Дофин слушал меня, приоткрыв рот. Мне нравилось, что он впитывает каждое мое слово и тихонько кивает головой в такт моей речи.
   Остальные тоже слушали, и мне это было приятно.
   – Даже размер страны играет роль, даже густота населения, – продолжал я. – И даже, представь себе, рельеф местности. Тесную, густонаселенную, промышленную – и, заметьте, равнинную! – Бельгию или Голландию революция охватит в одно мгновение, как огонь охватывает соломенную крышу! А в нищей, сельской, разделенной горными цепями Швейцарии – революция будет медленно пробираться из кантона в кантон… В гигантской холодной полупустой России – тоже будет по-своему… Русские медленно запрягают, но быстро ездят, есть такая пословица, и это тоже надо учитывать в тактике революционной борьбы. Понятно?
   Дофин кивнул.
   – Но победивший социализм – это уже другое, – продолжал я и снова стал загибать пальцы.
   Я стал загибать пальцы и перечислять ему все наши азы: общественная собственность на средства производства, рабочее самоуправление, выборность всех властей, равноправие женщин, аграрная реформа, всеобщее бесплатное образование и так далее. И все это, объяснил я, должно быть сделано во всех странах. Без малейшего изъятия. Поэтому у социализма нет и не может быть национальных особенностей.
   Дофин снова кивнул.
   – Потому что сам посуди, – сказал я. – Французы скажут: «У нас в стране очень сильная сельская буржуазия, давайте ее оставим как была». Американцы скажут: «А у нас в стране белые привыкли угнетать негров, давайте не будем давать неграм избирательное право!» Разве это будет социализм? Это будет извращение идеи. Кстати! Хорошая мысль иногда приходит в споре. Спасибо тебе, ты натолкнул меня на важную проблему. Национальные извращения социалистической идеи. Это серьезная тема.
   – Спасибо, – совершенно серьезно сказал Дофин. – Теперь понятно.
   Он очень хорошо на меня смотрел, внимательно.
   Потом мы вместе вышли, и он проводил меня до дома.
   Мы шли и разговаривали о всякой всячине, и он вдруг сказал, что слегка задолжал хозяйке и она выгоняет его. Вернее, предлагает остаться при одном, хе-хе, условии весьма интимного свойства – я не ожидал от Дофина такой откровенности. Он сказал, что много в своей недлинной жизни видел и много всякой пакости претерпевал, но на такое ни за что не согласится… Как-то легко и просто получилось, что я ему предложил переночевать. Пока переночевать, а там, глядишь, и пожить.
   У меня была квартирка из двух комнат. Во второй комнате я сначала хотел устроить себе рабочий кабинет, но вышло так, что письменный стол и хорошая широкая кровать были в одной комнате, в большой. А в другой, маленькой комнате – узкий диван. Не знаю, почему так было расставлено. Вообще-то странно и неудобно. Однако перетаскивать стол в комнату с диваном или, что было логичнее, менять местами диван и кровать – я не стал. Я жил и работал в одной комнате и там же пил чай по утрам и вечерам. Обедов и ужинов я не держал, сами понимаете, питался в общественных столовых, иногда ходил в кафе – вот как в этот раз… А в маленькой комнате я, бывало, читал, сидя на диване и глядя в окно – там был чудесный вид из окна: деревья и какой-то старинный шпиль. Но что за барство – иметь отдельный читальный салон! В общем, я вполне мог поселить у себя Дофина. Опять же, будет с кем словом перемолвиться.
   Он согласился легко и естественно. Так легко, что мне показалось: он все знал заранее. Тут, наверное, какая-то судьба была. Я сказал, чтобы он сходил за своим чемоданом. Он сказал: «Завтра.
   У тебя есть полотенце умыться и плед накрыться? Простыня мне не нужна».
   Но я ему, конечно, выдал одеяло и две простынки и подушку с наволочкой.
   – Спасибо тебе за приют, – сказал он после того, как постелил себе постель и вернулся в мою комнату. – А если позволишь, то еще пару недель поживу, ладно?
   – Ладно, – сказал я. – Конечно, давай.
   – Тогда я пойду искупаюсь, и спать. Поздно уже.
   – Давай, конечно.
   – У тебя в ванной не запирается дверь, – сказал он, щелкая замком. Замок, кстати, был сломан уже тогда, когда я снял эту квартиру.
   – Да тут не от кого запираться, – сказал я.
   Он закрыл за собой дверь; зашумела вода. Я сел читать и слышал сквозь чтение, как он там плещется. Вдруг плеск прекратился, и он позвал меня. Я вышел в коридор.
   – Послушай! Прости, я задам один такой вопрос… – он говорил, чуть приоткрыв дверь и высунув нос – да, буквально один только нос торчал из дверной щели. – Послушай… Только ты не обижайся…
   – Послушай, – сказал я. – Я вообще-то занимаюсь.
   – Тогда ладно. Тогда извини.
   – Говори быстро, что тебе надо! – я даже чуточку повысил голос. Какой-то подростковый каприз мне послышался, а я этого терпеть не могу.
   – Скажи правду, ты не извращенец? Ты не заманил меня сюда, чтобы использовать?
   – Тьфу, дурак! – засмеялся я. – Нет. Не извращенец. Всё?
   – Тогда потри мне спину, пожалуйста. Я уже две недели как следует не мылся.
   – Сейчас.
   Я снял сорочку и исподнюю рубашку, вошел к нему в ванную. Он, стоя ко мне спиной, протянул мне намыленную греческую губку. Я этой губкой обыкновенно мою лицо и шею, ну да ладно. У него была узкая худая спина, почти как у наших горийских мальчишек, только совсем белая. Я потер ему спину. Макнул губку в ванну, до его икр наполненную водой, потер еще.
   – Все, – сказал я. – Споласкивайся.
   – Спасибо, – сказал он. – А если ты правда не извращенец, то раздевайся и залезай сюда ко мне, я тебе тоже спину потру.
   – Спасибо, – сказал я. – Я сам справляюсь.
   – А как? Как ты себе спину трешь?
   – Видишь, висит длинная мочалка с двумя петлями?
   – А-а-а, – протянул он. – Я не заметил. Прости. Я не нарочно, честно. Спасибо, спасибо еще раз.
   – Ничего, ничего, пожалуйста, – и я вышел из ванной.
   Минут через десять он постучался ко мне в комнату.
   – Ты занимаешься?
   – Ладно, заходи, – я отодвинул книгу в сторону, повернулся на стуле к нему. – Садись в кресло.
   У него были мокрые волосы. Бедра замотаны полотенцем. Тонкие бледные ноги.
   – Кто ж тебе тер спину две недели назад? – спросил я. – Твоя квартирная хозяйка? А теперь вы поссорились? Ты сделал вид, что не понял ее намека, – мне было очень весело, – и не платил за квартиру! Ну, ты настоящий аферист!
   – Никакая хозяйка мне спину не терла! – сказал он. – У меня была такая же мочалка, как у тебя. Длинная, но не очень. Потом петельки оторвались. Вот и все. – Он огляделся и вздохнул: – Хорошо, что у тебя есть вторая комната. Счастливый человек, просторно живешь. Самое ужасное на свете – маленькие тесные квартиры. Когда все друг у друга на головах. Люди ссорятся просто от тесноты. Злоба появляется сама собой, от спертого воздуха. От того, что все время кого-то задеваешь, буквально, телом, вот прямо протискиваешься между человеком и стенкой… Все время у тебя кто-то перед глазами. И нет самой простой возможности – выйти в другую комнату, закрыть за собой дверь, побыть одному. Знаешь, сколько кругом таких квартирок? Три пятых, самое маленькое. Или даже больше. Злоба и ненависть. Копится, копится, собирается, сдавливается! – он показал руками, у него очень красивые руки были. – И она вырвется! Будет революция. Нельзя, чтоб столько людей жило в такой тесноте и нищете. Нельзя.
   – Революция будет, – сказал я и, предупреждая его вопрос, добавил: – Но никто не знает когда.
   – Никто, ни один человек? – он как будто был искренне, по-детски удивлен. – Даже примерно? – но мне показалось, что он чуточку играет.
   – Леон говорит, что знает. Вернее, так: он говорит, что точно знает вернейшие признаки, по которым ясно – революция будет через неделю или две.
   – Ну? Какие? Скажи! Скажи!
   – Эх, – сказал я. – Мы все к нему пристаем: «скажи, скажи!». Не открывает секрета.
   – А кто такой этот Леон?
   – Леон Троцкий, – сказал я. – Великий человек в своем роде. Революционер, журналист, настоящий вождь. Я тебя с ним познакомлю, он тоже ходит в кружок Клопфера.
   – Он поляк?
   – Он еврей.
   Дофин задумался. Потом сказал:
   – У меня тоже есть еврейская кровь. Кажется, бабушка была дочерью еврея. А может быть, даже отец был сыном еврея. Нет, я не еврей, конечно! – он заглянул под полотенце, лежащее у него на бедрах, и захохотал: – Там у меня все в порядке. Ты мне веришь? Или показать?
   – Верю, верю, – сказал я. – Показывать не надо. А почему «кажется», почему «может быть»?
   – У нас в семье все было очень запутано и непонятно. Ну ладно. А вот скажи-ка мне, друг мой и благодетель Джузеппе, – ты ведь никакой не итальянец!
   – Ты так думаешь?
   – Я это знаю. Я слышал, как тебе говорили:
   «У вас в России». Ты меня обманул! Наверное, ты подумал, что я агент полиции? Ты решил, что я послан русским правительством? Следить за тобой? Нет, нет! Тогда бы ты не привел меня в кружок социалистов? Зачем же ты назвался итальянцем?
   У меня голова начала болеть от его трескотни.
   – Просто так, – сказал я. – Просто так, шутки ради. Ты ведь сам первый сказал, что я итальянец.
   – Ага, просто так, шутки ради? Так вот тебе за это: теперь я все равно буду звать Джузеппе! Значит, ты русский?
   – Не совсем.
   – Тогда скажи – ты откуда? Как называется твоя страна?
   – Ты такой страны не знаешь, – сказал я.
   – Как это – не знаю? Я все страны знаю.
   Я в школе любил географию.
   – Грузия. Моя страна называется Грузия.
   – Не знаю, правда, – сказал он. – Грузия. Это где?
   – В России, – сказал я. – За горами Кавказа. Представь себе – огромная русская равнина. Она тянется на юг. От Москвы, между великими реками Волгой и Доном, туда, где тепло, где цветут яблони и сливы, где жирная плодородная земля… На юге вырастают Кавказские горы. Высокие, выше, чем Альпы или Пиренеи. С ледяными вершинами. И за этими горами лежит моя страна – Грузия.
   – Я не понял. Россия или Грузия?
   – Россия. Но – Грузия.
   – Значит, ты русский?
   Конечно, он не мог понять. Пришлось объяснять:
   – Нет. Я грузин. У нас свой язык. Совершенно другой. У нас даже буквы другие, не как у русских. Другая одежда, другие песни, другой народный быт, другие лица. Ну посмотри, разве я похож на русского мужика?
   – Почему не похож?
   – Потому что русские мужики – светлоглазые и светловолосые.
   – Я не знал, – сказал он. – Но неважно! Ты все-таки русский. Говоришь непонятно. Загадочная русская душа. Откуда ты? Из Грузии или России?
   – Дофин, погоди! Кстати, раз ты решил меня звать Джузеппе, то уж позволь, я буду звать тебя Дофин. Грузия – часть России. Как Бавария – часть Германии. Понял?
   – Нет! Баварцы говорят по-немецки. А у вас другой язык. Наверное, Россия завоевала Грузию, а тебе стыдно. Стыдно, стыдно!
   – Глупости, Дофин. Ничего подобного. Триста лет назад грузинские цари признали власть русского царя. На Грузию сошло благословение Бога. Грузия цвела с тех пор в тени своих садов, за гранью дружеских штыков не опасаяся врагов.
   Это я, конечно, сказал по-немецки, примерно так: «Георгиан гэртен блютен, унд ди георгиер хаттен кайне ангст фон ниманден, унтер дем шутц дер гутен руссишен зольдатен».
   Он понял и закричал:
   – Джузеппе, ты поэт! Поэт-империалист. Джузеппе, ты просто Киплинг! Ты слышал про английского поэта Киплинга?
   – Не слышал, – сказал я. – Но насчет поэта ты почти угадал. Это стихи. Это русский поэт Лермонтов. Мы, грузины, – не русские. Но мы вместе с русскими. Россия – это империя. Много разных народов и языков. Единство. Понимаешь – единство в разнообразии. Цветущий луг.
   – Это всё слова, Джузеппе! Империя есть империя. Есть господа, есть рабы.
   – Мы не рабы русских! – чуть ли не крикнул я.
   – Не обижайся, мой умный старший друг. Прости меня, – и он сделал рукой такой жест, как будто погладил меня по плечу; он далеко от меня сидел, но мне показалось, что я чувствую его руку на своем плече… – Конечно, вы не рабы. Но… но…
   – Подчиненные, так? – сказал я.
   – Это ты сказал! – закричал Дофин и вскочил с кресла, придерживая полотенце. – И ты ненавидишь русских. А евреев ты тоже ненавидишь?
   – Нет, – сказал я совершенно серьезно. – Если я кого-то не люблю, то лично. Данного, конкретного, отдельного человека, который причинил мне зло. Вот и все. Но я никого не ненавижу. Ненависть – недостойное чувство…
   – Недостойное христианина? – он поднял брови.
   – Недостойное революционера, – и я повернулся на стуле к столу, взял книгу, поискал на столе карандаш. – Ненавидят, испытывают злобу и ярость – психопаты. Истеричные дамочки. Пьяные хулиганы. Революционер действует целесообразно.
 
   Наверное, я это сказал очень строго, потому что Дофин замолчал.
   Я читал книгу, а он все сидел в кресле и не уходил.
   Мне стало интересно – смотрит он на меня, просто озирается или вообще дремлет? Но оборачиваться мне не хотелось. Слава Богу, через пару минут он вдруг спросил:
   – Джузеппе, а ты женат?
   Я повернулся на стуле:
   – Нет, я вдовец. Моя жена умерла пять лет назад. Мы с ней прожили всего три года.
   – У вас были дети?
   – Сын.
   – Где он?
   – Его забрали сестры моей покойной жены. Потому что моя мама больна, а отец стар. Не знаю, когда я его увижу. Я ведь теперь эмигрант, изгнанник.
   Это было не совсем так, я неправду сказал, в Европе я был ненадолго и собирался довольно скоро возвращаться в Россию – так же нелегально, как и приехал, с паспортом на чужое имя. Но не хватало еще, чтоб я ему все рассказал в подробностях! Поэтому я повторил:
   – Да, дорогой Дофин. Я изгнанник. Я смогу вернуться в Россию, только когда начнется революция. А когда она начнется, никто не знает! Вот Леон Троцкий знает, – я специально заулыбался, чтоб сбить внезапный печальный тон разговора. – Леон знает, а не говорит!
   Дофин вздохнул, покивал головой и спросил:
   – А кто она была, твоя жена?
   – Простая женщина. Прачка, стирала на господ. Училась шить.
   – Как странно… – вздохнул он.
   – А что тебе странно? – я даже разозлился. –
   Я сам очень простой, моя мать убирала у господ, а отец сапожник. А ты кто? Как твоя фамилия? Простите, ваше сиятельство, я там, в кафе, не расслышал! Габсбург? Гогенштауфен? Или Гогенцоллерн?
   – Гитлер, Гитлер, – сказал он. – Самая плебейская фамилия. Я тоже из самой простой семьи…
   – Классовое сочувствие у нас с тобой! – я продолжал улыбаться.
   Но Дофин не ответил на мою улыбку.
   – Мой отец, – сказал Дофин, – мой отец тоже был очень простой. Хотя не совсем. Он хотел выбиться в люди и вернуться в деревню большим человеком. Он учился, голодал, унижался. Добился. Выбился. Стал чиновником девятого класса. Не бог весть что, конечно, но и немало. По масштабам деревни – даже много: даже управляющий бургомистр их деревни, по Общему имперскому расписанию чинов и должностей, был чиновником десятого класса, а пастор и полицеймейстер – и того ниже. Вернулся в деревню, в отчий дом, к престарелой сестре, которая уже плохо его помнила, хотя уважала, конечно. И никто в деревне его уже не помнил. Тех людей, перед которыми он хотел в солнечный воскресный день гордо пройти по улице, от дома до церкви и потом обратно, зайдя на почту, потом в ресторанчик, потом в магазин, – пройтись в мундире государственного чиновника, в синем мундире с серебряным галуном – чтобы они, которые…
   Так вот, их больше нет, они умерли кто десять, а кто и двадцать лет назад, последний из тех, кто его помнил, умер в позапрошлом году, совсем ослеп и ополоумел, рассказывала ему сестра… А другие не помнили, он для них был чужой человек, никто, новый сосед, да, чиновник девятого класса, в мундире, приятно сказать «здравствуйте, господин советник», встретив на улице около почты, но ему это было уже все равно, это было не то «здравствуйте», и он был уже не тем господином советником. Мне жалко отца. Мне вообще мало кого жалко. Я вообще-то очень злой. Я читал, какой-то английский король говорил: «Даже зверь знает чувство жалости, а у меня нет этого чувства, нет у меня жалости, значит – я не зверь», – Дофин скорчил рожу и изобразил своими белыми прекрасными руками – изобразил когтистые львиные лапы. – Ха-ха, хо-хо, хррр-хррр! Вот и я такой же! Я не зверь, ибо мне неведома жалость! Но я вру, конечно, – сказал Дофин и буднично потер себе нос, – вру, потому что мне жалко отца, жалко себя, матушку жалко, и тебя, бедный мой изгнанник, жалко тоже…
   – Правда? – спросил я. – И меня тоже?
   Но он не ответил. Даже не посмотрел на меня.
   – Матушка моя очень натерпелась, – сказал он и замолчал.
   Он долго молчал, морща лоб. Потом его глаза налились слезами. Он молчал, боясь шевельнуться, боясь пролить слезы на щеки. Потом все-таки потер глаза ладонями и сказал:
   – Я мог бы тебе целый день рассказывать, как она мучилась. Трудилась, рожала, кормила. Хоронила детей. Готовила, чистила, подметала. Экономила каждый грош. Как ей было обидно жить. Вдобавок ко всему труду – еще и обидно. Не знаю, любил ли ее отец. Хотя он ее уважал, конечно. Он был порядочный человек. Она была его служанкой. Потом он на ней женился, когда его первая жена умерла. Матушка была из бедной семьи. Когда первая жена отца умерла, матушка уже была беременна. Ей было двадцать лет. Отцу сорок три. То есть папаша с ней переспал и ребенка ей сделал, пока его законная жена в госпитале умирала. Не такой уж порядочный на самом деле. Ей было некуда деваться. Ну и кроме того, она не могла оставить отца своего будущего ребенка. Вернее, она не могла оставить своего будущего ребенка без отца. Правда, этот ребенок скоро умер. У меня четверо братьев и сестер умерло. Трое до меня. Она очень натерпелась. Я мог бы целый день рассказывать, да. Два дня, три дня. Целую неделю. В мелких тяжелых подробностях. Мог бы написать толстую книгу. Но я просто скажу еще раз – она очень натерпелась. Ничего тут не прибавишь. Очень, понимаешь?
   – Понимаю, – сказал я.
   – Но и отца мне тоже жалко. Он несчастный. Я слабый человек, да?
   – Нет, – сказал я, наклонился, сидя на стуле, подпер голову кулаками и поглядел на него. – Отчего?
   Дофин молчал.
   Мне тоже расхотелось разговаривать.
* * *
   У него матушка натерпелась, а у меня отец натерпелся. От своей жены, то есть от моей мамы.
   Я даже не знаю, чей я сын: отца своего или кого-то из господ, у кого мама полы мыла. Или какого-то проезжего русского полковника. Когда мне это сказали, я очень удивился. Я уже давно знал, как получаются дети. Поэтому я удивился и не поверил, что мою маму кто-то другой, кроме отца, может целовать, раздевать и класть в кровать. Особенно господа. Например, один немолодой князь в белом костюме. Это про него говорили, что он на самом деле мой отец. Он не князь был, конечно, если по-серьезному считать. Хотя его все звали «князь». Сами звали «князь» и сами же смеялись – в нашем городке князей больше, чем во всей России. Ненастоящие какие-то князья. Местные, здешние. Наверное, в Петербурге ни разу не были, а если бы были – их бы во дворец к царю не пустили. Да что к царю – к настоящему русскому князю бы не пустили. Даже в Тифлисе они тоже, наверное, не были. Ну, может, один раз, два раза, не больше. И в Тифлисе их тоже, наверное, во дворец губернатора не пускали. Князья домашнего разлива. Я так про них думал, потому что им завидовал, наверное. Даже не так, чтобы именно завидовал, а вот меня удивляло такое странное обстоятельство: почему в нашем городе столько князей, столько господ, столько богатых людей – иногда даже казалось, что богатых и знатных больше, чем простых и бедных, – да, но почему это они, а не мы? Почему мой отец не князь или хотя бы не магазинщик?
   Настоящие князья, фальшивые князья – но все равно господа. Или магазинщики, они тоже господа. Или полковники, тем более. Я видел, какие бывают красивые полковники, в синих мундирах, с лентами и золотыми шнурами на плечах.
   Хорошо быть сыном князя или полковника. Эх, если бы да кабы!
   Поэтому все это было враньем и выдумкой, конечно. Про то, что я сын какого-то знатного человека.
   Потому что мама была очень некрасива. Когда я в первый раз услышал про князя или русского полковника, мне уже было лет двенадцать. Я не только знал, как получаются дети. Я уже знал, какие бывают красивые девушки. В церкви видел, на базаре видел. В городском саду барышень видел. Соображал, что такое – красивая девушка.
   У мамы было широкое лицо и маленькие глаза. И брови уголками. Правда, она весело смеялась. Ну и что? Мало ли кто весело смеется, старухи на базаре тоже смеются. Мама была с широкими плечами и короткими ногами. У нее на руках были рябинки. И на щеках.
   Отец был тоже некрасивый. Они очень хорошо подходили друг другу. Я это точно знал, потому что видел – у красивых господ красивые нежные дамочки, а у разных корявых мужиков – жилистые большерукие бабы. Но простые мужики тоже бывают красивые. Конечно, бывают. Например, в горах жили красивые парни-пастухи. Высокие, сильные, курчавые. Они иногда приходили в город, на базар. Продавать баранов. Редко-редко с ними приходили их молодые жены: стройные, с черными косами и большими-большими глазами. Это правильно. Если ты красивый, бери себе красавицу. Но бывает, что и богатый господин – тоже какой-то некрасивый и толстый. Тогда и жена у него такая же – седая страшная старуха, только и толку, что в дорогой шляпке и с золотыми часиками, а так страшная, как ведьма. Одним словом, красавец живет с красавицей, а некрасивый с некрасивой. Я думал, что это справедливо.
   Я вспомнил, как отец прилег на диван.
   У нас в комнате для гостей стоял диван, старый. Его, кстати, матушка притащила. Не притащила, а сказала, что какие-то господа хотят вынести прочь, выбросить старый диван, и она попросила господ разрешения взять его. Господа разрешили. Мама послала отца за диваном. Отец взял меня с собой – «поможешь».
   У нас была маленькая двухколесная тележка.
   Колеса весело ехали по каменистой дороге. Потом стучали по булыжникам. Мне нравилось, как они стучат. У деревянных колес были железные шины, и они прямо звенели – «три-та, три-та, три-та-три-та-та». Я стал напевать в такт этого перестука. И отец тоже стал напевать, но потом вдруг замолчал. И мне сказал: «Всё, помолчи!» Потому что мы подошли к дому тех самых господ, которые обещали маме отдать старый диван.
   Мы со своей тележкой остановились у красивого парадного входа. Там были по бокам две каменные вазы, в которых росли цветы, над входом был фонарь, двери полированные, а на дверной раме – круглая штучка, из которой торчала цепочка с медным шариком. Сверху надпись: «звонок». А снизу, полукругом: «прошу потянуть».
   Я уже схватился за этот шарик, но отец шлепнул меня по руке.
   – Погоди, – сказал он. – Наверное, нам надо с черного хода зайти. Со двора.
   – Наверное, – кивнул я.
   Мы обошли дом слева, но там были закрыты ворота. Потом обошли справа, но там вообще не было прохода, сплошная каменная стена. Вернулись. Отец постучал в ворота. Нам долго не открывали. Потом долго не понимали, что нам надо. Отец объяснял каким-то людям, что он – муж Кето, которой хозяева обещали отдать старый диван. В конце концов оказалось, что диван надо вытаскивать все-таки с парадного хода. Отцу помогали два мужика – дворник и кучер хозяина. Они говорили ему: «Отойди, не мешай, мы сами! Надорвешься, дорогой!» – как будто насмехались над его малым ростом и худобой. Они очень сильно стукали диван об пол и о дверные притолоки, мне казалось, они нарочно хотят его поломать. Они уже совсем выволакивали его из дверей, и тут в переднюю вышел хозяин. Господин. То есть князь. Он был в длинном халате, пояс с кисточками.
   – Что тут за погром? – сказал он, будто бы шутя, но строго. – Дом совсем сломать хотите? Это кто сюда пришел?
   – Это муж Кето, – объяснил дворник. – Старый диван забирает. Хозяйка обещала.
   – Диван? – удивился князь. – Забирает?
   – Все равно на помойку, – сказал дворник. – Хозяйка разрешила.
   Князь подумал, потом кивнул и спросил:
   – Ты муж Кето? – он все время говорил, как будто удивлялся. И поднимал брови.
   – Да, – сказал отец. – А это мой сын, – и показал на меня.
   – Твой сын? – сказал-спросил князь.
   – Да, – сказал отец.
   – Хорошо, – сказал князь и обратился ко мне: – Ты ученик?
   – Второй класс городского училища, – сказал я.
   – Молодец. Учишься хорошо? – и тут же добавил: – Смотри, учись хорошо!
   Поиграл кистями халата и ушел в дом.
   Я посмотрел ему вслед. Может быть, этот высокий глупый человек, который все время поднимает брови и делает вид, что удивляется, – может быть, он на самом деле мой отец. Но он мне не понравился. Мой худой и маленький отец мне нравился гораздо больше.
 
   Я не могу вспомнить – тогда, когда мы забирали диван, я тогда уже знал, тогда уже добрые люди сказали мне, что моя мама родила меня то ли от князя, то ли от русского полковника? Или я это узнал позже и потом прилепил к прежним воспоминаниям? Не знаю. Да и неважно это.