Но не мог же я это объяснить своему соседу. Не мог же я, в ответ на его злобненькое «Изволите возвращаться со службы?», – не мог же я пригласить его к себе выпить пива и за пивом медленно и подробно растолковать ситуацию. Рассказать о себе, о том, как тяжело я пробивался к своей профессии. Объяснить, что я не враг порядка и тем более не его враг. Но представляю себе, что бы с ним было, если бы он зашел в мою квартиру! Деревянные книжные полки, рассыпанные по полу журналы, стол, на котором листки с набросками вперемежку со вчерашними бутербродами, едва закрытая клетчатым пледом кровать – и большие фотографии обнаженных мужчин и женщин на стенах. Он бы меня просто убил, задушил бы своими руками. И сдался бы полиции как герой борьбы с развратом и беспорядком.
   У нас в Австрии с этим было более или менее спокойно – никто не преследовал людей, которые не имели семьи и жили непостоянным заработком. Но я-то уже много лет жил в Германии и все время сталкивался вот с такими соседями.
   Впрочем, и в Австрии начинали все сильнее и сильнее озираться на Германию.
   Особенно после тридцать пятого года, когда начались все эти разговоры о том, что есть один великий немецкий народ, и в Австрии, и в Германии. «Две страны, один народ». Zwei Länder, ein Volk. Сокращенно ZLEV – эти четыре буквы торчали всюду. Значки, пряжки и кокарды на детских игрушечных фуражках. Пивные бутылки и спичечные коробки. Ура-ура, австрийцы больше не «наследственный враг», как в старину говаривал Бисмарк. Теперь это братья-немцы, которых угораздило родиться за высокими горами, но, как говорит товарищ Тельман, «нет таких гор, которые могли бы разделить единый немецкий народ». ZLEV! ZLEV! ZLEV!
   Кстати говоря, я считал, что это правильно.
   В принципе правильно. Народ на самом деле у нас, конечно, один, спору нет. Когда-то давно вообще было две дюжины немецких стран, а может, и больше, разные княжества, ну и какая разница? Все равно там жили немцы – и в Бадене, и в Гессене, и где хотите. Народ главнее страны – так мне иногда казалось. Хотя точно я не знал. А если честно, мне было все равно.
 
   Когда-то, а именно в тринадцатом году, об этом писал мой друг Джузеппе, он написал целую книгу и рассказывал мне, чем народ отличается от нации, народность от национальной группы, и все с точки зрения марксизма. Было очень понятно и убедительно, но я уже все забыл.
 
   Итак, все в моей судьбе в тот момент зависело от соседа. От его душевных движений. Наплевать ему на меня, или гражданское чувство уж слишком сильно взыграло, забурлило? Писать донос или не писать? Истратить на это полтора часа вечернего времени или полежать на диване у радиоприемника, слушая оперетку? Сначала все зависело от соседа. Потом от ретивости полицейского – бросить этот донос в корзину или дать ему ход. Потому что такие доносы охапками поступали в полицию безопасности. От желания старшего инспектора – послать полицейский наряд ко мне на квартиру или нет. От каприза следователя: он мог, прочитав этот стандартный набор слов про антигосударственную агитацию, заорать мне: «Умей держать язык за зубами, интеллигент паршивый! Вон отсюда!» – я слышал массу таких историй, как людей доставляли в полицию безопасности, давали им легкую выволочку и тут же отпускали. Кроме того, я был гражданином дружественной Австрии, и следователь мог обратить внимание на это обстоятельство: то есть не арестовывать меня, а выдворить.
   Однако все случилось так, как случилось. Следователь допросил меня и отправил в одиночную камеру, я там просидел почти полгода. Откуда мне было знать, что «наверху» сейчас происходит «нечто», из-за чего меня ни разу не вызывали на допрос, а потом вдруг отпустили.
   Я ослабел душой. Да я и раньше-то не был титаном духа, гигантом воли.
   А тогда – совсем ослабел.
   Мне казалось, что я не человек, а камешек на аллее, маленький, серенький и круглый. Камешек можно перешагнуть, не заметив; можно втоптать в мелкий песок, которым посыпана аллея; можно пнуть кончиком ботинка. Погонять перед собою, отшвырнуть в сторону или просто потерять к нему интерес. Я именно так себя чувствовал. Я не хотел бороться. Стучать в дверь, требовать адвоката, подавать протесты. А тем более объявлять голодовку или угрожать самоубийством. Нет, не хотел. Самое большое, на что меня хватало – делать гимнастику три раза в день.
   Книг мне не давали. Бумаги и карандашей – тем более.
   Попрыгав по камере, поприседав, помахав руками, я ложился на койку и закидывал руки за голову.
   Но странное дело! Я не мог думать о своих проектах, совсем не мог, хотя старался. Я заставлял себя думать, я чуть ли не вслух говорил себе, что я архитектор и что в моей жизни есть смысл – изобретать новые формы пространства. Проектировать и строить.
   Я закрывал глаза и насильно представлял себе контуры зданий, конструкции, украшения. Я пытался внушить себе, что я бог архитектуры и могу построить все. Что все получится по мановению моей фантазии. Какая-нибудь потрясающая вилла для бразильского миллионера на скале над океаном. Охотничий домик в дебрях Амазонки, для него же. Нет, охотничий домик – не надо, я считаю охоту грехом. Хотя ради хорошего заказа можно и забыть о своих вегетарианских убеждениях. Тем более что мясо я все-таки иногда ем. Не часто, но все-таки. Фанатизм вреден. Да, охотничий домик для бразильского миллионера. Или дворец для китайского императора. Кстати, как там с императором? Я уже и не помнил. Кажется, его свергли. Но хоть какой-то властелин в Китае остался? Поехать в Китай и построить ему дворец невиданной красоты и величия. Или спроектировать резиденцию для русского премьер-министра. Говорят, он очень образованный господин, аристократ, хоть и республиканец. Говорят, сын у него – талантливый писатель, утонченный стилист. Резиденцию для отца и виллу для сына. А также построить стадион на сто тысяч мест. Оперный театр. Вокзал. Универсальный магазин.
   Но я напрасно заставлял себя вообразить эти здания. Все это были слова, произносимые в уме. А увидеть внутренним взором – не получалось.
   Точно так же, как в молодости.
   Вернее, в молодости было до смешного наоборот.
 
   В молодости, бывало, лежа в постели с женщиной уже после всего, чуть-чуть передохнув и желая показать ей, какой я мощный мужчина, желая, то есть, заняться с ней любовью второй раз, я, прикрыв глаза, изо всех сил представлял себе других женщин. Именно других. Не ее, не ту, которая сейчас лежит рядом, а новых, незнакомых, соблазнительных, бесстыдных или, наоборот, робких и напуганных, но обязательно голых, или, лучше, нет, не сразу голых – а раздевающихся передо мной. Медленно, медленно, постепенно…
   Смешно.
   А насчет «медленно и постепенно» еще смешнее.
   Когда мне было тринадцать… или пятнадцать? не помню – ну хорошо, когда мне было четырнадцать лет – я лежал в постели, засыпая, и мечтал о женщинах. Я не знал женщин; мои мечты были забавны и нелепы, как я понял позже. И, однако, я мечтал об их обнаженных телах. Все наслаждение для меня состояло в том, чтобы увидеть обнаженную женщину. Чтоб она раздевалась передо мной, для меня. Что там могло быть дальше – неважно, в ее обнажении был предел моих желаний. Я мысленно выбирал себе женщину – вернее, девушку, я их в уме называл именно девушками. Выбирал молодую соседку, продавщицу, или просто девицу на скамейке в парке, мимо которой я случайно прошел и задохнулся от того, как туго торчит ее грудь, затянутая корсажем. Вот, я ее выбрал, ночь настала, я забрался под одеяло, прикрыл глаза, она передо мной, и я представляю себе, как она медленно и постепенно раздевается. Сначала снимает ботиночки, потом юбку, потом кофточку – и вдруг оказывается голой. Сразу, вся! У меня не получалось снять с нее корсаж, чулки с поясом и потом, наконец, панталончики. Всё нижнее белье сразу исчезало. Не получалось медленное, дразнящее раздевание, никак. Я был упорен. Я брал другую девушку – воображаемую или вспоминаемую, – и опять та же история. Я чуть не плакал. Потом стало смешно. Когда я повзрослел на год.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента