на планку и на руках перелез во двор.
Здесь меня уже ждал огромный лохматый пес. Кольцо цепи, на которую он
был посажен, скользило по толстой проволоке, протянутой через двор по
диагонали. Я погладил пса и, почти опираясь на него, добрался до прысьбы
{(завалинка (укр.)}
Я сел на нее под вторым окном от двери, у самой собачьей будки. Пес
внимательно обнюхивал мою раненую ногу, потом зашел с другой стороны и
положил голову на мое левое колено. Я почесывал собачье темя, лихорадочно
оценивая обстановку.
В мире исчезли звуки. Даже не кричали петухи, хотя сереющий рассвет
обозначил их время. Немецкий патруль вышел из этого села. Несомненно, он
вернется сюда. Фронт, если он еще существует, в недосягаемой дали. В хате
могут быть немцы. Я безоружен и не могу передвигаться. Единственный выход -
если на мой стук выйдет немец, успеть по-волчьи впиться зубами в его горло и
погибнуть сразу, без мучений. Я не находил другого решения.
Нерешительно я постучал в окно, под которым сидел. Тишина. Я постучал
чуть громче. За стеклом появилось женское лицо. А может быть, мне только
показалось? Но уже через минуту приоткрылась дверь, и я увидел старую
женщину в длинной льняной рубахе, а за ней - такого же старого мужчину в
кальсонах.
- Лышенько! Божа дытына! - тихо сказала женщина. - Подывысь, Сирко не
чыпае його.
Я еще не догадывался, что огромный лохматый пес, которого звали Сирко,
оказал мне неслыханную протекцию. Только потом выяснилось, что это не пес, а
чудовище, что даже хозяйка, кормящая его, не смеет к нему прикоснуться, что
никого, кроме хозяина, этот бес не подпускает к себе. И вдруг, как ласковый
щенок, он сидел, положив морду на колено незнакомого человека, и этот
человек безнаказанно почесывал голову чудовища. Но когда Григоруки выглянули
из двери своей хаты, я еще не зал этого.
Тетка Параска растопила печь. Ни лампы, ни свечи не зажгли. Вскоре в
этом уже не было необходимости. Серело. Григоруки поставили посреди хаты
деревянную бадью и наполнили ее теплой водой. Дядько Фэдор велел мне
раздеться. Я мялся, не представляя себе, как я могу раздеться в присутствии
женщины. Но тетка Параска деликатно отвернулась, и я залез в бадью. Еще до
этого Фэдор разрезал бинт, превратившийся в веревку. Он только свистнул,
увидев раны. А еще он увидел, что я еврей. Если только до этого у него были
сомнения. Параска вытащила из печи глечик с мясом и картошкой. В жизни своей
я не ел ничего более вкусного! И краюха хлеба, отрезанная Фэдором, была
лучше самых изысканных деликатесов.
В селе стоял небольшой немецкий гарнизон. Немцы всюду искали
коммунистов и евреев. Никто точно не знал, где фронт. Ходили слухи, что
немцы уже взяли Полтаву. А может, не взяли. Кто знает?
Дядько Фэдор был еще призывного возраста. Ему едва перевалило за сорок.
Но из-за какого-то легочного заболевания призывная комиссия забраковала его.
Из мужчин в селе остались только дети и старики. Правда, несколько
дизертиров на днях вернулись в село. Говорили, что ушли из плена. Кто его
знает?
Параска испекла в печи большую луковицу, разрезала ее пополам и
приложила к ранам, укрепив половинки чистой белой тряпкой. С помощью Фэдора
по приставной лестнице я взобрался на горище {чердак (укр.)}
На душистое свежее сено постелили рядно. Я лег на негo и тут же
провалился в сон.
Когда я проснулся, сквозь щели в стрехе пробивались солнечные лучи.
- Дытынку мое, ты проспав билыне добы {cутки (укр.)}, - с удивлением
сказала Параска. - Я вже думала, що, може, що трапылось. Алэ Фэдько нэ
дозволыв мени тэбэ чипаты.
Странно было слышать, что я проспал более суток. Мне показалось, что
только что уснул. Я был голоден. Но меня уже ждана крынка молока и огромная
краюха хлеба.
Григоруки снова перевязали меня. По-моему, раны выглядели не так
угрожающе.
Григоруки успокоили меня, сказав, что ни одна живая душа в селе не
знает о моем существовании. Завтра под вечер, сказал Фэдор, он отвезет меня
к своему куму. Это километров двадцать-двадцать пять к востоку от их села,
от Грушевки.
За двое суток я привязался к Григорукам. Мне нравилось у них все, даже
то, как они говорили. Их украинский язык отличался от того, какой я привык
слышать с детства. У них было мягкое "Л". Правда, еще во втором или в
третьем классе мы тоже читали "плян, лямпа, клясс". Но потом "я" заменили на
"а". Нам объяснили, что националисты, враги народа, стараются вбить клин
между русскими и украинцами. Я не знал, что значит националисты, но
ненавидеть врагов народа меня уже научили.
Вечером Григоруки помогли мне спуститься по наружной лестнице к сараю.
Я настороженно ловил каждый звук. В селе было тихо. Корова жевала жвачку.
Лошадь, переступая, шлепала копытами по луже, единственной среди двора, уже
подсохшего после дождей. Мне очень хотелось попрощаться с Сирком, но Фэдор
опасался, что меня могут увидеть возле его дома. На мне уже была гражданская
одежда. И возраст мой был еще не армейский. Но вдруг во мне разглядят еврея.
Я не помню кума. Не помню еще четырех или пяти славных украинцев,
которые, рискуя жизнью, передавали меня, как эстафету, с подводы на подводу,
простых селян, которые давали приют в своих хатах, кормили и перевязывали
меня. Виноват. Я не помню никого, кроме Параски и Фэдора Григорука из села
Грушевки Полтавской области. И Сирка.
Я не помню, где и когда мы пересекли линию фронта. Из густого тумана
едва проступают первые дни в полевом госпитале и эвакуация в тыл.
Но в госпитале на Урале, и потом на фронте, и снова в госпитале, уже в
Азербайжане, и снова на фронте, и в госпиталях после последнего ранения, и в
институте доброе тепло наполняло мое сердце, когда я вспоминал Григоруков.
Мне очень хотелось увидеть их и выразить им свою неиссякаемую
благодарность. Но я был студентом, бедным, как церковная крыса. Мне было
стыдно явиться к ним с пустыми руками.
В 1947 году мне вдруг открылось, что я вовсе не гражданин великого и
могучего Советского Союза, а безродный космополит. Нет, никто мне прямо не
указал на это. У меня даже не было псевдонима, скрывавшего еврейскую
фамилию. Я еще не успел причинить вреда своей стране на идеологическом
фронте. Но тем не менее я ощущал себя очень неуютно только потому, что моими
родителями были евреи.
Как-то ночью, когда боль в рубцах не давала мне уснуть, я закрыл глаза
и построил мой первый взвод, мальчиков из двух девятых классов. Со мной
тридцать один человек. Удивительная получилась перекличка. Двадцать восемь
евреев и три украинца. В живых остались четверо. Из украинцев - только один.
Из двадцати восьми евреев - трое. То ли усилилась боль в рубцах, то ли новая
боль наслоилась, но уснуть мне не удалось.
Что-то оборвалось во мне после этой ночи. Стал выветриваться из меня
пролетарский интернационализм, на котором я был вскормлен. С подозрением я
относился к неевреям, на каждом шагу ожидая от них неприязни. Я стеснялся
самого себя. Стыдно, что во мне могла произойти такая метаморфоза. Я
понимал, что необходимо вытравить из себя эту патологическую
подозрительность. Для этого надо встречаться с людьми, порядочность которых
вне сомнений.
Я почувствовал непреодолимую потребность встретиться с Григоруками.
Летом 1949 года, во время каникул, я поехал в Грушевку, Полтавской
области.
Я смотрел в окно вагона, когда по мосту из Крюкова в Кременчуг поезд
пересекал Днепр, и с недоверием вопрошал: неужели шестнадцатилетний мальчик,
раненый, девятнадцать дней без медицинской помощи и почти без пищи, ночью, в
дождь, смог преодолеть эту водную ширь? Сейчас, днем, летом, достаточно
сильный, я бы не решился на это.
Из Кременчуга я направился на север вдоль Днепра. На месте бывшей
Грушевки я нашел развалины, поросшие бурьяном. Кто разрушил Грушевку? Немцы?
Красная армия? Какая разница. Я не нашел Григоруков.
1988 г.

    ПЕРВАЯ МЕДАЛЬ "ЗА ОТВАГУ"


Даже Степан называл своего командира мальцом. Чего уж требовать от
других? Семнадцатилетнему командиру разведчиком было обидно. В дивизион
бронепоездов он добровольно пришел после ранения. Единственный награжденный
во всем подразделении - медаль "За отвагу". По-правде, награду заслужили все
сорок четыре человека, и его разведчики и пехотинцы, которыми пополнили
отряд. За такое дело другим дали бы звание Героя. Выстоять на перевале
против "эдельвейсов", отборной дивизии альпинистов, да еще взять в плен чуть
ли не целую роту во главе с оберлейтенантом. До войны этот обер излазил все
вершины Альп, а тут, на Кавказе, угодил в плен к пацану, который раньше
вообще не видел гор. Конечно, им повезло. Альпинисты - немцы знали, что в
снежную бурю на высоте 3400 метров над уровнем моря надо сидеть, как мышь, а
Малец не знал. Могли, конечно, загнуться без единого выстрела. Но... вот так
оно случается на войне. Повезло.
Командир разведчиков старался во всем походить на своих подчиненных.
Даже пить научился на равных с ними, хотя водка не доставляла ему
удовольствия. Другое дело сладости. Но где их возьмешь на фронте? Скудную
порцию сахара, которой едва хватает на один зуб, и ту не всегда выдавали.
Как-то они наткнулись на пасеку. Он выпотрошил банку из-под немецкого
противогаза и наполнил ее медом. Дивизион покатывался от хохота, когда
разведчики расказали о сражении с пчелами.
А тут управленцы угостили его какой-то штукой, очень похожей на липовый
мед. Патокой называется.
Дивизион как раз вывели из боя. Не только бронепоезда, но даже
разведчиков. Искалеченные бронеплощадки ремонтировали в Беслане на станции.
Недалеко от вокзала находился паточный комбинат. Там этой штуки десятки
цистерн. Комбинат уже эвакуируют. Все оставшееся собираются взорвать. Не
понятно, почему бы патоку не раздать людям? Утром комиссар дивизиона пошел
на комбинат со своим вестовым и принес два полных ведра. А уж если дали
батальонному комиссару, то человеку с медалью на груди и подавно дадут.
Степан раздобыл большое эмалированое ведро. Оружие за ненадобностью
оставили в вагоне. Зачем оно в глубоком тылу, в пятнадцати километрах от
передовой?
На комбинате их встретили как родных. Директор видел в газете
фотографию командира разведчиков и описание боя на перевале.
В дальнем конце просторного цеха громоздились горы желтовато-белых
камней - глюкоза, сладкая, но твердая, как зубило. Степан предложил взять
несколько кусков. А зачем? Командир прочно усвоил фронтовую мудрость:
довольствоваться насущным, выбирать лучшее, если есть выбор и не делать
запасов. Патока лучше глюкозы.
В вагоне они наполнили патокой знаменитую банку из-под немецкого
противогаза. Ребята подставили котелки. Ведро опустело. Можно было
отправляться во второй рейс.
Из проходной они вышли в тевожную пустоту прифронтового города, серую
от ранних сумерек и спрессованных октябрьских туч. Женщина, единственное
живое существо на всей улице, предложила им четверть араки за ведро патоки.
Степан потребовал еще бутылку. Ну и Степан! Три с половиной литра араки ни
за что, а ему все мало.
Внезапно из-за угла появился невысокий кавказец в плаще, полyвоенной
фуражке и шевровых сапогах с прямоугольными пижонскими носками.
- Спэкулируете?
Женщина схватила драгоценное ведро и, с трудом волоча груз, который был
для Степана пушинкой, скрылась за поворотом.
Если бы их обматюкали, даже врезали разок - дело привычное. Но такое
чудовищное обвинение?! Да еще от какой-то тыловой крысы!
Малец наотмашь хлестнул наглую самодовольную физиономию. Кавказец
качнулся, и тут же из-под плаща появился пистолет.
До кисти, покрытой рыжеватыми волосами, с пистолетом "ТТ" не более двух
метров. Мальцу уже случалось попадать в по-добные ситуации. Не так уж
страшен пистолет на таком расстоянии. Но сейчас Малец даже не успел
сообразить что к чему. Рассказы о страшном кулаке Степана порой казались
неправдоподобными. Посмотрели бы сомневающиеся! Кавказец неподвижно
распластался на тротуаре. Малец быстро подобрал отлетевший в сторону
пистолет. И тут... Солдат и командир испугано посмотрели друг на друга.
Под распахнувшимся плащем над левым карманом полувоенного френча, точно
такого же, как на товарище Сталине, блестели орден Ленина и значек депутата
Верховного совета.
Эх, Степан, Степан! Надо же было ему торговаться из-за какой-то бутылки
араки!
Они помогли подняться приходящему в себя депутату. Малец извлек обойму
и вернул пистолет владельцу. Депутат тут же всадил запасную обойму и
пронзительно заорал:
- Ведяшкин!
Из-за угла возник маленький толстенький человечек с одним кубиком на
петлицах, с автоматом ППД на груди.
- Взять их!
Младший лейтенант переступал с ноги на ногу.
- Рашид Махмудович, это ребята из бронедивизиона, помните, те, которые
с перевала.
- Кому сказано? Взять!
- Давайте пройдемте, - виновато попросил Ведяшкин.
Делать было нечего. Рядом с младшим лейтенантом появились два
автоматчика.
За углом стоял старенький "газик". Их погрузили в кузов рядом с
Ведяшкиным и автоматчиками. Депутат сел в кабину. Грузовик пересек
железнодорожные пути и, осторожно перебираясь через ухабы, поехал на восток.
Через полчаса они остановились перед добротным каменным домом в большом
осетинском селе.
Депутат поднялся на крыльцо и вошел в дверь, поспешно открытую часовым.
Ведяшкин соскочил из кузова и засеменил за хозяином.
Минут через десять, когда их ввели в просторную комнату, депутат и
смущенный Ведяшкин спускались с крыльца.
У стола стоял детина почти Степанова роста в красивом шерстяном
свитере, в синих диагоналевых галифе, заправленных в сверкающие хромовые
сапоги. На спинке стула висел китель. Три кубика на петлицах с голубым
кантом . Малец знал, что старший лейтенант в НКВД считается старшим
сержантом.
Энкаведист подошел к Степану, не обращая внимания на Мальца ни даже на
его медаль. Минуту он разглядывал солдата, словно удивляясь тому, что на
свете есть кто-то крупнее его самого. Удар крюком снизу откинул голову
Степана. Мощное тело ударилось об стенку. Но тут же солдат стал впереди
Мальца, раньше энкаведиста заметив реакцию командира.
- Так что? Спекуляции вам недостаточно? Вы еще посмели поднять руку на
первого секретаря Северо-Осетинского обкома партии? Надеюсь, я не должен
объяснять, каким будет приговор трибунала? У-у, бляди, девяти грамм жалко на
вас! Я бы вас без всякого трибунала придавил бы своими руками!
В том же доме, со двора, в комнате, где тусклый свет двух коптилок
задыхался в махорочном дыму, у них выпотрошили карманы, забрали документы и
кисеты с табаком, сняли ремни, медаль, спороли петлицы.
Недалеко от входа прогремел пистолетный выстрел: служивый чистил
оружие.
- Ты что, ... твою мать! Куды ты в пол стреляешь, мать твою ..? Там же
люди!
- Будя тебе. Люди. Списанные они. Да я что, нарочно?
Их вывели в ночь. Наощупь вниз по ступенькам. И еще вниз, в подвал
справа от крыльца.
Смрад немытых тел и прелых портянок. Они наступили на чьи-то ноги.
Кто-то хрипло матюкнулся. Ничего не видя, втиснулись между спресованной
человечиной. Только утром в крохах света, едва проникающего сквозь щели в
дощатой двери, разобрались, куда они попали.
В подвале особого отдела 60-й стрелковой бригады двадцать один человек,
приговоренные к смертной казни, ждали исполнения приговора.
Их вывели в дворовую уборную, предупредив, что шаг вправо, шаг влево
считают побегом и стреляют без предупреждения. Слева от уборной за
вытоптанным бурьяном высился каменный забор, иссеченный пулями, как стены
вокзала за минуту до отступления.
На завтрак им выдали крохотный кусочек хлеба и манерку жидкой бурды на
троих. Третьим подсело существо, потерявшее человеческий облик. Заросшее
лицо с ввалившимися глазами и руки были такого же цвета, как грязная
свалявшаяся солома, служившая подстилкой. Жрать хотелось невыносимо. Но вид
руки, поспешно погрузившей ложку в манерку, остановил Мальца и Степана. Они
проглотили хлеб и постарались не думать о еде.
Приказ 227 дивизиону зачитали еще в июле. Приказ - ни шагу назад.
Правильный приказ. Но когда после завтрака вывели их компаньона по котелку,
слегка упиравшегося, размазывавшего грязные слезы, когда залп, прервав
истошный вопль, прогремел, казалось, над самым ухом, дикий страх, несранимый
ни с чем в
его переполненной страхами жизни, сковал сердце Мальца стальными
обручами.
Стало так тихо, словно залп вобрал в себя все существовавшие в мире
звуки.
Жизнь медленно возвращалась в подвал. Зашуршала солома. За дверью тихо
матюкнулся часовой, помолчал и добавил: "Помилуй мя, Господи". Шопотом им
рассказали историю растрелянного старшего политрука. Он спорол с рукава
звездочку, выходя из окружения. Знал, что немцы не берут в плен комиссаров.
Вторым расстреляли командира пулеметной роты. И в этом случае Малец
считал приговор справедливым. Под Плановской он со Степаном чудом выбрались,
когда пехотинцы внезапно, без предупреждения отступили, бросив четыре
целеньких пулемета. Все справедливо. Но почему же так страшно?
К ним подсел тощий нацмен. Вместо обуви растерзанные портянки,
перевязанные бичевками.
- Послушай, я тебя узнал. Мы с тобой, помнишь, воевали под Дакшукино. Я
еще удивлялся, панимаешь, что разведчиками командует совсем, панимаешь,
ребенок. - Он ткнул грязным пальцем в дырку над карманом гимнастерки.- У
тебя еще была медаль "За отвагу". Помнишь, я Садыков? Младший лейтенант
Исмаил Садыков.
Да, он вспомнил ночь под Дакшукино. Он вспомнил смелого и умного
младшего лейтенанта. Его-то за что? Тоже какая-нибудь патока?
Увы, все было намного страшнее. В то утро, когда они оставили
Дакшукино, Садыков был контужен и попал в плен. У Мальца не было ни
малейшего сомнения в том, что такие бойцы, как Садыков, в плен не сдаются.
Он слушал рассказ младшего лейтенанта о побеге из плена. Можно ли сравнить с
их перевалом то, что пережил этот герой?
- Почему же вы не рассказали это трибуналу?
- Я, панимаешь, хотел, но они даже слушать не стали. Я, панимаешь, не
боюсь умереть. Я столько раз умирал, панимаешь, что мне уже не страшно. Но
отцу сообщат, что у него сын изменник родины. Он этого не перенесет. У меня,
панимаешь, очень хороший отец. Кроме вас двоих, отсюда никто не выйдет. А вы
здесь случайно. Вы не из нашей бригады, панимаешь. Во имя Аллаха прошу, если
вас не убьют, напиши моему отцу то, что я тебе рассказал. - Садыков
несколько раз повторил адрес отца. - Напиши, панимаешь.
Младшего лейтенанта расстреляли десятым. В тот день больше не было
казней.
На рассвете следующего дня снова "шаг вправо, шаг влево..." Каменный
забор за вытоптанным бурьяном высился еще более зловеще, чем вчера. Бурые
пятна спекшейся крови на камнях и на земле. Хотелось побыстрее скрыться
пусть даже в вони подвала.
Еще до завтрака выводящий распахнул дверь.
- Из 42-го дивизиона бронепоездов которые, на выход! Малец и Степан
молча кивнули остававшимся. Так ушли почти все десять вчерашних. Ноги с
трудом отрывались от грязной соломы. Подъем на перевал без веревок, без
альпенштоков, с поклажей оружия и боеприпасов на стонущих от боли плечах не
был таким крутым, как шесть каменных ступеней, поднимавшихся к ...
Рядом с энкаведистом во дворе стоял начальник особого отдела дивизиона.
Многотонные путы мигом свалились с ног, когда старший лейтенант едва
заметно подмигнул им. Он пожал руку своему пехотному коллеге и страшным
голосом пригрозил примерно наказать этих мерзавцев.
Чувство освобождения пришло только в кузове родного дивизионного
"студебеккера". Особист заговорил лишь тогда, когда село скрылось за
поворотом дороги:
- Ну и работенку вы нам задали. До самого командующего пришлось
добираться, чтобы выцарапать вас отсюда.
- А медаль возвратили?
- Ну и дурак. Скажи спасибо, что тебя возвратили.
Спустя четыре дня Степан каким-то образом все-таки вынес из немецкого
тыла своего раненого командира.
Малец лежал в госпитале в Орджоникидзе. Широкое окно палаты обрамляло
Казбек, до которого, казалось, можно дотянуться рукой. В безоблачные дни
бабьего лета ослепительно сверкала снежная шапка, и в памяти высвечивалось
не то, что случилось совсем недавно, а снег на перевале, красивый и тихий,
словно не было войны. Какое-то защитное устройство спасало Мальца от
воспоминаний о двух ночах и дне в особом отделе 60-й стрелковой бригады.
Только обида за потерянную медаль, ноющая сильнее раны, ненадолго возвращала
его в смрадный подвал.
Фронт приближался к городу. Раненых эвакуировали в тыл. Мальца
направили в Баку. Но в санитарном вагоне чокнутый лейтенант пристал к нему с
просьбой поменяться направлениями. В Баку, видишь ли, у него девчонка. В
Кировобаде, правда, родители, но ему очень хочется в Баку.
Кировобад! "Во имя Аллаха прошу тебя, напиши моему отцу то, что я тебе
рассказал".
В Кировобаде отец Исмаила Садыкова. Ладно, пусть лейтенант едет к своей
девчонке.
В госпитале в Кировобаде Мальца почему-то поместили в двухместную
палату, в которой уже лежал старый военинженер первого ранга.
Военинженер никак не мог вспомнить, откуда ему знакомо лицо этого
пацана. Определенно знакомо. Он даже помнит, что впервые увидев пацана,
обратил внимание на явное несоответствие: грустные глаза на веселом лице.
Сволочи! Напрочь память отшибли. А какая была у него память! Почти как
у этого Мальца, из которого стихи вылетают, как длинные очереди из
скорострельного пулемета. Забавный пацан. Где же все-таки он его видел?
К середине ноября Малец уже мог писать. Белый лист лежал перед ним
нетронутый, как заснеженная терраса на перевале, на которую ни немцы ни наши
не решались спуститься. Как начать? "Уважаемый тов. Садыков"? Или "Уважаемый
отец Исмаила"?
Или... Спросить бы у полковника. Но чорт его знает почему, не хотелось
затевать разговора на эту тему.
Как-то после обеда он выклячил у кладовщицы свой танкошлем и сапоги, и
прямо так, в госпитальном халате пошел по знакомому адресу. Добро, дом
Садыковых был недалеко от госпиталя.
Военинженер первого ранга тоже собрался писать письмо. Он извлек из-под
подушки планшет и, раскрыв его, увидел драгоценный документ - слегка
потертую на сгибах газету, в которой среди военачальников, верных высокому
долгу, значилась и его фамилия.
Военинженер осторожно развернул газету. С первой страницы, застенчиво
улыбаясь, смотрел на него Малец, герой перевала. Так вот откуда он его
знает!
Провожаемый старым Садыковом, Малец подошел к госпиталю. Никогда еще на
него не наваливалась такая тяжесть. У проходной Садыков подарил ему
плетенную корзину с хурмой.
- Спасибо тебе, сынок. Может быть, когда ты станешь отцом, ты поймешь,
какое дело ты сделал. Да благословит тебя Аллах, сынок. Приходи к нам.
Военинженер первого ранга поблагодарил Мальца за хурму и с удивлением
посмотрел на увесистую корзину.
- Откуда у тебя такое богатство.
Серным смрадом преисподни, в которой он находился более трех лет, вновь
дохнуло на него из рассказа Мальца о подвале особого отдела 60-й стрелковой
бригады. Только в ноябре 1941 года, когда профессор военно-инженерной
академии понадобился фронту под Москвой, его извлекли из ада. Под бомбежкой
и во время обстрелов он боялся своего страха. Он боялся возвращения в
преисполню, если обычный страх живого существа перед угрозой уничтожения
окажется сильнее страха снова оказаться в аду.
Военинженер первого ранга задумчиво посмотрел на свои изуродованные
ногти и спросил:
- Скажи-ка, сынок, положа руку на сердце, там, на перевале, ты понимал,
какой подвиг ты совершаешь?
- А как же, конечно, понимал.
Но, встретив добрый взгляд сидящего на койке старика, он смущенно
улыбнулся и добавил:
- Если, положа руку на сердце, товарищ полковник, мне и в голову не
приходило, что я получу медаль "За отвагу". Да все равно у меня ее нет.
Военинженер поежился, запахнул халат и уже было открыл рот, чтобы дать
Мальцу добрый совет - держать язык за зубами и никому не рассказывать о
Садыкове. Но тут же он резко осадил себя. В отличие от Мальца, военинженер
первого ранга знал, что такое опасность.
1987 г

    ЕЩЕ ОДНА ВСТРЕЧА


Русское подворье в Иерусалиме... Каждый раз, когда я пересекаю его, в
моем сознании (или в подсознании?) включается какое-то смутное устройство,
то ли проецирующее пережитое на трехмерный экран будущего, то ли соединяющее
каким-то невероятным способом знакомое предстоящее с реальной цепью
прошедших встреч.
Каменный собор похож на десятки виденных. Поэтому воспоминания могли бы
быть о детстве, о теплом запахе пыли, слегка прибитой куриным дождем, о
сладостном вкусе недозревших оскомино-кислых слив, сворованных в церковном
саду. Воспоминания могли бы быть о скитаниях по старым русским городам, о
неутолимой жажде приобщения к прекрасному и невольном приобщении к
чужим святыням.
В конце концов, воспоминания могли бы быть о событии, поведанном мне
Ицхаком.
Как-то на Русском подворье он случайно встретил батюшку, при виде
которого у Ицика мучительно заныла челюсть со вставными зубами. Тогда, в
1945 году, уже после первых пыток Ицхак был готов подписать что угодно. Но
следователь товарищ капитан Проваторов не удовлетворялся подписью. Пытать