человечены. Сизый лес, как немецкий китель.
До боя надо успеть выслать деньги в Одессу.
Пусто. Тихо. Только в радиаторах клокочет кипящая вода.
1957 г.
Солнце неторопливо погружалось в море. Неназойливый ветерок, скатываясь
с гор, осторожно шевелил веера пальм, медленно сдувал с пустеющего пляжа
сутолоку и гам. Самое лучшее время на берегу. Но расписанный порядок турбазы
не снимал своих цепей даже в эти минуты всемирной раскованности и покоя. Я
пошел переодеваться.
Над красным пластиком кабины высоко торчала белобрысая голова.
Я вошел в кабину, решив, что и на двоих там хватит места. Тут же в
лабиринт входа вслед за мной втиснулся коренастый крепыш. Я хотел сказать
ему, что нас уже многовато, но меня отвлекло нечто очень необычное.
Белобрысый поднял правую ногу, вмещая в трусы обнажонную долговязость.
И я увидел на его колене рубец, которого просто не могло быть.
Аккуратный послеоперационный рубец. Даже в старых хирургических
руководствах не описано ничего подобного. Чуть ли не от середины бедра до
верхней трети голени, прямо через колено по передней поверхности ноги
протянулся ровный, под линеечку, послеоперационный рубец. Пересекая его на
уровне чашечки, поперечно белел еще один. Этого креста просто не могло быть.
Нет такой операции на коленном суставе, при которой мог понадобиться
подобный разрез.
По-видимому я смотрел очень пристально. Белобрысый, недоуменно застыв с
поднятой ногой, уставился на меня. Мне стало неловко и я сказал:
- Извините меня, пожалуйста. Это просто профессиональный интерес. Я
хирург и не могу понять, зачем мог понадобиться такой разрез.
- Entschuldigt, bitte, ich ferstehe nicht russisch. {Простите,
пожалуйста. Я не понимаю русского языка}
Так. Понятно. Немец. Я замолчал. Наступила неловкая пауза.
- Operation. Patella, { Операция. Коленная чашечка } - ткнул себя в
ногу белобрысый. Профессиональный интерес оказался сильнее возникших на
войне и прочно устоявшихся эмоций. Я превозмог себя и заговорил с ним на
своем невозможном школьно-военно-немецком языке.
Долговязый рассказал, что его после тяжелого ранения оперировал
профессор Белер.
- Lorenz Boeler?
- О, ja,ja! Professor Lorernz Boeler.
Крепыш на первых порах нетерпеливо топтался в лабиринте, ожидая, когда
освободится кабина. Сейчас он смотрел на нас с явным интересом..
- Что? Друзья? Демократические немцы? Я кивнул.
- Блядь буду, если вы друг друга не подранили.
Конечно, он ляпнул. Но просто так, на всякий случай я спросил
белобрысого, когда он был ранен. В августе 1944-го, ответил немец. Я
спросил, где? И услышал - в Литве, Жвирждайцы. И уже почему-то с замирающим
сердцем я спросил:
- Du bist Panzerschutzer? { Ты танкист? }
-Ja, ja! { Да, да }
- Artsturm? { Самоходное орудие? }
- Ja, naturlich, "Ferdinand"! { Да, конечно, "Фердинанд" }
- Слушай, блядь буду, вы друг друга подранили! Друзья ... -крепыш
смачно с завихрениями матюкнулся.
Белобрысый спросил меня, воевал ли я тоже. Я мог бы ответить, что знаю
даже знак и номер на его машине. Что помню секунду, когда подкалиберный
снаряд звезданул в левый борт его "Фердинанда". Что не понимаю, каким
образом он жив. Потому что из его "Фердинанда" рванулось пламя и черный
столб дыма ввинтился в серое литовсое небо и замер неподвижно. И я не
заметил, что кому-нибудь удалось выскочить из горящей самоходки. Но он стоял
передо мной. Он спрашивал. А я застыл в кабине из красного пластика и
молчал. Я чувствовал, что кровь отлила от головы. Так она всегда отливает,
когда мне кажется, что осколок вдруг зашевелился под черепом.
Нет, он меня не "подранил". Это уже потом, в Пруссии, под Кенигсбергом.
Я кивнул и сказал, что ранен под Кенигсбергом. Мне почему-то не
хотелось рассказывать, где еще я был ранен.
Он выкрутил плавки, попрощался и вышел из кабины. Долго еще над
пустеющим пляжем, пока, прихрамывая, удалялась долговязая фигура,
раздавалось его бодрое "Auf wiederschein!"
Уже ушел, отматюкавшись, крепыш. А я все еще почему-то оставлся в
кабине.
Вместо пустующего пляжа я увидел, как от Немана мы поднимаемся по узкой
лощине. По такой узкой, что на моем танке, который шел первым, завалилась
правая гусеница, и нам под огнем пришлось натягивать ее. Добро, десантники
выскочили наверх, в нескошенную рожь и прикрыли нас, пока мы подкапывали
склон и возились с гусеницей. А потом за полем, не этим, вторым или пятым
выехали на дорогу, на брусчатку, и четыре танка в колонне понеслись к
фольварку. А еще два танка пошли правее, в низинку, которая оказалась
болотом. Одна машина была рыжего Коли Букина, а вторая - уже не помню чья.
Колю помню, потому что в училище наши койки стояли почти рядом. Рыжый был
славным парнем. И всегда ему не везло.
От дороги в стороны по жнивью рассыпалась очумевшая от страха немецкая
пехота. Четыре танка из восьми пулеметов расстреливали ее в упор. А я еще
скомандовал "Картечь!". И Вася Осипов, - он был башнером в моем экипаже, -
поставил шрапнельные снаряды на картечь. Впервые за всю войну я стрелял
картечью. Что там творилось! Я опьянел от убийства и крови. Я что-то кричал,
задыхаясь, видя мясорубку пулеметов и картечи. Я кричал,забыл о солидности,
так необходимой мне, девятнадцатилетнему лейтенанту. Я кричал от восторга,
потому что для меня они сейчас были не человеческими существами, потому что
совсем недавно мы прошли по Белоруссии, превращенной в пустыню, потому что,
стесняясь непрошенных слез, я слушал рассказы евреев, чудом уцелевших во
время "акций" в Вильнюсе и Каунасе, рассказы о невозможном , о невероятном в
нашем мире, лишенные эмоций рассказы людей из гетто и лагерей уничтожения. И
я кричал, озверев от мести, когда по немецким трупам мы ворвались в
фольварк.
Танки остановились в небольшом вишневом садике. Машина старшего
лейтенанта Куковца выглядела нелепо. Она стояла за домом с задранной к небу
пушкой. Сорвало подъемный механизм, когда танк перемахивал траншею и орудие
садануло о землю. И надо же, только у Куковца остались снаряды!
У меня был расстрелян весь боекомплект. Лишь два подкалиберных снаряда
сиротливо затаились в нише башни. У других ребят со снарядами было не лучше.
А Куковец - подлая душонка - не отдавал снарядов, хоть ему они уже не могли
понадобиться, потому что пушка была бессмысленно задрана и стрелять из нее
можно было только в облака.
Именно в этот момент слева, примерно в километре, я увидел "Фердинанд".
Он медленно полз. Останавливался, будто прощупывал дорогу. И снова полз.
Пока я рассматривал в бинокль башенный знак и номер на левом борту, он
уже оказался чуть восточнее фольварка.
Я осторожно выкатил свою тридцатьчетверку из-за дома, сам сел за
орудие, - нет, нет, стреляющий у меня был хороший, но, понимаете, очень уж
был велик риск, если не гробануть его в борт с первого снаряда, он
развернется и тогда нам конец: на километр в лоб мой снаряд ему, что укус
комара, а он прошьет меня насквозь, - и прицелился.
Никогда еще я так долго и старательно не целился. Не было никакого
восторга. Я ничего не кричал. Я тихо вел острие прицела вслед за ползущим
"Фердинандом". Острие не отрывалось от номера на броне. Я мог нажать спуск.
Но все еще ждал, надеясь на то, что он остановится. Безбожник, я молил Бога,
чтобы "Фердинанд" остановился. И он вдруг застыл на месте. Я плавно нажал
спуск.
Вспыхнуло пламя над "Фердинандом". И черный столб дыма ввинтился в
серое литовское небо. И я не заметил, что кому-нибудь удалось выскочить из
горящей самоходки.
Ребята жали мне руку. А старший лейтенант Куковец даже стиснул меня в
объятиях. Но и сейчас не дал снарядов, жадюга.
Вот тогда в нескольких сотнях метров прямо перед собой, прямо на
западе, над холмиками за речкой, мы увидели торчащие набалдашники
восьмидесятивосьмимиллиметровых пушек.
Не просто пушек. Девять "тигров" нацелились на фольварк. Нас они еще не
видели. И не видели двух танков в болоте.
Не было ни малейшего сомнения в том, что они поедут сюда.
Четыре танка. Каких там четыре? Куковец не в счет. Три тридцатьчетверки
против девяти "тигров", которые куда страшнее "Фердинанда". Лобовая броня до
трехсот миллиметров, а пушка такая же, как у самоходки. Но дело даже не в
этом.
Когда мы взяли Куковца за жабры, оказалось, что из шестнадцати снарядов
у него только два бронебойных. Да у меня один. И еще три у ребят. Итого -
шесть бронебойных снарядов против девяти "тигров". Верная бессмысленная
гибель Надо уматывать.
А танки в болоте? Связаться с ними по радио не удалось. Сукины сыны!
Хоть бы один сидел у рации! Копаются в болоте. "Тигров", конечно, не видят.
Интересно, есть ли у них снаряды? Но что они сделают "тиграм", если те
пойдут в лоб?
Гибель оправдана, если может принести какую-нибудь пользу. Но в такой
ситуации...
Надо смываться. Другого выхода нет. Так решили все.
И мы смылись. Но как?
Едва танки выскочили из фольварка, десятки болванок зафыркали нам
вслед. (Я-то не видел. Я ничего не видел, так мы улепетывали. Это потом
рассказали наши тыловики. Они смотрели на всю катавасию из имения). А летели
мы так, что конструкторы тридцатьчетверки не поверили бы своим глазам. И ни
одна болванка не задела нас. И что самое забавное, оба танка выскочили из
болота и рванулись вслед за нами параллельным курсом.
Когда уже все затихло, я спросил Кольку Букина, чего он драпал, если не
видел "тигров". А он ответил: "Знамо дело, стали бы вы так улепетывать, если
бы вам не присмалили зад. Ну, а я, что - рыжий?" Но ведь Колька
действительно был рыжим.
Остановились мы у изгороди имения. Тут подскочил пехотный подполковник
и стал нас чехвостить за драп.
Мы в свою очередь послали его. Пехота ведь отстала от нас и не дошла до
фольварка.
А подполковник, увидев непочтительность лейтенантов, завелся и,
подпрыгивая на носках, кричал, что сейчас, когда вся героическая Красная
армия неудержимо наступает на запад, позор горстке трусов, да еще из
знаменитой гвардейской бригады, бесстыдно покидать свои позиции.
Он бы еще долго нудил. Он уже здорово раскрутился. И кто знает, чем бы
все это окончилось. Ведь после всего пережитого мы не очень смахивали на
примерных учеников и уже начали огрызаться, не взирая на звания и должности.
И уже попахивало тем, что дело сгоряча может дойти до пистолетов.
Но появилась шестерка "илов", покружила над нами, над фольварком, над
речушкой, а немцы запустили в нашу сторону белую ракету, и штурмовики пошли
на нас.
Между прочим, в отличие от немцев, знавших, не случайно запустивших
белую ракету, мы не знали сигналов взаимодействия с авиацией на этот день.
Танк мой левым бортом вплотную прижался к проволочной изгороди имения.
Справа - пустое поле. По нему уже пошли фонтанчики, поднятые очередями из
штурмовиков.
Пехотный подполковник, за секунду до этого так красноречиво
рассуждавший о героизме, юркнул под днище моего танка. Ну как тут было не
ткнуть его сапогом в зад? Что я сделал не без удовольствия.
Подполковник вполне мог решить, что снаряд или ракета настигла его
задницу.
"Илы" выстроились в круг и началась карусель. Уже кто-то из наших
свалился замертво. Кричали раненые. Добро еще старые липы имения спрятали
несколько танков.
Может быть потому, что подполковник загородил своим задом лаз под мою
машину и мне некуда было деться, а штурмовики крыли во всю из пушек и я
знал, что у каждого из них в запасе есть еще реактивные снаряды, подвешанные
вместо бомб, я добежал до танка майора Дороша, который не участвовал в атаке
и не покидал имения, и взял у его механика ракетницу и белую ракету.
Белая полоса перечеркнула серое небо в сторону немцев.
Слава Богу, что-то разладилось в небесной карусели. "Илы" постреляли по
фольварку, где нас, к счастью, уже не было и улетели домой докладывать о
своем героическом вылете, за определенное количество которых каждому летчику
причитался какой-то орден.
Пехотный подполковник, когда уже все утихло, выбрался из-под моего
танка. Грязи на нем сейчас было больше, чем раньше спеси. Тем более, что
именно в этот момент по фольварку, где нас, слава Богу, уже не было, как ,
впрочем, не было и немцев, дружно ударили "катюши" этого самого
подполковника. Что и говорить, веселый был денек.
А я все стоял и смотрел поверх пластика кабины на быстро темнеющее
море, на угасающее небо над ним. И даже таинственный шопот набегающих волн,
магический, убаюкивающий, сейчас почему-то не успокаивал меня.
Я никак не мог понять, почему снова увидел все это, если, собственно
говоря, должен был увидеть только"Фердинанд", из которого рванулось пламя,
должен был увидеть, как черный столб дыма ввинтился в серое литовское небо и
замер неподвижно.
Но так бывает всегда, когда кажется, что под черепом зашевелился
осколок. Никогда не знаешь, до какой точки докатятся воспоминания.
Улыбнешься ли чему-нибудь забавному, или снова будешь умирать от черного
подлого страха.
Через несколько минут с женой и сыном мы пошли на ужин. Столовая
гагринской турбазы ничем или почти ничем не отличалась от подобных
общепитовских заведений.
Здесь, пожалуй, уже можно было бы обойтись без подробностей, так как
всем известно, что пищу принимают в несколько смен, и меню... - надо ли
говорить про меню? - и теснота в двух больших залах, одинаково похожих на
столовую и на конюшню.
Но нас это не касалось. Мы ужинали в третьем зале, существенно
отличавшемся от двух, похожих на конюшню.
Высокие окна, задрапированные легкими кремовыми портьерами, смотрели на
море. У окон стояли со вкусом сервированные столики. На каждом столике на
деревянной подставочке кокетливо красовался красно-желто-черный флажок с
гербом Германской Демократической Республики. Миловидная официантка-грузинка
грациозно разносила семгу, такую розовую, сочную и нежную, что от одного ее
вида блаженство наполняло мой рот и растекалось по всему телу. А люди,
которым, в отличие от меня, разрешали в шортах входить в столовую,
развалились за этими столиками в позах, которые мне тревожно напоминали то
ли что-то уже описанное, то ли виденное мной в натуре, что-то такое, что мне
ужасно не хотелось вспоминать сейчас, в Гагре 1968 года.
С женой и сыном за особые заслуги, оказанные гагринцам на ниве
здравоохранения, я тоже сподобился ужинать в этом зале. Правда, входить сюда
мы были обязаны, как формулировалось, прилично одетыми. Но все же... не в
конюшню.
Сидели мы не у окна за столиком с красно-желто-черным флажком, а у
противоположной стены. И между теми столиками и нашими был еще один ряд
столов, пустующих, ничейных, как нейтралка.
И семги на ужин нам не подали. Вместо семги на закуску выдали ложечку
икры баклажанной, консервированной в позапрошлом году. И даже вид ее не
улучшал пищеварения. И почему-то мясного рагу хватило только на столики у
окон. А у нас был все тот же шницель рубленный, в котором мясо
обнаруживалось только при тщательнейшем качественном анализе.
Миловидная грузинка не подносила нам красивых чашек с какао.
Сын рыскал по столовой в поисках чайника, в котором еще можно было
найти остывающий напиток.
Ужин проходил, как формулируют, в дружеской атмосфере.
Оттуда, из-за столика с красно-желто-черным флажком, мне приветливо
помахал длиной рукой мой старый знакомый.
1969 г.
Красивая была гармошка. Золотисто-желтый перламутр сверкал весело, как
солнышко. Но во взводе никто не умел на ней играть. Десантники подарили
гармошку лейтенанту на второй день после прорыва. Взяли в офицерском
блиндаже вместе с другими трофеями. Консервы съели, водку выпили, а гармошку
укутали в брезент и пристроили на корме танка. Так и возили ее. Перед боем
снимали запасные баки, а гармошку оставляли. На счастье. Но даже в бою она
уцелела. На привалах -кто хотел, пиликал на ней. В тот вечер, когда танки
должны были форсировать Неман, лейтенант отдал ее в батальон. Красивая была
гармошка.
Гвардии лейтенант считал себя человеком бывалым. Возможно, так оно и
было. Война научила его спокойно относиться к вещам. К тому же, гармошка
была всего лищь трофеем, хотя не всякому командиру десантники притаскивают
подарки. Но ведь не у всякого командира столько рубцов после ранений и
ожогов. Вот только с усами невезение. У всех офицеров в батальоне усы,
красивые, некрасивые - разные, а у него - золотистый пушок. Уже давно его не
называют Мальцом. И все же отсутствие усов причиняло ему неудобство. То ли
потому, что он был самым молодым офицером, то ли потому, что в роте, кроме
него, не было евреев офицеров, он невольно ощущал свою ненужную
исключительность. А тут еще ни ежедневное бритье, ни смазывание губы газолью
не превращало пушок в настоящие усы.
Конечно, гармошка была всего лишь трофеем, вещью. Но когда лейтенант
вглядывался в золотистые сверкающие бока, в лунное свечение перламутровых
ладов, когда он представил себе, как танки под огнем пойдут по наплавному
мосту, он не смог не отдать ее в батальон.
В Немане танк не утонул. И за Неманом уцелел. А гармошка так и осталась
в батальоне.
Бои шли тяжелые. Танкистам было не до музыки. Еще в Вильнюсе похоронили
парня, который притащил гармошку. За Неманом от старого десанта не осталось
ни одного человека. На танки посадили штрафников. Они-то и были в то утро,
когда все это произошло.
Лейтенант еще не пришел в себя после ночного боя. За три года войны
чего только не случалось, но можно ли было без содрогания вспоминать
побоище, происшедшее той ночью? К рассвету танки все-таки ворвались в этот
проклятый фольварк и заняли оборону фронтом на северо-запад.
Серебристое льняное поле растилалось до самого леса. Справа от
фольварка окопалась батарея семидесятишестимиллиметровых полковых пушек с
нелепыми куцыми стволами. Как ни вглядывался лейтенант, он не замечал
пехотинцев впереди батареи. Странно.
Немцы хорошо замаскировались в лесу. В бинокль их не удавалось
разглядеть. Но танки ночью отступили в лес и, несомненно, только и ждали,
чтобы наши высунули нос из фольварка. К счастью, такого приказа им не
давали. А после ночного боя лейтенанту очень хотелось, чтобы на Земле не
было больше стрельбы. Из всего батальона уцелело три танка, и лейтенанта
назначили командиром этого сборного взвода.
Тихое утро окутало разбитый фольварк. Высоченные дикие груши надежно
укрыли танки с неба. Над башнями кружили осы. Изредка где-то постреливали.
Экипажи спали. Лейтенант тоже собирался вздремнуть. Но прикатил на мотоцикле
адъютант старший с радостной вестью - бригаду вывели из боя. Танкам
оставаться на месте. Фронт пойдет дальше. А здесь, в тылу будет
формироваться бригада.
Исполнилась мечта лейтенанта. Хоть на какое-то время для него
прекратилась война.
Была в этом высшая справедливость. Лейтенант считал, что одна
сегодняшняя ночь давала танкистам право на передышку, даже не будь
нескольких десятков атак летнего наступления, Вильнюса, Немана и других
прелестей.
Горький ком сдавливал горло, когда он вспоминал погибших ребят. Но на
войне привыкают к потерям. Быстро привыкают. То ли потому, что после
завтрака и выпивки славно кружилась голова, то ли сильнее водки пьянило
предвкушение мирных дней формирования. А тут еще такая добрая неяркая
красота серозеленых груш и спокойное, как широкая река, переливающееся
серебром льняное поле.
Лейтенант дожевывал кусок американского бекона и думал о формировании,
поэтому до него не сразу дошло, что сказал внезапно проснувшийся башнер:
- Ты что, не слышь? Танки!
Лейтенант перстал жевать и прислушался. Экипажи и штрафники тревожно
прилипли к каменной ограде. Они смотрели на лес, откуда доносилось тягучее
нытье немецких моторов. Опять война?
На опушке показались танки. Тридцать "пантер" неровной линией выползли
на льняное поле и пошли на батарею и туда, правее от нее, туда, где за
стеной старых лип, если верить карте, должно быть шоссе.
Слава Богу, к танкистам это не имеет отношения Немцы не войдут в полосу
обороны взвода. Можно спокойно дожевывать бекон и ждать формирования.
Тридцать "пантер". На лугу перед фольварком дымятся вперемежку
обугленные тридцатьчетверки и "пантеры". Ночью батальон стрелял в немецкие
танки по вспышкам орудий. Батальон не видел немцев. Все произошло внезапно.
Под самым носом уснувшего батальона вдруг вспыхнули осветительные ракеты.
Это немецкие пехотинцы обошли десантников и почти вплотную подкрались к
танкам.
Лейтенант не сомневался в том, что будь в десанте бригадные
мотострелки, у немцев не выгорел бы такой номер. Штрафники воюют неплохо, но
все же они не мотострелки.
В освещенные ракетами тридцатьчетверки "пантеры" гвоздили болванки одну
за другой. А в невидимых немцев, в танки с мощной лобовой броней,
приходилось стрелять наугад по вспышкам орудий. Поэтому на лугу на каждых
три тридцатьчетверки только одна "пантера".
Лейтенант даже сейчас не мог объяснить, как ему пришла в голову мысль
задом сдать в темноту и обойти немцев с фланга. Черные силуэты "пантер"
оказались отличными мишенями на фоне горящих машин. К тому же боковая броня
у них намного тоньше лобовой.
Комбриг сказал, что этот маневр предрешил исход боя.
А немцы, оказывается, отступили в лес, чтобы сейчас, изменив
направление атаки, все же вырваться на шоссе. Но лейтенант считал, что это
уже не его забота. Бригаду вывели из боя.
Танки шли, изрытая из набалдашников орудий мгновенные острия пламени.
Пушечный гром смешался с лязгом гусениц и воем моторов. Густая стена пыли
вставала за танками, заслоняя опушку леса.
Разок-другой беспомощно выстрелили короткоствольные полковые пушки. Но
что их снаряды лобовой броне "пантер"?
Лейтенант понимал состояние артеллеристов, когда, оставив целенькие
орудия, они бросились наутек. Но он не мог оправдать их. Без боя оставить
позицию на четвертом году войны, за несколько минут до выхода на немецкую
границу!
Он знал, что артеллеристы обязаны стоять на смерть, как ночью стояли,
сгорая, танкисты. Стрелять по гусеницам. Забросать гранатами. Стоять, пока
на батарее останется хоть одна живая душа.
Может быть, именно это он кричал убегавшим артеллеристам, понимая, что
даже в абсолютной тишине, а не в этом аду, они не могли бы услышать его
крика. Может быть, именно это, а то еще что-нибудь похлеще, кричал невесть
откуда появившийся генерал.
На таком расстоянии лейтенант не мог разглядеть ни лица ни формы. Но он
догадался, что это генерал, командир стрелковой дивизии потому, что , кроме
этого чудака, никто уже не ездил на тачанке.
Лейтенант с восторгом следил за генералом, на мгновение забыв об
артеллеристах. Вокруг разрывы снарядов. Танки прут прямо на него. А он, как
завороженный, несется на тачанке за убегающими артеллеристами и нагайкой
внушает им, что такое воинский долг. Храбрость солдат и себе подобных
лейтенант считал само собой разумеющимся. Но на смелость генерала смотрел,
как на чудо.
Генерал перенес нагайку на пару сумасшедших лошадей, отчаявшись вернуть
на позицию артеллеристов.
Лейтенант впервые так близко увидел комдива. Он был похож на своего
знаменитого однофамильца и родственника, легендарного военачальника времен
гражданской войны, как два патрона одной обоймы. Те же свисающие калмыцкие
усы. Те же кривые кавалерийские ноги. Только слезы, текущие из жестких
щелочек глаз по крутым монгольским скулам, уже ни на что не были похожи.
- Братцы! Выручайте! Остановите танки! Всех к Герою представлю!
Лейтенант, еще секунду назад смотревший на генерала с восторгом и
любопытством, вдруг стал непробиваемо отчужденным. Ему хотелось сказать
генералу, что наплевать им на его представление и на все на свете. Что
бригаду вывели из боя впервые с начала наступления. Что в ночном бою уцелели
только вот эти три машины. Ему хотелось сказать, что их вывели на
формирование, значит появились какие-то шансы выжить. Что пусть генерал
лучше командует своими трусливыми паршивцами, а не лезет в чужую полосу. Что
на то он и генерал, а не командир взвода, чтобы принимать разумные решения и
не бросать против тридцати "пантер" три тридцатьчетверки, которых вообще
могло здесь не быть.
Но лейтенант посмотрел на грязные слезы, сползавшие с желтых скул,
посмотрел на камуфляж ближайшей к нему "пантеры". Он прикинул, через сколько
секунд она навалится на несчастную куцую пушку, отвернулся от генерала и
коротко скомандовал:
- К машинам! По местам! Огонь с места! - И, уже вскакивая в башню,
добавил нечто весьма убедительное, что не печаталось ни в одном боевом
уставе, но очень образно определяло, кто такие немцы и наши артеллеристы, а
заодно - и командир дивизии.
Уже через несколько секунд горели три "пантеры". Потом еще три. А потом
еще и еще. В их относительно беззащитные борты влипали бронебойные снаряды,
как в мишени на танковом полигоне.
Немцы сообразили, что в них стреляют из фольварка, и развернулись под
прямым углом вправо. Это были уже остатки, дальние "пантеры", которые почти
добрались до шоссе.Черные свечи дымов над горящими танками мешали им вести
прицельный огонь. А тридцатьчетверки стояли за каменным забором, над которым
торчали только башни. Но и "пантеры", идущие в лоб, уже были неуязвимы на
таком расстоянии.
До боя надо успеть выслать деньги в Одессу.
Пусто. Тихо. Только в радиаторах клокочет кипящая вода.
1957 г.
Солнце неторопливо погружалось в море. Неназойливый ветерок, скатываясь
с гор, осторожно шевелил веера пальм, медленно сдувал с пустеющего пляжа
сутолоку и гам. Самое лучшее время на берегу. Но расписанный порядок турбазы
не снимал своих цепей даже в эти минуты всемирной раскованности и покоя. Я
пошел переодеваться.
Над красным пластиком кабины высоко торчала белобрысая голова.
Я вошел в кабину, решив, что и на двоих там хватит места. Тут же в
лабиринт входа вслед за мной втиснулся коренастый крепыш. Я хотел сказать
ему, что нас уже многовато, но меня отвлекло нечто очень необычное.
Белобрысый поднял правую ногу, вмещая в трусы обнажонную долговязость.
И я увидел на его колене рубец, которого просто не могло быть.
Аккуратный послеоперационный рубец. Даже в старых хирургических
руководствах не описано ничего подобного. Чуть ли не от середины бедра до
верхней трети голени, прямо через колено по передней поверхности ноги
протянулся ровный, под линеечку, послеоперационный рубец. Пересекая его на
уровне чашечки, поперечно белел еще один. Этого креста просто не могло быть.
Нет такой операции на коленном суставе, при которой мог понадобиться
подобный разрез.
По-видимому я смотрел очень пристально. Белобрысый, недоуменно застыв с
поднятой ногой, уставился на меня. Мне стало неловко и я сказал:
- Извините меня, пожалуйста. Это просто профессиональный интерес. Я
хирург и не могу понять, зачем мог понадобиться такой разрез.
- Entschuldigt, bitte, ich ferstehe nicht russisch. {Простите,
пожалуйста. Я не понимаю русского языка}
Так. Понятно. Немец. Я замолчал. Наступила неловкая пауза.
- Operation. Patella, { Операция. Коленная чашечка } - ткнул себя в
ногу белобрысый. Профессиональный интерес оказался сильнее возникших на
войне и прочно устоявшихся эмоций. Я превозмог себя и заговорил с ним на
своем невозможном школьно-военно-немецком языке.
Долговязый рассказал, что его после тяжелого ранения оперировал
профессор Белер.
- Lorenz Boeler?
- О, ja,ja! Professor Lorernz Boeler.
Крепыш на первых порах нетерпеливо топтался в лабиринте, ожидая, когда
освободится кабина. Сейчас он смотрел на нас с явным интересом..
- Что? Друзья? Демократические немцы? Я кивнул.
- Блядь буду, если вы друг друга не подранили.
Конечно, он ляпнул. Но просто так, на всякий случай я спросил
белобрысого, когда он был ранен. В августе 1944-го, ответил немец. Я
спросил, где? И услышал - в Литве, Жвирждайцы. И уже почему-то с замирающим
сердцем я спросил:
- Du bist Panzerschutzer? { Ты танкист? }
-Ja, ja! { Да, да }
- Artsturm? { Самоходное орудие? }
- Ja, naturlich, "Ferdinand"! { Да, конечно, "Фердинанд" }
- Слушай, блядь буду, вы друг друга подранили! Друзья ... -крепыш
смачно с завихрениями матюкнулся.
Белобрысый спросил меня, воевал ли я тоже. Я мог бы ответить, что знаю
даже знак и номер на его машине. Что помню секунду, когда подкалиберный
снаряд звезданул в левый борт его "Фердинанда". Что не понимаю, каким
образом он жив. Потому что из его "Фердинанда" рванулось пламя и черный
столб дыма ввинтился в серое литовсое небо и замер неподвижно. И я не
заметил, что кому-нибудь удалось выскочить из горящей самоходки. Но он стоял
передо мной. Он спрашивал. А я застыл в кабине из красного пластика и
молчал. Я чувствовал, что кровь отлила от головы. Так она всегда отливает,
когда мне кажется, что осколок вдруг зашевелился под черепом.
Нет, он меня не "подранил". Это уже потом, в Пруссии, под Кенигсбергом.
Я кивнул и сказал, что ранен под Кенигсбергом. Мне почему-то не
хотелось рассказывать, где еще я был ранен.
Он выкрутил плавки, попрощался и вышел из кабины. Долго еще над
пустеющим пляжем, пока, прихрамывая, удалялась долговязая фигура,
раздавалось его бодрое "Auf wiederschein!"
Уже ушел, отматюкавшись, крепыш. А я все еще почему-то оставлся в
кабине.
Вместо пустующего пляжа я увидел, как от Немана мы поднимаемся по узкой
лощине. По такой узкой, что на моем танке, который шел первым, завалилась
правая гусеница, и нам под огнем пришлось натягивать ее. Добро, десантники
выскочили наверх, в нескошенную рожь и прикрыли нас, пока мы подкапывали
склон и возились с гусеницей. А потом за полем, не этим, вторым или пятым
выехали на дорогу, на брусчатку, и четыре танка в колонне понеслись к
фольварку. А еще два танка пошли правее, в низинку, которая оказалась
болотом. Одна машина была рыжего Коли Букина, а вторая - уже не помню чья.
Колю помню, потому что в училище наши койки стояли почти рядом. Рыжый был
славным парнем. И всегда ему не везло.
От дороги в стороны по жнивью рассыпалась очумевшая от страха немецкая
пехота. Четыре танка из восьми пулеметов расстреливали ее в упор. А я еще
скомандовал "Картечь!". И Вася Осипов, - он был башнером в моем экипаже, -
поставил шрапнельные снаряды на картечь. Впервые за всю войну я стрелял
картечью. Что там творилось! Я опьянел от убийства и крови. Я что-то кричал,
задыхаясь, видя мясорубку пулеметов и картечи. Я кричал,забыл о солидности,
так необходимой мне, девятнадцатилетнему лейтенанту. Я кричал от восторга,
потому что для меня они сейчас были не человеческими существами, потому что
совсем недавно мы прошли по Белоруссии, превращенной в пустыню, потому что,
стесняясь непрошенных слез, я слушал рассказы евреев, чудом уцелевших во
время "акций" в Вильнюсе и Каунасе, рассказы о невозможном , о невероятном в
нашем мире, лишенные эмоций рассказы людей из гетто и лагерей уничтожения. И
я кричал, озверев от мести, когда по немецким трупам мы ворвались в
фольварк.
Танки остановились в небольшом вишневом садике. Машина старшего
лейтенанта Куковца выглядела нелепо. Она стояла за домом с задранной к небу
пушкой. Сорвало подъемный механизм, когда танк перемахивал траншею и орудие
садануло о землю. И надо же, только у Куковца остались снаряды!
У меня был расстрелян весь боекомплект. Лишь два подкалиберных снаряда
сиротливо затаились в нише башни. У других ребят со снарядами было не лучше.
А Куковец - подлая душонка - не отдавал снарядов, хоть ему они уже не могли
понадобиться, потому что пушка была бессмысленно задрана и стрелять из нее
можно было только в облака.
Именно в этот момент слева, примерно в километре, я увидел "Фердинанд".
Он медленно полз. Останавливался, будто прощупывал дорогу. И снова полз.
Пока я рассматривал в бинокль башенный знак и номер на левом борту, он
уже оказался чуть восточнее фольварка.
Я осторожно выкатил свою тридцатьчетверку из-за дома, сам сел за
орудие, - нет, нет, стреляющий у меня был хороший, но, понимаете, очень уж
был велик риск, если не гробануть его в борт с первого снаряда, он
развернется и тогда нам конец: на километр в лоб мой снаряд ему, что укус
комара, а он прошьет меня насквозь, - и прицелился.
Никогда еще я так долго и старательно не целился. Не было никакого
восторга. Я ничего не кричал. Я тихо вел острие прицела вслед за ползущим
"Фердинандом". Острие не отрывалось от номера на броне. Я мог нажать спуск.
Но все еще ждал, надеясь на то, что он остановится. Безбожник, я молил Бога,
чтобы "Фердинанд" остановился. И он вдруг застыл на месте. Я плавно нажал
спуск.
Вспыхнуло пламя над "Фердинандом". И черный столб дыма ввинтился в
серое литовское небо. И я не заметил, что кому-нибудь удалось выскочить из
горящей самоходки.
Ребята жали мне руку. А старший лейтенант Куковец даже стиснул меня в
объятиях. Но и сейчас не дал снарядов, жадюга.
Вот тогда в нескольких сотнях метров прямо перед собой, прямо на
западе, над холмиками за речкой, мы увидели торчащие набалдашники
восьмидесятивосьмимиллиметровых пушек.
Не просто пушек. Девять "тигров" нацелились на фольварк. Нас они еще не
видели. И не видели двух танков в болоте.
Не было ни малейшего сомнения в том, что они поедут сюда.
Четыре танка. Каких там четыре? Куковец не в счет. Три тридцатьчетверки
против девяти "тигров", которые куда страшнее "Фердинанда". Лобовая броня до
трехсот миллиметров, а пушка такая же, как у самоходки. Но дело даже не в
этом.
Когда мы взяли Куковца за жабры, оказалось, что из шестнадцати снарядов
у него только два бронебойных. Да у меня один. И еще три у ребят. Итого -
шесть бронебойных снарядов против девяти "тигров". Верная бессмысленная
гибель Надо уматывать.
А танки в болоте? Связаться с ними по радио не удалось. Сукины сыны!
Хоть бы один сидел у рации! Копаются в болоте. "Тигров", конечно, не видят.
Интересно, есть ли у них снаряды? Но что они сделают "тиграм", если те
пойдут в лоб?
Гибель оправдана, если может принести какую-нибудь пользу. Но в такой
ситуации...
Надо смываться. Другого выхода нет. Так решили все.
И мы смылись. Но как?
Едва танки выскочили из фольварка, десятки болванок зафыркали нам
вслед. (Я-то не видел. Я ничего не видел, так мы улепетывали. Это потом
рассказали наши тыловики. Они смотрели на всю катавасию из имения). А летели
мы так, что конструкторы тридцатьчетверки не поверили бы своим глазам. И ни
одна болванка не задела нас. И что самое забавное, оба танка выскочили из
болота и рванулись вслед за нами параллельным курсом.
Когда уже все затихло, я спросил Кольку Букина, чего он драпал, если не
видел "тигров". А он ответил: "Знамо дело, стали бы вы так улепетывать, если
бы вам не присмалили зад. Ну, а я, что - рыжий?" Но ведь Колька
действительно был рыжим.
Остановились мы у изгороди имения. Тут подскочил пехотный подполковник
и стал нас чехвостить за драп.
Мы в свою очередь послали его. Пехота ведь отстала от нас и не дошла до
фольварка.
А подполковник, увидев непочтительность лейтенантов, завелся и,
подпрыгивая на носках, кричал, что сейчас, когда вся героическая Красная
армия неудержимо наступает на запад, позор горстке трусов, да еще из
знаменитой гвардейской бригады, бесстыдно покидать свои позиции.
Он бы еще долго нудил. Он уже здорово раскрутился. И кто знает, чем бы
все это окончилось. Ведь после всего пережитого мы не очень смахивали на
примерных учеников и уже начали огрызаться, не взирая на звания и должности.
И уже попахивало тем, что дело сгоряча может дойти до пистолетов.
Но появилась шестерка "илов", покружила над нами, над фольварком, над
речушкой, а немцы запустили в нашу сторону белую ракету, и штурмовики пошли
на нас.
Между прочим, в отличие от немцев, знавших, не случайно запустивших
белую ракету, мы не знали сигналов взаимодействия с авиацией на этот день.
Танк мой левым бортом вплотную прижался к проволочной изгороди имения.
Справа - пустое поле. По нему уже пошли фонтанчики, поднятые очередями из
штурмовиков.
Пехотный подполковник, за секунду до этого так красноречиво
рассуждавший о героизме, юркнул под днище моего танка. Ну как тут было не
ткнуть его сапогом в зад? Что я сделал не без удовольствия.
Подполковник вполне мог решить, что снаряд или ракета настигла его
задницу.
"Илы" выстроились в круг и началась карусель. Уже кто-то из наших
свалился замертво. Кричали раненые. Добро еще старые липы имения спрятали
несколько танков.
Может быть потому, что подполковник загородил своим задом лаз под мою
машину и мне некуда было деться, а штурмовики крыли во всю из пушек и я
знал, что у каждого из них в запасе есть еще реактивные снаряды, подвешанные
вместо бомб, я добежал до танка майора Дороша, который не участвовал в атаке
и не покидал имения, и взял у его механика ракетницу и белую ракету.
Белая полоса перечеркнула серое небо в сторону немцев.
Слава Богу, что-то разладилось в небесной карусели. "Илы" постреляли по
фольварку, где нас, к счастью, уже не было и улетели домой докладывать о
своем героическом вылете, за определенное количество которых каждому летчику
причитался какой-то орден.
Пехотный подполковник, когда уже все утихло, выбрался из-под моего
танка. Грязи на нем сейчас было больше, чем раньше спеси. Тем более, что
именно в этот момент по фольварку, где нас, слава Богу, уже не было, как ,
впрочем, не было и немцев, дружно ударили "катюши" этого самого
подполковника. Что и говорить, веселый был денек.
А я все стоял и смотрел поверх пластика кабины на быстро темнеющее
море, на угасающее небо над ним. И даже таинственный шопот набегающих волн,
магический, убаюкивающий, сейчас почему-то не успокаивал меня.
Я никак не мог понять, почему снова увидел все это, если, собственно
говоря, должен был увидеть только"Фердинанд", из которого рванулось пламя,
должен был увидеть, как черный столб дыма ввинтился в серое литовское небо и
замер неподвижно.
Но так бывает всегда, когда кажется, что под черепом зашевелился
осколок. Никогда не знаешь, до какой точки докатятся воспоминания.
Улыбнешься ли чему-нибудь забавному, или снова будешь умирать от черного
подлого страха.
Через несколько минут с женой и сыном мы пошли на ужин. Столовая
гагринской турбазы ничем или почти ничем не отличалась от подобных
общепитовских заведений.
Здесь, пожалуй, уже можно было бы обойтись без подробностей, так как
всем известно, что пищу принимают в несколько смен, и меню... - надо ли
говорить про меню? - и теснота в двух больших залах, одинаково похожих на
столовую и на конюшню.
Но нас это не касалось. Мы ужинали в третьем зале, существенно
отличавшемся от двух, похожих на конюшню.
Высокие окна, задрапированные легкими кремовыми портьерами, смотрели на
море. У окон стояли со вкусом сервированные столики. На каждом столике на
деревянной подставочке кокетливо красовался красно-желто-черный флажок с
гербом Германской Демократической Республики. Миловидная официантка-грузинка
грациозно разносила семгу, такую розовую, сочную и нежную, что от одного ее
вида блаженство наполняло мой рот и растекалось по всему телу. А люди,
которым, в отличие от меня, разрешали в шортах входить в столовую,
развалились за этими столиками в позах, которые мне тревожно напоминали то
ли что-то уже описанное, то ли виденное мной в натуре, что-то такое, что мне
ужасно не хотелось вспоминать сейчас, в Гагре 1968 года.
С женой и сыном за особые заслуги, оказанные гагринцам на ниве
здравоохранения, я тоже сподобился ужинать в этом зале. Правда, входить сюда
мы были обязаны, как формулировалось, прилично одетыми. Но все же... не в
конюшню.
Сидели мы не у окна за столиком с красно-желто-черным флажком, а у
противоположной стены. И между теми столиками и нашими был еще один ряд
столов, пустующих, ничейных, как нейтралка.
И семги на ужин нам не подали. Вместо семги на закуску выдали ложечку
икры баклажанной, консервированной в позапрошлом году. И даже вид ее не
улучшал пищеварения. И почему-то мясного рагу хватило только на столики у
окон. А у нас был все тот же шницель рубленный, в котором мясо
обнаруживалось только при тщательнейшем качественном анализе.
Миловидная грузинка не подносила нам красивых чашек с какао.
Сын рыскал по столовой в поисках чайника, в котором еще можно было
найти остывающий напиток.
Ужин проходил, как формулируют, в дружеской атмосфере.
Оттуда, из-за столика с красно-желто-черным флажком, мне приветливо
помахал длиной рукой мой старый знакомый.
1969 г.
Красивая была гармошка. Золотисто-желтый перламутр сверкал весело, как
солнышко. Но во взводе никто не умел на ней играть. Десантники подарили
гармошку лейтенанту на второй день после прорыва. Взяли в офицерском
блиндаже вместе с другими трофеями. Консервы съели, водку выпили, а гармошку
укутали в брезент и пристроили на корме танка. Так и возили ее. Перед боем
снимали запасные баки, а гармошку оставляли. На счастье. Но даже в бою она
уцелела. На привалах -кто хотел, пиликал на ней. В тот вечер, когда танки
должны были форсировать Неман, лейтенант отдал ее в батальон. Красивая была
гармошка.
Гвардии лейтенант считал себя человеком бывалым. Возможно, так оно и
было. Война научила его спокойно относиться к вещам. К тому же, гармошка
была всего лищь трофеем, хотя не всякому командиру десантники притаскивают
подарки. Но ведь не у всякого командира столько рубцов после ранений и
ожогов. Вот только с усами невезение. У всех офицеров в батальоне усы,
красивые, некрасивые - разные, а у него - золотистый пушок. Уже давно его не
называют Мальцом. И все же отсутствие усов причиняло ему неудобство. То ли
потому, что он был самым молодым офицером, то ли потому, что в роте, кроме
него, не было евреев офицеров, он невольно ощущал свою ненужную
исключительность. А тут еще ни ежедневное бритье, ни смазывание губы газолью
не превращало пушок в настоящие усы.
Конечно, гармошка была всего лишь трофеем, вещью. Но когда лейтенант
вглядывался в золотистые сверкающие бока, в лунное свечение перламутровых
ладов, когда он представил себе, как танки под огнем пойдут по наплавному
мосту, он не смог не отдать ее в батальон.
В Немане танк не утонул. И за Неманом уцелел. А гармошка так и осталась
в батальоне.
Бои шли тяжелые. Танкистам было не до музыки. Еще в Вильнюсе похоронили
парня, который притащил гармошку. За Неманом от старого десанта не осталось
ни одного человека. На танки посадили штрафников. Они-то и были в то утро,
когда все это произошло.
Лейтенант еще не пришел в себя после ночного боя. За три года войны
чего только не случалось, но можно ли было без содрогания вспоминать
побоище, происшедшее той ночью? К рассвету танки все-таки ворвались в этот
проклятый фольварк и заняли оборону фронтом на северо-запад.
Серебристое льняное поле растилалось до самого леса. Справа от
фольварка окопалась батарея семидесятишестимиллиметровых полковых пушек с
нелепыми куцыми стволами. Как ни вглядывался лейтенант, он не замечал
пехотинцев впереди батареи. Странно.
Немцы хорошо замаскировались в лесу. В бинокль их не удавалось
разглядеть. Но танки ночью отступили в лес и, несомненно, только и ждали,
чтобы наши высунули нос из фольварка. К счастью, такого приказа им не
давали. А после ночного боя лейтенанту очень хотелось, чтобы на Земле не
было больше стрельбы. Из всего батальона уцелело три танка, и лейтенанта
назначили командиром этого сборного взвода.
Тихое утро окутало разбитый фольварк. Высоченные дикие груши надежно
укрыли танки с неба. Над башнями кружили осы. Изредка где-то постреливали.
Экипажи спали. Лейтенант тоже собирался вздремнуть. Но прикатил на мотоцикле
адъютант старший с радостной вестью - бригаду вывели из боя. Танкам
оставаться на месте. Фронт пойдет дальше. А здесь, в тылу будет
формироваться бригада.
Исполнилась мечта лейтенанта. Хоть на какое-то время для него
прекратилась война.
Была в этом высшая справедливость. Лейтенант считал, что одна
сегодняшняя ночь давала танкистам право на передышку, даже не будь
нескольких десятков атак летнего наступления, Вильнюса, Немана и других
прелестей.
Горький ком сдавливал горло, когда он вспоминал погибших ребят. Но на
войне привыкают к потерям. Быстро привыкают. То ли потому, что после
завтрака и выпивки славно кружилась голова, то ли сильнее водки пьянило
предвкушение мирных дней формирования. А тут еще такая добрая неяркая
красота серозеленых груш и спокойное, как широкая река, переливающееся
серебром льняное поле.
Лейтенант дожевывал кусок американского бекона и думал о формировании,
поэтому до него не сразу дошло, что сказал внезапно проснувшийся башнер:
- Ты что, не слышь? Танки!
Лейтенант перстал жевать и прислушался. Экипажи и штрафники тревожно
прилипли к каменной ограде. Они смотрели на лес, откуда доносилось тягучее
нытье немецких моторов. Опять война?
На опушке показались танки. Тридцать "пантер" неровной линией выползли
на льняное поле и пошли на батарею и туда, правее от нее, туда, где за
стеной старых лип, если верить карте, должно быть шоссе.
Слава Богу, к танкистам это не имеет отношения Немцы не войдут в полосу
обороны взвода. Можно спокойно дожевывать бекон и ждать формирования.
Тридцать "пантер". На лугу перед фольварком дымятся вперемежку
обугленные тридцатьчетверки и "пантеры". Ночью батальон стрелял в немецкие
танки по вспышкам орудий. Батальон не видел немцев. Все произошло внезапно.
Под самым носом уснувшего батальона вдруг вспыхнули осветительные ракеты.
Это немецкие пехотинцы обошли десантников и почти вплотную подкрались к
танкам.
Лейтенант не сомневался в том, что будь в десанте бригадные
мотострелки, у немцев не выгорел бы такой номер. Штрафники воюют неплохо, но
все же они не мотострелки.
В освещенные ракетами тридцатьчетверки "пантеры" гвоздили болванки одну
за другой. А в невидимых немцев, в танки с мощной лобовой броней,
приходилось стрелять наугад по вспышкам орудий. Поэтому на лугу на каждых
три тридцатьчетверки только одна "пантера".
Лейтенант даже сейчас не мог объяснить, как ему пришла в голову мысль
задом сдать в темноту и обойти немцев с фланга. Черные силуэты "пантер"
оказались отличными мишенями на фоне горящих машин. К тому же боковая броня
у них намного тоньше лобовой.
Комбриг сказал, что этот маневр предрешил исход боя.
А немцы, оказывается, отступили в лес, чтобы сейчас, изменив
направление атаки, все же вырваться на шоссе. Но лейтенант считал, что это
уже не его забота. Бригаду вывели из боя.
Танки шли, изрытая из набалдашников орудий мгновенные острия пламени.
Пушечный гром смешался с лязгом гусениц и воем моторов. Густая стена пыли
вставала за танками, заслоняя опушку леса.
Разок-другой беспомощно выстрелили короткоствольные полковые пушки. Но
что их снаряды лобовой броне "пантер"?
Лейтенант понимал состояние артеллеристов, когда, оставив целенькие
орудия, они бросились наутек. Но он не мог оправдать их. Без боя оставить
позицию на четвертом году войны, за несколько минут до выхода на немецкую
границу!
Он знал, что артеллеристы обязаны стоять на смерть, как ночью стояли,
сгорая, танкисты. Стрелять по гусеницам. Забросать гранатами. Стоять, пока
на батарее останется хоть одна живая душа.
Может быть, именно это он кричал убегавшим артеллеристам, понимая, что
даже в абсолютной тишине, а не в этом аду, они не могли бы услышать его
крика. Может быть, именно это, а то еще что-нибудь похлеще, кричал невесть
откуда появившийся генерал.
На таком расстоянии лейтенант не мог разглядеть ни лица ни формы. Но он
догадался, что это генерал, командир стрелковой дивизии потому, что , кроме
этого чудака, никто уже не ездил на тачанке.
Лейтенант с восторгом следил за генералом, на мгновение забыв об
артеллеристах. Вокруг разрывы снарядов. Танки прут прямо на него. А он, как
завороженный, несется на тачанке за убегающими артеллеристами и нагайкой
внушает им, что такое воинский долг. Храбрость солдат и себе подобных
лейтенант считал само собой разумеющимся. Но на смелость генерала смотрел,
как на чудо.
Генерал перенес нагайку на пару сумасшедших лошадей, отчаявшись вернуть
на позицию артеллеристов.
Лейтенант впервые так близко увидел комдива. Он был похож на своего
знаменитого однофамильца и родственника, легендарного военачальника времен
гражданской войны, как два патрона одной обоймы. Те же свисающие калмыцкие
усы. Те же кривые кавалерийские ноги. Только слезы, текущие из жестких
щелочек глаз по крутым монгольским скулам, уже ни на что не были похожи.
- Братцы! Выручайте! Остановите танки! Всех к Герою представлю!
Лейтенант, еще секунду назад смотревший на генерала с восторгом и
любопытством, вдруг стал непробиваемо отчужденным. Ему хотелось сказать
генералу, что наплевать им на его представление и на все на свете. Что
бригаду вывели из боя впервые с начала наступления. Что в ночном бою уцелели
только вот эти три машины. Ему хотелось сказать, что их вывели на
формирование, значит появились какие-то шансы выжить. Что пусть генерал
лучше командует своими трусливыми паршивцами, а не лезет в чужую полосу. Что
на то он и генерал, а не командир взвода, чтобы принимать разумные решения и
не бросать против тридцати "пантер" три тридцатьчетверки, которых вообще
могло здесь не быть.
Но лейтенант посмотрел на грязные слезы, сползавшие с желтых скул,
посмотрел на камуфляж ближайшей к нему "пантеры". Он прикинул, через сколько
секунд она навалится на несчастную куцую пушку, отвернулся от генерала и
коротко скомандовал:
- К машинам! По местам! Огонь с места! - И, уже вскакивая в башню,
добавил нечто весьма убедительное, что не печаталось ни в одном боевом
уставе, но очень образно определяло, кто такие немцы и наши артеллеристы, а
заодно - и командир дивизии.
Уже через несколько секунд горели три "пантеры". Потом еще три. А потом
еще и еще. В их относительно беззащитные борты влипали бронебойные снаряды,
как в мишени на танковом полигоне.
Немцы сообразили, что в них стреляют из фольварка, и развернулись под
прямым углом вправо. Это были уже остатки, дальние "пантеры", которые почти
добрались до шоссе.Черные свечи дымов над горящими танками мешали им вести
прицельный огонь. А тридцатьчетверки стояли за каменным забором, над которым
торчали только башни. Но и "пантеры", идущие в лоб, уже были неуязвимы на
таком расстоянии.