехонько откатилась к двери.
— Скажите на милость, будто один на свете живет! Мне к чему твои штаны знать?
Редкий задушевный семейный разговор.
Паша не сдержался и потрогал розовый пробор, поцеловал, — У старух всегда сухо, у Зойки пот выступил бы, к губам прилип, всосал бы его, как росу с листа.
— …Я и говорю, менять тайны надо, играться, — задохнулась Ангелина Васильевна. Она и не думала делить Пашкину тайну, от нечего делать привязалась, так, поершиться, — Больно надо в его говне плавать! А случись — поплыла бы? В сердце нехорошо кольнуло — Ох, поплыла бы! С б-а-а-а-льшим удовольствием; рукой не пошевелив у своего сундука остаться. Напротив, раздув ноздри и втянув упругий воздух, жеребицей рвануть.
И Пашке стыдно вот так стоять, нужно оторваться, неловко в раскоряку, поясница затекла, ступни занемели…. Но посыпались бабкины крендели с ушей, будто лопнувшие гитарные струны. Спешно приладил, гребенкой заткнул, непрочно, опять сыпанули… Брось, брось! — но нет, словно приклеился, запутался в волосах, скоблил, целовал, в остекленевших глазах себя различил, только что на колени к бабке не взгромоздился, как в детстве, а и взгромоздился бы, да каталка мешала, не подползти.
Ангелина Васильевна отстранилась.
— Такие дела.
— Не подумай чего, — Паша не дышал.
— Мне ли думать, внучок? Само в руки плывет. Что так разнюнился? Пожалеть? А твоя то где, давно не видать? Не убил часом?
— Убил?! Знаешь…
— Знаю, знаю, — мгновенно остыла Ангелина Васильевна, — поведай-ка мне, голубок, страдают ли убитые в твоем морге? Или так себе? Не замечал?
Паша удивился, — Зойка тоже спрашивала. А Илона? Чего им надо? Чтоб мертвецы страдали? Ну, конечно! Землю засеять судорожными скелетами, иначе от зависти здесь лопнут. Земля все выдержит. Бабы не выдерживают; мысль, что страдания прекратятся — так, вдруг, — невыносимая мысль.
— Как положено, бабуль.
— Сильно?
— Сильно, — Паша желал умаслить старуху и потакнуть во всем.
— Хорошо, если так! А к матери почему не спешишь?
Паша все еще подозрительно присматривал за бабкой, — Черт знает, куда клонит. К чему об убийстве?
— Бабуль, с головой плохо? Мать жива, куда спешить?
— Лизка говорит, дело к концу идет.
— Нашла, кому верить!
— Врет, как всегда?
— Тебя жалеет, приукрашивает.
— А ты все ж сходи, известная Лизкина жалость.
— Если и вправду дело к концу, мать честь честью умирает, никто убивать не собирается.
— Не знаю, не знаю… оно, как посмотреть…
— Чего смотреть? — сорвался вдруг Паша. Не-е-ет, бабку надо хорошенько прощупать.
— Не суйся в мои дела, я ж о твоих помалкиваю.
— Моих? — Паша тихо опустился к столу.
— А то не знаю, разбойник, каких поискать! В мыслях-то, считай, не одну бабу изувечил! Ладно, внучок, давай, чем хуже, тем лучше. Так сходишь? — примирительно и хитро улыбнулась.
— Схожу.
В бабкиных словах угрозой не пахло, кокетничала бабка. Посмотрим, кто его знает. Но сейчас остановиться, прекратить, не сейчас…
— Склянку поставь на место, — перевел разговор и пошел в комнату.
— Я склянку, ты к матери, идет?
— Идет, — уже через силу промычал Паша, — не задерживай.
— Ты не задерживайся, я сама слетала б, если бы, да кабы…
Ангелина Васильевна вжала колени в батарею и опять приковалась к окну. В вечернем свете фонарей — то ли дождь, то ли снег. А вон Лизка с Колькой. Поодаль держатся, в ссоре что ль? Неужто, с Колькой все еще ругаться интересно?
Всю ночь валил снег, и осень давилась скучным зевком. Осень, прощелыга, не замыслила ли чего? — думала Ангелина Васильевна, — Осень. Носатая тощая девка. Завистливая до судороги. Еще поэзию какую-то выдумали. Чушь!
Напоследок, отправляясь в свою комнату, заметила, что зима, белесая и слепошарая, ничуть не лучше, — Пора вас всех на свет людской выволочь!
Утром Паша вышел из дома, когда все еще крепко спали. Наследив по первому снегу, задержался у детской площадки, несколько раз пнул пустые качели; они скрипнули высоко. Угрюмо глотая морозец, Паша опять тосковал о Зойке, тянулся к ней, живой и невредимой, порывистой и пьяной, горячей, его, его…
Заскочил к Илоне. Придерживая дверь на цепочке, Илона пробасила в щелочку:
— Только-только заснула, мог позвонить для приличия, чего тебе?
— Звонил. Не дозвонился. Когда для карнавала встретимся?
— Сегодня собираемся. Приходи после работы. Работаешь?
— Приду вечером, в семь.
Илона просунула в щелочку палец. Паша поцеловал.
В метро думал об Илоне: странная. Наверняка, в курсе. Но пальчик подать не побрезговала, значит, все путем.
Народу в вагоне — чуть…
Паша обалдел: напротив сидели здорово помятые мужик и баба. На коленях — огромный подрамник, видно, недешевый. И мужик, и баба ровно в центре прямоугольника, захочешь такую картину написать — ума не хватит. Мужик, словно окостенел, не моргая, смотрел с картины; баба же вертелась, как на иголках, выпихивая из-под лавки пакет. Наконец, ухватив свободной рукой, втащила на колени, и, довольная, глянула на Пашу.
— Ну, как жизнь молодая?
Паша чуть не подавился.
Вагон качнуло, мужик и баба в картине мелко затряслись.
Чушь какая-то, — подумал Паша и промолчал.
— Оглох? — заорала баба.
— Чего вяжешься? — процедил мужик, лицом не дрогнул.
— Молчи! — бабенка подмигнула Паше, — на троих сообразим? Паша ответить не успел, она уже слазила в пакет, освободила стакан и бутылку.
— Разливай! Нам не с руки.
Мужик заморгал. Паша молча разлил и, не дожидаясь, выпил. Ну и что, что они в картине? — подумал он — все же компания. Выпили по очереди и хозяева беленькой. Покряхтели и замерли.
Баба опять засуетилась: из пакета вынырнули яйца, жаренное сало и хлеб ломтиками. Натюрморт уместился в подоле, после следующей дозы Паша забыл обо всем, залез сквозь подрамник в подол, очистил яйцо…
Поезд пролетал мимо толстых проводов туннелей, маленьких, кафельных станций; один раз притормозил и всосал цветочницу.
— Какие люди! — завопила она, и, грохнув корзинкой, присела возле Паши. Выхватила стакан, без спроса выпила, скуксилась, разгладилась, вытаращилась напротив:
— Шедевр!
Баба в картине недовольно пошевелилась. Цветочница, прицениваясь, сощурилась, достала линялый веничек ромашек и кинула на колени бабе.
— Закуси. Неделю катаются, а меня словно магнитом тянет — наугад прыгаю, они в любом вагоне.
Паша засмеялся, в ушах осталось: "…неделю… в любом вагоне…", дрожал стакан в руках то мужика, то бабы, тряслась в подоле разбавленная цветами яичная скорлупа; цветочница кидалась к бутылке и валилась на Пашу.
— Вторую погнали, раскошелишься?
— Не разговор.
На третьей цветочница уже не сползала с Пашиных колен. В картине началась ссора: баба гадала, отщипывая лепестки ромашки, — убьет, не убьет, убьет, не убьет… мужик спорил — попадется, не попадется… попадется. Что-то знакомое: "…убьет… не попадется…" Кажется, порешили на том и снова за выпивку.
— Жизнь хреновая?! — заорала цветочница
— Что-что, а жить умеем, — сурово изрек мужик.
— Вчера славненько, что-то сегодня? — заплеталась баба.
— Как начнешь, с тем и спать тюкнешься, — поддакнул мужик.
— То-то гляжу, колом торчишь, судьбу хочешь обмануть?
Мужика перекосило.
Паша вздохнул, — Пора выходить.
— Не горюй! А то оставайся, — цветочница уже укладывалась на лавке, — ты случаем не суходрочкой промышляешь?
— С чего решила?
— Да так. Глаза шальные. Эти всегда глазами ебут.
Баба с картины норовила глянуть мужику в глаза, но тот отводил взгляд.
— Че бегаешь, ну-ка глянь?! Небось, и ты из этих.
— Вот еще, будто сама не знаешь!
— Случай со мной был, — перебила цветочница; она уже удобно вытянулась на лавке и, подперев ладонью щеку, уговаривала Пашу остаться.
— Не пожалеешь. А работа что? В лес не убежит.
Паша подумал и остался.
— Я всегда цветы больно любила. Да вот беда: в доме ни одного цветка, и никто никогда мне их не дарил. Всю жизнь по цветам мерила: здесь тому цвести, здесь целую поляну вместо картошки засадить, там зимой луковицы хранить. Дальше больше: к людям стала примерять. Вижу даму в шляпке, думаю, тебя бы, милая, в оранжерею флердоранж плести, а ты на рынке околачиваешься… и все в том же роде. Скажу заранее, куда людям до цветов! Вот ты, — цветочница кивнула на бабу, — разве пойдет тебе цветик? Дрыхнуть в поленнице, вот какой твой цветик! Скажешь не права? Про молодость и свежесть — тоже все знаю. С личика некоторые вроде незабудок, а присмотришься — столько говна ни один цветок не выдержит, помрет, при первом же выдохе помрет!
— Тебе бы все обосрать! — завозилась баба в картине.
— Отстань, — цветочница кокетливо пихнула башмак Пашке между ног.
— Однажды возле меня остановился какой-то тип, я уже тогда торговала дохлыми цветами.
— Отчего ж дохлыми? — опять влезла баба.
— Я, как ты — не терплю рядом живое. Или живое — не терпит меня, с какой стороны посмотреть. Ну вот, остановился значит… говорю, на тебя похож — заерзала у Пашки между ног — Полдень, жара. Купишь все, спрашиваю. Сил нет торчать тут. Он мне: Покажешь — на корню все скуплю. Я раскинула мозгами: люди кругом, не страшно и до следующего утра свободна. Полезла показывать. Не так, говорит, нужно, чтоб в чистом поле, среди несорванных цветов. Вот еще, тащиться, отвечаю. Да, настаивает, потащимся, люблю красоту! Я чуть со смеху не померла, но что-то меня в нем задело. Всучила соседке корзину, деньги пересчитала, заранее с него взяла. Поехали. Он молчит. Я в уме складываю. Возле небольшой поляны сошли. Огляделась — со всех сторон просматривается, если что, справлюсь, придушу и точка, не на ту напал, или крикну кого…
Баба в картине закемарила.
— Откуда зло? — вскинулась цветочница к Паше, — от Бога! Больше неоткуда!…На поляне заставил рвать цветы, сам расстегнулся, достал, себя наглаживает, быстрее быстрее, будто студень трясется, нервничает, но все на месте толчемся, ни туда, ни сюда… я и так, и эдак, юбку задрала, ляжки до трусов оголила — никак, понимаешь?.. До сумерек торчать здесь, ору. По новой начинай, выходи из кустов и рви, — это он мне. Делать нечего. Вылетела и ну колошматить пятками, рвать с корнем, васильки в воздухе летают, ромашки, колокольчики, иван-чай, земляника…, а он вопит: Так их, бей, убивай, на хуй такую красоту, жить мешает, умирать мешает!… И все неистовей, быстрее… я сама разошлась, завертелась, к нему бросилась, отпихнул, — Убивай! Ну!… Рубаху порвала, сиськами трясу; и рву кругом, и топчу… смотрю — потекло у него, на пустую землю спустил, мечется, чтоб везде попало… ну и я приплыла…
— Пенсионный у тебя возраст, дружочек. Вот и сыпешь, чем попало.
— Бабуль, с кем беседуешь? Есть будешь?
Паша хлопнул холодильником и зажег плиту.
— Яичницу будешь, спрашиваю?
— Поем, коли зовешь.
Сели за стол друг против друга.
— Оклемался?
— На работу завтра.
Щемящая тоска сменилась радостными приготовлениями к жизни, в которую Паша вдруг страстно поверил; да и другого выхода не было. Илоне самое время помочь, интересно, и на работе интересно, там глядишь весна, протяну-у-у. Зойка! Не железная — сдастся, да и в кулаке у меня, если что…
— Где твоя-то? — бабка утерлась полотенцем.
Паша занервничал.
— Тебе на что?
— Просто.
— Просто?! Склянку куда дела?
— В комнате стоит. Любуюсь.
Приглядевшись к бабке, Паша изумился: тертая перетертая, но занятная старость; волосы, красиво уложенные кренделями на уши, разделены посредине розовым пробором, вроде подживающей ссадины с отлепившейся корочкой или девственной щели — хоть бы пальцем опробовать. Зойка похоже зачесывала волосы на ночь.
Нарочно свив руки под грудью, чтобы нарисовались соски, Ангелина Васильевна внимательно рассматривала внука.
— Глаза у нас с тобой, Пашка, одинаковые. Только разное в них. У тебя глаз, как вошь юлит: то ухватит, это, за мелочевку зацепится, про мелочевку и спросишь, смотри, смотри, не отводи.
Голос, как резец.
— Уж тебе ли не знать, работничку хренову, что сундук этот, — тут она похлопала себя по ляжкам, — интересен тайнами своими, да помыслами, остальное — глупость одна. Привычки, инстинкты, разве удивишь этим, привычки и у собак есть, у любой твари, наблюдай и записывай. Ну-ка, попробуй мой сундук отпереть. Нет, дорогой — о замках сильно пекусь. А ты свой нараспашку держишь. Думаешь, хороша твоя тайна, что сквозь глаза выпрыгивает?
Паша дико напрягся, но бабка не отставала.
— Тайна твоя три копейки стоит, а места занимает, от самой прихожей несет.
— О чем это ты?
— Будто и вправду не понимаешь? Гниет твоя тайна в штанах… сколько помню тебя.
— Иди к черту! — отмахнулся Паша и встал из-за стола. Ангелина Васильевна быстрехонько откатилась к двери.
— Скажите на милость, будто один на свете живет! Мне к чему твои штаны знать?
Редкий задушевный семейный разговор.
Паша не сдержался и потрогал розовый пробор, поцеловал, — У старух всегда сухо, у Зойки пот выступил бы, к губам прилип, всосал бы его, как росу с листа.
— …Я и говорю, менять тайны надо, играться, — задохнулась Ангелина Васильевна. Она и не думала делить Пашкину тайну, от нечего делать привязалась, так, поершиться, — Больно надо в его говне плавать! А случись — поплыла бы? В сердце нехорошо кольнуло — Ох, поплыла бы! С б-а-а-а-льшим удовольствием; рукой не пошевелив у своего сундука остаться. Напротив, раздув ноздри и втянув упругий воздух, жеребицей рвануть.
И Пашке стыдно вот так стоять, нужно оторваться, неловко в раскоряку, поясница затекла, ступни занемели…. Но посыпались бабкины крендели с ушей, будто лопнувшие гитарные струны. Спешно приладил, гребенкой заткнул, непрочно, опять сыпанули… Брось, брось! — но нет, словно приклеился, запутался в волосах, скоблил, целовал, в остекленевших глазах себя различил, только что на колени к бабке не взгромоздился, как в детстве, а и взгромоздился бы, да каталка мешала, не подползти.
Ангелина Васильевна отстранилась.
— Такие дела.
— Не подумай чего, — Паша не дышал.
— Мне ли думать, внучок? Само в руки плывет. Что так разнюнился? Пожалеть? А твоя то где, давно не видать? Не убил часом?
— Убил?! Знаешь…
— Знаю, знаю, — мгновенно остыла Ангелина Васильевна, — поведай-ка мне, голубок, страдают ли убитые в твоем морге? Или так себе? Не замечал?
Паша удивился, — Зойка тоже спрашивала. А Илона? Чего им надо? Чтоб мертвецы страдали? Ну, конечно! Землю засеять судорожными скелетами, иначе от зависти здесь лопнут. Земля все выдержит. Бабы не выдерживают; мысль, что страдания прекратятся — так, вдруг, — невыносимая мысль.
— Как положено, бабуль.
— Сильно?
— Сильно, — Паша желал умаслить старуху и потакнуть во всем.
— Хорошо, если так! А к матери почему не спешишь?
Паша все еще подозрительно присматривал за бабкой, — Черт знает, куда клонит. К чему об убийстве?
— Бабуль, с головой плохо? Мать жива, куда спешить?
— Лизка говорит, дело к концу идет.
— Нашла, кому верить!
— Врет, как всегда?
— Тебя жалеет, приукрашивает.
— А ты все ж сходи, известная Лизкина жалость.
— Если и вправду дело к концу, мать честь честью умирает, никто убивать не собирается.
— Не знаю, не знаю… оно, как посмотреть…
— Чего смотреть? — сорвался вдруг Паша. Не-е-ет, бабку надо хорошенько прощупать.
— Не суйся в мои дела, я ж о твоих помалкиваю.
— Моих? — Паша тихо опустился к столу.
— А то не знаю, разбойник, каких поискать! В мыслях-то, считай, не одну бабу изувечил! Ладно, внучок, давай, чем хуже, тем лучше. Так сходишь? — примирительно и хитро улыбнулась.
— Схожу.
В бабкиных словах угрозой не пахло, кокетничала бабка. Посмотрим, кто его знает. Но сейчас остановиться, прекратить, не сейчас…
— Склянку поставь на место, — перевел разговор и пошел в комнату.
— Я склянку, ты к матери, идет?
— Идет, — уже через силу промычал Паша, — не задерживай.
— Ты не задерживайся, я сама слетала б, если бы, да кабы…
Ангелина Васильевна вжала колени в батарею и опять приковалась к окну. В вечернем свете фонарей — то ли дождь, то ли снег. А вон Лизка с Колькой. Поодаль держатся, в ссоре что ль? Неужто, с Колькой все еще ругаться интересно?
Всю ночь валил снег, и осень давилась скучным зевком. Осень, прощелыга, не замыслила ли чего? — думала Ангелина Васильевна, — Осень. Носатая тощая девка. Завистливая до судороги. Еще поэзию какую-то выдумали. Чушь!
Напоследок, отправляясь в свою комнату, заметила, что зима, белесая и слепошарая, ничуть не лучше, — Пора вас всех на свет людской выволочь!
Утром Паша вышел из дома, когда все еще крепко спали. Наследив по первому снегу, задержался у детской площадки, несколько раз пнул пустые качели; они скрипнули высоко. Угрюмо глотая морозец, Паша опять тосковал о Зойке, тянулся к ней, живой и невредимой, порывистой и пьяной, горячей, его, его…
Заскочил к Илоне. Придерживая дверь на цепочке, Илона пробасила в щелочку:
— Только-только заснула, мог позвонить для приличия, чего тебе?
— Звонил. Не дозвонился. Когда для карнавала встретимся?
— Сегодня собираемся. Приходи после работы. Работаешь?
— Приду вечером, в семь.
Илона просунула в щелочку палец. Паша поцеловал.
В метро думал об Илоне: странная. Наверняка, в курсе. Но пальчик подать не побрезговала, значит, все путем.
Народу в вагоне — чуть…
Паша обалдел: напротив сидели здорово помятые мужик и баба. На коленях — огромный подрамник, видно, недешевый. И мужик, и баба ровно в центре прямоугольника, захочешь такую картину написать — ума не хватит. Мужик, словно окостенел, не моргая, смотрел с картины; баба же вертелась, как на иголках, выпихивая из-под лавки пакет. Наконец, ухватив свободной рукой, втащила на колени, и, довольная, глянула на Пашу.
— Ну, как жизнь молодая?
Паша чуть не подавился.
Вагон качнуло, мужик и баба в картине мелко затряслись.
Чушь какая-то, — подумал Паша и промолчал.
— Оглох? — заорала баба.
— Чего вяжешься? — процедил мужик, лицом не дрогнул.
— Молчи! — бабенка подмигнула Паше, — на троих сообразим? Паша ответить не успел, она уже слазила в пакет, освободила стакан и бутылку.
— Разливай! Нам не с руки.
Мужик заморгал. Паша молча разлил и, не дожидаясь, выпил. Ну и что, что они в картине? — подумал он — все же компания. Выпили по очереди и хозяева беленькой. Покряхтели и замерли.
Баба опять засуетилась: из пакета вынырнули яйца, жаренное сало и хлеб ломтиками. Натюрморт уместился в подоле, после следующей дозы Паша забыл обо всем, залез сквозь подрамник в подол, очистил яйцо…
Поезд пролетал мимо толстых проводов туннелей, маленьких, кафельных станций; один раз притормозил и всосал цветочницу.
— Какие люди! — завопила она, и, грохнув корзинкой, присела возле Паши. Выхватила стакан, без спроса выпила, скуксилась, разгладилась, вытаращилась напротив:
— Шедевр!
Баба в картине недовольно пошевелилась. Цветочница, прицениваясь, сощурилась, достала линялый веничек ромашек и кинула на колени бабе.
— Закуси. Неделю катаются, а меня словно магнитом тянет — наугад прыгаю, они в любом вагоне.
Паша засмеялся, в ушах осталось: "…неделю… в любом вагоне…", дрожал стакан в руках то мужика, то бабы, тряслась в подоле разбавленная цветами яичная скорлупа; цветочница кидалась к бутылке и валилась на Пашу.
— Вторую погнали, раскошелишься?
— Не разговор.
На третьей цветочница уже не сползала с Пашиных колен. В картине началась ссора: баба гадала, отщипывая лепестки ромашки, — убьет, не убьет, убьет, не убьет… мужик спорил — попадется, не попадется… попадется. Что-то знакомое: "…убьет… не попадется…" Кажется, порешили на том и снова за выпивку.
— Жизнь хреновая?! — заорала цветочница
— Что-что, а жить умеем, — сурово изрек мужик.
— Вчера славненько, что-то сегодня? — заплеталась баба.
— Как начнешь, с тем и спать тюкнешься, — поддакнул мужик.
— То-то гляжу, колом торчишь, судьбу хочешь обмануть?
Мужика перекосило.
Паша вздохнул, — Пора выходить.
— Не горюй! А то оставайся, — цветочница уже укладывалась на лавке, — ты случаем не суходрочкой промышляешь?
— С чего решила?
— Да так. Глаза шальные. Эти всегда глазами ебут.
Баба с картины норовила глянуть мужику в глаза, но тот отводил взгляд.
— Че бегаешь, ну-ка глянь?! Небось, и ты из этих.
— Вот еще, будто сама не знаешь!
— Случай со мной был, — перебила цветочница; она уже удобно вытянулась на лавке и, подперев ладонью щеку, уговаривала Пашу остаться.
— Не пожалеешь. А работа что? В лес не убежит.
Паша подумал и остался.
— Я всегда цветы больно любила. Да вот беда: в доме ни одного цветка, и никто никогда мне их не дарил. Всю жизнь по цветам мерила: здесь тому цвести, здесь целую поляну вместо картошки засадить, там зимой луковицы хранить. Дальше больше: к людям стала примерять. Вижу даму в шляпке, думаю, тебя бы, милая, в оранжерею флердоранж плести, а ты на рынке околачиваешься… и все в том же роде. Скажу заранее, куда людям до цветов! Вот ты, — цветочница кивнула на бабу, — разве пойдет тебе цветик? Дрыхнуть в поленнице, вот какой твой цветик! Скажешь не права? Про молодость и свежесть — тоже все знаю. С личика некоторые вроде незабудок, а присмотришься — столько говна ни один цветок не выдержит, помрет, при первом же выдохе помрет!
— Тебе бы все обосрать! — завозилась баба в картине.
— Отстань, — цветочница кокетливо пихнула башмак Пашке между ног.
— Однажды возле меня остановился какой-то тип, я уже тогда торговала дохлыми цветами.
— Отчего ж дохлыми? — опять влезла баба.
— Я, как ты — не терплю рядом живое. Или живое — не терпит меня, с какой стороны посмотреть. Ну вот, остановился значит… говорю, на тебя похож — заерзала у Пашки между ног — Полдень, жара. Купишь все, спрашиваю. Сил нет торчать тут. Он мне: Покажешь — на корню все скуплю. Я раскинула мозгами: люди кругом, не страшно и до следующего утра свободна. Полезла показывать. Не так, говорит, нужно, чтоб в чистом поле, среди несорванных цветов. Вот еще, тащиться, отвечаю. Да, настаивает, потащимся, люблю красоту! Я чуть со смеху не померла, но что-то меня в нем задело. Всучила соседке корзину, деньги пересчитала, заранее с него взяла. Поехали. Он молчит. Я в уме складываю. Возле небольшой поляны сошли. Огляделась — со всех сторон просматривается, если что, справлюсь, придушу и точка, не на ту напал, или крикну кого…
Баба в картине закемарила.
— Откуда зло? — вскинулась цветочница к Паше, — от Бога! Больше неоткуда!…На поляне заставил рвать цветы, сам расстегнулся, достал, себя наглаживает, быстрее быстрее, будто студень трясется, нервничает, но все на месте толчемся, ни туда, ни сюда… я и так, и эдак, юбку задрала, ляжки до трусов оголила — никак, понимаешь?.. До сумерек торчать здесь, ору. По новой начинай, выходи из кустов и рви, — это он мне. Делать нечего. Вылетела и ну колошматить пятками, рвать с корнем, васильки в воздухе летают, ромашки, колокольчики, иван-чай, земляника…, а он вопит: Так их, бей, убивай, на хуй такую красоту, жить мешает, умирать мешает!… И все неистовей, быстрее… я сама разошлась, завертелась, к нему бросилась, отпихнул, — Убивай! Ну!… Рубаху порвала, сиськами трясу; и рву кругом, и топчу… смотрю — потекло у него, на пустую землю спустил, мечется, чтоб везде попало… ну и я приплыла…