– Мне это было ясно уже на Днепре. Нет, не это главное. Помнишь, Игорек, как мы с тобой поехали в Майданек? Никогда не забуду, как ты стоял у горы детских ботиночек, как по твоим щекам текли слезы. А я даже не мог плакать. Помнишь то место возле Бара, где уничтожили моих родителей и сестричку?
   Игорь молча выпил рюмку.
   – С немцами было все ясно. Но мне было необходимо найти хоть одного украинца, принимавшего участие в акциях. Даже сейчас мне стыдно вспомнить, но тогда я подозревал каждого. А потом в нашу бригаду, помнишь, пришло пополнение и среди них несколько человек из этих мест. Полевые военкоматы не интересовались прошлым призывников. Им бы только выполнить план по поставке пушечного мяса. А я интересовался…
   – Значит, у той вспышки была не только сиюминутная причина?
   – Ты имеешь в виду случай с солдатом, вывалявшим в грязи автомат?
   – Ты его не просто избил. Его еле откачали.
   – Да. Сейчас мне трудно убедить тебя в том, что его разгильдяйство не осложнилось местом, откуда он был призван в армию. И себя мне тоже трудно убедить. Потом Майданек. Я уже не воевал, а озверел.
   – Положим, и до этого ты воевал как зверь.
   – В Будапеште, помнишь, меня послали в санбат, когда пуля царапнула плечо. Впервые в жизни меня занесло в синагогу. Посмотрел бы ты на эту картину. Вваливается этакий жлобина с рукой на перевязи, с орденами на груди. Добро еще, что по ошибке не снял шапку. Вваливается и останавливается растерянный у входа. А евреи испуганно смотрят на гоя. И тут я выдавил из себя несколько слов на идише. Боже мой, Игорек, посмотрел бы ты, что там было! Не знаю, как евреи встретят Мессию, если простого советского офицера-еврея встретили подобным образом. Что тебе сказать? За пару часов в синагоге я приобщился к своему народу больше, чем за всю предыдущую жизнь. А что я вообще знал о своем народе? Сейчас проявилось все, что постепенно накапливалось во мне за эти почти четыре года. Жалкая горстка людей, чудом спасшаяся от лагерей уничтожения. Особенно потряс меня один старик. Он работал у печей в Освенциме. Старик… На два года старше нас с тобой. Он умолял меня взять его в батарею. Он хотел дорваться до немцев. Потом мы воевали с ним против англичан и против арабов. Какой был боец!
   Исак наполнил рюмку. Игорь показал на свою. Рюмки чокнулись.. Выпили молча.
   – Погиб?
   – Погиб. Зихроно ливраха.
   – Что ты сказал?
   – Благословенна память его. Так у нас говорят.
   – Знаешь, Исачок, я заметил в тебе перемену, когда ты вернулся из Будапешта. Поэтому я и верил и не верил разговорам о твоей смерти. Единственное, что смущало меня: неужели ты бы меня не предупредил?
   – Да. Мне хотелось рассказать тебе. Но, прости меня, Гоша, даже в тебе я тогда видел гоя, неспособного понять, что творится во мне. Это трудно объяснить. Потом отошло.
   Любопытство стерло невозмутимость с лица метрдотеля. Многое он повидал на своем веку. Когда он был еще молодым официантом, ресторан посещали в основном англичане. Потом пришли немцы. Они пили побольше англичан, зато вели себя по-свински. Повидал он пьянчуг. Но эти начали третью бутылку, и даже нет ни малейших признаков опьянения. Кто же они такие? Один – явно израильтянин. Только они так гордо выставляют напоказ свою звезду. Второй? Английский у него, как у интеллигента из Лондона. Между собой говорят на каком-то славянском наречье. Третья бутылка смирновской водки!

 
   … Игорь знал свою норму. До четырехсот граммов водки только легкая, незаметная окружающим эйфория, обостренное чувство восприятия и быстрая реакция. Затем… Четыреста граммов будет, когда уровень опустится до рисунка на этикетке. Здесь – стоп! Губернатор пьет только сок. Если он ждет опьянения, то деловой разговор никогда не состоится. Но разговор состоялся.
   – Мистер Иванов, за сколько вы хотите продать свою электростанцию?
   – За тридцать пять миллионов долларов.
   – И ни центом меньше?
   – Я не уполномочен говорить о меньшей цене.
   – Понимаю. А о большей?
   Игорь внимательно посмотрел на губернатора.
   – Мистер Иванов, мы ведь деловые люди. Мне кажется, что с вами я могу быть откровенным. Почему бы вам не взять за вашу станцию сорок миллионов?
   Игорь опрокинул в рот полную рюмку водки, положил на маленький кусочек хлеба лепесток, отрезанный от роскошной розы из масла, подцепил полоску семги и внимательно посмотрел на губернатора.
   Забавная манера собеседования у этого русского купца.
   – Итак, сорок миллионов долларов, а?
   – Надеюсь, пять миллионов вы добавляете не за то, что я имею честь обедать за вашим столом?
   – Отнюдь! – рассмеялся губернатор.
   Интересно, это его зубы, или протезы. До чего же красивы. Не удивительно, что госпожа премьер-министр до сего дня млеет в его присутствии. Если остальные статьи соответствуют его экстерьеру, то…
   – Отнюдь. Я же сказал, что мы – деловые люди. Вы предлагаете нам электростанцию за тридцать пять миллионов долларов. Американцы – за сорок два. Следовательно, скажут в парламенте штата, американская электростанция лучше русской, что, заметим в скобках, соответствует действительности. Не торопитесь, мистер Иванов, я знаю, что вы скажете.
   – Нет, господин губернатор, я не собираюсь говорить о качестве электростанции или о внешней политике моего государства.
   – Вот как? Следовательно, я не угадал.
   – Да, вы не угадали. Я думал о национальных интересах вашей страны.
   Губернатор снова продемонстрировал красоту своих зубов.
   – Это больше относится к компетенции центрального правительства.
   – А ваш приезд в Агру свидетельствует о том, что вам известно, кто именно покупает электростанцию. Поэтому положитесь на правительство штата и не отказывайтесь от блага, тем более, что я еще не изложил предложения до конца. Итак, ваша страна получает сорок миллионов долларов. Но для этого вы заключаете с нами сделку на сорок пять миллионов. Один миллион мне. Один – вам. Вы сообщите мне лично номер вашего счета в швейцарском банке. И, слово джентльмена, ни одна живая душа никогда не узнает об этом. Три миллиона придется раздать людям в Лакхнау и в Дели.
   – Ваше предложение весьма интересно, господин губернатор. И с вашего разрешения примем его за основу. – Он внутренне улыбнулся стандартной формуле партийного собрания, прозвучавшей здесь, на английском, в обстановке индийской сказки.

 
   – Спасибо за откровенность, Исачок. Ты даже представить себе не можешь, как она мне нужна сейчас, сегодня. Итак, мы с тобой снова на Балатоне. Февраль 1945 года.
   – Нет, Гоша, мы с тобой в Вене. Апрель 1945 года.
   – Ты отбросил два месяца, когда ты видел во мне гоя.
   – Ладно, о синагоге в Будапеште я тебе рассказал. Это было главное событие. Я был там еще раз, уже в апреле, когда из бригады поехал получать боеприпасы.
   – Помню. Меня несколько удивило, что ты увязался за тыловиками.
   – Да. Я начал думать. Самостоятельно, а не переваривать чужие мысли. Раньше я просто смотрел. А сейчас – видел. И то, что я увидел… В общем, жизнь потеряла всякий смысл. Единственное, что меня удерживало, это желание отправить на тот свет как можно больше немцев. А тут внезапно закончились бои. Мою батарею загнали на захудалый фольварк. Ты у меня там был.
   – Да. Меня отправили в Вену. А когда я вернулся в батарею, я узнал, что ты погиб. Говорили, что тебя убили "вольфы". Ходили, правда, слухи, что ты дезертировал. Но ты и дезертирство настолько несовместимы, что никто этому не верил.
   – А ты?
   – Я? Я не хотел верить, что ты погиб.
   – Не финти, Гоша.
   – Понимаешь, Исачок, еще в училище я привык к тому, что ты все делаешь правильно. И даже допуская возможность твоего дезертирства, я пытался доказать себе, что у тебя для этого есть веские основания. Но я отбрасывал этот вариант, потому что, если ты не предупредил меня, на свете вообще не существует дружбы. Я не мог представить себе, что ты -ненастоящий друг.
   – Не стану уверять тебя, что предупредил бы. Не знаю. Но все произошло до того внезапно, что у меня даже не было времени на раздумье. Приехал к нам помпострой. Помнишь, он и в трезвом виде был изрядным дерьмом. А тут, на подпитии, его понесло. Стал придираться к моим офицерам. Обматюкал и их и меня в присутствии всей батареи. Я сдерживался. А когда мы зашли в дом, наедине я сказал ему, что в бою никогда не замечал в нем такой прыти. Он обозвал меня вонючим жидом. Пистолет он не успел вытащить. В жизни я никого так не бил. Он еще был в сознании, когда я потащил его к выгребной яме, но сопротивляться он уже не мог. Пару раз я окунул его головой в дерьмо, а потом утопил.
   – И никто этого не видел?
   – Видел. Был у меня в батарее наводчик-сибиряк Куликов, маленький такой. Он видел.
   – Куликова допрашивали в особом отделе. Он последний видел подполковника и тебя.
   – В чем же дело? Все должно было быть абсолютно ясным.
   – Куликов сказал, что подполковник сел на свой мотоцикл, усадил тебя на заднее сидение и вы покатили к штабу бригады. Мотоцикл подполковника действительно нашли в километре от фольварка. Особисты знали твою любовь к подполковнику и допрашивали Куликова по всем правилам. Но он стоял на своем. Тогда и решили, что вас убили "вольфы". Особистам тоже хотелось закрыть дело.
   – Давай выпьем за Куликова. Не все в России так плохо, если еще есть там такие люди.
   – Есть. Только как их распознаешь?.. За Куликовых! Давай дальше.
   – Дальше? Через два часа я уже был в американской зоне. В Вене разыскал синагогу. Вышел из нее уже в гражданском. А дальше – Италия. Там я стал бойцом еврейского подполья против англичан. Моим командиром была девушка. Вот уже скоро тридцать лет как мы женаты, а для меня она все та же девушка. При первой встрече я увидел только глаза и пятизначный номер вот здесь, на левом предплечья. У нее очень красивые руки. А этот номер… Да. Под носом у англичан мы привозили в Палестину из Европы уцелевших евреев. И снова возвращались в Италию.
   Рут чудом спаслась в Дахау. Единственная из большой семьи кенигсбергских евреев. Повенчали нас уже в Палестине – можно сказать, за пять минут до рождения нашего первенца. Потом война за освобождение. Мой боевой опыт пригодился. Вот только с артиллерией у нас было туговато. Посмотрел бы ты, какие фокусы мы придумывали вместо орудий. Рут уже не воевала. Она нянчила младенца. У нас три сына. Хорошие ребята. А у тебя?
   – Женился я поздновато. Окончил Институт внешней торговли. Меня оставили в аспирантуре. Банальная история – женился на своей студентке. У нас одна дочь. Ей скоро восемнадцать.
   – Эх, знал бы я раньше!
   – Что, могли бы породниться?
   – Я – за милую душу. Не в этом дело. Были у меня разные там – как тебе объяснить? – комплексы.
   – Комплексы?
   – Ты ведь знаешь, недавно наши ребята в воздушном бою сбили четыре советских истребителя. Сбивали и раньше. Но в советских самолетах были арабские летчики. А тут – русские. Один из наших самолетов пилотировал мой первенец. Конечно, я горжусь им. Но иногда меня одолевала горькая мысль: а что, если советский летчик – Гошкин сын? Знал бы я, что у тебя нет сыновей, как-то было бы спокойнее.
   – Значит, думал? Не забыл?
   – Иди ты… У меня даже проблемы в семье из-за тебя.
   – Проблемы?
   – Понимаешь, по памяти я написал маслом твой портрет. У меня ведь даже не было твоей фотографии. Портрет по всем правилам социалистического реализма. Бравый старший лейтенант при всем параде.
   – Так ты все-таки не бросил рисовать?
   – Не бросил. Правда, сейчас не совсем социалистический реализм. Портрет висит дома в моем кабинете. После всех подлостей, которые твоя партия и правительство делают Израилю, – ты уж не обижайся на меня, Игорек, – мои ребята не очень жалуют все советское.
   – Чудак ты, Исачок, с чего бы мне обижаться? Ты ведь еще не забыл нашу систему? Думаем одно, говорим другое, делаем третье. У нас даже ходит сейчас анекдот. Цитируют Маяковского: "Мы говорим Ленин -подразумеваем партия, мы говорим партия – подразумеваем Ленин". Вот так пятьдесят восемь лет мы говорим одно, а подразумеваем другое. У меня тоже проблемы в семье. В прошлом году мы жили в Канаде. Вдруг Люда заявила, что не хочет возвращаться в Москву. Девчонка толковая, но трудная. Дед в ней души не чает. А больше пяти минут их нельзя оставлять вместе. Политические противники.
   – Ну, а твои симпатии на чьей стороне?
   – Трудно мне. Все прогнило. Все фальшь. Надо было остановиться на февральской революции. Но ведь это моя родина. У меня нет другой. Так что, сыновья требуют снять портрет?
   – Да. Или замазать советскую военную форму. Не хотят советской экспансии.
   – Во всем мире не хотят. Ладно, к черту политику. Тошно от нее.
   – Слушай, Игорек, мы сейчас в нескольких минутах лета от Тель-Авива. Махнули ко мне? Салон открывается через неделю. Я распоряжусь. Все, что тебе предстоит сделать, сделают без тебя. Махнули, а? Ты даже не представляешь себе, как обрадуется Рут.
   – Чокнулся ты, Исак. У меня ведь советский паспорт.
   – Ну и что?
   – А виза? Ты представляешь себе, что произойдет, когда в моем паспорте обнаружат израильскую визу?
   – Никаких виз. Я все устрою. Твой паспорт останется девственным. Полетели, Игорек.

 
   …Включили электричество. Официант зажег свечу в цветном стеклянном колпаке. Они и не заметили, как подкрались сумерки…
   Игорь смотрел на огонь свечи, преломлявшийся в резьбе дивного орнамента.
   – Господин губернатор, сорок один миллион не вызывает ни малейших возражений. Очень логичная сумма. Несколько меньше цены американской электростанции и на миллион больше предлагаемой нам цены. Я имею в виду честно заработанный вами один миллион долларов. Что касается меня, я не могу сообщить вам номер моего несуществующего счета.
   – О, мистер Иванов, это не проблема! Я с удовольствием сообщу вам номер счета, на котором у вас ровно миллион американских долларов.
   – Спасибо, но мне лично деньги не нужны. Я ведь живу при коммунизме. Вы, вероятно, забыли, что при этой общественной формации не существует денег. Итак, сорок один миллион?
   – Мистер Иванов, не могу не признаться, что ваш отказ от денег поразил меня до глубины души. Только грезить можно о таком сотруднике, как вы. Но мои коллеги по парламенту штата и люди, через руки которых сделка пройдет в Дели, увы, пока не отказываются от денег. Возможно, потому, что они еще не живут при коммунизме.
   Через несколько дней в Дели в торжественной обстановке был подписан договор на поставку Индии советской электростанции стоимостью в сорок три миллиона долларов. Советский Союз получил на пять миллионов долларов больше, чем надеялся получить. Из пяти миллионов Игорю досталась премия – трехмесячная зарплата, что оказалось совсем нелишним и при коммунизме. Строгий выговор в ЦК не имел денежного выражения. А может быть, не следовало отказаться от счета в швейцарском банке?..

 
   …– Нет, Исачок, это исключено. Мы просто надрались.
   – Надрались? Три бутылки на двоих за столько часов?
   – Моя норма – четыреста граммов.
   – Я и вовсе не пью. Полетели, Игорек!
   – Нет, это невозможно. Я на коротком поводке с парфорсом.
   – Что это такое – парфорс?
   – Металлический ошейник с колючками.
   Исак заказал кофе с коньяком. Откуда-то из глубины у Игоря подступали слезы. Не пьяные слезы. Люда не хотела уезжать из Канады. Отец будет говорить о лаптях. Завтра или послезавтра соотечественники единодушно осудят сбежавшего артиста. В лагере под Симферополем обучат еще нескольких арабов, как захватывать пассажирские самолеты и убивать израильских детей. А у торгового представителя великой державы нет нескольких долларов, чтобы заплатить плотникам за стенд для великой державы. На коротком поводке с парфорсом…
   – Не сейчас, но я еще приеду к тебе в гости. Что-то изменится. Должно измениться, если на Запад бегут такие люди и если в стране есть Куликовы. Я верю в это. Я еще приеду к тебе, Исачок.

 



1978 г.



 
ГОЛОВНАЯ БОЛЬ

 
   – Не спорьте со мной и не убеждайте меня. Слава Богу, как говорится, мне уже семьдесят третий год, а в этом возрасте не меняют своих убеждений. И хоть эти сукины сыны все развалили и уничтожили – я, как был, так и остаюсь коммунистом. Поэтому, как нам известно, я не верю в Бога и во всякие прочие басни. А об этом случае я рассказываю вам… ну, просто потому, что он все время точит мое сознание.
   Вы ведь были знакомы с моей покойной женой? Нет, нет. Эта, слава Богу, как говорится, жива. Я имел в виду первую, Постойте. Вы ведь в Израиле, кажется, меньше двадцати лет? Ах, так Вы знали о моей связи со студенткой, с моей нынешней женой? Забавно. В ту пору это не оглашалось. Не все моральные нормы строителей коммунизма соблюдались даже наиболее ортодоксальными коммунистами. Видите ли, восемнадцатилетняя студентка вообразила, что на свете нет мужчины лучше ее профессора. А профессору уже пятьдесят. И у него жена и сын. Только через год после смерти жены она осталась у меня, и мы официально оформили наш брак. Сейчас, когда ей уже сорок, разница в возрасте не так заметна, как в ту пору.
   Сыну, как вы знаете, – заметьте, единственному сыну, я дал разрешение на выезд в Израиль. Вы помните, чего это стоило в те годы? У меня были серьезнейшие неприятности по партийной линии и по служебной. Я получил строгий выговор с предупреждением – первое и единственное взыскание за все годы пребывания в партии. Я очень болезненно воспринял этот строгий выговор. Меня даже хотели снять с заведования кафедрой. Не стану скромничать, но где им было найти подобного мне специалиста в области французской литературы? Да, мне понятна ваша улыбка. Вы считаете, что я хотел избавиться от сына, который старше моей будущей жены. Так знайте: ничего подобного в моих намерениях не было. И представьте себе, мне было не так просто дать сыну разрешение на отъезд. Со всех точек зрения.
   Сын женился уже в Израиле. У меня появился внук. Впервые я увидел его во время моего первого приезда в Израиль. Внуку в ту пору минуло девять лет. Собственно говоря, только тогда проявилась дедовская любовь, не сравнимая ни с какой другой. Не сочтите меня субъективным, но внук у меня действительно необыкновенный. Да, да! И не надо улыбаться. Девятилетний человек изучал меня как объект. Вообще, меня поразило, как быстро взрослеют дети в Израиле, поразила их самостоятельность не только в действиях, но, главное – в суждениях. И должен вам сказать, я возвращался домой, гордый тем, что сумел завоевать любовь внука.
   Между нами завязалась переписка. Каждое письмо я многократно перечитывал и хранил как святыню. Его неправильный русский язык с вкраплениями ивритских слов, которые я понимал в контексте, вызывал у меня прилив еще никогда ранее не изведанной нежности. Вот когда вы станете дедом, до вас дойдет смысл моих слов. Вы спрашиваете, почему я не переехал в Израиль? Тому есть несколько причин. Конечно, я ощущал, можно сказать, неодолимую потребность общения с внуком. Но ведь жена моя не еврейка. Да, я знаю, что многие привозят нееврейских жен и мужей. Но моя жена не скрывает, как бы это сказать, неприязни к евреям и даже к еврейскому государству. Я уже, увы, немолод. Оставить жену я не могу решиться. К тому же, в Израиле, кроме должности деда, у меня нет никаких перспектив.
   Через четыре года после первого посещения Израиля внук пригласил меня на "бар-мицву", на свое совершеннолетие. Конечно, это абсурд – совершеннолетие в тринадцать лет, хотя, как я уже заметил, дети в Израиле быстро созревают интеллектуально и даже приобретают самостоятельность, как мне кажется, быстрее необходимою. Не могу сказать, что так же быстро они приобретают знания. Но речь не об этом. Поскольку "бар-мицва" – акт религиозный, я не был в восторге от этой идеи. Кроме того, к тому времени рухнула система, и я из человека вполне состоятельного превратился, можно сказать, в нищего.
   Я почувствовал себя униженным, получив билет на полет в оба конца. Пилюля была подслащена внуком, написавшим, что билет куплен на его деньги. Но откуда у него такие деньги в тринадцать лет? Мне оставалось только сделать вид, что я поверил. Уж очень настойчиво звал меня внук на это торжество. Сын и невестка встретили меня сердечно. О внуке и говорить нечего. Как он вырос и изменился! Действительно, зрелый мужчина. Даже пушок пробился на верхней губе.
   Вместе с сыном я поехал осмотреть ресторан, в котором должна была состояться "бар-мицва". Вернее, не ресторан, а специальный зал для всяких торжеств. Вы-то привыкли к таким залам. А меня эта роскошь просто ошеломила. Тем более, я представил себе, как среди этого великолепия будет выглядеть мой внук. Для меня все это было весьма необычным. Я ведь никогда не видел "бар-мицвы".
   Утром в день торжества мы поехали к Стене плача, как вы ее называете, к Западной стене разрушенного Храма. В прошлый приезд я избегал всего, что связано с религиозными предрассудками. Так что здесь я был впервые.
   Не могу объяснить вам причины, но, когда мы по лестнице спустились на площадь перед Стеной, какая-то непонятная торжественность вселились в меня, хотя ничего из ряда вон выходящего я здесь не увидел. Вы ведь согласитесь со мной, что площадь со Стеной плача не является шедевром архитектуры. А сама Стена для меня ничем не отличалась, от стены, скажем, Кремля или Петропавловской крепости. Поэтому я был даже как-то смущен охватившим меня чувством.
   Не посчитайте меня старым упрямцем, но, верный своему мировоззрению, я изо всех сил сопротивлялся этому непонятному состоянию, чуждому моему воспитанию, моему образу жизни и вообще всему моему существу.
   И надо же, именно в этот момент внук спросил меня, приготовил ли я записку. "Какую записку?" – спросил я. "Записку с просьбой к Всевышнему, которую всовывают в щель между камнями Стены.. Возможно, под влиянием внутреннего сопротивления неожиданному и непонятному ощущению, появившемуся у меня при виде Стены, я ответил внуку, вероятно, несколько более высокомерно, чем следовало бы: мол, я никогда ни у кого ничего не просил, тем более у какого-то несуществующего Всевышнего. Сын и внук ничего не сказали, но в их молчании я услышал явное неодобрение.
   Мы приехали домой и уже начали готовиться к поездке в зал, где должна состояться "бар-мицва". И тут у меня внезапно разболелась голова. Должен заметить, что я никогда раньше не испытывал головной боли. Невестка дала мне какую-то обезболивающую таблетку. Но боль не только не прекратилась, а, наоборот, усилилась. Через несколько минут она стала просто невыносимой. Бывала у меня зубная боль. Был страшный приступ аппендицита, и меня прооперировали, уже когда нагноившийся отросток был готов лопнуть. Был у меня тяжелый перелом костей голени. Я умел безропотно переносить любую боль. Но тут я хотел, чтобы смерть скорее избавила меня от этой муки. Вызвали скорую помощь. Не обнаружив никакой логической причины боли, врач сделал мне укол – не то какое-то сильное обезболивающее, не то наркотик. Никакого эффекта.
   Мы уже опаздывали на "бар-мицву". Снят зал. Заказан праздничный ужин. Приглашены гости. А я лежу пластом, и даже попытка шевельнуть пальцем усиливает и без того непереносимую боль. Пригласили медицинскую сестру, которая осталась со мной дома.
   "Бар-мицва" состоялась без моего участия. А ведь именно для этого я приехал в Израиль.
   Ни сын, ни внук никак не прокомментировали происшедшего. Они только, как мне показалось, многозначительно переглянулись. Дело в том, что боль, слава Богу, как говорится, прекратилась так же внезапно, как началась, но только после их возвращения домой.
   И вот уже в течение двух лет, как и до этого случая, я ни разу не испытывал головной боли.
   Не улыбайтесь. Мое мировоззрение не изменилось ни на йоту. Я был и остаюсь атеистом. Но понимаете… Что это за головная боль? Почему она началась сразу после поездки к Стене плача и моего несколько высокомерного заявления? Заметьте, не боль в животе, причину которой врач мог бы распознать. Не боль, скажем, в груди. Могли бы предположить, допустим, инфаркт или какую-нибудь другую сердечную катастрофу. Нет, боль, которой нет никакого логичного объяснения. Почему не помогли обезболивающие средства? Почему это боль так же внезапно прекратилась после "бар-мицвы"?
   Я знаю только одно: для меня не могло быть большего лишения (я умышленно ухожу от неприемлемого для меня в данном случае термина – наказания), чем лишения меня возможности быть на торжестве моего дорогого внука, ради которого я приехал в Израиль.

 



1995г.



 
РАСПЛАТА

 
   Телеграмму вручили Ярону во время ужина. Для солдат телеграмма – явление необычное. Но и Ярон отличался от всех остальных во взводе. Самый старый – ему уже двадцать два года, обладатель первой степени по физике, да еще из Гарвардского университета, и вообще не израильтянин, а американец.
   Солдаты с интересом смотрели, как Ярон достает из конверта бланк. Возможно, это от его подружки, и перед отбоем появится занятная тема для беседы? Должны ведь происходить какие-нибудь события, способные скрасить тяжелую армейскую рутину. Но сдвинутые брови Ярона и недоуменно полуоткрытый рот сразу же лишили солдат надежды на развлечение.
   Ярон медленно сложил бланк, спрятал его в карман и, не проронив и слова, покинул столовую.
   Звезды щедро украсили небо. Далеко внизу, в прибрежном кибуце лаяли собаки. В нескольких километрах к югу от их базы место, где восемнадцать лет назад погиб отец. Он командовал ротой в этом полку. Ярон здесь не случайно.