Страница:
Денис Викторович Драгунский
Плохой мальчик
ЧЕТВЕРГ – ПЯТНИЦА – СУББОТА
Сидоров эту неделю болел и не ходил на работу. Днем в среду он прилег вздремнуть, а часов в пять проснулся от того, что в комнате кто-то был. Он осторожно приоткрыл глаза. У книжных полок, спиной к нему, стояла молодая женщина. Блондинка со средне-миленькой фигуркой. Она водила пальцем по корешкам книг. Сидоров помотал головой: сон, наверное. Он никому не давал ключи от своей квартиры, никогда.
Но она не исчезла. Продолжала ходить по комнате, видел Сидоров из-под ресниц. Вот она встала в профиль. И личико тоже миленькое. Лет двадцать пять, самое большее. Не накрашенная. В тонких очках. На столе стояла ее сумочка.
Сидоров кашлянул. Она повернулась к нему.
– Вы кто? – спросил он как можно веселее и сбросил плед: он был в одежде, в джинсах и просторной домашней рубашке.
– Не вставайте, – сказала она и вытащила из сумки пистолет. – Закройте глаза.
Сидоров почувствовал, что он не хочет вскакивать, выбивать оружие у нее из рук, бить окно, звать соседей или милицию. Он только спросил:
– Это правда?
– Да, – сказала она.
– Обязательно сегодня?
– Нет, не обязательно. – Она вытащила из сумки розовый ежедневник, ухватила ленточку закладки, раскрыла. – Ну, когда вы хотите?
– Давайте в понедельник, – сказал он.
– А почему? Я должна спросить почему. Так полагается.
– Сегодня среда, – сказал Сидоров. – Уже не считается. Я хочу, чтоб у меня было три чистых дня. Четверг, пятница, суббота. А в воскресенье я уже буду ждать. Можно?
– Пожалуйста. – Она спрятала в сумку пистолет и ежедневник. – До свидания. – И пошла к двери.
– Постойте! – крикнул Сидоров; она остановилась, обернулась. – А можно было попросить через месяц?
– Можно было, – сказала она. – Максимум сорок дней.
– А сейчас, значит, уже нельзя? – У него дыхание остановилось.
– По правилам нельзя, – она улыбнулась. – но для вас я могу сделать исключение. Но я вам не советую. Это будет очень тяжелый месяц. Вы начнете суетиться. Пытаться что-то доделать или переделать. Пить. Молиться. Лечиться. Уезжать далеко.
Или сидеть не шевелясь. Но ведь это ничего не меняет!
– Откуда вы такая умная? – спросил Сидоров.
– Мне мама рассказала, – простодушно ответила она.
– Мама?
– Ну да, у нас семейный бизнес. До свидания.
– Погодите, – сказал он. – Поцелуйте меня.
– Я на обед ела греческий салат, – сказала она. – От меня луком пахнет.
Сидоров обнял ее и силой поцеловал. Они сделали все не раздеваясь, а потом побежали вниз, в кафе, хорошо поужинали, выпили вина, вернулись и снова повалились на диван, поверх пледа. Потом расстелили простынку. Сидоров задал ей жару, показал, на что способен опытный сорокалетний мужик; она визжала, стонала, шептала спасибо-спасибо-спасибо, выворачивалась и так, и этак, и по-всякому, просила еще, преданно целовала ему грудь, живот и ниже, дрожала, говорила, что больше сил нет, а Сидоров потрепал ее по затылку, откинулся на подушку и поглядел в потолок.
– Тебе хорошо? – спросил более по привычке.
– Но это ничего не меняет, – сказала она. – Понедельник.
Голая встала, подошла к столу и раскрыла сумочку.
Но она не исчезла. Продолжала ходить по комнате, видел Сидоров из-под ресниц. Вот она встала в профиль. И личико тоже миленькое. Лет двадцать пять, самое большее. Не накрашенная. В тонких очках. На столе стояла ее сумочка.
Сидоров кашлянул. Она повернулась к нему.
– Вы кто? – спросил он как можно веселее и сбросил плед: он был в одежде, в джинсах и просторной домашней рубашке.
– Не вставайте, – сказала она и вытащила из сумки пистолет. – Закройте глаза.
Сидоров почувствовал, что он не хочет вскакивать, выбивать оружие у нее из рук, бить окно, звать соседей или милицию. Он только спросил:
– Это правда?
– Да, – сказала она.
– Обязательно сегодня?
– Нет, не обязательно. – Она вытащила из сумки розовый ежедневник, ухватила ленточку закладки, раскрыла. – Ну, когда вы хотите?
– Давайте в понедельник, – сказал он.
– А почему? Я должна спросить почему. Так полагается.
– Сегодня среда, – сказал Сидоров. – Уже не считается. Я хочу, чтоб у меня было три чистых дня. Четверг, пятница, суббота. А в воскресенье я уже буду ждать. Можно?
– Пожалуйста. – Она спрятала в сумку пистолет и ежедневник. – До свидания. – И пошла к двери.
– Постойте! – крикнул Сидоров; она остановилась, обернулась. – А можно было попросить через месяц?
– Можно было, – сказала она. – Максимум сорок дней.
– А сейчас, значит, уже нельзя? – У него дыхание остановилось.
– По правилам нельзя, – она улыбнулась. – но для вас я могу сделать исключение. Но я вам не советую. Это будет очень тяжелый месяц. Вы начнете суетиться. Пытаться что-то доделать или переделать. Пить. Молиться. Лечиться. Уезжать далеко.
Или сидеть не шевелясь. Но ведь это ничего не меняет!
– Откуда вы такая умная? – спросил Сидоров.
– Мне мама рассказала, – простодушно ответила она.
– Мама?
– Ну да, у нас семейный бизнес. До свидания.
– Погодите, – сказал он. – Поцелуйте меня.
– Я на обед ела греческий салат, – сказала она. – От меня луком пахнет.
Сидоров обнял ее и силой поцеловал. Они сделали все не раздеваясь, а потом побежали вниз, в кафе, хорошо поужинали, выпили вина, вернулись и снова повалились на диван, поверх пледа. Потом расстелили простынку. Сидоров задал ей жару, показал, на что способен опытный сорокалетний мужик; она визжала, стонала, шептала спасибо-спасибо-спасибо, выворачивалась и так, и этак, и по-всякому, просила еще, преданно целовала ему грудь, живот и ниже, дрожала, говорила, что больше сил нет, а Сидоров потрепал ее по затылку, откинулся на подушку и поглядел в потолок.
– Тебе хорошо? – спросил более по привычке.
– Но это ничего не меняет, – сказала она. – Понедельник.
Голая встала, подошла к столу и раскрыла сумочку.
ПЛОХОЙ МАЛЬЧИК
Жил-был мальчик. Он был плохой. Он любил немного выпить, плотно закусить, чиркнуть спичкой, выпустить облачко душистого трубочного дыма и лениво оглядеться, мурлыча циничный немецкий стишок:
Мальчик был богатый. Хотя родители не баловали его шмотками и карманными деньгами, он имел замечательный ресурс – роскошную по тем временам квартиру в роскошном доме с роскошным стеклянным подъездом. В котором сидел пусть не роскошный, но вполне реальный консьерж. И строго спрашивал: «Вы к кому?»
Плохой богатый мальчик, указывая на хорошую бедную девочку, говорил: «Со мной».
Консьерж распахивал дверь лифта. Просто так, подыгрывая мальчику.
Бедная девочка была, что называется, готова.
Невдомек ей было, что плохой мальчик позвал ее только лишь затем, чтобы сорвать цветы удовольствий, а также – да не покажется это странным! – мистически наказать своего скупого папу, который не покупал ему модных джинсов и почти не давал карманных денег.
«Вот ты жадный старик, – говорил в уме плохой мальчик. – Ну и сиди на своих червонцах, ну и езжай с мамой и сестренкой на дачу. А я тут буду срывать цветы удовольствий, о которых тебе, жадному старику, уже и не мечтается!»
Большинство знакомых плохого мальчика составляли девочки. И большинство девочек составляли бедные девочки. Плохой мальчик помнил про папашу Карамазова и его завет насчет мовешек. Мовешку прежде всего надобно удивить!
И она удивлялась красоте и простору плохо-мальчиковой обители, картинам, книгам, разным мелким забавкам. Вроде томика Платона по-гречески, который лежал на диване в комнате плохого мальчика, заложенный длинной трубкой загадочного мастера Янкелевича. Плохой мальчик рассказывал о различиях между Янкелевичем и «Три Би», Платоном и Плотином, плотью и духом.
Хорошей девочке казалось, что она попала в некую сказку. Или даже как бы в кино. В экран.
Плохому мальчику казалось примерно то же самое. Он чувствовал себя либертином, хотя слов таких не знал и подразумеваемого маркиза не читал. Но он ощущал всем собою, как приятно властвовать и сладострастничать, ни за что не отвечая и ничего не боясь. О восторг вседозволенности и безнаказанности! О счастье всемогущества на крохотном пятачке пространства и в куцем отрезке времени, которые, натурально, переживались как бесконечность и вечность.
Уже противно, правда?
Nach dem Essen man muss rauchen,
Oder eine Frau gebrauchen…
Мальчик был богатый. Хотя родители не баловали его шмотками и карманными деньгами, он имел замечательный ресурс – роскошную по тем временам квартиру в роскошном доме с роскошным стеклянным подъездом. В котором сидел пусть не роскошный, но вполне реальный консьерж. И строго спрашивал: «Вы к кому?»
Плохой богатый мальчик, указывая на хорошую бедную девочку, говорил: «Со мной».
Консьерж распахивал дверь лифта. Просто так, подыгрывая мальчику.
Бедная девочка была, что называется, готова.
Невдомек ей было, что плохой мальчик позвал ее только лишь затем, чтобы сорвать цветы удовольствий, а также – да не покажется это странным! – мистически наказать своего скупого папу, который не покупал ему модных джинсов и почти не давал карманных денег.
«Вот ты жадный старик, – говорил в уме плохой мальчик. – Ну и сиди на своих червонцах, ну и езжай с мамой и сестренкой на дачу. А я тут буду срывать цветы удовольствий, о которых тебе, жадному старику, уже и не мечтается!»
Большинство знакомых плохого мальчика составляли девочки. И большинство девочек составляли бедные девочки. Плохой мальчик помнил про папашу Карамазова и его завет насчет мовешек. Мовешку прежде всего надобно удивить!
И она удивлялась красоте и простору плохо-мальчиковой обители, картинам, книгам, разным мелким забавкам. Вроде томика Платона по-гречески, который лежал на диване в комнате плохого мальчика, заложенный длинной трубкой загадочного мастера Янкелевича. Плохой мальчик рассказывал о различиях между Янкелевичем и «Три Би», Платоном и Плотином, плотью и духом.
Хорошей девочке казалось, что она попала в некую сказку. Или даже как бы в кино. В экран.
Плохому мальчику казалось примерно то же самое. Он чувствовал себя либертином, хотя слов таких не знал и подразумеваемого маркиза не читал. Но он ощущал всем собою, как приятно властвовать и сладострастничать, ни за что не отвечая и ничего не боясь. О восторг вседозволенности и безнаказанности! О счастье всемогущества на крохотном пятачке пространства и в куцем отрезке времени, которые, натурально, переживались как бесконечность и вечность.
ПЛОХОЙ МАЛЬЧИК 2
Данный плохой мальчик относился к т. н. gilded youth, но с некоторой натяжкой. Дело опять же в карманных деньгах и модных шмотках. Он наблюдал настоящую золотую молодежь, а с некоторой ее частью даже дружил. У этих друзей-приятелей всегда были деньги – а значит, они могли водить девочек в кафе или покупать выпивку, не отдувая табачных крошек от тусклых пятнашек. У них была модная одежда – а значит, они отлично себя чувствовали в любом публичном месте или частном сборище. Но в этом таилась их погибель!
Во-первых, эта золотая молодежь почему-то («Но почему?!» – восклицал в уме плохой мальчик) видела главную радость в обильной выпивке и самом факте сидения в кафе. Плохой же мальчик, по финансовым резонам лишенный этого, сосредоточен был на цветах удовольствий как таковых, в их первозданном виде. И с легкой насмешкой слушал рассказы о том, что «так нажрались, так нажрались, что девки нас потом едва в такси запихнули и по домам развезли». Он спрашивал, а как вообще обошлись с девками? – на что получал ожидаемый ответ: «Да какое там, да при чем тут, когда Эдик (Гарик) такую граппу спер у своего папы! Ух, нажрались!» У плохого мальчика это вызывало несочувственное понимание, что золотая молодежь не там ищет радостей. Сам он, во всяком случае, говорил о себе: «Я не жрец Бахуса, я жрец Венеры!»
Во-вторых, золотая молодежь состояла не только из богатых мальчиков, но из богатых девочек тоже. Больше того – богатые мальчики были убеждены, что кадриться-романиться, а также ходить в кафе, устраивать вечеринки и заставлять себя, пьяных, запихивать в такси и развозить по домам, – все это надо делать непременно с богатыми девочками. То есть с ровней. Что совершенно меняло ситуацию.
Папаша Карамазов, как мы помним, говорил, что мовешку надо перво-наперво удивить – что этакий князь до нее снизошел. Но чем удивишь богатую девочку? Которая к тому же не очень хорошая, потому что отлично знает, как устроены мелкие понты типа наливать армянский коньяк в бутылку из-под «Курвуазье», – ибо ее папа так всегда делает. А мама дома курит «Яву», а в театр берет «Уинстон». Кроме того, древний стайный инстинкт не велит обижать особей одной крови. Да и особь не очень-то даст себя в обиду, потому что плохая девочка за себя постоять умеет.
В результате – в смысле срывания цветов удовольствий – центральная, главная часть золоченой молодежи несколько проигрывала ее маргинальной части, к коей принадлежал описываемый плохой мальчик.
Во-первых, эта золотая молодежь почему-то («Но почему?!» – восклицал в уме плохой мальчик) видела главную радость в обильной выпивке и самом факте сидения в кафе. Плохой же мальчик, по финансовым резонам лишенный этого, сосредоточен был на цветах удовольствий как таковых, в их первозданном виде. И с легкой насмешкой слушал рассказы о том, что «так нажрались, так нажрались, что девки нас потом едва в такси запихнули и по домам развезли». Он спрашивал, а как вообще обошлись с девками? – на что получал ожидаемый ответ: «Да какое там, да при чем тут, когда Эдик (Гарик) такую граппу спер у своего папы! Ух, нажрались!» У плохого мальчика это вызывало несочувственное понимание, что золотая молодежь не там ищет радостей. Сам он, во всяком случае, говорил о себе: «Я не жрец Бахуса, я жрец Венеры!»
Во-вторых, золотая молодежь состояла не только из богатых мальчиков, но из богатых девочек тоже. Больше того – богатые мальчики были убеждены, что кадриться-романиться, а также ходить в кафе, устраивать вечеринки и заставлять себя, пьяных, запихивать в такси и развозить по домам, – все это надо делать непременно с богатыми девочками. То есть с ровней. Что совершенно меняло ситуацию.
Папаша Карамазов, как мы помним, говорил, что мовешку надо перво-наперво удивить – что этакий князь до нее снизошел. Но чем удивишь богатую девочку? Которая к тому же не очень хорошая, потому что отлично знает, как устроены мелкие понты типа наливать армянский коньяк в бутылку из-под «Курвуазье», – ибо ее папа так всегда делает. А мама дома курит «Яву», а в театр берет «Уинстон». Кроме того, древний стайный инстинкт не велит обижать особей одной крови. Да и особь не очень-то даст себя в обиду, потому что плохая девочка за себя постоять умеет.
В результате – в смысле срывания цветов удовольствий – центральная, главная часть золоченой молодежи несколько проигрывала ее маргинальной части, к коей принадлежал описываемый плохой мальчик.
ПЛОХОЙ МАЛЬЧИК 3
Бедные хорошие девочки влюблялись в него и были готовы на все. Он, бывало, капризничал.
Одну из них он однажды просто выпроводил – неизвестно почему. В самый вроде бы долгожданный момент сказал: «Пожалуй, тебе лучше уйти».
Она опустила руки, опустила глаза и побрела к двери. Но позвонила с дороги из телефона-автомата и сказала: «Ты все равно очень хороший».
Она заблуждалась. Потому что плохой мальчик был не просто плохой, а очень плохой.
Потому что через пару недель он позвонил ей и сказал: «Приезжай». Она спросила в трубку: «А ты меня снова не выгонишь?» Он сказал: «Посмотрим, поглядим…»
Она приехала. Было лето. Июль. Стояла страшная жара.
Хорошая девочка была одета во все новое-красивое-ни-разу-не-надёванное – плохой мальчик это сразу увидел, когда она начала раздеваться.
Он даже не сказал ей: раздевайся. Она тоже ничего не сказала. Было так жарко, что говорить невозможно. Он показал рукой, пошевелил пальцами. Она разделась. Она была прекрасна и крупна, с чуть грубоватой кожей. Она была невинна. Ей было больно. Она заплакала. Потом проглотила слезы и улыбнулась.
Потом плохой мальчик снова молча и неопределенно показал рукой. Она стала одеваться. Потом недолго посидела на краю дивана, ловя рассеянный взгляд плохого мальчика. Встретившись с ним глазами, она вопросительно подняла брови. Плохой мальчик кивнул и прикрыл глаза. Она встала и тихонько вышла из комнаты. Плохой мальчик слышал, как она молча стоит в прихожей. Потом она отворила дверь и вышла из квартиры. Закрыла за собой дверь, осторожно прищелкнув замком. Слышно было, как загудел лифт, поднимаясь кверху. Как она вошла в лифт, как стукнула тяжелая решетчатая дверь, как лифт поехал вниз.
Не удостоив человечество накинуть на свои чресла хоть полотенце, плохой мальчик вышел на балкон и увидел, как она выходит из подъезда, оглядывается, соображая, в какую сторону идти, а потом скрывается за углом.
Его позабавило, что они так и не сказали друг другу ни слова.
Одну из них он однажды просто выпроводил – неизвестно почему. В самый вроде бы долгожданный момент сказал: «Пожалуй, тебе лучше уйти».
Она опустила руки, опустила глаза и побрела к двери. Но позвонила с дороги из телефона-автомата и сказала: «Ты все равно очень хороший».
Она заблуждалась. Потому что плохой мальчик был не просто плохой, а очень плохой.
Потому что через пару недель он позвонил ей и сказал: «Приезжай». Она спросила в трубку: «А ты меня снова не выгонишь?» Он сказал: «Посмотрим, поглядим…»
Она приехала. Было лето. Июль. Стояла страшная жара.
Хорошая девочка была одета во все новое-красивое-ни-разу-не-надёванное – плохой мальчик это сразу увидел, когда она начала раздеваться.
Он даже не сказал ей: раздевайся. Она тоже ничего не сказала. Было так жарко, что говорить невозможно. Он показал рукой, пошевелил пальцами. Она разделась. Она была прекрасна и крупна, с чуть грубоватой кожей. Она была невинна. Ей было больно. Она заплакала. Потом проглотила слезы и улыбнулась.
Потом плохой мальчик снова молча и неопределенно показал рукой. Она стала одеваться. Потом недолго посидела на краю дивана, ловя рассеянный взгляд плохого мальчика. Встретившись с ним глазами, она вопросительно подняла брови. Плохой мальчик кивнул и прикрыл глаза. Она встала и тихонько вышла из комнаты. Плохой мальчик слышал, как она молча стоит в прихожей. Потом она отворила дверь и вышла из квартиры. Закрыла за собой дверь, осторожно прищелкнув замком. Слышно было, как загудел лифт, поднимаясь кверху. Как она вошла в лифт, как стукнула тяжелая решетчатая дверь, как лифт поехал вниз.
Не удостоив человечество накинуть на свои чресла хоть полотенце, плохой мальчик вышел на балкон и увидел, как она выходит из подъезда, оглядывается, соображая, в какую сторону идти, а потом скрывается за углом.
Его позабавило, что они так и не сказали друг другу ни слова.
ПЛОХОЙ МАЛЬЧИК 4
Плохого мальчика забавляло также уходить от хорошей девочки к другой – такой же хорошей – на глазах предыдущей. Он наблюдал выражения лиц.
С одной хорошей бедной девочкой он любил заниматься любовью у нее на коммунальной кухне, полутемной, огромной, в низком деревянном доме – в то время как в углу грохочет кастрюлями слепая соседка. Девочка робела. Плохому мальчику было забавно, а значит – хорошо.
Плохой мальчик любил так подстроить, чтобы хорошая девочка осталась ночевать у его товарища, а потом сказать: «Ну что ж, моя дорогая, успехов тебе… Я не моралист, но все же верю: любовь и честь – не пустые слова, да-с, не пустые!» Девочка рыдала и клялась, что ничего, ну вот ничегошеньки не было, – но плохой мальчик пожимал плечами, поворачивался и уходил, в душе хохоча инфернальным смехом.
Данный плохой мальчик был однако же не совсем плохим. Смешно сказать, но и у него были свои моральные принципы и запреты, если так можно выразиться касательно этого аморального типа.
Например, он никогда не заставлял хороших девочек что-нибудь делать для себя – начиная от самих удовольствий и кончая какими-то услугами, какими-то передвижениями предметов в пространстве. Не напирал, не давил авторитетом, не уламывал настырными уговорами и уж конечно не пугал, не кричал, не махал кулаками, не обзывал плохими словами и не угрожал ужасными последствиями неповиновения. Фу, какая гадость!
Если он и сводил хороших девочек со своими приятелями, то делал это под соусом полной добровольности, собственного их – девочек – желания или рокового стечения обстоятельств. И он никогда не шантажировал хороших девочек, не говорил: «А то все про всё узнают…» Фу, какая подлость!
И он никогда не обманывал хороших девочек в том смысле, что не объяснялся им в любви, не обещал жениться и вообще ничего не сулил. Фу, какая пошлость!
Плохого мальчика вообще нельзя было поймать за язык. Сказать: «Но ты же говорил мне!»
И уж конечно, он никогда не издевался над чувствами хороших девочек в прямой и неприкрытой форме. Например, не ел яблоко, глядя в окно, покуда хорошая девочка дарит ему свою любовь. Фу, какая низость!
Самое низостное, на что он был способен, – описанное в предыдущем параграфе свидание без единого слова.
Впрочем, и этот случай объяснялся просто – встречи с хорошей девочкой происходили на фоне отношений с другой девочкой (довольно, кстати, неважнецкой), на фоне взлетов и падений другого, утомительного и обидного, романа.
Такой вот он был, плохой мальчик в слегка уточненной версии.
С одной хорошей бедной девочкой он любил заниматься любовью у нее на коммунальной кухне, полутемной, огромной, в низком деревянном доме – в то время как в углу грохочет кастрюлями слепая соседка. Девочка робела. Плохому мальчику было забавно, а значит – хорошо.
Плохой мальчик любил так подстроить, чтобы хорошая девочка осталась ночевать у его товарища, а потом сказать: «Ну что ж, моя дорогая, успехов тебе… Я не моралист, но все же верю: любовь и честь – не пустые слова, да-с, не пустые!» Девочка рыдала и клялась, что ничего, ну вот ничегошеньки не было, – но плохой мальчик пожимал плечами, поворачивался и уходил, в душе хохоча инфернальным смехом.
Данный плохой мальчик был однако же не совсем плохим. Смешно сказать, но и у него были свои моральные принципы и запреты, если так можно выразиться касательно этого аморального типа.
Например, он никогда не заставлял хороших девочек что-нибудь делать для себя – начиная от самих удовольствий и кончая какими-то услугами, какими-то передвижениями предметов в пространстве. Не напирал, не давил авторитетом, не уламывал настырными уговорами и уж конечно не пугал, не кричал, не махал кулаками, не обзывал плохими словами и не угрожал ужасными последствиями неповиновения. Фу, какая гадость!
Если он и сводил хороших девочек со своими приятелями, то делал это под соусом полной добровольности, собственного их – девочек – желания или рокового стечения обстоятельств. И он никогда не шантажировал хороших девочек, не говорил: «А то все про всё узнают…» Фу, какая подлость!
И он никогда не обманывал хороших девочек в том смысле, что не объяснялся им в любви, не обещал жениться и вообще ничего не сулил. Фу, какая пошлость!
Плохого мальчика вообще нельзя было поймать за язык. Сказать: «Но ты же говорил мне!»
И уж конечно, он никогда не издевался над чувствами хороших девочек в прямой и неприкрытой форме. Например, не ел яблоко, глядя в окно, покуда хорошая девочка дарит ему свою любовь. Фу, какая низость!
Самое низостное, на что он был способен, – описанное в предыдущем параграфе свидание без единого слова.
Впрочем, и этот случай объяснялся просто – встречи с хорошей девочкой происходили на фоне отношений с другой девочкой (довольно, кстати, неважнецкой), на фоне взлетов и падений другого, утомительного и обидного, романа.
Такой вот он был, плохой мальчик в слегка уточненной версии.
ПЛОХОЙ МАЛЬЧИК 5
Сказанное выше, разумеется, не означает, что все как одна хорошие бедные девочки были такие вот, готовые безоглядно отдаться плохому мальчику под гипнозом его (на самом деле не его, а родительского!) житейского антуража и якобы изысканных манер.
Нет конечно же! Но плохой мальчик выбирал себе именно таких. И думал, что всегда так будет. Всегда будет несколько влюбленных мовешек, а он знай себе будет тыкать пальцем: «Сегодня – ты. Если будешь хорошо себя вести». Ну, не прямо вот так, открытым текстом, но смысл все равно такой.
В общем, плохой мальчик воспринимал хорошую девочку как функцию, как роль, как лужайку, на которой можно резвиться, срывая цветы удовольствий.
Но при этом он сам нечувствительно, но опасно для своей души превращался в точно такую же функцию, роль и лужайку. В декорацию.
Тому были подтверждения. Однажды плохой мальчик подслушал разговор о себе. Одна хорошая девочка спросила другую, тоже хорошую:
– Говорят, тебя видели с ПМ, правда?
– Правда.
– Ты у него была?
– Была.
– Он тебе нравится?
– Не знаю, – ответила хорошая девочка хорошей девочке. – Что значит нравится?
– Ну, в смысле влюбилась?
– Да ты что… Так, просто как будто в театре побывала, и все.
Плохой мальчик понял, что он тоже, оказывается, был актером в чужом спектакле. Кусочком фантазий хорошей бедной девочки. А не господином момента, владыкой вечности и повелителем чувств.
Проще говоря, он снился хорошей девочке.
Он был не он, а ее сон..
Потому что ей нужно было не только изящество манер и красота обстановки. Ей зачем-то нужны были слезы и расставания. Обида и отчаяние. Одиночество и стыд.
И она сновидела плохого мальчика – вот таким.
А он с бездумной готовностью сновиделся.
Ну а потом пришли плохие (в том числе богатые) девочки и навешали плохому мальчику по первое число.
– За что? – спрашивал он, пытаясь увернуться.
– А за то, что играл всякие глупые роли! – беспощадно отвечали плохие девочки.
Превратился ли он в хорошего мальчика?
Не знаю. Но он стал как-то внимательнее к людям. В том числе и к себе. Научился отличать свой сон от чужой яви. И наоборот.
И это уже кое-что.
Нет конечно же! Но плохой мальчик выбирал себе именно таких. И думал, что всегда так будет. Всегда будет несколько влюбленных мовешек, а он знай себе будет тыкать пальцем: «Сегодня – ты. Если будешь хорошо себя вести». Ну, не прямо вот так, открытым текстом, но смысл все равно такой.
В общем, плохой мальчик воспринимал хорошую девочку как функцию, как роль, как лужайку, на которой можно резвиться, срывая цветы удовольствий.
Но при этом он сам нечувствительно, но опасно для своей души превращался в точно такую же функцию, роль и лужайку. В декорацию.
Тому были подтверждения. Однажды плохой мальчик подслушал разговор о себе. Одна хорошая девочка спросила другую, тоже хорошую:
– Говорят, тебя видели с ПМ, правда?
– Правда.
– Ты у него была?
– Была.
– Он тебе нравится?
– Не знаю, – ответила хорошая девочка хорошей девочке. – Что значит нравится?
– Ну, в смысле влюбилась?
– Да ты что… Так, просто как будто в театре побывала, и все.
Плохой мальчик понял, что он тоже, оказывается, был актером в чужом спектакле. Кусочком фантазий хорошей бедной девочки. А не господином момента, владыкой вечности и повелителем чувств.
Проще говоря, он снился хорошей девочке.
Он был не он, а ее сон..
Потому что ей нужно было не только изящество манер и красота обстановки. Ей зачем-то нужны были слезы и расставания. Обида и отчаяние. Одиночество и стыд.
И она сновидела плохого мальчика – вот таким.
А он с бездумной готовностью сновиделся.
Ну а потом пришли плохие (в том числе богатые) девочки и навешали плохому мальчику по первое число.
– За что? – спрашивал он, пытаясь увернуться.
– А за то, что играл всякие глупые роли! – беспощадно отвечали плохие девочки.
Превратился ли он в хорошего мальчика?
Не знаю. Но он стал как-то внимательнее к людям. В том числе и к себе. Научился отличать свой сон от чужой яви. И наоборот.
И это уже кое-что.
ДАМОЧКА С СОБАКОЙ
– Прости. Не надо, – сказала Анна Сергеевна, когда он взялся за застежку на юбке.
Хотя они уже полчаса обнимались, сидя на диване в ее квартире.
А до этого целый час сидели в кафе напротив.
Получилось, что он специально догулял ее почти до дома. Он знал, где она живет. Знал, что она живет одна. Она сама рассказывала.
Потому что до этого они два месяца встречались, ходили по улицам, заходили в разные места попить кофе. Сначала рядом. Потом под руку. Потом за руку, мучая друг другу пальцы. Целовались – сначала при прощании, легко. Потом по-настоящему. Но все никак не решались.
Ему почему-то было трудно.
Анна Сергеевна была очень хороша. Даже странно, что не замужем. Ах, да. Собака. Вернее, собаки. У нее с детства была какая-нибудь псина. От простой овчарки в девятом классе до дорогущей мастинихи сейчас. До этого была ротвейлерша, очень хорошая. Анна Сергеевна держала сук и продавала щенков. Не только для денег. Ей нравилось. А мужчинам – нет. Она простодушно рассказывала, как ей сделал предложение богатый человек, заводчик бразильских фил. Она не захотела. Было что-то деловое. «Вот беда, – смеялась она. – Одни от меня бегали из-за собаки, другой ко мне прибежал из-за собаки… Ты ведь не такой? Ты не боишься собак? И не разводишь собак? Честно?»
Дмитрий Дмитриевич был обыкновенный немолодой дяденька.
– Что с тобой? – спросил он, стараясь быть ласковым и терпеливым.
– Прости, – сказала она. – Давай не сегодня, ладно? Ты понимаешь?
Она виновато улыбнулась, взяла его руку со своей талии и поцеловала в ладонь. Он чуть стиснул ее лицо.
– Не сердишься? – шептала она. – Я, конечно, могла сказать, но было бы жутко пошло.
– Не переживай, – сказал он. – Все нормально.
Ему вдруг стало удивительно легко.
Пора было идти. Она открыла дверь кухни. Толстая мастиниха лежала на полу, глядела красными глазами.
– Нэсси, попрощайся с Дмитрием Дмитриевичем!
Собака тяжело встала, он погладил ее шелковистые уши.
Вышел из подъезда, сбежал со ступенек.
«Глупо и смешно, – подумал, а может, и вслух проговорил он. – Но зато я не изменил жене!»
Он уселся в левое такси, сказал веселому таджику свой адрес. Тот лихо взял с места. Старая машина дребезжала. На перекрестке замигал желтый.
– Прорвемся! – крикнул таджик и газанул.
Дмитрий Дмитриевич зажмурился. Потом открыл глаза. В светлом тумане летела собака Нэсси. У нее были крылья. Анна Сергеевна летела рядом.
– Можно я с вами? – спросил он.
– Нельзя, – сказала она и исчезла.
Хотя они уже полчаса обнимались, сидя на диване в ее квартире.
А до этого целый час сидели в кафе напротив.
Получилось, что он специально догулял ее почти до дома. Он знал, где она живет. Знал, что она живет одна. Она сама рассказывала.
Потому что до этого они два месяца встречались, ходили по улицам, заходили в разные места попить кофе. Сначала рядом. Потом под руку. Потом за руку, мучая друг другу пальцы. Целовались – сначала при прощании, легко. Потом по-настоящему. Но все никак не решались.
Ему почему-то было трудно.
Анна Сергеевна была очень хороша. Даже странно, что не замужем. Ах, да. Собака. Вернее, собаки. У нее с детства была какая-нибудь псина. От простой овчарки в девятом классе до дорогущей мастинихи сейчас. До этого была ротвейлерша, очень хорошая. Анна Сергеевна держала сук и продавала щенков. Не только для денег. Ей нравилось. А мужчинам – нет. Она простодушно рассказывала, как ей сделал предложение богатый человек, заводчик бразильских фил. Она не захотела. Было что-то деловое. «Вот беда, – смеялась она. – Одни от меня бегали из-за собаки, другой ко мне прибежал из-за собаки… Ты ведь не такой? Ты не боишься собак? И не разводишь собак? Честно?»
Дмитрий Дмитриевич был обыкновенный немолодой дяденька.
– Что с тобой? – спросил он, стараясь быть ласковым и терпеливым.
– Прости, – сказала она. – Давай не сегодня, ладно? Ты понимаешь?
Она виновато улыбнулась, взяла его руку со своей талии и поцеловала в ладонь. Он чуть стиснул ее лицо.
– Не сердишься? – шептала она. – Я, конечно, могла сказать, но было бы жутко пошло.
– Не переживай, – сказал он. – Все нормально.
Ему вдруг стало удивительно легко.
Пора было идти. Она открыла дверь кухни. Толстая мастиниха лежала на полу, глядела красными глазами.
– Нэсси, попрощайся с Дмитрием Дмитриевичем!
Собака тяжело встала, он погладил ее шелковистые уши.
Вышел из подъезда, сбежал со ступенек.
«Глупо и смешно, – подумал, а может, и вслух проговорил он. – Но зато я не изменил жене!»
Он уселся в левое такси, сказал веселому таджику свой адрес. Тот лихо взял с места. Старая машина дребезжала. На перекрестке замигал желтый.
– Прорвемся! – крикнул таджик и газанул.
Дмитрий Дмитриевич зажмурился. Потом открыл глаза. В светлом тумане летела собака Нэсси. У нее были крылья. Анна Сергеевна летела рядом.
– Можно я с вами? – спросил он.
– Нельзя, – сказала она и исчезла.
КОНТРОЛЬНО-СЛЕДОВАЯ ПОЛОСА
А что такое измена? Чем же этот Дмитрий Дмитриевич с ней занимался два месяца? Неужели измена – это только прямой и непосредственный секс?
Конечно же нет. Особенно с точки зрения умных и тонко чувствующих людей.
Хотя есть другие люди, которые считают: да, измена – это постель. Прочее же так, на грани дозволенного. Знаете, их тоже можно понять. Потому что граница нужна: вот это измена, а это – нет. Иначе придется считать, что всякий, кто глядит на женщину с вожделением, уже прелюбодействует с ней в сердце своем. То есть изменяет своей жене (это же, в наш век равноправия полов, мы должны применить и к женщине: глядела на мужчину с разными чувствами и мыслями – изменяла).
Но тогда получается совсем смешно: если всё (любой взгляд) – уже измена, то граница начинает ездить туда-сюда и становится нетрудно доказать обратное – убедить себя и окружающих, что в некоторых обстоятельствах прямой непосредственный секс не является изменой.
Мы знаем, что такое абсолютно лысый человек. Тот, у которого нет ни волосинки. Но что такое абсолютно лохматый – не понятно. Ясно, что такое развратный человек. Тот, который занимается сексом с кем попало. Но не ясно, что такое целомудренный человек. Потому что нельзя доказать, что его ни разу не посещала какая-нибудь шаловливая мыслишка.
Нет четкой грани между лысым и плешивым, плешивым и редковолосым, пышношевелюрным и заросшим до бровей. Хотя по краям все вроде понятно – лысый и волосатый. Но! Где тот волосок (десять, сто, триста волосков), выпадение которого превращает лысеющего в безоговорочно лысого?
Мужчина (или женщина) расстался(лась) со своей подругой (другом). И через год встретил(а) другую(ого). Сошелся(лась) с ней (ним). Это в порядке вещей, нормально, обычно, привычно.
Хорошо. А через полгода? Тоже вроде ничего. А через три месяца? Пусть. И через два пусть. И даже через месяц – тоже пусть. А вот назавтра? Или через полчаса?
Где граница?
В наших осуждениях и самоутешениях – вот где.
«Ей же, Господи, Царю! Даруй ми, грешному, зрети моя прегрешения и не осуждать брата…». Св. преп. Ефрем Сирин.
Конечно же нет. Особенно с точки зрения умных и тонко чувствующих людей.
Хотя есть другие люди, которые считают: да, измена – это постель. Прочее же так, на грани дозволенного. Знаете, их тоже можно понять. Потому что граница нужна: вот это измена, а это – нет. Иначе придется считать, что всякий, кто глядит на женщину с вожделением, уже прелюбодействует с ней в сердце своем. То есть изменяет своей жене (это же, в наш век равноправия полов, мы должны применить и к женщине: глядела на мужчину с разными чувствами и мыслями – изменяла).
Но тогда получается совсем смешно: если всё (любой взгляд) – уже измена, то граница начинает ездить туда-сюда и становится нетрудно доказать обратное – убедить себя и окружающих, что в некоторых обстоятельствах прямой непосредственный секс не является изменой.
Мы знаем, что такое абсолютно лысый человек. Тот, у которого нет ни волосинки. Но что такое абсолютно лохматый – не понятно. Ясно, что такое развратный человек. Тот, который занимается сексом с кем попало. Но не ясно, что такое целомудренный человек. Потому что нельзя доказать, что его ни разу не посещала какая-нибудь шаловливая мыслишка.
Нет четкой грани между лысым и плешивым, плешивым и редковолосым, пышношевелюрным и заросшим до бровей. Хотя по краям все вроде понятно – лысый и волосатый. Но! Где тот волосок (десять, сто, триста волосков), выпадение которого превращает лысеющего в безоговорочно лысого?
Мужчина (или женщина) расстался(лась) со своей подругой (другом). И через год встретил(а) другую(ого). Сошелся(лась) с ней (ним). Это в порядке вещей, нормально, обычно, привычно.
Хорошо. А через полгода? Тоже вроде ничего. А через три месяца? Пусть. И через два пусть. И даже через месяц – тоже пусть. А вот назавтра? Или через полчаса?
Где граница?
В наших осуждениях и самоутешениях – вот где.
«Ей же, Господи, Царю! Даруй ми, грешному, зрети моя прегрешения и не осуждать брата…». Св. преп. Ефрем Сирин.
ИСТИНА И МЕТОД
Итак, границу между изменой и не-изменой мы устанавливаем сами. «По месту», как говорят деревенские плотники.
Case study. Вроде про другое, но на самом деле про то же самое.
Мой старый товарищ, эмигрировавший довольно давно, рассказывал о своих успехах в Америке. Он говорил мне: «Я журналист, работаю по специальности; у меня дом в центре Вашингтона, из окон виден Капитолий; у меня в гостях собираются русские интеллектуалы и бизнесмены». Красиво, даже немножко завидно. Умеют же люди устраиваться. Правда, у него блестящий английский, и он очень общительный человек.
Оказавшись в США, приезжаю к нему в гости.
Ужасающий район. Мотоциклы, помойки, шпана. Один дом рядом заколочен, другой обгорел и тоже пустой. Дом сам по себе крохотен, душен, сыр и неудобен. Таунхаус. То есть дом лишь потому, что не квартира, не апартамент. Капитолий действительно в окне сияет. Что да, то да. Южный склон холма – самый плохой (черный, пардон!) район. Работает человек в какой-то служебной многотиражке, редактирует должностные инструкции. Видел я, наконец, этих интеллектуалов и бизнесменов: несчастные люди. Хотя формально среди них есть и преподаватели, и предприниматели.
Вот и вопрос, господа читатели и писатели, студенты и аспиранты, доктора и фельдшеры, леди и гамильтоны: насколько истинным (или ложным) является утверждение «я журналист, работаю по специальности; у меня дом в центре Вашингтона, из окон виден Капитолий; у меня в гостях собираются русские интеллектуалы и бизнесмены»?
Ни слова неправды. Но каждое слово – вранье.
«Если это так, значит, это так, даже если потом все люди станут говорить, что это не так!» (G. Frege. Grundgesetze der Arithmetik {Paul's Ausgabe, Jena, 1893}. Vorwort. S. XVI.)
Однако ведь станут говорить… Смеяться будут…
Case study. Вроде про другое, но на самом деле про то же самое.
Мой старый товарищ, эмигрировавший довольно давно, рассказывал о своих успехах в Америке. Он говорил мне: «Я журналист, работаю по специальности; у меня дом в центре Вашингтона, из окон виден Капитолий; у меня в гостях собираются русские интеллектуалы и бизнесмены». Красиво, даже немножко завидно. Умеют же люди устраиваться. Правда, у него блестящий английский, и он очень общительный человек.
Оказавшись в США, приезжаю к нему в гости.
Ужасающий район. Мотоциклы, помойки, шпана. Один дом рядом заколочен, другой обгорел и тоже пустой. Дом сам по себе крохотен, душен, сыр и неудобен. Таунхаус. То есть дом лишь потому, что не квартира, не апартамент. Капитолий действительно в окне сияет. Что да, то да. Южный склон холма – самый плохой (черный, пардон!) район. Работает человек в какой-то служебной многотиражке, редактирует должностные инструкции. Видел я, наконец, этих интеллектуалов и бизнесменов: несчастные люди. Хотя формально среди них есть и преподаватели, и предприниматели.
Вот и вопрос, господа читатели и писатели, студенты и аспиранты, доктора и фельдшеры, леди и гамильтоны: насколько истинным (или ложным) является утверждение «я журналист, работаю по специальности; у меня дом в центре Вашингтона, из окон виден Капитолий; у меня в гостях собираются русские интеллектуалы и бизнесмены»?
Ни слова неправды. Но каждое слово – вранье.
«Если это так, значит, это так, даже если потом все люди станут говорить, что это не так!» (G. Frege. Grundgesetze der Arithmetik {Paul's Ausgabe, Jena, 1893}. Vorwort. S. XVI.)
Однако ведь станут говорить… Смеяться будут…
ХОТЬ ЧАСОЧЕК
Есть знаменитая картина Тициана «Любовь Земная и Любовь Небесная». Интересно, что Небесная Любовь – обнаженная, а Земная – одета в платье. Объединяет их только цвет оборки у одетой и цвет ленты у обнаженной. А также очень похожие лица. Я бы даже сказал – одно лицо.
Настоящая (она же Большая) любовь похожа на родину эмигрантов. Она всегда была. Она есть кусок прошлого, который носят на груди в заветных ладанках и о котором сочиняют стихи навзрыд. Нужна разлука, без нее нет ни любви, ни родины. Родина здесь и сейчас – это пошлый пыльный городок, работа-зарплата. Любовь здесь и сейчас – комок быта и секса, привычки и злости, вечной привязанности и вечного недовольства судьбой. Зато потом – потом-потом потом! – это становится Любовью (или Родиной). С очень-очень Большой Буквы.
Но это слишком трагично.
Как я назову свое переживание – мое дело. Имею право. Конечно, по поводу моего чувства кто-то другой (третья сторона, как говорят юристы) может чувствовать по-своему. И тоже будет в своем праве. Но поглядите: в петровском воинском уставе сказано: «Солдат есть имя общее, знаменитое. Солдатом называется первейший генерал и последний рядовой». То же – без долгих рассуждательств – я скажу и о любви. Все ее проявления – и самые легкие и нежные, безответственно детские и радостные, и взрослые, глубоко-многосторонние и серьезные, и самые трагичные, и реализованные, и нет, и утонченный секс, и грубая духовность, и что вы только хотите, включая полнейшую дрянь и грязь, – это все она, она, она. Эрос. Который, по меткой записи тов. Сталина на книжке М. Горького, побеждает Танатос.
Почему? По трем причинам. Первая – общефилософская. Любовь существует в своих проявлениях, и никак иначе. Другого способа пока не придумано. Хоть я и любитель Платона, мне слабо верится, что где-то там, в занебесье идеалов, полощется Большая Любовь Как Таковая, и ею можно полюбоваться, и использовать ее как мерку.
Вторая причина скорее гуманитарная, правозащитная. Если человек считает свои чувства любовью – значит, так тому и быть. Нельзя человеку в этом отказать. Мне жалко блудниц и блудников, что любовь повернулась к ним (или они ее развернули к себе) вот этакой стороной. Но они любили. Хоть часочек. Бог любви и над ними простер свои крыла – ну а какое перышко из этих крыл выпало, это уж как получилось…
И наконец. Хороши бы мы были, если бы говорили себе: то, что сейчас переживаю, мое стремление и восторг, мое желание и моя нежность, – это не любовь, это гормональные процессы плюс культурная коррекция. Мне так не нравится.
Настоящая (она же Большая) любовь похожа на родину эмигрантов. Она всегда была. Она есть кусок прошлого, который носят на груди в заветных ладанках и о котором сочиняют стихи навзрыд. Нужна разлука, без нее нет ни любви, ни родины. Родина здесь и сейчас – это пошлый пыльный городок, работа-зарплата. Любовь здесь и сейчас – комок быта и секса, привычки и злости, вечной привязанности и вечного недовольства судьбой. Зато потом – потом-потом потом! – это становится Любовью (или Родиной). С очень-очень Большой Буквы.
Но это слишком трагично.
Как я назову свое переживание – мое дело. Имею право. Конечно, по поводу моего чувства кто-то другой (третья сторона, как говорят юристы) может чувствовать по-своему. И тоже будет в своем праве. Но поглядите: в петровском воинском уставе сказано: «Солдат есть имя общее, знаменитое. Солдатом называется первейший генерал и последний рядовой». То же – без долгих рассуждательств – я скажу и о любви. Все ее проявления – и самые легкие и нежные, безответственно детские и радостные, и взрослые, глубоко-многосторонние и серьезные, и самые трагичные, и реализованные, и нет, и утонченный секс, и грубая духовность, и что вы только хотите, включая полнейшую дрянь и грязь, – это все она, она, она. Эрос. Который, по меткой записи тов. Сталина на книжке М. Горького, побеждает Танатос.
Почему? По трем причинам. Первая – общефилософская. Любовь существует в своих проявлениях, и никак иначе. Другого способа пока не придумано. Хоть я и любитель Платона, мне слабо верится, что где-то там, в занебесье идеалов, полощется Большая Любовь Как Таковая, и ею можно полюбоваться, и использовать ее как мерку.
Вторая причина скорее гуманитарная, правозащитная. Если человек считает свои чувства любовью – значит, так тому и быть. Нельзя человеку в этом отказать. Мне жалко блудниц и блудников, что любовь повернулась к ним (или они ее развернули к себе) вот этакой стороной. Но они любили. Хоть часочек. Бог любви и над ними простер свои крыла – ну а какое перышко из этих крыл выпало, это уж как получилось…
И наконец. Хороши бы мы были, если бы говорили себе: то, что сейчас переживаю, мое стремление и восторг, мое желание и моя нежность, – это не любовь, это гормональные процессы плюс культурная коррекция. Мне так не нравится.
ЧАЙ И КОФЕ
Когда я первый раз приехал в Америку, меня особенно поразил чай. Точнее говоря, тот факт, что его подавали в пакетиках. Ну, в дешевых кафе, в офисе, в студенческой компании – это понятно. Но даже в приличном ресторане приносили чашку с кипятком, в которой болтался, закрашивая воду рыжим цветом, пакетик на шнурке. Я очень люблю хорошо заваренный чай, и мне казалось, что пакетики – это неправильно.
Но вот однажды я попал в очень дорогое место. Там официанты были в смокингах. И многие гости тоже – ну просто чистый Честертон.
В меню я увидел: «Чай – 6 долларов». Ого, думаю, вот это да. Вот тут мне принесут человеческий чай, за такие-то деньги.
Заказываю. Официант спрашивает:
– Зеленый, черный, травяной?
Вот, думаю, серьезное место, серьезные люди.
– Черный.
Пообедали. Вижу, чай несут. Поднос, закрытый белой салфеткой.
Официант ставит поднос, медленно откидывает салфетку. На свет появляется сверкающий серебром чайничек. Потом – красивая фарфоровая чашка. И наконец – квадратная фарфоровая плошка. А в ней – пакетик чая.
Но вот однажды я попал в очень дорогое место. Там официанты были в смокингах. И многие гости тоже – ну просто чистый Честертон.
В меню я увидел: «Чай – 6 долларов». Ого, думаю, вот это да. Вот тут мне принесут человеческий чай, за такие-то деньги.
Заказываю. Официант спрашивает:
– Зеленый, черный, травяной?
Вот, думаю, серьезное место, серьезные люди.
– Черный.
Пообедали. Вижу, чай несут. Поднос, закрытый белой салфеткой.
Официант ставит поднос, медленно откидывает салфетку. На свет появляется сверкающий серебром чайничек. Потом – красивая фарфоровая чашка. И наконец – квадратная фарфоровая плошка. А в ней – пакетик чая.