К счастью и к сожалению закончился отпуск. Маурисио вернулся в Бразилио. К сожалению – потому, что ему не хотелось расставаться с Шуламит. К счастью – потому, что лейтенант Морано был приучен принимать решения на основании тщательно взвешенных данных, а не под влиянием всплеска эмоций.
   В тот вечер, накануне его отъезда, он сидел с Шуламит в беседке у бассейна на крыше. Эмоции хлынули лавиной. Чуть ли не усилием отлично тренированных мышц ему пришлось сдержать рвущееся из сердца признание, когда Шуламит задумчиво и печально произнесла: "Я никогда не выйду замуж не за еврея".
   Отдел работал с необычной нагрузкой. Недавно отгремела война между Англией и Аргентиной, израильтяне все еще находились в Ливане, горы информации надо было анализировать, обрабатывать и сортировать. Маурисио был поражен несоответствию между истинным положением дел в южном Ливане и тем, как представляли миру израильтян. Преднамеренная ложь выращивалась на почве явной и подспудной фобии к евреям.
   Но и в самом Израиле доморощенные прекраснодушные щедро удобряли эту почву. У Маурисио была возможность познакомиться с документами, из которых становилось ясно, что враги Израиля стимулируют прекраснодушных не только морально..
   Вечерами Маурисио пьянел, читая и перечитывая письма Шуламит.
   Он трезво просчитывал и оценивал все, что произойдет с ним в течение ближайших месяцев. Просчитать дальше было так же трудно, как предугадать развитие шахматной партии в миттельшпиле на шесть-семь ходов вперед. Но первый ход уже был сделан.
   Маурисио подал в отставку.
   Генерал, друг и сослуживец деда Аурелы, беседовал с ним несколько часов. Видя, что все надуманные и туманные аргументы не пробивают генерала, Маурисио рассказал о своем решении перейти в иудаизм.
   Генерал расхохотался и сказал, что направит лейтенанта на медицинскую экспертизу, к психиатру.
   Маурисио был непреклонен.
   – Что по этому поводу думают твои родители?
   – Я еще с ними не говорил.
   – Ну, сынок, боюсь, что тебе действительно нужен психиатр. Ты представляешь себе, что произойдет в семье Морано и Пересов? И что скажет Аурела? Может быть, и ее ты хочешь обратить в иудаизм? А твое будущее? Я уже видел тебя в моем кресле. И даже выше. Нет, Маурисио. Пойди проспись и забудь об этой блажи.
   – Мой генерал, это не блажь. Это зов… – Маурисио вспомнил слова господина Вайля о том, что верующий еврей не произносит имени Бога, – это зов неба.
   В конце концов, отставка была принята.
   Маурисио приехал в Сан-Пауло. Даже генерал не мог представить себе того, что произошло в семье Морано.
   Отец всегда был рассудительным, сдержанным, терпимым. Можно было предположить, что именно таким он будет и сейчас, когда сын объяснит ему мотивы своего поведения. Но предположение не имело ничего общего с действительностью. Эмилия должна была стать между сыном и мужем. Ослепленный гневом, он бросился с кулаками на Маурисио.
   – Что за бред? Какие мы, к дьяволу, евреи? И я, и твоя мать, и наши родители – добропорядочные католики, не имеющие ничего общего с евреями.
   – Католик – это не национальность. Наши предки – мараны, принявшие христианство и продолжавшие подпольно исповедовать иудаизм.
   – Но я ведь не исповедую твой дьявольский иудаизм!
   – Не исповедуешь. Но твое семя, из которого я произошел, это семя твоего отца, и его отца, и отцов их отцов, и Авраама, Ицхака и Иакова. И независимо от того, какую религию ты исповедуешь, язычество или буддизм, ты несешь полный запас генетической информации твоих предков-евреев. А благодаря особенностям нашего рода в эту информацию не подмешана даже толика нееврейской.
   Только спустя несколько дней отец не то чтобы успокоился, но был в состоянии выслушать сына. Маурисио рассказал ему о беседе с дедом. Морано долго молча разглядывал перстень.
   – Ну, а как ты представляешь себе твое будущее?
   – Мое будущее в Израиле, куда я собираюсь переселиться, как только выполню все, что следует выполнить еврею, возвращающемуся на родину предков.
   Морано снова погрузился в молчание, раскачиваясь в кресле-качалке и поглаживая гладкий рубин перстня кончиками пальцев левой руки.
   Но тут взорвалась Эмилия, все эти дни служившая буфером между разгневанным отцом и невменяемым сыном:
   – Я чувствовала, что это произойдет! Я предвидела несчастье, как только увидела эту жидовку! – Эмилия презрительно вскинула лицо к потолку.
   – Не надо грязных кличек, Эмилия, тем более теперь, когда какой-нибудь хулиган точно так же может обозвать тебя. Не надо. – Он помолчал и продолжил, увидев, как беспомощность сменила ярость на красивом лице жены, как большие агатовые глаза вдруг стали изумрудными от света настольной лампы, отразившейся в крупных слезах – Не надо. Может быть этот перстень действительно послание наших предков. Можно ли объяснить иначе, для чего на протяжении стольких поколений мы должны были сохранять чистоту нашего еврейского генетического фонда, как только что сформулировал твой сын? Мы не ощущаем себя евреями. Нам даже неудобно быть ими. А вот Маурисио ощутил. Может быть, прав твой отец, что кто-то должен был принять эстафету.
   Логичные и убедительные аргументы, медленно успокаивавшие Эмилию, почему-то не хотели успокоить самого господина Морано. Устойчивый, благоустроенный мир внезапно был взорван. И кем? Его плотью и кровью. Его продолжением. Его гордостью.
   Разрушение внешнего мира – это трагедия, которую возможно охватить сознанием. Это цепь причин и следствий. Он был только звеном в этой цепи. Только длинным бикфордовым шнуром, который тлел, не ведая об этом. Его зажгли далекие предки. Маурисио оказался взрывчаткой. Это можно было понять. Но его внутренний мир! Все в нем казалось пригнанным с такой предельной точностью. Как возможно все это перестроить в его возрасте? Маурисио… Нет, он не сможет простить сыну. Морано внезапно вскочил с кресла-качалки и быстро вышел из библиотеки.
   Подробный рассказ Маурисио о событиях последнего месяца на верхнем этаже внешне восприняли сдержано. Только из глаз Шуламит брызнула радость, хотя нельзя было не заметить наивного усилия девушки оставаться бесстрастной.
   Маурисио спросил господина Вайля, не затруднит ли его функция поводыря в течение нескольких дней, которые понадобятся для оформления своего еврейства. Господин Вайль согласился, объяснив, что речь идет не о нескольких днях, если, конечно, Маурисио не предпочитает действительному соблюдению всех требований иудейской религии формальную процедуру у реформистского раввина.
   Операция, которой Маурисио подвергся в урологическом отделении госпиталя, оказалась не самым трудным звеном в цепи испытаний, выпавших на его долю. Почти все евреи, которых он сейчас встречал, ходили без головных уборов. А его голова должна была быть покрытой. Многие любимые блюда стали запретными. Было в этом и нечто положительное, потому что Маурисио следовало экономно расходовать сбережения. Он не хотел зависеть от помощи родителей, считая это аморальным при данных обстоятельствах. Он снимал односпальную квартиру в районе, где жили не очень состоятельные люди.
   Отец не общался с ним с того дня, когда внезапно ушел из библиотеки. Мать с опаской принимала сына, когда он изредка навещал ее. У Вайлей в течение последних двух месяцев он был не более трех раз. Ему стало неуютно в их роскошных апартаментах после того, как господин Вайль предложил ему финансовую поддержку. Разумеется, он от нее отказался.
   Зато с Шуламит он встречался почти ежедневно – в университете, в еврейском центре, изредка в своей квартире, бедная обстановка которой все-таки подавляла его, несмотря на твердое намерение забыть о привычном.
   Маурисио навестил деда, выздоровев после обрезания. Казалось, дед полюбил внука еще больше, если можно было любить больше, чем он любил.
   Старый Морано приехал к Маурисио накануне его отлета в Израиль. Он даже демонстративно переночевал в убогой квартире внука, внешне не отреагировав на непривычную для себя обстановку.
   Утром вместе с Маурисио дед приехал в дом своих детей. Маурисио не знал, о чем говорил дед, пока он прощался с Вайлями. Но, спустившись на этаж ниже, он не застал отца. Плачущая Эмилия пыталась вручить сыну чек. Маурисио деликатно отказался. Вместе с дедом он ушел из родительского дома.
   В аэропорту Маурисио удивился и обрадовался, увидев ожидавшую его Шуламит. Два часа назад он простился с ней и не ожидал увидеть ее сейчас. Она даже не намекнула, что приедет в аэропорт.
   Дед оживился.
   – Знаешь, внучек, неизвестно, как бы сложилась моя жизнь, если бы я встретил такую девушку до женитьбы на твоей бабке.
   Шуламит улыбнулась и чмокнула деда в щеку, для чего ей пришлось приподняться на носках.
   – Как самый старый представитель рода я могу выразить только радость по поводу твоей предстоящей женитьбы на Шуламит.
   – Вы торопитесь, господин Морано, Маурисио еще не сделал мне предложения.
   – Вот как? – искренне удивился дед.
   Маурисио молчал. Он действительно не сделал предложения. Ни даже намека. Он не смел брать обязательств, не имея представления о том, что ждет его в будущем. Да и Шуламит… Он помнит, как погасла улыбка в ее любимых глазах, когда она сказала, что не представляет себе разлуки с отцом. Чем он станет жить, если уедет Шуламит?
   Объявили посадку на аэробус, следующий по маршруту Буэнос-Айрес – Рио де Жанейро. Там Маурисио пересядет на самолет, летящий в Рим, а оттуда – в Тель-Авив. Но с Бразилией он прощался уже здесь.
   Дед молча обнял внука. Старый Морано хотел утаить свои чувства. Оказывается, воля у него совсем не стальная. В океане легче. Там не пришлось бы отвернуться, чтобы тылом согнутого указательного пальца смахнуть соленые брызги.
   Шуламит… Они обнялись впервые за шесть месяцев их знакомства. Потрясенные, они с трудом оторвались друг от друга и стояли с судорожно сцепленными руками. Дед подошел и обнял их за плечи:
   – Вероятно, мне от имени Маурисио предстоит сделать предложение.
   – Нет, дед, я сам. Когда буду стоять на ногах.
   – Если учесть, что я записал тебя основным моим наследником, – а я не очень беден, – то ты уже сейчас вполне на ногах.
   – Спасибо, дед. Но я сам. – Он снова поцеловал деда и Шуламит и, не оглядываясь, пошел к паспортному контролю.

 
   Все. Предел. Дойти до этого камня и дальше ни шагу. Он миновал этот камень. Сейчас только до кипариса. За спиной прерывистое дыхание Шмуэля превратилось в раздражающий стон. Пот струится сквозь брови, разъедая глаза. Вытереть бы. Но левая рука сжимает перекладину носилок, ножом врезающуюся в плечо. Правой рукой он пытается уменьшить давление автомата "Галиль" и многотонного подсумка с гранатами, который, наверно, уже сломал его тазовую кость. Спина и ноги – сплошная кричащая рана.
   Его сменил Игаль, славный восемнадцатилетний парень. Он так неумело скрывал свой страх при их первом прыжке с самолета. Сейчас Игаль прыгает без страха.
   Сколько же Маурисио прошел с носилками? А всего? Они вышли ровно в полночь. Сейчас… С трудом он согнул в локте онемевшую руку и посмотрел на часы. Цифры и стрелки притаились во мраке, хотя жаркое сентябрьское солнце, медленно опускаясь к горизонту, продолжает жечь спину. Около шести… Они идут уже восемнадцать часов. Если в среднем пять с половиной километров в час, то они прошли… Нет, не получается.
   В Иерусалиме, у Стены плача будет завершен стокилометровый марш, и солдатам роты вручат красные береты парашютистов.
   Маурисио прошел мимо командира роты. Капитан стоял с такой же полной выкладкой, как на каждом солдате, да еще по автомату на правом и на левом плече – своим и кого-то из предельно ослабевших солдат.
   – Как дела, Морано?
   – Все в порядке, командир.
   Капитан улыбнулся, перекинул автомат с левого плеча на правое и подхватил Амоса, с трудом переставлявшего ноги.
   Где-то на дне мутнеющего сознания Маурисио обнаружил сравнение между офицером израильской и любой другой из известных ему армий. А солдаты? За три месяца курса молодого бойца Маурисио расстрелял патронов больше, чем за несколько лет службы в бразильской армии. Бывший лейтенант, а сейчас рядовой, в течение этих трех месяцев прыгал с парашютом днем и ночью, десантировался с вертолетов и кораблей, водил танк, бросал гранату в проем двери и мгновенно за взрывом врывался в помещение, заполненное дымом и пороховыми газами. Он привык к нагрузкам, способным сломать стальную конструкцию. На спине и на носилках в сложнейшей обстановке выносил "раненых". Научился выживать в пустыне и делать внутривенные вливания.
   Трижды они совершали марши, подобные этому. Всего лишь на десять километров короче. Только сейчас вместе с восемнадцатилетними мальчиками он стал настоящим мужчиной.
   У подножия холма свернули носилки, и "раненые" влились в колонну. Над зеленью леса розовели дома столицы. Десятиминутный привал в Иерусалимском лесу. Командир ждал, пока подтянутся отставшие.
   И снова стонущие ноги поднимают немыслимую тяжесть тела, удвоенную амуницией.
   Рота вошла в город. Слева "Яд-Вашем" и гора Герцля. Неземной закат залил улицы сиянием. Люди, казавшиеся размытыми пятнами, вдруг приобрели четкие очертания.
   Обгоняющий колонну автобус замедлил ход. Из окна высунулся молодой бородатый шофер с вязаной кипой на голове:
   – Ребята, сколько километров?
   – Сто, – гордо ответили из колонны.
   – Честь и слава! – прокричал шофер, и автобус одарил солдат выхлопными газами.
   Уже на пределе возможностей, а все же стараясь казаться живыми, рота поднялась из долины к стене старого города.
   На площади, кроме молящихся и туристов, парашютистов ожидало не менее пятисот человек – родители, невесты, подружки. Солдаты пока стояли вне строя у Стены плача. Все, кто находился на площади, подошли к переносным барьерам. Солдаты, верующие и неверующие, прижались к древним камням западной стены разрушенного Храма.
   Шимон, сосед Маурисио по койке, воинствующий атеист. Он родился и воспитывался в кибуце. Маурисио не мог вести с ним дискуссий на теологические темы. Не хватало иврита. Два месяца в Сан-Пауло он упорно учил новый язык, не похожий ни на какой другой. Три месяца в армии оказались отличной школой. Для армейских будней у него был приличный запас слов. Но не для споров о религии, тем более с человеком, единственной религией которого был Маркс. Сейчас Шимон стоял, прижавшись лбом к шершавому камню, и губы его шептали неслышные слова.
   Тишину площади прорезала команда капитана:
   – Рота, стройся!
   Розовое золото угасающего заката над террасами домов еврейского квартала. Густая синева над древней стеной. Солдаты, которые еще несколько минут назад умирали на каждом шагу, сейчас, подтянутые, стояли в строю, и командир батальона вручал им красные береты парашютистов.
   Чувство гордости и причастности к этим ребятам только на йоту перевесило грусть и невольную зависть. Родители и близкие его товарищей наблюдали эту торжественную церемонию. А он, словно кактус в пустыне. Никогда еще Маурисио не чувствовал себя таким покинутым.
   В роте он был самым старым. Возрастной и языковый барьер давал себя знать, несмотря на хорошее отношение сослуживцев. Только командир роты был чуть старше его. И только с капитаном было у него подобие дружеских отношений.
   Еще в Бразилии Маурисио понимал, что процесс его репатриации не будет безболезненным. Но только сейчас, когда болела и стонала каждая клетка тела, предвиденная моральная боль оказалась сильнее физической.
   Командир батальона уже вручал последние береты. Сейчас скомандуют "Разойдись!", и солдаты смешаются с ожидающими за барьером. А он…
   Зажглись фонари. Прожектора подсветили Стену плача. Маурисио рассеянно прошелся взглядом по ряду людей за барьером. Легкие платья. Распахнутые вороты сорочек. Брюки и джинсы. По внешнему виду в Израиле не различишь социального положения. И вдруг… Наваждение?
   Высокий мужчина в отличном светлом костюме. Яркий галстук. Шляпа из рисовой соломки. Отец? Не может быть. Вероятно, снова мутится сознание, как на подъеме от Иерусалимского леса.
   Маурисио тряхнул головой. Отец смотрел на него и улыбался. Маурисио чуть не рванулся из строя. К счастью, почти в ту же минуту прозвучала команда. Солдаты ринулись за барьер.
   Морано встретились в проходе возле синагоги. Они стояли молча, высокие, крепкие. Они не находили слов для начала разговора после нескольких месяцев молчания в Сан-Пауло и разлуки, которую Маурисио считал окончательной.
   Он не обнял отца только потому, что мог запачкать его костюм. Они стояли, держась за руки, словно боялись потерять друг друга в толпе.
   – Молодец, сынок, я горжусь тобой. Не многие из твоего выпуска в училище способны выдержать такой марш. В пять часов вас показали по телевидению.
   Маурисио улыбнулся.
   – Вероятно, дед прав. Он велел поцеловать тебя. А это от Шуламит. -Отец вынул из внутреннего кармана небольшой конверт. – Ну, куда ты торопишься? Она собирается приехать к тебе навсегда. Хорошая девушка. Эмилия полюбила ее.
   Маурисио молча поцеловал руку отца. Трудно было поверить в реальность происходящего. Освещенная прожекторами площадь. Его товарищи в новеньких красных беретах, окруженные родственниками. Огромные древние камни западной стены разрушенного Храма. Между ними кое-где пробиваются кустики, похожие на вазоны, подвешенные опытной рукой искусного дизайнера. И здесь, в самом священном для евреев месте, его отец, бразильский аристократ Морано. Невероятно!
   – Да, сынок, дед прав. Обладатель красного берета Армии обороны Израиля – достойный продолжатель рода Морано.
   Отец неторопливо снял перстень и надел его на указательный палец правой руки Маурисио.

 



1985 г.



 
МАЙЕР И МАРКОВИЧ

 
   – Из всего, что вы написали, мне больше всего нравятся ваши рассказы о невероятных встречах. Может быть, вы кое-что приукрасили, добавили, убавили. Не знаю. Но сам факт такой встречи вы не придумали. Я уверен в этом. Для меня лично невероятная встреча стала переломным моментом, полностью изменившим мое мировоззрение. Я уже давно хотел рассказать вам об этом.
   Знаете, когда я увидел в журнале вашу фотографию с этим шрамом на скуле под глазом, точно таким же, как… – я вам расскажу об этом, – у меня не было сомнения в том, что я познакомлюсь с вами.
   Вы знаете, только человек, не имеющий представления о теории вероятности, в невероятных встречах не видит предопределения, управляемости таким событием…
   Возьмите мою с вами встречу сейчас. Я уже сказал, что был уверен в том, что мы встретимся. Я думал, что это произойдет на каком-нибудь литературном вечере, в крайнем случае, я позвоню вам и попрошу вас встретиться с незнакомым человеком. Но так!
   Объясните, почему я приехал в Тель-Авив в четыре часа, хотя у меня деловое свидание в гостинице "Дипломат" только в семь. Я никогда не опаздываю. Но приехать на три часа раньше – это же абсурд. Так почему я все-таки приехал? Почему я оказался на улице Алленби, на которой не был уже лет двадцать? Что я потерял на Алленби в такой солнцепек? Почему я оказался у вашего автомобиля именно в тот момент, когда вы к нему подошли? Давайте подсчитаем вероятность такого события.
   Я слушал не перебивая. Я не сказал, что вероятность нашей встречи была значительно меньшей, чем он предполагал. В клинике, из которой я вышел на выжженную солнцем улицу, я консультировал только два часа в неделю, именно в этот день.
   По пустынному тротуару ко мне направился высокий мужчина с интеллигентным лицом, притягивающим к себе внимание. По виду он был старше меня, лет примерно шестидесяти семи-восьми. Но признаков приближающейся старости не было ни в его облике, ни в манере поведения, ни в стремительной походке. Он вопросительно назвал мое имя и фамилию. Я утвердительно кивнул. Он протянул мне свою большую крепкую ладонь и представился:
   – Майер. Вы обо мне не имеете представления. Просто я прочел все, что было вами опубликовано, и у меня сложилось впечатление, что вы умеете слушать. Так вот, если у вас есть несколько минут, давайте посидим на набережной, и вы пополните свою коллекцию невероятных встреч. Нет, нет, не со мной.
   Мы сидели в тени на террасе кафе, на самом берегу моря, невдалеке от места, где меня окликнул господин Майер. Расплавленное золото плескалось чуть ли не у наших ног. Пляж был относительно малолюдным, если учесть, что солнце еще жгло немилосердно.
   Официант явно удивился, когда господин Майер заказал коньяк. Вода была бы предпочтительней. Но мне почему-то показалось, что я огорчу господина Майера отказом. А огорчать человека, внушившего симпатию с первого взгляда, – не хотелось.
   Господин Майер пригубил бокал и продолжал:
   – Мати Марковича я знал столько же, сколько себя. Наша семья занимала пятый этаж, а семья Марковичей – четвертый. Мой отец был виднейшим хирургом в Будапеште, а отец Мати – знаменитейшим гинекологом. Я был на полтора месяца старше Мати. С двух- или трехлетнего возраста нас воспитывала одна и та же немка и один и тот же француз. В пятилетнем возрасте мы играли друг с другом в шахматы. В шесть лет мы вместе пошли в школу и просидели за одной партой двенадцать лет. Мы были лучшими математиками не только в нашем классе. Математика должна была стать нашим будущим, хотя родители хотели, чтобы мы пошли по их пути и стали врачами..
   А еще мы любили оперу. Все началось с оперетты. Но очень скоро ее вытеснила опера. А из всех опер больше всего мы полюбили "Кармен". Мы знали ее наизусть. "Майер и Маркович" – пели мы на мотив начала "Сегидильи", а начало антракта к четвертому действию звучало как – "Маркович и Майер". С детства это было нашим своеобразным паролем. В гимназии у нас был очень хороший класс. За единственным исключением никого из одноклассников не волновало наше еврейское происхождение. А исключением можно было пренебречь.
   Иштван был самым тупым и самым трусливым в нашем классе. Не помню, почему ему дали кличку "Павиан". Это еще до гимназии, еще в начальной школе. Он, скорее, походил на гориллу.
   Павиан сидел через проход справа от Марковича. И даже списывая у Мати, он умудрялся делать ошибки. В сороковом году Павиан, единственный в нашем классе, стал юным членом фашистской партии.
   Я не стану утомлять вас рассказом о том, что нам пришлось пережить в гетто и в лагере. Это обычная история. Таких вы знаете сотни.
   В тот день, когда по грязи, перемешанной со снегом, мы плелись в колонне умирающих от истощения скелетов, и Маркович и я уже знали о судьбе наших родителей. Мы знали, что их увезли в Польшу. А в нашем лагере из уст в уста передавалось зловещее слово "Аусшвиц"
   Вероятно, была закономерность в том, что вместе с несколькими немцами и овчарками нашу колонну охранял Павиан.
   Вы знаете, я ненавидел его еще больше, чем немцев, хотя, казалось, это было уже невозможно. Мне легче было вытаскивать из грязи ноги в обносках обуви, когда я думал о том, что если я выживу, то собственными руками приведу в исполнение смертную казнь этой мрази.
   Мы не знали, куда нас ведут. Можно было только догадаться, что нас зачем-то уводят на запад от приближающегося наступления русских. Я был уже на пределе своих сил. Маркович был еще хуже Несколько раз мне приходилось подхватывать его, чтобы он не свалился. Упавших немцы тут же пристреливали.
   В какой-то момент с нами поравнялся Павиан. Откормленный, с лоснящейся мордой. На груди у него болтался "шмайсер". Нет, в этот момент Маркович даже не споткнулся. Но Павиан выхватил пистолет, – до этого я не видел, что кроме "шмайсера" у него есть еще пистолет, как и в классе, он был справа от Мати, – и выстрелил почти в упор в голову Марковича.
   Я не успел подхватить моего друга. Он упал в грязь. Колонна прошла мимо еще одного трупа.
   Как и большинство детей из состоятельных еврейских семейств, я был воспитан весьма либерально и, естественно, был атеистом. Но в этот момент из глубины моей души к небу вознеслась молитва: "Господи, сохрани меня, чтобы я мог отомстить Павиану!".
   Вероятно, Господь услышал меня. Я выжил, хотя побывал даже в русском лагере для военнопленных. Оттуда мой русский язык. Конечно, потом я усовершенствовал его. Я вам расскажу об этом.
   В 1947 году я уже был в Палестине, куда меня привело сердце. Ивритом и английским я тоже овладел довольно быстро. Но еще до приезда в Палестину мне пришлось участвовать в операциях нашей будущей службы. Моя арийская внешность и совершенный немецкий язык оказались очень кстати.
   Не посчитайте это хвастовством, но едва возникшая служба была нисколько не хуже прославленных разведок. А может быть, даже лучше. Люди, подобные мне, прошли все семь кругов ада, блестяще владели несколькими европейскими языками, обладали аналитическим умом и мгновенной реакцией. Возможно, такая реакция помогла нам вернуться из ада. Наши коллеги, евреи из арабских стран, были представителями интеллектуальной элиты, сионистами до мозга костей. Такими кадрами могла бы гордиться разведка самой высокоразвитой страны.
   Из советского лагеря для военнопленных я вернулся в Венгрию. Но случилось так, что не попал в Будапешт, а через два дня уже оказался в Австрии.
   Маркович продолжал жить в моем сердце. Ни на минуту я не забывал молитвы, вознесенной Богу. По моему заявлению начались поиски Павиана.