Дворник и кучер помогли нам погрузить диван на тележку. Мы потащились домой. Колеса уже не звенели, а тихонько скрежетали. Диван был тяжелый. Я видел, как отцу тяжело. Он тащил тележку, а я только сзади подталкивал. У отца стала мокрая шея – пот стекал с затылка по ложбинке, заросшей серыми почти седыми волосами. Вдруг он остановился и сказал мне: «Что-то грудь болит, – и потер себе сердце. – Не сдохнуть бы тут совсем». Тележка остановилась, клюнула вперед. Диван стал двумя ножками на землю, две другие поднялись вверх. Отец сел на диван и сказал: «Я отдохну, да?» – сказал, как будто у меня разрешения просил, – сел, привалился к диванному валику и прикрыл глаза. Мне стало страшно, что он сейчас умрет. Потом я вдруг представил себе, что на этом самом диване господин князь делал с моей мамой вот это, от чего дети берутся. То, от чего, может быть, я сам взялся. Мне стало стыдно, и я отвернулся.
   Отец громко зевнул, открыл глаза, потер грудь, встал и снова впрягся в тележку.
   Потом оказалось, что в диване клопы. Они меня искусали в первую же ночь, когда меня положили спать на этот диван – «обновить», как сказала мама.
   У господ были клопы, оказывается! У нас клопов не было, а у господ были! Мне от этого стало весело. Мать стала выводить клопов керосином. Воняло на весь дом, но не помогло – клопы остались. Поэтому зимой отец дождался первого по-настоящему холодного дня и вытащил диван во двор, выморозить клопов. Стоял в дверях и кашлял. Стерег, чтобы мальчишки не баловались. Потом поручил мне смотреть, а сам ушел в дом. Прошло часа три. Диван стал весь как ледяной. Клопы вымерзли. Все стало хорошо.
   Потом отец перетянул диван. Все стало еще лучше.
   Один раз в воскресенье отец прилег на диван. Сложил руки на животе. Я подошел и поцеловал ему руку. Его худые корявые пальцы. Мне захотелось сказать ему спасибо. Сам не знаю за что. Но я просто поцеловал ему руку. От его рук, от его пальцев пахло дегтем и железом. Терпкий дегтярный дух мешался с кислым запахом железа.
   Отец отдернул руку и сказал: «Ты что? Что я тебе, поп? Или покойник?»
   Мне стало обидно.
   Но я не мог удержаться. Я еще много раз целовал ему руки, когда он дремал после обеда. Ведь он работал на нас. Даром работал, если честно все рассмотреть с точки зрения экономической науки. Он нам давал все – а мы ему что? Правда, я старался ему помогать. Вертелся сзади, когда он работал. Он протянет руку, пошарит вокруг, я сразу: «Что ты ищешь? Что тебе подать?» Но он меня отгонял. Он говорил: «Ничего не ищу! Ничего не надо! Иди книжки читай, учись! А то сапожником будешь, как я».
   Я думал – почему он любит маму, а на меня все время злится? Почему он меня не любит? Я хотел, чтоб он меня любил.
 
   – Да, – повторил я. – Вот такое у нас с тобой общее классовое происхождение. Невысокое.
   А сейчас спать пора.
   – Ничего! – сказал Дофин. – В России победит революция, и ты станешь премьер-министром!
   – Революция будет мировая, – сказал я. – Что это значит? Это значит, я буду премьер-министром России, а ты – канцлером Германии. А пока – спокойной ночи!
   – Спокойной ночи, – сказал он, встал, придерживая полотенце на бедрах, и вышел.
 
   Мы с ним много разговаривали.
   Дома по вечерам и на кружке.
   Он был умный и, как бы это сказать, тянущийся. И, представьте себе, довольно начитанный. Он даже читал Достоевского! Вот у нас как-то зашел разговор о жертвах будущей революции. Как ни странно, этот вопрос очень нас всех беспокоил. Хотя чего тут странного: мы готовились совершить революцию во имя добра, уж простите столь напыщенные речи, да – именно так! – во имя торжества добра, и не хотели, чтобы погибали невинные. Но мы понимали, что невинные люди все равно погибнут. Они уже погибали. Например, солдаты в Зимнем дворце, в русском императорском дворце. Террорист Халтурин решил уничтожить царя. Натаскал динамита, много натаскал, чтобы взрыв был посильнее, он же не мог пробраться близко к царю, поэтому заложил бомбу двумя этажами ниже, под царской столовой, – и что в итоге? Страшный взрыв, царь слегка ушибся, только и всего, но погибло два десятка простых русских солдат, которые служили во дворце. Два десятка ни в чем не виноватых русских мужиков.
* * *
   – Так прямо и ни в чем! – цинически усмехнулся репортер. – Как бывший марксист и убежденный детерминист, уверяю вас, что они тоже были хотя бы отчасти, но виноваты. Прежде всего, они служили царю…
   – Я тоже бывший марксист! – перебил я его. – И вынужден сказать, что вы несете идеалистический бред! Это не детерминизм, а фатализм. Они не выбирали себе службу! Только последний глупец может назвать этих солдат «цепными псами царизма». Их призвали в армию – против их воли. Потом отобрали самых рослых и красивых – и тоже не спрашивали, хотят ли они учиться на дворцовую гвардию. Налево кругом, шагом марш, и всё. А потом караульный начальник развел их по комнатам. И кто-то очутился там, где под полом лежал динамит… Увы, история русской революции полна таких случаев… Да и любой революции, наверное. Кстати, когда этого царя, Александра Второго, все-таки убили – то заодно убили мальчика. Случайного прохожего. А сколько случайных прохожих гибло при наших акциях…
   – Вы хотите сказать, – спросил репортер, – что и на ваших руках есть кровь?
   – Это вы сказали, – ответно усмехнулся я. –
   А некоторые, кто считал революцию делом уже решенным, те опасались чего-то вроде якобинства и Термидора… Леон Троцкий, например. Он считал, что до революции осталось три или четыре года. И, мне кажется, он видел себя то ли Дантоном, то ли Робеспьером. В общем, на гильотине. Мне это казалось очень странным. Я тогда не верил в предчувствия.
   – А сейчас верите? – спросил репортер.
   – И сейчас не верю. Бог очень редко позволяет человеку предвидеть будущее, очень редко дает ему свой, так сказать, сигнал. Знамение! (Я не сразу вспомнил это слово: дас форцайхен, вот!) Обычно это просто волнения и тревоги. Вполне объяснимые с научной точки зрения. Да, да, представьте себе. Бог вмешивается, когда не работает наука.
   Но не в том дело.
   Речь зашла сначала о буржуазии.
   О том, что предстоит сломить ее сопротивление. И более того – буржуазию придется ликвидировать как класс!
* * *
   – То есть… – Дофин взмахнул рукой, ребром ладони чиркнув по воздуху.
   – Нет! – резко возразил я. – Как класс, а не как биологическую сущность, неужели ты не видишь разницы? Что такое класс? Это большая группа людей. По отношению к собственности на средства производства. Уничтожение буржуазии как класса – вовсе не означает уничтожение буржуа как людей…
   В некотором философском смысле, мой дорогой товарищ, социалистическая революция уничтожает также и пролетариат. Именно как класс – в капиталистической классовой системе. Как класс наемных работников, которых эксплуатирует капитал. Капиталистический пролетариат становится социалистическим рабочим классом. И бывшим буржуа вовсе не заказан путь в социалистический рабочий класс.
   – Но не все так просто, – вдруг перебил меня Леон Троцкий, который до этого момента молчал, поглядывая в окно. – Все начнется после победы революции. Победить, захватить власть – это нетрудно. Перевороты делаются в столицах. Удержать власть, не допустить немедленной реставрации – тоже не проблема.
   – Ну уж! – сказал кто-то из дальнего угла комнаты. – Отчего ж вы не захватили власть в пятом году?
   Леон гневно сверкнул своим пенсне:
   – Оттого, что мы думали о жертвах! У нас была возможность развязать по-настоящему массовый беспощадный террор, но мы на это не пошли! Потому что погибли бы ни в чем не повинные люди. Обыватели! Прохожие на улицах! Те же рабочие!
   Леон, конечно, говорил неправду. Хотя, может быть, отчасти в это верил. Но нет, не было тогда у нас такой возможности, устроить массовый антиправительственный террор. А просто массовый террор – скажем, взрывы в буржуазных кварталах – это было бы глупо, бессмысленно-жестоко, и это повернуло бы все общество против нас.
   – Да! – громко сказал Дофин; мне уже не в первый раз казалось, что он как бы отвечает на мои мысли. – Одна бессмысленная жертва может все перечеркнуть. Дело Дрейфуса тому пример.
   Конечно, Дофин поступил бестактно, перебив Леона.
   Но Леон продолжал говорить, как будто это он сам сказал про Дрейфуса.
   – Да, дело Дрейфуса тому пример, – задумчиво сказал Леон. – В конце концов, в основе всех мировых трагедий лежит трагедия человека. Не человека вообще, а данного конкретного человека.
   Я сказал:
   – Верно. Гибнут не страны и народы, гибнут данные конкретные люди. Этих людей страшно жалко. Но…
   – Что – но? – пожал плечами Леон.
   – Но трагедия одного человека не должна стать трагедией всего народа, – сказал я. – А трагедия народа – трагедией всего человечества.
   – То есть во имя счастья человечества можно уничтожить целый народ? – снова очень громко спросил Дофин.
   Нет, я, конечно, ничего такого не имел в виду.
   – Ты, наверное, имеешь в виду евреев? – спросил Дофин.
   – Конечно нет! – сказал я.
   – А какой народ? – он не отставал.
   – Никакой, – сказал я. – Это как-то так, само собой сказалось.
   – Само собой ничего не бывает, – усмехнулся Леон, раскрыл свой блокнот и стал что-то записывать.
   Показав тем самым, что он вышел из дискуссии. Разумеется, оставив за собой этакое мудрое многозначительное резюме. Дескать, вы, товарищи, еще сами не разобрались в собственных мыслях. Высокомерное резюме.
   – Я просто не мог иметь в виду евреев! – я немного разозлился на него и на Дофина, из-за которого и затеялся весь этот странный разговор. – О евреях речь вообще не идет! Хотя бы потому, что они не народ в современном смысле слова. Народ в современном смысле – это нация. А евреи – не нация.
   – Неужели? – спросил кто-то.
   – Что это за еврейская нация? – я даже привстал со своего стула. – Состоящая из грузинских, дагестанских, русских, американских и прочих евреев? Члены которой не понимают друг друга, говорят на разных языках, живут в разных частях земного шара? Никогда друг друга не увидят, никогда не выступят совместно, ни в мирное, ни в военное время?!
   – Да-гес-тан-ских? – спросила Леонтина Ковальская.
   – Да, – сказал я. – Представьте себе, есть и такие. Дагестан – это такой край в России. Часть Кавказа. Там в горах живут племена евреев. Самые настоящие евреи. Читают Талмуд и Тору. Но они знать не знают про польских евреев. Они даже не знают, что есть такая страна – Польша.
   И если дагестанскому еврею показать на вас, товарищ Ковальская, и сказать: «Это еврейка» – он засмеется. Потому что нация – это прежде всего общность территории, государственной и хозяйственной жизни, языка, культуры и психического склада…
   – Это схоластика, – сказала Леонтина Ковальская.
   – Это марксизм, – сказал я.
   – Допустим. Не берусь судить. Вы же еще не докладывали свою работу по национальному вопросу.
   – Уже скоро, – сказал я. – Совсем скоро допишу.
   – Да, да. Но! Нас преследуют вовсе не за то, что мы нация…
   – Вот и надо стать нацией. В ту или другую сторону. Либо ехать в Палестину, как призывают сионисты. Создавать еврейское государство. Либо становиться поляками, русскими, французами… Если бы Дрейфус был французом хотя бы в третьем поколении, то есть если бы его дедушка сказал, что он отныне не еврей, а француз, не иудей, а католик, – то, уверяю тебя, уверяю вас всех, – никакого «дела Дрейфуса» не было бы! Было бы просто дело о подозрении в шпионаже. И никакой антисемитской горячки – тоже бы не было!.. – я перевел дыхание. – А если бы он был евреем в смысле «гражданином еврейского государства» – то его бы не взяли служить во французский Генштаб. То есть вообще не было бы никакой проблемы.
   – Как у вас все легко получается, – сказала она.
   – Легко? Нет, не легко. Кто сказал, что создавать государство, создавать нацию – легко? А кто сказал, что ассимилироваться легко? Расставаться с языком и обычаями предков, с религией? Очень даже трудно. Но других путей нет. Иначе навеки – быть угнетаемой народностью, угнетаемым национальным меньшинством. Вот так! – сказал я.
   – О! – сказал Дофин. – А можно разделаться с национальным меньшинством во имя национального большинства? С евреями во имя немцев? Или русских? А с буржуазией покончить во имя пролетариата?
   – Что значит «разделаться»?
   – Разделаться – значит «покончить». Окончательно решить вопрос с буржуазией или с евреями.
   – Опять же, что значит «покончить» или «окончательно решить вопрос»? – я был очень терпелив. – Если ты имеешь в виду резню, повальное убийство, Варфоломеевскую ночь – то, конечно же, нет. Сто раз – нет! Хотя революцию не сделаешь в белом фраке. Кстати, это ты сам говорил мне пару дней назад, так ведь? Особенно если враг не желает сдаваться. Не желает внять голосу истории. Что делать с врагом, который не желает сдаваться? Самому сдаваться на его милость? Жертвы будут, разумеется. Но! Но, мой дорогой товарищ! Ведь и когда прививают оспу, тоже бывают разные тяжелые случаи… Допустим, умирает один на тысячу. Но это лучше, чем эпидемия, когда наоборот, когда выживает один из тысячи.
   – То есть жертвы необходимы?
   – Они неизбежны.
   – Я знаю, я понимаю, – сказал Дофин. – Но главное – не путать неизбежность с необходимостью. Вернее, так: главное, чтоб неизбежность не стала извинением. Чтобы в какой-то момент не сказать: «Все равно жертвы неизбежны, так давайте принесем эту жертву»…
   – Постой, – сказал я. – Помнишь наш тот разговор? Ты же сам мечтал, как будешь ликвидировать богатые кварталы, ссылать богачей в Сибирь!
   – Я говорил – ликвидировать кварталы, а не убивать людей! Высылать и арестовывать, а не вешать и расстреливать!
   Он очень пылко говорил.
   Так пылко, что Леон, дописав фразу в своем блокноте, поднял голову и посмотрел на него очень пристально. Даже захлопнул блокнот. Громко захлопнул. Но Дофин не обратил внимания. Он продолжал:
   – У человека должна остаться надежда, нельзя лишать человека выбора, надежды, спасения…
   Леон откашлялся и громко спросил всех:
   – У нас новый участник? – и повернулся к нему.
   Дело в том, что Леона не было на заседании, когда я первый раз привел Дофина на кружок. Ага! Значит, это было во второй раз. Я думаю так, потому что Леон вообще-то редко пропускал занятия. Чтобы два раза подряд – такого быть не могло.
   – Да, – сказал я. – Рекомендую: молодой австрийский социалист. Партийная кличка Дофин.
   – В розыске? Под надзором полиции? Или убежал из тюрьмы? – даже отчасти уважительно спросил Леон. Кажется, он даже привстал.
   – Нет! – засмеялся Дофин, встал и приблизился к нему. – Нет, что вы! Дофин – это просто прозвище. Школьное имя. Дельфин – Дофин. Меня зовут Адольф Гитлер, очень приятно.
   – Леон Троцкий, – сказал Леон и протянул ему руку.
   – Вы и есть тот самый Троцкий? – Дофин ответил ему горячим рукопожатием.
   – Тот самый? – нахмурился Леон.
   – Да, мне говорили о вас… много… что вы, ну, вообще, вождь.
   – Пустое! – Леон выдернул руку, которую Дофин продолжал трясти; но было видно, что ему это нравится. – Пустое, мы все тут просто товарищи… Вождей среди нас нет! – Леон очень ловко и выразительно сказал это: «Эс гибт кайне фюрер унтер унс!» – прямо как лозунг, как незыблемый принцип. Хотя, конечно, себя он считал вождем. И продолжал: – Значит, Адольф Гитлер? Мне тоже приятно познакомиться. Значит, вы не подпольщик, и это, в сущности, неплохо. А раз вы не подпольщик, то позвольте поинтересоваться: чем вы занимаетесь? Так сказать, в свободное от социализма время? – и сам засмеялся собственной шутке.
   – Я учусь на художника.
   – Что ж. Это неплохо. И как, успешно?
   – Не очень.
   – Отчего же?
   – Мне не даются люди. У меня хорошо получаются улицы, дома, вообще пейзажи. Особенно городские. А люди – плохо.
   Мне не понравилось, что Леон его так подробно расспрашивает, а он так простодушно отвечает.
   – Значит, надо учиться на архитектора! – Леон поднял палец. – Только и всего. К своим дарованиям надо относиться рационально.
   – Вы думаете, я не смогу стать революционером? – спросил Дофин.
   Все замолчали, глядя на него.
   Он повернулся и посмотрел на меня.
   – Думаете, не смогу? – спросил он еще раз.
   – Не знаю, – сказал я, чтобы прекратить молчание.
   – И я не знаю, – неожиданно согласился со мной Леон. Он вообще-то не очень меня любил и поэтому редко вступал со мной в разговор и еще реже соглашался. Он предпочитал делать вид, что меня нет в комнате. Ограничивался общим поклоном. Но тут вдруг внимательно на меня посмотрел и повторил:
   – Да, и я тоже не знаю. Больше того. Я и про себя не могу точно сказать. И про всех нас, даже про таких закаленных бойцов, как товарищ Сталин. Настоящая революция начинается после захвата власти. Захватить власть и даже удержать власть на первые три месяца – это не революция, а всего лишь переворот. Настоящая революция – это все разрушить и потом построить заново. Все государство. Всю хозяйственную жизнь. Все общество. Всю культуру. Это потребует громадных сил и громадных жертв. И вот тут все эти разговоры о слезинке ребенка… Могут оказаться смешными и жалкими.
   – О чем? – переспросил Дофин. – О слезинке?
   – Это Достоевский, – сказал Леон.
   – Да, да, – сказал Дофин. – Да, конечно. Я читал.
   Ада Шумпетер и Леонтина Ковальская захохотали.
   Дофин повернулся к ним:
   – А?
   – Конечно, читал! – наперебой голосили они. – О, да! Как же не читать? Теодор Михаэль Достоевский, польский граф! Любимый писатель Жан-Жака Руссо! Любовник мадам де Сталь! Воспитатель детей королевы Виктории!
   – Я читал Достоевского! – выкрикнул Дофин. – Зачем вы насмехаетесь? Он русский писатель! Я читал. Раскольников. Братья Карамазовы. И я помню про слезинку! «Весь построенный по науке мир не стоит слез ребенка, который сидит, наказанный, в темном карцере, бьет себя кулачками в грудь и умоляет доброго Бога». Это гениально!
   Все замолчали.
   – Н-да, – сказал Леон. – Отдаю дань вашей искренности.
   Дофин сел, шмыгая носом. Кажется, он на самом деле был взволнован.
   – Вот именно, – сказал я. – Наверное, ты в самом деле искренен. Сейчас искренен, сию минуту, когда это говоришь. Но ты сам не даешь себе отчет в своих устремлениях. Я это по тебе вижу. Тебе снятся горы трупов.
   – Откуда ты знаешь?
   – Вижу, – сказал я. – По глазам.
   – Нет! Это тебе снятся горы трупов! – огрызнулся он.
   – Хватит, – сказал Леон. Перестаньте. Нам всем снятся горы трупов, и это, увы, естественно. Иначе мы… иначе мы пили бы чай в кругу семьи.
   А не готовили бы революцию!
   Красиво.
   Когда мы расходились, Леон задержался у книжных полок. Дофин терся около него. Обратился к нему – я не слышал, потому что ждал его в коридоре. Они о чем-то говорили.
   На обратном пути он сказал, что Леон обещал попросить Клопфера, чтобы Клопфер попросил своего старого товарища и чуть ли не дальнего родственника, ректора Архитектурной школы в Мюнхене…
   Понятно, в общем.

5. Тридцать седьмой год

   Через несколько дней я зашел на свою старую квартиру, забрать вещи.
   Хотя какие у меня вещи? Коробки с акварелью, пенал с карандашами. И две рубашки. Но бросать все равно не хотелось.
   Тем более что заказчик продал две мои акварели. Два городских пейзажа, два выдуманных городских пейзажа, вот что интересно! Какой умный этот Леон Троцкий: архитектура – вот чем надо заниматься.
   Так что у меня были деньги расплатиться с госпожой Браун.
   – Ваши вещи я уложила в ваш чемодан, – сказала она. – Вот он.
   Чемодан – одно название! Совсем маленький чемоданчик. У иного адвоката портфель в три раза больше. Чемодан стоял в коридоре, около двери в мою бывшую комнату. Даже издалека было видно, что он почти пустой и очень легкий.
   Я поблагодарил госпожу Браун, подхватил свой чемоданчик. Он в самом деле был легкий, почти невесомый, и я встряхнул его, чтоб убедиться, что там внутри что-то есть, – краски и карандаши загремели в пустоте. Я взялся за ручку двери. Мне хотелось бросить на свою бывшую комнату последний взгляд. Не из сентиментальности, а так – вдруг забыл какой-нибудь карандаш или кисточку.
   Госпожа Браун слегка ударила меня по руке.
   – Там нет ничего вашего, – сказала она и стала подталкивать меня к двери.
   Дверь раскрылась, и показался новый жилец. Это был молодой человек с бледно-голубыми глазами. Я ему позавидовал. Не тому, что он спит с моей квартирной хозяйкой, а облику его позавидовал. Мне вдруг захотелось стать таким же светлоглазым, с пышными соломенными волосами и пушистыми рыжими усами. Еще мне захотелось научиться играть на фортепьяно и петь. Красивым низким голосом петь лирические романсы, закидывая голову и артистически ударяя по клавишам.
   Но я засмеялся этим мыслям, нарочно громко чмокнул госпожу Браун в щечку – пусть поссорится со своим альфонсом! – и выбежал из квартиры.
 
   Когда меня посадили осенью тридцать седьмого года, я вдруг вспомнил ее, госпожу Браун. Валялся на койке и вспоминал всякое-разное, и ее вспомнил, очень прилипчиво и досадно.
   Я тогда вдруг очень ослабел душой. Все показалось пустым и зряшным. Я увидел, от какой малости зависит моя судьба. Например, от настроения соседа – пошлого господинчика, работника какой-то социальной службы. Этих служб в последние годы расплодилась чертова куча. Мне иногда казалось, что социальных чиновников уже гораздо больше, чем рабочих. Что они назначают пособия и льготы сами себе. Впрочем, не знаю, не считал, может быть, это в любом большом городе такое впечатление – что кругом сплошные чиновники.
   Как грустно. Моя судьба зависела от чиновника. Не вообще, не от Чиновника с большой буквы – оно бы и ладно, так у всех в нашем веке, – но именно от этого данного конкретного чиновника, с которым я жил на одной лестничной клетке.
   Оказывается, моя судьба и даже сама моя жизнь зависела от того, нравлюсь я ему или нет. Именно нравлюсь, именно это слово! Не то чтобы он оценивал мою работу, мое поведение, даже, черт с ним, мою лояльность – нет. Ему просто не нравилось, что я поздно встаю и поздно ложусь, что я не хожу на службу, что у меня есть мастерская, то есть как будто бы вторая квартира. «Ишь ты, как устроился!» – наверное, думал он. Ему не нравилось, что я не женат, но ко мне в гости приходят женщины и иногда остаются у меня ночевать. Это вызывало у него прямо-таки нервную дрожь. Он все время заговаривал со мной, когда мы встречались на лестнице:
   – Изволите возвращаться со службы?
   – Нет, я не служу, – отвечал я.
   – Эта девушка, которую я вчера с вами встретил, – наверное, ваша невеста?
   – Нет, это просто моя знакомая.
   – О! У вас новая шляпа! – он изображал удивление.
   – Да, как видите.
   И вот так тысячу раз.
   Наверное, он хотел, чтобы я переехал, перебрался в какой-нибудь более фешенебельный район и перестал бы его раздражать своим, как ему казалось, бездельем, девицами и новыми шляпами.
   Наверное, он был прав. Стилистически прав, если можно так выразиться. И в самом деле – если ты не ходишь на службу и покупаешь себе новые шляпы – живи там, где живут такие же, как ты. То есть преуспевающие художники, известные артисты, музыканты и прочие любимцы публики. Преуспевающие официально, прошу заметить. Те, кому власть и общественное мнение позволяют не иметь постоянного места работы и водить к себе красивых женщин – причем не невест, а просто знакомых. А если ты не такой, не принадлежишь к этому сословию избранных – то будь любезен, живи как все нормальные граждане-товарищи. «Богемы у нас больше нет, мы отменили богему в тридцать третьем году!» – я представлял себе, как мой сосед произносит вот эти слова – слова из газетных статей, где было написано, что талантливые сознательные художники тесно сплачиваются вокруг партии, правительства и лично товарища Тельмана. А недостаточно талантливые художники идут заниматься общественно-полезным трудом. Например, расписывать фарфоровые чашки или проектировать пристанционные сортиры. В государстве рабочих всякий труд почетен. Трудиться! А не выходить из квартиры в половине первого дня, держа под руку студентку художественного училища. Которая к тому же не твоя невеста, а просто знакомая. В государстве рабочих не бывает просто знакомых девушек, ясное дело.
   Но я не был знаменитым архитектором, которому положена вилла в пригороде или квартира в двенадцать комнат, целый этаж старого буржуазного дома. Но я при этом был зарегистрирован как иностранный член Германского союза архитекторов. Это было сделано специально для австрийцев, поскольку «две страны, один народ», ура-ура! Тем самым я вполне официально был причислен к лицам свободной профессии – наряду с адвокатами и частнопрактикующими врачами. То есть Всеобщий Закон о Труде на меня не распространялся. Кстати, мастерскую я получил от Союза архитекторов. У коммунистической власти есть, о да, есть свои преимущества – кое-что она дает нашему брату бесплатно. Правда, и в ответ требует любви. Ну, там уже каждый ловчит как может. Как в любых любовно-денежных отношениях. Но денег я зарабатывал мало. Поэтому и снимал маленькую квартиру в скромном районе, в доме, где жили чиновники средней руки.