Он нащупал в кармане телеграмму. Он не мог понять, что произошло. "Йоси подох устрою дела возвращаюсь Израиль мама". Мама не могла написать "Йоси подох". Мама, вероятно, любит своего Джозефа. Возможно, не так, как Джозеф любит ее, но любит. Без этого они не могли бы прожить в согласии шестнадцать лет. Текст телеграммы не мог быть таким, если бы Джозеф действительно умер. "Подох"! Немыслимо, чтобы мама написала такое. Но кто, кроме нее, называет Джозефа "Йоси"? Кому еще известно это имя?
   Ярон не любил Джозефа. Но терпел. Что это? Ревность, эдипов комплекс и прочие психоаналитические штучки? Но ведь и Далия не любила Джозефа и в отличие от него не терпела отчима. Когда мама вышла замуж за Джозефа, Далия уже была четырехлетним разумным человеком. У нее-то не было эдипова комплекса. И не воспоминания об отце, погибшем за два года до этого, были причиной неприятия Джозефа. Его почему-то недолюбливали все дети, которые приходили к Ярору и к Далии, хотя Джозеф всегда был добродушный, приветливый, ровный и изо всех сил старался быть приятным. Ярон не мог вспомнить случая, чтобы Джозеф повысил голос даже тогда, когда Далия или он заслуживали наказания.
   Еще днем сломался хамсин, и, хотя был всего лишь октябрь, здесь, на высотах, ощущалась прохлада. А может быть, Ярона передернуло от воспоминания о постоянном беспричинном страхе, который ему, ребенку, внушал Джозеф? Этот страх подстегивал его в школе. Ему неприятно было сознавать, что он существует на деньги отчима.
   Недюжинные способности в математике и физике, умноженные на желание побыстрее вырваться из капкана опеки, привели семнадцатилетнего Ярона в Гарвард на престижную университетскую стипендию. Он не брал у отчима ни гроша. Более того, подрабатывая репетиторством, он помог Далии поступить и учиться в Южно-Калифорнийском университете.
   Ярону пророчили блестящую научную карьеру. Он не отвергал ее. Но решил прийти к ней путем необычным для американского юноши.
   Он никогда не забывал, что родился в Израиле, и будущее связывал со страной, которую всегда ощущал своей. В прошлом году он вернулся в Израиль, сразу же пошел в армию, категорически отказался от службы, связанной с его специальностью, потому что в полку, и котором служил и погиб его отец, нужны не физики, не математики, а воины. После армии он продолжит учение в университете, вероятнее всего – в Тель-авивском. Хорошо бы убедить Далию вернуться в свою страну. Он знал, что мама недоступна его убеждениям из-за Джозефа, который, всегда горячо поддерживая Израиль, почему-то ни разу не поехал туда даже туристом.
   И вдруг "…устрою дела возвращаюсь Израиль мама"
   Безответные вопросы, такие же многочисленные, как эти звезды, продырявившие черный бархат неба, вихрились в отяжелевшей голове Ярона. Он знал историю их женитьбы. Возможно, не все детали. В памяти его осталось то, что услышал шестилетний ребенок. Потом, словно в детской книжечке, уже существующий контур надо было только закрасить цветными карандашами.
   Два года после гибели мужа Мирьям находилась в сомнамбулическом состоянии. Она была лишь частицей мира, в котором жили ее дети. За рамками существования детей зияла черная пустота. Родные опасались за ее рассудок, хотя внешне она вела себя вполне благоразумно. Тетка, сестра Мирьям, несколько раз приглашала ее приехать в Лос-Анжелес. Не могло быть и речи о том, чтобы оставить маленькую Далию с бабушкой, а взять ее с собой Мирьям не решалась. Они полетели в Лос-Анжелес, когда Далии исполнилось четыре года.
   Ярон вспомнил, как на него низвергнулась лавина новых впечатлений. Перелет в Нью-Йорк. Потом – из Нью-Йорка в Лос-Анжелес. Встреча с ватагой троюродных братьев и сестер. Отсутствие общего языка и общность интересов. Новый, непривычно огромный мир. Даже океан отличался от такого знакомого моря, хотя и там и здесь вода в одинаковой мере была ограничена горизонтом. И Диснейленд, который заворожил его и при следующих посещениях оставался таким же чудом, как и тогда, увиденный впервые. Они прилетели в Лос-Анжелес незадолго до Йом-Кипур. Только в семье Ярон узнал, что наступил этот день. Дома, в Израиле, он чувствовал его приближение повсюду. А когда наступал Йом-Кипур, еще на вчера оживленных улицах замирало движение транспорта и мостовые переходили в полное владение детей на велосипедах, роликах, педальных автомобилях, детей даже таких маленьких, как Далия.
   Мирьям ушла в синагогу. В Израиле она тоже посещала синагогу только раз в году, в Йом-Кипур. Даже после гибели мужа она не стала молиться чаще. Вопросы веры никогда не занимали ее. В день замужества, восемь лет назад, впервые за двадцать два года своей жизни она соблюла ритуал иудейской веры. Потом была "брит-мила" Ярона. Но Мирьям как-то не осознала, что "брит-мила" – это символ веры.
   Синагога в Лос-Анжелесе не была похожа на израильские синагоги. Нет, не архитектура. Богослужение шло на английском языке и почему-то больше походило на театральное представление, чем па молитву. Женщины в бриллиантах и жемчугах сидели рядом с мужчинами. Почти у всех мужчин головы не покрыты. Даже лысина раввина отражала свет канделябра, напоминая ореол вокруг лика христианского святого. Поэтому так отличался от других мужчина, сидевший рядом с Мирьям. На его начавшей седеть голове была красивая вязаная кипа. Может быть, именно эта кипа в чужой отталкивающей обстановке непривычной синагоги оказалась проводником, по которому внезапно прошел ток симпатии к незнакомому мужчине.
   В течение двух лет, прошедших после гибели мужа, Мирьям вообще не замечала мужчин. Тем более невероятным оказалось то, что пожилой человек привлек ее внимание. От остальных в синагоге его отличало еще то, что он был единственным, кто серьезно относился к богослужению в этой ярмарке тщеславия. Он не разговаривал с окружающими, не реагировал на шутки и анекдоты, сыпавшиеся вокруг. Он молился, внимательно вчитываясь в текст и перелистывая страницы молитвенника.
   Когда закончилось богослужение, и посетители стали расходиться, пожимая друг другу руки, он тоже, почтительно поклонившись, протянул Мирьям свою длинную холеную кисть. В поклоне, в рукопожатии, во взгляде ощущалась такая деликатность, такая утонченность, что, когда он представился – Джозеф Кляйн, – всегда настороженная Мирьям, с озлоблением воспринимавшая любую попытку ухаживания, сейчас улыбнулась и назвала свое имя. Джозеф заметил, что у нее не американский акцент. Мирьям объяснила, что она израильтянка, что она в гостях. Кстати, его английский тоже отличается от привычного для ее уха. Да, действительно, он эмигрант из Европы. В Америке он уже двадцать два года, но не может отделаться от немецкого акцента, и, поскольку ему уже сорок девять лет, он, по-видимому, уйдет в лучший мир с этим акцентом.
   Оказалось, что в отличие от большинства, забывших о том, что в Судный день нельзя пользоваться транспортом, он пришел в синагогу пешком, хотя до его дома около трех километров. Выяснилось, что им по пути, – Мирьям жила недалеко от синагоги, – и она не отказалась от того, чтобы Джозеф проводил ее.
   Он расспрашивал об Израиле. В его вопросах ощущалась любовь к этой стране, что немедленно нашло отклик в сердце Мирьям. Он выразил ей искреннее соболезнование, узнав, что два года назад в бою погиб ее муж.
   Удивительно, но Мирьям не возразила, когда, прощаясь у входа в дом, он попросил разрешения навестить ее в ближайшее время.
   Ближайшим временем оказался следующий вечер. Семья тети собралась за праздничным столом. Огромный букет красных роз, естественная утонченность, а главное – скупо рассказанная трагедия его жизни снискали ему симпатию всей семьи. Впрочем, не всей. Дети почему-то предпочли оставить стол и вернуться к играм, хотя обычно с интересом прислушивались к беседам взрослых.
   Джозеф сперва неохотно отвечал на вопросы, но, потом, словно прорвало плотину, загораживавшую русло повествования, коротко, но очень эмоционально рассказал о себе. Родился он в 1923 году в Кобленце. Это был, можно сказать, еврейский город, один из красивейших в Германии. Счастливое детство в состоятельной семье. Красивый дом на берегу Мозеля, в полукилометре от впадения реки в Рейн. Но день его пятнадцатилетия ознаменовался еврейским погромом.
   Родители, которые даже после этого отказались покинуть любимую Германию, погибли в Треблинке вместе со всей многочисленной семьей. Он чудом уцелел, пройдя семь кругов ада. Вероятно, потому, что, работая на военных заводах, проявил себя хорошим механиком. После войны он вернулся в Кобленц. Он и здесь оказался нужным. Но не мог оставаться в родном городе, где все будило в нем болезненные воспоминания. И вообще в Германии ему нечего было делать. Вся Европа огромное еврейское кладбище. Он хотел уехать в Израиль, но его пугало то, что у власти там социалисты. Может быть, это звучит смешно, его отец всегда твердил, что социалисты приведут Германию к гибели. Социалисты, национал-социалисты… Подальше от этого.
   В пятидесятом году он приехал в Америку. Вот уже двадцать два года он тут. Преуспел. Его образ мышления и руки механика оказались нужными и доходными. Нет, у него не было семьи. Может быть, это симптомы травмированной психики, но после всего пережитого он боялся будущего и не хотел больше терять близких. А может быть, Всемогущий сделал так, чтобы он оставался свободным до вчерашнего вечера. И ведь как знаменательно! Судный день! Именно в этот день на небесах решаются наши судьбы. Мирьям почему-то густо покраснела при этих словах.
   Тетка и ее муж буквально влюбились в Джозефа, Он стал желанным гостем в их доме. Мирьям тоже неудержимо тянуло к нему. Необыкновенный мужчина! А много ли она видела мужчин на своем веку? С будущим мужем она познакомилась во время службы в армии, когда ей едва исполнилось девятнадцать лет. Он был у нее первым и единственным. Два года горечи и пустоты. И вдруг здесь, в чужом для нее мире, встреча с человеком, таким необычным не только для израильской девушки, но даже для ее повидавших мир родственников. Правда, разница в возрасте. Но постепенно Мирьям перестала замечать эту разницу. Вот только Ярон и Далия никак не приближались к нему, хотя Джозеф окутывал детей своей добротой.
   Через полтора месяца после приезда Мирьям стала собираться домой. Джозеф отговаривал ее, предлагая немедленно пожениться. Мирьям объяснила, что не может совершить такой важный поступок, не познакомив Джозефа с мамой. Дела не позволяли Джозефу даже на несколько дней покинуть Калифорнию. В конце концов, тетка настояла на приезде сестры.
   Джозеф был еще более очаровательным и утонченным, чем обычно. Но, в отличие от сестры и шурина, мама не раскрыла Джозефу своих объятий. Впрочем, она не стала возражать против женитьбы, только благословение ее было холодноватым. "Не я выхожу замуж, – сказала она, – а ты. Тебе и решать".
   Свадьбу отпраздновали скромно. Джозеф все же сумел освободиться от дел, и они провели медовый месяц на Гаваях. Вскоре они поселились в Санта-Барбаре, в красивом доме с ухоженным субтропическим садом, с захватывающим дыхание видом на океан. А дальше пошли будни. Джозеф оказался образцовым семьянином. Его устраивала система двух детей, и он не собирался обзавестись собственным ребенком. За шестнадцать лет у них не было серьезных разногласий. Только с поездками в Израиль никак не ладилось. Ну, просто необъяснимые невезения. Всегда в последнюю минуту оказывалось, что дела не позволяют Джозефу отлучиться, и Мирьям летела одна или с детьми.
   Правда, через год после женитьбы, когда Египет и Сирия напали на Израиль, Джозеф хотел поехать воевать. Но Израиль не был заинтересован в добровольцах.
   Вопреки опасениям бабушки, Йоси, как называла его Мирьям, оказался идеальным мужем, и не его вина, что он не стал таким же отцом.
   И вдруг "Йоси подох…".
   В пятницу, получив отпуск, Ярон приехал к бабушке в Нетанию. Бабушка говорила с Мирьям по телефону. Мирьям отказалась что-нибудь объяснить. Подробно расскажет обо всем, возвратившись в Израиль.
   Из писем дочери мать знала, что зять тяжело болен. Она позвонила сестре. Но кроме причитаний и раскаяния по поводу того, что они повинны в знакомстве племянницы с этой мерзостью, сестра почти ничего не сообщила.
   Еще бабушка узнала, что после смерти Джозефа осталось огромное наследство, но Мирьям отказывается прикасаться к проклятым, как она выразилась, деньгам. Все родственники и друзья посоветовали ей не быть дурой и не отказываться от наследства. И еще Ярон узнал, что Далия тоже вернется в Израиль после окончания семестра.
   Мирьям приехала в начале декабря. В свои сорок шесть лет она еще была красивой женщиной. Но несвойственный ей налет жестокости преобразил лицо, покорявшее всех своей добротой. Вместе с бабушкой и старшим дядей Ярон встретил ее в аэропорту.
   До самой Нетании она почти не проронила ни слова. Бесконечные вопросы мамы и брата оставались без ответа. Ярон не спрашивал. Он знал, что мама сама расскажет, когда сочтет нужным. А потом уже молчали они, подавленные рассказом Мирьям.
   Летом у Джозефа обнаружили рак прямой кишки. Его прооперировали. Больше, чем от болей, Джозеф страдал от противоестественного отверстия в животе, через которое он оправлялся. В начале августа он уже не мог подняться с постели из-за невыносимых болей в позвоночнике. Врачи диагностировали патологические переломы позвонков, пораженных метастазами рака.
   То ли ему сказали, то ли он сам узнал, что дни его сочтены. Однажды ночью, когда боли слегка успокоились после большой дозы морфина, Джозеф сказал, что не хочет уходить из жизни безымянным. Никакой он не Джозеф Кляйн. Он Вернер фон Лаукен, аристократ, родившийся в 1923 году в родовом поместье в Восточной Пруссии.
   Яркая фигура в гитлерюгенд, он получил отличное военное воспитание. В1940 году его приняли в национал-социалистическую партию. Непросто семнадцатилетнему юноше попасть в партию. Но как было не принять отважного добровольца, с триумфом прошедшего всю Голландию, Бельгию и Францию? Вернер фон Лаукен стал офицером СС.
   Это именно он возглавил акции уничтожения евреев Украины летом и осенью 1941 года. Это именно он организовывал фабрики смерти в Майданеке, Освенциме и Треблинке. Не было ни единого лагеря уничтожения, к которому не имел бы отношения штурмбанфюрер Вернер фон Лаукен. Шутка ли штурмбанфюрер в двадцать два года! Много ли подобных было в Третьем райхе?
   После войны он попал в лапы к американцам. Даже видя благосклонное отношение к себе, он не открыл им своего имени. Он стал квалифицированным механиком.
   В 1950 году симпатичный янки, тоже майор, помог ему избавиться от прошлого. Вот этот рубец под мышкой – след удаленного клейма СС. По совету и при помощи майора он стал евреем Джозефом Кляйном с уже известной ей биографией и приехал в США.
   Не его золотые руки составили ему состояние. Несколько раз он побывал в Южной Америке и встречался с Эйхманом и Менгеле, которые всегда относились к нему, как к младшему брату. С их помощью он занялся промышленным шпионажем, что и сделало его очень состоятельным человеком.
   После похищения Эйхмана израильтянами ему пришлось прервать связь с Менгеле. Он боялся, что израильтяне выйдут и на его след.
   Да, это правда. Он жил в постоянном страхе. Слово "Израиль" преследовало его в кошмарных снах. Он был вынужден посещать презираемую им синагогу. Он надевал ненавидимую им кипу. Себя, арийца, аристократа, он должен был причислить к племени недочеловеков.
   Женитьба на Мирьям, вдове израильского героя, тоже была пластом маскировки. Но тут прибавился еще один, если можно так выразиться, психологический аспект.
   Осенью 1941 года в Киеве, в Бабьем яре, они проводили акцию. На исходе того дня ему захотелось самому взять пулемет. И вдруг в толпе голых евреев, стоявших перед рвом, он увидел девушку, красота которой обожгла его. Никогда прежде в нем, уже имевшем трехлетний опыт общения с женщинами, не пробуждалось такого дикого желания.
   Восемнадцатилетний офицер СС имел возможность извлечь девушку из пригнанного на убой стада. Но истинный ариец не мог опуститься до сожительства с еврейкой. Это было равносильно скотоложству. Нет, он не смел. Он жал на спусковой крючок с остервенением, пока пулемет не умолк. А он лежал на брезенте опустошенный. И опустошение было таким же сладостным, как после полового удовлетворения. А потом, наваждение какое-то, его неудержимо тянуло к еврейским женщинам, и он все время должен был противостоять этой отвратной патологии. Но когда в синагоге рядом с ним появилась Мирьям, в первую минуту он решил, что Сатана, которому он поклоняется, сейчас, через тридцать один год, вернул ему из Бабьего яра ту обнаженную девушку. Подобие было невероятным. И наверно, тот же Сатана подсказал ему, что эта женщина может оказаться для него не только маскировкой, но и средством разрешения патологических инстинктов.
   К концу этой исповеди Мирьям окаменела. Никакая дополнительная боль не могла бы подействовать на нее, впавшую в каталепсию. Шестнадцать лет прожить с этим чудовищем! Зачем она пошла в ту странную синагогу? Зачем она уехала из Израиля? Там не могло случиться ничего подобного.
   Она вернулась к действительности, когда медицинская сестра вошла в спальню со шприцем в руке. В тот ничтожный промежуток времени, пока жидкость из шприца перелилась в атрофированное от истощения бедро, Мирьям поняла, что она должна предпринять.
   После операции Джозефа выписали домой умирать. Морфин только слегка притуплял невыносимую боль. Каждый проезжавший автомобиль ударял бампером по позвонкам, хотя их дом стоял довольно далеко от дороги. Джозеф молил дать ему яд, чтобы прекратить страдания.
   А Мирьям знала, как он умеет переносить боль…Ее сорокалетие они отпраздновали на озере Тахо. На лыжах они забрались в дикую глушь. В лесу на относительно пологом спуске они провалились в занесенный снегом овраг. Мирьям подвернула ногу в колене, и около двух километров Джозеф нес ее на спине. Он часто останавливался передохнуть. Еще бы – она не перышко, да еще две пары лыж. И только на базе, когда с его распухшей ноги с трудом стащили ботинок, она узнала, что два километра по глубокому снегу он нес ее со сломанной лодыжкой. Он умел терпеть боль. Но сейчас он беспрерывно требовал морфин, а еще лучше – яд…
   Мирьям уплатила сестре за неделю вперед и попросила ее больше не приходить. Мирьям уволила работавшую у нее мексиканку, щедро вознаградила ее за два года работы и написала ей отличную рекомендацию. Затем она унесла из спальни телефон.
   Джозеф лежал пластом на плоском матраце, покрывавшем деревянный щит. Раз в четыре-пять дней он оправлялся через отверстие в животе. Он кричал. Он требовал уколов морфина. Но Мирьям вводила ему только сердечные средства и витамины.
   Однажды он попытался встать с постели. Мирьям узнала об этом, услышав душераздирающий крик. Не спеша, она поднялась в спальню. Правая нога Вернера-Джозефа свисала с постели безжизненной плетью. Он продолжал кричать, потому что его постоянная невыносимая боль была ничем в сравнении с тем, что он испытывал сейчас, пытаясь поднять ногу. Мирьям села на мягкую табуретку у трельяжа и молча наблюдала, как он страдает.
   Она очень устала. Порой ей хотелось, чтобы это прекратилось как можно быстрее. Но в такие минуты она упрекала себя в недопустимой слабости. С какой стати? Господь наказывает его за все, что он совершил. Не надо прерывать отмерянной ему кары. Он отказался от еды и питья. Мирьям предложила ему укол за каждый прием пищи. Плата была ничтожной – укол действовал не более получаса.
   Как-то утром на улице Мирьям столкнулась с соседом. Он участливо осведомился о состоянии здоровья Джозефа. Крики несчастного доносились до них, хотя расстояние между участками около ста метров.
   После той исповеди Мирьям ни разу не говорила с ним, если не считать скупых фраз, связанных с уходом за больным. Он осыпал ее бранью. Он сожалел о том, что не может убить ее в одном из лагерей уничтожения или во время многочисленных акций, участником которых он был. Мирьям в ответ только улыбалась, и эта улыбка сводила его с ума. Ни разу она не произнесла его имени – ни истинного, ни вымышленного, ни того, которым она его называла.
   И только когда он наконец умолк после трех месяцев отмерянной ему муки, Мирьям отправила телеграмму Ярону и Далии: "Йоси подох устрою дела возвращаюсь Израиль мама".

 



1989 г.



 
ВСТРЕЧА

 
   Голдстайны, отец и сын, преуспевающие владельцы адвокатской конторы в Нью-Йорке, заняли свиту в гостинице "Форум". Туристский агент, организовавший поездку, уверял, что лучшей гостиницы в Братиславе не сыскать.
   Даниил Голдстайн родился и прожил в этом городе девять лет до того дня осени 1941 года, когда даже небо рыдало, видя, как их семья вынуждена бежать в Будапешт. Сейчас, пятьдесят пять лет спустя, он впервые приехал в родной город.
   Даниил умел блестяще излагать логичные построения, завораживая судей и присяжных мягким баритоном. Но никакие усилия не помогли бы ему объяснить, чего вдруг он решил приехать в Братиславу, в которой у него нет ни родных, ни близких, ни даже могил родителей, почему он уговорил Стенли, тридцатитрехлетнего сына, единственного своего наследника и компаньона, сопровождать его в этой поездке. Не было тому объяснения.
   Еще в 1947 году его приемный отец, доктор Голдстайн получил официальное сообщение о том, что родители Даниила погибли в Освенциме. Старшего брата Гавриэля разыскать не удалось, хотя обширные связи доктора Голдстайна предоставляли ему широчайшие возможности.
   Солнце уже давно скрылось за домами. Но июльский вечер был светел. Можно было рассматривать город, неторопливо прогуливаясь по быстро пустеющим улицам. Многое Даниил узнавал, приближаясь к дому, в котором родился. Вот он – красивый респектабельный образец барокко начала двадцатого века. Здесь, на четвертом этаже жила семья видного братиславского врача-терапевта доктора Гольдмана. Слева от широкой массивной двери с бронзовыми львами была отполированная до зеркального блеска медная табличка с именем доктора. Войти бы сейчас в просторный подъезд с мраморным полом, прикоснуться к вычурной металлической двери лифта, который до самого бегства из Братиславы был любимым развлечением ребенка. Не надо. А вот гимназия, в которой учился Гавриэль.
   Стенли сопровождал отца, подавляя скуку. Братислава не производила на него впечатления. Реминисценции отца оставляли его равнодушным.
   Воспоминания… Когда в Будапеште их погрузили в этот страшный вагон, ему было почти двенадцать лет. По логике вещей Будапешт он должен помнить лучше Братиславы. Но улицы оживали, воскрешая далекие детские ощущения, и запахи, и звуки. И сразу за этим была боль, и голод, и страх. Их разлучили, как только за ними захлопнулись врата ада. Родителей увели навсегда. И Гавриэля. Рассказывали, что его, крепкого семнадцатилетнего юношу, приставили к печам в крематории. Рассказывали, что работавшие в крематории совершили побег. Кому-то вроде удалось спастись. Слухи были смутные, осторожные. Слухи обреченных. В начале декабря он впервые потерял сознание.
   А потом? Он не помнит, как их освободили советские солдаты. Расплывчатые картины в сумеречном сознании прыгали, словно несфокусированные кадры испорченного кинематографа. Он не помнит, каким образом советская больница превратилась в американский госпиталь. Только постепенно, уже к концу лета можно было отличить одну от другой выхаживавших его сестричек. Медленно, из ниоткуда выползала и становилась понятной английская речь. Он уже мог общаться с этим добрым американским майором, доктором Голдстайном.
   Тяжелые темно-красные яблоки пригибали к земле ветви в госпитальном саду на берегу Майна, когда Даниэль на смеси английского с венгерским и словацким рассказал доктору Голдстайну, что произошло с их семьей после бегства из Братиславы. Майор протирал очки и снова надевал их, не произнося ни слова. Перед рождеством доктор Голдстайн демобилизовался и вернулся в Нью-Йорк вместе с усыновленным Даниэлем. Новые родители оказались такими же золотыми, как родные, по которым мальчик долго не переставал тосковать. Случайно ли слово голд – золото – оказалось в корне обеих фамилий? Воспоминания…
   В молчании Голдстайны подошли к гостинице. Даниил не мог вынырнуть из прошлого. Стенли нагулял аппетит и мечтал о свиной отбивной с ребрышком и бутылке хорошего сухого красного вина.
   Белбой выкатил тележку с двумя чемоданами и погрузил их в багажник такси. На заднее сидение сел красивый атлетически сложенный молодой человек. Рядом с водителем – старик с вязаной ермолкой на голове. Евреи – подумал Стенли. Но до чего же этот старик похож на отца! Впрочем, все старые евреи похожи друг на друга. Такси тронулось. В тот же миг Стенли забыл неизвестно как возникшую сентенцию.
   Утром они поехали на еврейское кладбище. Даниил помнил бабушку и дедушку. Он их очень любил. Они умерли почти одновременно перед самым разделом Чехословакии. Даниэлю было уже почти шесть лет. Его не взяли на похороны. Но потом, когда установили памятники, они приехали на кладбище всей семьей. Он помнил эти памятники. Он помнил, где они находятся не хуже, чем улицы Братиславы, вблизи их дома. Даниил был уверен, что сейчас без труда найдет дорогие могилы. Только до того, как они вошли в ворота.
   Они стояли одни перед густыми зарослями крапивы, репейника и чертополоха, скрывавшими поваленные и разбитые надгробья. Даниил беспомощно озирался. Стенли увидел у сторожки старого словака, по-видимому, если судить по внешнему виду, просящего милостыню.