Страница:
Любко Дереш
Немного тьмы
(на краю света)
У него в голове была трещина, и немного тьмы вошло в нее, что и привело его к смерти.
Р. Киплинг. «Рикша-Призрак»[1]
Данный текст был записан на аудиопленку летом 2006 года во время сеанса монодрамы, проведенной для меня коллегой-психологом V. При перенесении монолога на бумагу внесенные изменения были минимальными. Данное произведение нельзя считать ни художественным, ни терапевтическим – ни одной из перечисленных ценностей в нем нет. Записи, содержащиеся в данной книге, – не более чем картография определенных территорий человеческого сознания. Возможно, для психотуристов, имеющих опыт ориентировки на местности, данный материал будет полезным.
Λ. Δ.
Λ. Δ.
[начало пленки]
(на фоне отдаленного щебета воробьев и ласточек слышна речь. Два мужских голоса поочередно выкрикивают фразу: «Я призываю магический театр!» Каждый из них делает это трижды, после чего аудиопленка фиксирует приблизительно минутную паузу)
V.: Прежде всего нужно определить роли для камней.
Λ.: Я буду называть героев поочередно, как они появляются, а потом буду думать, какая им больше всего подходит каменюка, о’кей? Первым появляется персонаж, который говорит от своего имени, то есть рассказчик. Он тот, кто скрыт от самого себя… Наверное, так его сейчас и назовем. Я не знаю, кто этот персонаж. Он – то, что я скрываю в самом себе. Что-то сокровенное… какая-то тайна. Бррр, мороз по коже. Я думаю, им, наверное, будет тот камень (подходит к камню № 1). Мне нужно на него наложить руки?
В.: Просто дай установку, что он будет исполнять роль Того, Кто Скрыт От Самого Себя.
Л.: (делает пасс в сторону камня, торжественно) Ты будешь Тем, Кто Скрыт От Самого Себя. Ты будешь моим личным секретом, который я скрываю.
В.: Если хочешь, можешь сказать ему что-нибудь еще.
Л.: Я ТЕБЯ НЕНАВИЖУ!
(пауза)
В.: Слышишь какой-то ответ от него?
Л.: (тихо) «Я тебя тоже». (К Тому, Кто Скрыт От Самого Себя) Я рад, что мы в конце концов можем посмотреть друг другу в глаза. (к В.) Он печален, он весь в тени.
В.: Ты видишь, где он сейчас?
Л.: Да. Он сейчас на лужайке, уставший с дороги. Он старше, лет 30–34, смуглый, черный. Его кожа темна из-за его интересов.
В.: Ты знаешь, что это означает?
Л.: Нет. Я вижу на нем одежду темного цвета. Темнозеленые цвета, он увлекался когда-то наркотиками, опиатами. Темно-зеленый – это цвет прихода. На его плечах тяжкое бремя. Я вижу это бремя как кожаную куртку с блестящими металлическими клипсами. Сейчас он просто смотрит на горную долину, он ищет людей. В нем чувствуется сильное напряжение. Он не получает ответов от мира… кажется, последние годы он что-то беспрерывно ищет. Но постоянно остается без ответа. Он стремится с кем-то поговорить, излить душу, но сам себя сдерживает, считает это проявлением слабости. Поэтому решает сидеть на месте. В его жизни много темного света.
В.: В каком смысле?
Л.: Я не понимаю этого. Возможно, у него внутренний мир темный. Но это не связано с субкультурой: ни с металлистами, ни с блэкерами, ни с готами. Хотя он близок к этим людям. Вижу в нем «темные эпизоды». Тусклое освещение в детстве, темные помещения. Постой, я понимаю. Сейчас его работа связана с тьмой, он работает в ночную смену… Он привык быть один.
В.: Ты чувствуешь его где-то в своем теле?
Л.: Печень.
(пауза)
Наркотики средней тяжести. Это – самая большая часть его нынешней жизни. Сейчас у него глубокий кризис.
В.: Чем вызвана твоя ненависть к нему?
Л.: Не знаю. Когда смотрю на него, у меня аж грудь сжимает.
В.: Попробуй это ему сказать.
Л.: (Тому, Кто Скрыт От Самого Себя) Старик, я когда смотрю на тебя, у меня аж грудь распирает от эмоциональной волны, когда я думаю о тебе. Я боюсь… тебя… а может, боюсь вместе с тобой… Страх… он боится чего-то. Боится будущего. Он не знает, что будет дальше, так как для него все очень неопределенно. Сейчас у него жизненный перелом. Все падает из рук, и все расползается по швам. Он ничего не может нормально делать, ничего не может довести до конца, и это очень раздражает его.
(пауза)
Л.: (тихо) Я чувствую, что вру, когда говорю о нем.
(пауза)
Л.: (спрашивает и отвечает разными голосами) Почему я вру, когда говорю другим о тебе? – Потому что обо мне никто не знает. – Ты хочешь открыться? – Я стыжусь. – Кого ты стыдишься?
Л.: (к В., тихо) Ему кажется, что на него направлено множество глаз, хотя он всегда один. (к Тому, Кто Скрыт От Самого Себя) Кого ты ищешь на Шипоте? – Он сам толком не знает. Может, кого-нибудь, чтобы побазарить. Он хочет общения. Он хочет, чтобы на него обратили внимание. Он ощущает недостаток внимания. Он чувствует себя очень несчастным. Возможно, поэтому у него так темно внутри.
В.: После этого маленького диалога что ты чувствуешь к нему?
Л.: Теперь я могу согласиться, что такой человек имеет право на существование.
В.: Это то, что ты думаешь. А что ты чувствуешь?
Л.: Я бы так не хотел, чтобы такой человек существовал… Чтобы это все оказалось неправдой! Чтобы его не существовало! Он пропитан сожалением, и я пропитан сожалением.
В.: А сейчас, в этот момент, какое чувство в тебе?
Л.: Будто мы оба расплакались.
В.: Где ты чувствуешь свое сожаление?
Л.: Где? Задняя часть шеи, возле черепа. В горле. Ухо правое.
В.: Попробуй сейчас не игнорировать эти ощущения, а усилить их.
Л.: Спина… А-ах, сильная боль… Он смертельно устал…
В.: Если ты сейчас переключишься на другой канал, ты сможешь эту усталость увидеть.
Л.: Так, проявляется. Теперь я это все вижу. О господи, как все четко! Это горы, Карпаты. Я сижу на лужайке, первая терраса горной долины возле Шипота. Самый низкий уровень, сразу возле входа, там, где большая коряга. Я всегда останавливаюсь сперва на нем, перевожу дыхание. Плечи просто отваливаются от изнеможения… (к В.) я чувствую, что мои слова становятся его словами. У него свой стиль.
В.: Это даже лучше. Открой себя полностью этим картинам. Тому, как он это поведает.
Л.: На Шипоте жара. Едва ощутимый ветер с гор шелестит бледно-зеленой листвой буков. Меня глючит… Справа, метрах в двадцати от меня, разлеглись ленивые хиппи. Они вовсе не устали, им просто лень. Меня приветствуют равнодушными пальцами, сложенными буквой «peace». Отвечаю тем же. Все вокруг отрывистое от усталости. Но все удивительно остро. Я снова обвожу взглядом террасу, ищу красные тряпки-флажки.
В.: Кого ты видишь?
Л.: Слева остановились панки, они всегда останавливаются на ровной площадке сразу возле входа. Им на все насрать, и я, конечно, не подхожу и не здороваюсь, потому что и мне они по это самое. Их девушки все в черном: черные кожанки, черные банданы. Футболки в тон только подчеркивают их панковскую непохожесть. Это какие-то молодые панки, подгнивающие. Девушки еще довольно свеженькие, юноши бодрые и матюгливые. Пьяные в стельку. Дерутся из-за папирос. Билет на самолет и пачка сигарет. Тоска, блин, какая тоска.
Справа и выше стоят олдовые хиппи-ежегодники. Они всегда останавливаются в круге деревьев, натягивают цветастые полотнища и слушают на магнитофон «Jefferson Airplane». Это патриархи Шипота, старые друганы-хипари: поляки, украинцы, русские, словаки. Они заботятся об атмосфере вокруг себя – ретропацифизм. Я приветствую одного, с которым встречаюсь взглядом, поднятой рукой.
В ответ – улыбки и поднятые руки.
Правее, в сторону обрыва, над водопадом, еще одни хиппи, влюбленные в американских индейцев, разбили типи. Из дымового отверстия курится дым. Над всей лужайкой властвует покой и блаженство. И ни одного красного флажка.
Смотрю выше и, соответственно, дальше. Зрение плывет, но я все равно различаю стайки палаток, собранных благодатными гроздьями, к которым так и хочется подойти и рассмотреть, и расспросить, что по чем, да где, да откуда.
Замечаю несколько украинских флагов. Это точно Львов или Тернополь. Как правило, на Шипот приезжают кагалами, и, за небольшим исключением, подтягиваются свой к своему.
Выше и дальше взгляд открывает новые скопления палаток, аж до верхней черточки, откуда начинается лес. Мысленно оцениваю расстояние. По прямой, наверное, чуть меньше километра. Терраса поднимается временами полого, временами стремительно. Как бы ни двигался – медленно или быстро – на подъеме упреваешь.
Не вижу ни одного красного флажка. Мой собственный пока что спрятан в рюкзаке, глубоко под спальником.
Закидываю на спину рюкзак и медленно, шаг за шагом, продолжаю движение наверх.
Останавливаюсь. Украинский флаг, пять натянутых палаток. Дотлевает утренний костер, сбоку лежит перевернутый котелок. Трава кругом порядком вытоптана. Можно предположить, что эти молодые люди приехали одними из первых – числа этак третьего-четвертого. Девушки разнузданного телосложения, в одних трусиках, греются на солнышке. Сейчас – спинами к небу, но я готов подождать.
Снова снимаю рюкзак и падаю на землю.
– Я вам не помешаю? – спрашиваю у девушек не глядя.
Они, так же не глядя, молчат.
Из палатки вылезает бухой в дупель хипарик. Он по-собачьи космат и весь покрыт красными полосками от коматозного лежания в траве. Хайер чувака похож на гнездо птеродактиля. Его руки по локоть покрыты феньками, а на шее болтается стальная пацифика. Его джинсы мятые, пописанные ручкой и мокрые на заднице и ниже. Это значит – спал на мокрой земле.
Вообще, немного припаривает. Делаю вывод, что ночью был дождь. Мутными глазами чувак смотрит на меня, поправляет очки и прилепляет к губе сигаретку.
– Будет?.. – выпукивает волосатый пошатываясь и делает жесты чирканья спичкой.
Я бросаю спички. Коробок пролетает мимо, а он медленными глазами прослеживает его траекторию. Опухшее лицо принимает выражение, которое бы я охарактеризовал как «офигелое». Чувак медленно качает головой и выдавливает:
– Как я вас, хипаблудов, ненавижу…
Наклоняется за спичками, теряет равновесие, обламывается и валится на траву.
Из палатки вылезает еще один гость, уже совсем другой стилистики. Он длинный, тощий и обчмоканный. Тоже голый по пояс. Две тонкие косы свисают аж до локтей. Этот чувак прикурил цигарку еще в палатке и ясными глазами глядит мне за спину, на горную гряду и долину далеко внизу. Он затягивается и вздыхает. Ясно – лирик-самородок.
Патлатый в очках поднимается. Он вроде уже немного оклемался и решил прикурить от тлеющей головешки из пепла.
Закуривает, смотрит на меня и изрекает:
– Ненавижу очкариков… особенно патлатых. Пьешь?
Я пожимаю плечами. Ни хайера, ни очков у меня нет.
Чувак тоже пожимает плечами и делает глоток из военной фляги.
– Мукта, – говорит он.
Еще немножко вежливого молчания. Вдруг меня осеняет, что это такое прозвище.
– Гера, – представляюсь я. – Но можешь меня называть Гер.
– А-а-а…
Медленно затягивается сигаретой и ворчит:
– Геррр… Типа, геррр Шнитцель?
– Именно так. Или герр Штрудель.
– Пудель, бля! Будешь теперь герр Пудель!
Длинный сухарик тем временем вытаскивает гитару и берется наигрывать что-то из «Кранберриз». Выходит убедительно. Насчет пуделя не возражаю. Подбираю свои спички, кладу назад в карман.
– Чаю, может, выпьем? – спрашиваю у них. Чувак с гитарой, не переставая играть, кивает в такт главой. Мутный юморист Мукта не отвечает ничего. Похмелье учит людей человеколюбию, и у Мукты сейчас важный экзамен.
Одна из девушек при упоминании о чае начинает шевелить ногами. Переворачивается к небу лицом, а к моим глазам грудью, но картина почему-то не настолько волнующая, как можно было надеяться. Вслед за ней на спину переворачивается и другая ляля. На этот раз ощущаю крепкий прилив оптимизма.
В глубокой бессловесности, под мастерскую гитару сухарика мы выпили по кружке чаю. Ничего не говоря, герр Пудель собрался и пошел дальше.
По левому флангу от самого низа и аж до кладки над ручейком, вдоль вымытого водой оврага, растянулся лагерь панков. Панки из Киева, панки из Винницы, панки из Стрыя. Панки из Ровно, из Одессы и самое страшное – панки из Шостки.
Где-то года два тому на Шипот приперлись какие-то невнятные типы – не совсем гопники, не полностью рэперы, не до конца кислотники. С ними была упитанная собачара породы мастино наполитано. Пес бегал, лаял, пугал детей, пускал слюни и вел себя непристойно по отношению к ногам отдельно взятых товарищей. Кислотники от этого перлись. Их любимой шуткой было идти в село под «феном» и спрашивать: «Бабуля, а где здесь мака можно намацать?»
Однажды ночью кислотники-рэперы до того обколбасились, что украли в Пилипце (селе под Шипотом) косу, устроили в хозяйстве переполох и исчезли в неизвестном направлении. Приехали стремные воловецкие милиционеры, начали в потемках с фонариком шнырять по палаткам и доводить миролюбивых, но ментофобных хипунчиков чуть не до инфарктов.
Милиция обнаружила гоп-кислотников наутро на чужом огороде, застав за непривычным в здешних краях занятием: первый кислотник жал маковые стебли косой, будто пшеницу, другой натирал мозоли, связывая маковые снопы. Повязали обоих.
На дневном сборе патриархи Шипота глубоко осудили чужеземцев, которые сделали здешним лояльным отдыхающим такую антирекламу. Вдобавок в наследство от кислотников жителям горной долины перешел тот самый мастино наполитано. Панки из Шостки прониклись судьбой животного больше всех. Недолго думая, они пригрели псину обухом, освежевали и съели.
А когда через неделю вернулись юноши неопределенной ориентации со следами отдыха на лице и поинтересовались, ГДЕ ЖЕ, ЁХАНЫЙ БАБАЙ, ИХ РЕКС, всем стало слегка стремно.
Всем, кроме панков из Шостки.
Справа и сверху, со стороны подъема на гору Стий, раскинули свои шатры позитив-парапацифисты — люди, настроенные вообще на все оптимистическое, конструктивное и жизнеутверждающее. Они не били по ночам бутылок, не орали матюгов, не пели страшных песен «Гражданской Обороны». Более того, над ними не чувствовалось того кармического фатума, который панки старались сгустить над собой и передать другим.
На правом фланге было светло и спокойно. Здесь нежились полуобнаженные, не всегда зрелые, но уже разопревшие нимфы, на которых время от времени наскакивали их козлоногие, перевозбужденные избытком кислорода фавны – в драных джинсах, голые и босые. Фавны хотели трахаться и, не имея возможности реализовать это немедленно, делали юным девам разные пакости: брызгали холодной водой, щекотали травинками, срывали купальники и т. п. Здесь всем чего-то хотелось, но это не касалось по большому счету ни курева, ни выпивки, ни, наконец, секса (хотя после секса это хотение притуплялось). Неуловимое марево хотения делало все одновременно и желанным, и скучным. Чудная амплитуда. Из врожденной деликатности я не заглядывал в палатки, не втыкал на сиськи. А при встрече с очередным ню выказывал вершины галантности, целуя нагим панночкам ручку.
Еще выше, почти на краю возможного, разбила палатку ужгородская молодежь протеста. Эти молодые люди с самого утра сидели возмущенные, повернувшись лицом в сторону долины, и созерцали горизонт в знак неповиновения. Один из них возмутился до такой стадии, что я предложил ему попить воды, но остальные велели мне не лезть, у них сессия. Так и сказали: сессия.
Я поинтересовался, много ли у них еще протестного материала и где его насобирали. Они сказали, что это их, региональный, а в запасе его столько, что хватит, чтобы возмутилось пол-Шипота до конца сезона.
«А если наоборот, – переспрашиваю, – весь Шипот, но только на полсезона?» Они на это: «No woman no cry».
Я спросил, как насчет линии партии. Мне ответили: «Всё зигзагообразно». Подобной политподкованности можно только позавидовать.
Меня спросили, не откажусь ли я. Не откажусь, так и ответил.
Через десяток с лишним минут отхожу на несколько шагов, чтобы насладиться этим экзотическим явлением издали: семеро протестующих, как один, сидят клином и созерцают северо-восток. Глаза красные от лозунгов, а на лицах – вселенская печаль.
Я внимательно прошелся вдоль палаток, несколько раз поднимал приветливо открытую ладонь, но так и не нашел ни одного красного флажка.
Над ручейком по обыкновению оседали растаманы. Они разбивали типи, готовили есть «всё для всех» и были отлично сплочены. Чужаков принимали радушно, но на расстоянии, к палаткам не подпускали, разрешая переступать свои пороги только настоящим джа растафарай.
Даже короткое путешествие в те места производило впечатление. Растаманы целыми дням сидели в типи, били в барабаны, гремели маракасами и пели негритянские псалмы. Все как один были набожные и намоленные, но, в отличие от оцепенелых протестантов из Ужгорода, их состояние было подвижным, замешанным на ритме даб.
От беспрерывного моления к Джа между растаманами устанавливалась телепатическая связь, как у тех индейцев из устья Амазонки, которые варили из лиан аяхуаску — «вино душ». Это чувствовалось сразу, как только проникал на их священную территорию за ручейком, которая, отмечу, была настоящим анклавом Эфиопии, спроецированным сюда коллективным подсознательным. За растаманскими песнями слышался рык гепардов и звуки пустыни. Я искал взглядом доказательств Африки и узнавал в местной флоре типичные эндемики экватора.
Я вошел на их землю с открытыми ладонями – ни копья, ни палки, ни камня, – и меня встретили вежливым молчанием. Дреды сидели тесным кругом вокруг выварки с подкипающим супом. Телепатически я ощутил, как они обсуждают между собой, не вознамерился ли я перевернуть им казан с хавкой или развалить типи и продырявить тамтам, а новый натянуть из кожи их ребятишек. Да нет же, более мирного существа, чем я, на Шипоте не сыщешь. Я просто обвел глазами все палатки. Практически перед каждой висел зелено-желто-красный флаг Ямайки. Флагшток украшался в соответствии со вкусом владельца перьями, клыками кабанов, камешками и конечно же растами.
Раста с точки зрения чужеземца выглядит как шнуровка-триколор (традиционная краска) или какое-нибудь другое объединение доступных цветов. Как правило, расту вплетают в волосы, туго обматывая нить сперва вокруг пучка волос, а потом – вокруг плетеной веревочки. Для балласта на кончик расты привязывают камешек с отверстием, кто знает – «куриный бог».
Вообще, растаманы смотрятся на полонине наиболее ярко в плане внешности. Те психо– и географические территории, где их тела пустили roots, должны быть экзотическими с точки зрения осевших и фиксированных туземцев, которым, кроме «файки» и «майки», больше рифм к слову «Ямайка» не дано.
А растаманы – они как львы. Африканские воины саванн, buffalo soldiers, со страшными локонами на головах, с белыми зубами и красными глазами, они просто звереют, когда оказываются на природе. Звереют и кричат: аллилуйя, Джа!
Как пел Африк Симон, «mwlungu wa mwlandi hafanana» – «нет разницы, черный ты или белый». Когда ты куришь траву так долго, как мы, – твоя кожа не черная и не белая, а скорее землистая.
Тщательно осмотрел все палатки, но так и не увидел нужного мне сигнала: красного платочка, красного флажка или хотя бы малейшего лоскутка тряпки красного цвета. В конце концов, я и не ожидал найти среди таких расслабленных, таких неконфликтных растаманов людей, которых можно опознать по цвету насилия.
Не добыв и на этот раз ничего, я решил бросить якорек. Большинство стратегически удобных мест – чтобы и к воде можно было, и за дровами недалеко – уже было занято. Над левым краем темнела карма панков. Поэтому я поднялся на покатый правый край полонины, к благодатным черничникам, что сочным поясом отмежевывали твердь луга от тверди леса. Там и остановился.
Не спеша раскладываю рюкзак. Разбиваю двухместную палатку головой на юго-запад. Два места – это для меня и для рюкзака. Больше ни на кого я не рассчитываю.
Раскрутил свернутый в рулон каримат, расправил спальник. Оттуда выпала красная тряпка. Я спрятал ее в карман и подумал: «С этим подождем».
А потом прикинул, сколько уже здесь людей подумало так же: «подождем». Двое? Пятеро? Сколько?
Решаю, что при таком расписании можно будет ждать до бесконечности и обратно. Сходил в лес, нашел подходящую палку и привязал к ней красный клок. Воткнул флаг рядом в землю. Ветерок подхватил его, и кумач затрепетал. В Тибете бы спросили: что находится в движении – флаг или ветер? Я осмотрел всю горную долину – пестрые палатки под дыханием полуденного ветра поднимались и трепетали. Где они, эти люди из красного? Что в движении – палатки или ветер? Люди или обстоятельства? Движется что-то внутри нас самих. Так говорят об этом в Тибете. Что ни край, то обычай.
В.: Ты знаешь, о каких «красных флажках» он говорит?
Л.: Нет. Еще нет. Но это что-то муторное. Он сейчас не хочет об этом думать. Что-то связанное с тьмой, которую он носит в себе. Он хочет отвлечься. Хочет пойти и покорить какую-нибудь девушку.
В.: Пусть пойдет и сделает.
Л.: Он сидит возле своей палатки…
В.: Говори от его имени, тогда связь будет полнее. Взгляни на свою тень. Твоя тень лежит на Шипотской траве.
Л.: Да, я сижу возле палатки… Замечаю тень на траве и решаю провести ориентировку. Потираю шею. Тень моя, она слушается моих движений. Наверное, на шее будет кожа облазить. Солнце перешло зенит, и я испытываю потребность сварганить себе чего-нибудь поесть. Меню на ближайшие дни выглядит вполне прозрачно. Шмат сала, нашпигованного чесноком, и буханка хлеба, купленная в Воловце. Есть несколько пачек вермишели быстрого приготовления, а также килограмм гречневой крупы. Вообще-то продовольствия, при моем режиме, должно хватить дней на пять. За хлебом можно спускаться в село Подобовец, где также есть очень сладкое молоко по гривне за литр.
Оцениваю свои запасы как вселяющие аппетит. Вообще, сейчас я – воплощение приподнятости и благодати.
Блядь. Зачем я вру себе? Зачем продолжаю врать? Мне так хуево, как не было еще никогда. Мне хочется выть волком и наложить на себя руки прямо сейчас. Я понимаю, что мне хуево после винта, чей отходняк я пытался смазать трамадолом. Но действие трамадола закончилась вчера ночью около трех и наложилось на среднюю, тяжелейшую, фазу винтового отходняка. Меня прошиб холодный пот, и чтобы снять страх, который навалился на меня, я подрочил, потом включил компьютер и попробовал посмотреть какой-нибудь фильм, уже не помню названия, но это было какое-то психоделическое говно, от которого хотелось лезть на потолок. Я понял, что снова совершаю ошибку – вместо того чтобы снимать страх чем-то легким и светлым, рука сама тянется за чем-то бесовским и одержимым, за альбомом «Coil», например, и мысли снова понесутся по проторенному пути. Так лежишь в кровати – третий час ночи, и кажется, до утра не доживешь. В эти моменты совсем не понимаешь, на хрена было его колоть – на хрена? Чтобы попустило. Чтобы попустило от чего? От того, что колол. И т. д.
Поэтому моя ирония по поводу запасов, «вселяющих аппетит», равно как и «аватара приподнятости и благодати», доступна только мне одному, поскольку остальная публика не посвящена в амбивалентность значений этих выражений, как и в то, что когда мне хуево, я говорю длинными и путаными фразами, стилистически эклектичными, семантически идиотическими и тэ дэ и тэ пэ.
Всё. Дальше буду молчать.
Подбрасываю еще поленце в огонь. Солнце перемещается на запад.
Я выбрал тенистое местечко для постоя. Через час у меня будет полумрак и тьма комаров. Сажусь лицом к дыму – над потом назойливо вьются мушки. Облизываю верхнюю губу. Соленая.
Смотрю вниз. Решаю снова наведаться к тернопольцам. Чем-то они мне симпатичны.
Тернопольцы только что пообедали и собираются пить чай. Сидят разнеженные, все как один оперлись на локти и дуют в кружки. Среди этой пасторали я изумленно узнаю К., с которой познакомился здесь же, на Шипоте, года этак три тому, когда «друззя» из Житомира угостили дурманом. Тогда она была совсем сопливой, нетронутой. Я уже и сам не помню, что из передуманного мной тогда я сказал, что сделал, а что только дофантазировал. Слава богу, она меня не помнит. Наверное, нафантазировал я тогда самое-самое.
Уголком глаза замечаю: К. превратилась в настоящую куколку. По ее светлому, прозрачному взгляду понимаю, что девушка наделена необыкновенным музыкальным слухом.
Приглашают садиться. К. заинтересованно изучает меня, потом вытаскивает папиросу и прикуривает от зажигалки. Взгляд вниз, на индейские типи. Она меня узнает, хотя и пробует это скрыть. Я стараюсь не заметить, как мне от этого становится неудобно. Она старается не замечать то, что я стараюсь не замечать ее.
У К. просит прикурить какая-то девушка, вылезающая из палатки. Девуля в одних трусиках и майке. Она костлява и неприглядна. Девуля нагибается к огню, предложенному красотулечкой К. В одной руке папироса. В другой – лоскут красной ткани.
Внимательнее присматриваюсь к девуле.
Солнце золотит воздух. Временами ветер приносит куски холодных ароматов из леса. Кожа покрывается мурашками. Вечереет.
(на фоне отдаленного щебета воробьев и ласточек слышна речь. Два мужских голоса поочередно выкрикивают фразу: «Я призываю магический театр!» Каждый из них делает это трижды, после чего аудиопленка фиксирует приблизительно минутную паузу)
V.: Прежде всего нужно определить роли для камней.
Λ.: Я буду называть героев поочередно, как они появляются, а потом буду думать, какая им больше всего подходит каменюка, о’кей? Первым появляется персонаж, который говорит от своего имени, то есть рассказчик. Он тот, кто скрыт от самого себя… Наверное, так его сейчас и назовем. Я не знаю, кто этот персонаж. Он – то, что я скрываю в самом себе. Что-то сокровенное… какая-то тайна. Бррр, мороз по коже. Я думаю, им, наверное, будет тот камень (подходит к камню № 1). Мне нужно на него наложить руки?
В.: Просто дай установку, что он будет исполнять роль Того, Кто Скрыт От Самого Себя.
Л.: (делает пасс в сторону камня, торжественно) Ты будешь Тем, Кто Скрыт От Самого Себя. Ты будешь моим личным секретом, который я скрываю.
В.: Если хочешь, можешь сказать ему что-нибудь еще.
Л.: Я ТЕБЯ НЕНАВИЖУ!
(пауза)
В.: Слышишь какой-то ответ от него?
Л.: (тихо) «Я тебя тоже». (К Тому, Кто Скрыт От Самого Себя) Я рад, что мы в конце концов можем посмотреть друг другу в глаза. (к В.) Он печален, он весь в тени.
В.: Ты видишь, где он сейчас?
Л.: Да. Он сейчас на лужайке, уставший с дороги. Он старше, лет 30–34, смуглый, черный. Его кожа темна из-за его интересов.
В.: Ты знаешь, что это означает?
Л.: Нет. Я вижу на нем одежду темного цвета. Темнозеленые цвета, он увлекался когда-то наркотиками, опиатами. Темно-зеленый – это цвет прихода. На его плечах тяжкое бремя. Я вижу это бремя как кожаную куртку с блестящими металлическими клипсами. Сейчас он просто смотрит на горную долину, он ищет людей. В нем чувствуется сильное напряжение. Он не получает ответов от мира… кажется, последние годы он что-то беспрерывно ищет. Но постоянно остается без ответа. Он стремится с кем-то поговорить, излить душу, но сам себя сдерживает, считает это проявлением слабости. Поэтому решает сидеть на месте. В его жизни много темного света.
В.: В каком смысле?
Л.: Я не понимаю этого. Возможно, у него внутренний мир темный. Но это не связано с субкультурой: ни с металлистами, ни с блэкерами, ни с готами. Хотя он близок к этим людям. Вижу в нем «темные эпизоды». Тусклое освещение в детстве, темные помещения. Постой, я понимаю. Сейчас его работа связана с тьмой, он работает в ночную смену… Он привык быть один.
В.: Ты чувствуешь его где-то в своем теле?
Л.: Печень.
(пауза)
Наркотики средней тяжести. Это – самая большая часть его нынешней жизни. Сейчас у него глубокий кризис.
В.: Чем вызвана твоя ненависть к нему?
Л.: Не знаю. Когда смотрю на него, у меня аж грудь сжимает.
В.: Попробуй это ему сказать.
Л.: (Тому, Кто Скрыт От Самого Себя) Старик, я когда смотрю на тебя, у меня аж грудь распирает от эмоциональной волны, когда я думаю о тебе. Я боюсь… тебя… а может, боюсь вместе с тобой… Страх… он боится чего-то. Боится будущего. Он не знает, что будет дальше, так как для него все очень неопределенно. Сейчас у него жизненный перелом. Все падает из рук, и все расползается по швам. Он ничего не может нормально делать, ничего не может довести до конца, и это очень раздражает его.
(пауза)
Л.: (тихо) Я чувствую, что вру, когда говорю о нем.
(пауза)
Л.: (спрашивает и отвечает разными голосами) Почему я вру, когда говорю другим о тебе? – Потому что обо мне никто не знает. – Ты хочешь открыться? – Я стыжусь. – Кого ты стыдишься?
Л.: (к В., тихо) Ему кажется, что на него направлено множество глаз, хотя он всегда один. (к Тому, Кто Скрыт От Самого Себя) Кого ты ищешь на Шипоте? – Он сам толком не знает. Может, кого-нибудь, чтобы побазарить. Он хочет общения. Он хочет, чтобы на него обратили внимание. Он ощущает недостаток внимания. Он чувствует себя очень несчастным. Возможно, поэтому у него так темно внутри.
В.: После этого маленького диалога что ты чувствуешь к нему?
Л.: Теперь я могу согласиться, что такой человек имеет право на существование.
В.: Это то, что ты думаешь. А что ты чувствуешь?
Л.: Я бы так не хотел, чтобы такой человек существовал… Чтобы это все оказалось неправдой! Чтобы его не существовало! Он пропитан сожалением, и я пропитан сожалением.
В.: А сейчас, в этот момент, какое чувство в тебе?
Л.: Будто мы оба расплакались.
В.: Где ты чувствуешь свое сожаление?
Л.: Где? Задняя часть шеи, возле черепа. В горле. Ухо правое.
В.: Попробуй сейчас не игнорировать эти ощущения, а усилить их.
Л.: Спина… А-ах, сильная боль… Он смертельно устал…
В.: Если ты сейчас переключишься на другой канал, ты сможешь эту усталость увидеть.
Л.: Так, проявляется. Теперь я это все вижу. О господи, как все четко! Это горы, Карпаты. Я сижу на лужайке, первая терраса горной долины возле Шипота. Самый низкий уровень, сразу возле входа, там, где большая коряга. Я всегда останавливаюсь сперва на нем, перевожу дыхание. Плечи просто отваливаются от изнеможения… (к В.) я чувствую, что мои слова становятся его словами. У него свой стиль.
В.: Это даже лучше. Открой себя полностью этим картинам. Тому, как он это поведает.
Л.: На Шипоте жара. Едва ощутимый ветер с гор шелестит бледно-зеленой листвой буков. Меня глючит… Справа, метрах в двадцати от меня, разлеглись ленивые хиппи. Они вовсе не устали, им просто лень. Меня приветствуют равнодушными пальцами, сложенными буквой «peace». Отвечаю тем же. Все вокруг отрывистое от усталости. Но все удивительно остро. Я снова обвожу взглядом террасу, ищу красные тряпки-флажки.
В.: Кого ты видишь?
Л.: Слева остановились панки, они всегда останавливаются на ровной площадке сразу возле входа. Им на все насрать, и я, конечно, не подхожу и не здороваюсь, потому что и мне они по это самое. Их девушки все в черном: черные кожанки, черные банданы. Футболки в тон только подчеркивают их панковскую непохожесть. Это какие-то молодые панки, подгнивающие. Девушки еще довольно свеженькие, юноши бодрые и матюгливые. Пьяные в стельку. Дерутся из-за папирос. Билет на самолет и пачка сигарет. Тоска, блин, какая тоска.
Справа и выше стоят олдовые хиппи-ежегодники. Они всегда останавливаются в круге деревьев, натягивают цветастые полотнища и слушают на магнитофон «Jefferson Airplane». Это патриархи Шипота, старые друганы-хипари: поляки, украинцы, русские, словаки. Они заботятся об атмосфере вокруг себя – ретропацифизм. Я приветствую одного, с которым встречаюсь взглядом, поднятой рукой.
В ответ – улыбки и поднятые руки.
Правее, в сторону обрыва, над водопадом, еще одни хиппи, влюбленные в американских индейцев, разбили типи. Из дымового отверстия курится дым. Над всей лужайкой властвует покой и блаженство. И ни одного красного флажка.
Смотрю выше и, соответственно, дальше. Зрение плывет, но я все равно различаю стайки палаток, собранных благодатными гроздьями, к которым так и хочется подойти и рассмотреть, и расспросить, что по чем, да где, да откуда.
Замечаю несколько украинских флагов. Это точно Львов или Тернополь. Как правило, на Шипот приезжают кагалами, и, за небольшим исключением, подтягиваются свой к своему.
Выше и дальше взгляд открывает новые скопления палаток, аж до верхней черточки, откуда начинается лес. Мысленно оцениваю расстояние. По прямой, наверное, чуть меньше километра. Терраса поднимается временами полого, временами стремительно. Как бы ни двигался – медленно или быстро – на подъеме упреваешь.
Не вижу ни одного красного флажка. Мой собственный пока что спрятан в рюкзаке, глубоко под спальником.
Закидываю на спину рюкзак и медленно, шаг за шагом, продолжаю движение наверх.
Останавливаюсь. Украинский флаг, пять натянутых палаток. Дотлевает утренний костер, сбоку лежит перевернутый котелок. Трава кругом порядком вытоптана. Можно предположить, что эти молодые люди приехали одними из первых – числа этак третьего-четвертого. Девушки разнузданного телосложения, в одних трусиках, греются на солнышке. Сейчас – спинами к небу, но я готов подождать.
Снова снимаю рюкзак и падаю на землю.
– Я вам не помешаю? – спрашиваю у девушек не глядя.
Они, так же не глядя, молчат.
Из палатки вылезает бухой в дупель хипарик. Он по-собачьи космат и весь покрыт красными полосками от коматозного лежания в траве. Хайер чувака похож на гнездо птеродактиля. Его руки по локоть покрыты феньками, а на шее болтается стальная пацифика. Его джинсы мятые, пописанные ручкой и мокрые на заднице и ниже. Это значит – спал на мокрой земле.
Вообще, немного припаривает. Делаю вывод, что ночью был дождь. Мутными глазами чувак смотрит на меня, поправляет очки и прилепляет к губе сигаретку.
– Будет?.. – выпукивает волосатый пошатываясь и делает жесты чирканья спичкой.
Я бросаю спички. Коробок пролетает мимо, а он медленными глазами прослеживает его траекторию. Опухшее лицо принимает выражение, которое бы я охарактеризовал как «офигелое». Чувак медленно качает головой и выдавливает:
– Как я вас, хипаблудов, ненавижу…
Наклоняется за спичками, теряет равновесие, обламывается и валится на траву.
Из палатки вылезает еще один гость, уже совсем другой стилистики. Он длинный, тощий и обчмоканный. Тоже голый по пояс. Две тонкие косы свисают аж до локтей. Этот чувак прикурил цигарку еще в палатке и ясными глазами глядит мне за спину, на горную гряду и долину далеко внизу. Он затягивается и вздыхает. Ясно – лирик-самородок.
Патлатый в очках поднимается. Он вроде уже немного оклемался и решил прикурить от тлеющей головешки из пепла.
Закуривает, смотрит на меня и изрекает:
– Ненавижу очкариков… особенно патлатых. Пьешь?
Я пожимаю плечами. Ни хайера, ни очков у меня нет.
Чувак тоже пожимает плечами и делает глоток из военной фляги.
– Мукта, – говорит он.
Еще немножко вежливого молчания. Вдруг меня осеняет, что это такое прозвище.
– Гера, – представляюсь я. – Но можешь меня называть Гер.
– А-а-а…
Медленно затягивается сигаретой и ворчит:
– Геррр… Типа, геррр Шнитцель?
– Именно так. Или герр Штрудель.
– Пудель, бля! Будешь теперь герр Пудель!
Длинный сухарик тем временем вытаскивает гитару и берется наигрывать что-то из «Кранберриз». Выходит убедительно. Насчет пуделя не возражаю. Подбираю свои спички, кладу назад в карман.
– Чаю, может, выпьем? – спрашиваю у них. Чувак с гитарой, не переставая играть, кивает в такт главой. Мутный юморист Мукта не отвечает ничего. Похмелье учит людей человеколюбию, и у Мукты сейчас важный экзамен.
Одна из девушек при упоминании о чае начинает шевелить ногами. Переворачивается к небу лицом, а к моим глазам грудью, но картина почему-то не настолько волнующая, как можно было надеяться. Вслед за ней на спину переворачивается и другая ляля. На этот раз ощущаю крепкий прилив оптимизма.
В глубокой бессловесности, под мастерскую гитару сухарика мы выпили по кружке чаю. Ничего не говоря, герр Пудель собрался и пошел дальше.
По левому флангу от самого низа и аж до кладки над ручейком, вдоль вымытого водой оврага, растянулся лагерь панков. Панки из Киева, панки из Винницы, панки из Стрыя. Панки из Ровно, из Одессы и самое страшное – панки из Шостки.
Где-то года два тому на Шипот приперлись какие-то невнятные типы – не совсем гопники, не полностью рэперы, не до конца кислотники. С ними была упитанная собачара породы мастино наполитано. Пес бегал, лаял, пугал детей, пускал слюни и вел себя непристойно по отношению к ногам отдельно взятых товарищей. Кислотники от этого перлись. Их любимой шуткой было идти в село под «феном» и спрашивать: «Бабуля, а где здесь мака можно намацать?»
Однажды ночью кислотники-рэперы до того обколбасились, что украли в Пилипце (селе под Шипотом) косу, устроили в хозяйстве переполох и исчезли в неизвестном направлении. Приехали стремные воловецкие милиционеры, начали в потемках с фонариком шнырять по палаткам и доводить миролюбивых, но ментофобных хипунчиков чуть не до инфарктов.
Милиция обнаружила гоп-кислотников наутро на чужом огороде, застав за непривычным в здешних краях занятием: первый кислотник жал маковые стебли косой, будто пшеницу, другой натирал мозоли, связывая маковые снопы. Повязали обоих.
На дневном сборе патриархи Шипота глубоко осудили чужеземцев, которые сделали здешним лояльным отдыхающим такую антирекламу. Вдобавок в наследство от кислотников жителям горной долины перешел тот самый мастино наполитано. Панки из Шостки прониклись судьбой животного больше всех. Недолго думая, они пригрели псину обухом, освежевали и съели.
А когда через неделю вернулись юноши неопределенной ориентации со следами отдыха на лице и поинтересовались, ГДЕ ЖЕ, ЁХАНЫЙ БАБАЙ, ИХ РЕКС, всем стало слегка стремно.
Всем, кроме панков из Шостки.
Справа и сверху, со стороны подъема на гору Стий, раскинули свои шатры позитив-парапацифисты — люди, настроенные вообще на все оптимистическое, конструктивное и жизнеутверждающее. Они не били по ночам бутылок, не орали матюгов, не пели страшных песен «Гражданской Обороны». Более того, над ними не чувствовалось того кармического фатума, который панки старались сгустить над собой и передать другим.
На правом фланге было светло и спокойно. Здесь нежились полуобнаженные, не всегда зрелые, но уже разопревшие нимфы, на которых время от времени наскакивали их козлоногие, перевозбужденные избытком кислорода фавны – в драных джинсах, голые и босые. Фавны хотели трахаться и, не имея возможности реализовать это немедленно, делали юным девам разные пакости: брызгали холодной водой, щекотали травинками, срывали купальники и т. п. Здесь всем чего-то хотелось, но это не касалось по большому счету ни курева, ни выпивки, ни, наконец, секса (хотя после секса это хотение притуплялось). Неуловимое марево хотения делало все одновременно и желанным, и скучным. Чудная амплитуда. Из врожденной деликатности я не заглядывал в палатки, не втыкал на сиськи. А при встрече с очередным ню выказывал вершины галантности, целуя нагим панночкам ручку.
Еще выше, почти на краю возможного, разбила палатку ужгородская молодежь протеста. Эти молодые люди с самого утра сидели возмущенные, повернувшись лицом в сторону долины, и созерцали горизонт в знак неповиновения. Один из них возмутился до такой стадии, что я предложил ему попить воды, но остальные велели мне не лезть, у них сессия. Так и сказали: сессия.
Я поинтересовался, много ли у них еще протестного материала и где его насобирали. Они сказали, что это их, региональный, а в запасе его столько, что хватит, чтобы возмутилось пол-Шипота до конца сезона.
«А если наоборот, – переспрашиваю, – весь Шипот, но только на полсезона?» Они на это: «No woman no cry».
Я спросил, как насчет линии партии. Мне ответили: «Всё зигзагообразно». Подобной политподкованности можно только позавидовать.
Меня спросили, не откажусь ли я. Не откажусь, так и ответил.
Через десяток с лишним минут отхожу на несколько шагов, чтобы насладиться этим экзотическим явлением издали: семеро протестующих, как один, сидят клином и созерцают северо-восток. Глаза красные от лозунгов, а на лицах – вселенская печаль.
Я внимательно прошелся вдоль палаток, несколько раз поднимал приветливо открытую ладонь, но так и не нашел ни одного красного флажка.
Над ручейком по обыкновению оседали растаманы. Они разбивали типи, готовили есть «всё для всех» и были отлично сплочены. Чужаков принимали радушно, но на расстоянии, к палаткам не подпускали, разрешая переступать свои пороги только настоящим джа растафарай.
Даже короткое путешествие в те места производило впечатление. Растаманы целыми дням сидели в типи, били в барабаны, гремели маракасами и пели негритянские псалмы. Все как один были набожные и намоленные, но, в отличие от оцепенелых протестантов из Ужгорода, их состояние было подвижным, замешанным на ритме даб.
От беспрерывного моления к Джа между растаманами устанавливалась телепатическая связь, как у тех индейцев из устья Амазонки, которые варили из лиан аяхуаску — «вино душ». Это чувствовалось сразу, как только проникал на их священную территорию за ручейком, которая, отмечу, была настоящим анклавом Эфиопии, спроецированным сюда коллективным подсознательным. За растаманскими песнями слышался рык гепардов и звуки пустыни. Я искал взглядом доказательств Африки и узнавал в местной флоре типичные эндемики экватора.
Я вошел на их землю с открытыми ладонями – ни копья, ни палки, ни камня, – и меня встретили вежливым молчанием. Дреды сидели тесным кругом вокруг выварки с подкипающим супом. Телепатически я ощутил, как они обсуждают между собой, не вознамерился ли я перевернуть им казан с хавкой или развалить типи и продырявить тамтам, а новый натянуть из кожи их ребятишек. Да нет же, более мирного существа, чем я, на Шипоте не сыщешь. Я просто обвел глазами все палатки. Практически перед каждой висел зелено-желто-красный флаг Ямайки. Флагшток украшался в соответствии со вкусом владельца перьями, клыками кабанов, камешками и конечно же растами.
Раста с точки зрения чужеземца выглядит как шнуровка-триколор (традиционная краска) или какое-нибудь другое объединение доступных цветов. Как правило, расту вплетают в волосы, туго обматывая нить сперва вокруг пучка волос, а потом – вокруг плетеной веревочки. Для балласта на кончик расты привязывают камешек с отверстием, кто знает – «куриный бог».
Вообще, растаманы смотрятся на полонине наиболее ярко в плане внешности. Те психо– и географические территории, где их тела пустили roots, должны быть экзотическими с точки зрения осевших и фиксированных туземцев, которым, кроме «файки» и «майки», больше рифм к слову «Ямайка» не дано.
А растаманы – они как львы. Африканские воины саванн, buffalo soldiers, со страшными локонами на головах, с белыми зубами и красными глазами, они просто звереют, когда оказываются на природе. Звереют и кричат: аллилуйя, Джа!
Как пел Африк Симон, «mwlungu wa mwlandi hafanana» – «нет разницы, черный ты или белый». Когда ты куришь траву так долго, как мы, – твоя кожа не черная и не белая, а скорее землистая.
Тщательно осмотрел все палатки, но так и не увидел нужного мне сигнала: красного платочка, красного флажка или хотя бы малейшего лоскутка тряпки красного цвета. В конце концов, я и не ожидал найти среди таких расслабленных, таких неконфликтных растаманов людей, которых можно опознать по цвету насилия.
Не добыв и на этот раз ничего, я решил бросить якорек. Большинство стратегически удобных мест – чтобы и к воде можно было, и за дровами недалеко – уже было занято. Над левым краем темнела карма панков. Поэтому я поднялся на покатый правый край полонины, к благодатным черничникам, что сочным поясом отмежевывали твердь луга от тверди леса. Там и остановился.
Не спеша раскладываю рюкзак. Разбиваю двухместную палатку головой на юго-запад. Два места – это для меня и для рюкзака. Больше ни на кого я не рассчитываю.
Раскрутил свернутый в рулон каримат, расправил спальник. Оттуда выпала красная тряпка. Я спрятал ее в карман и подумал: «С этим подождем».
А потом прикинул, сколько уже здесь людей подумало так же: «подождем». Двое? Пятеро? Сколько?
Решаю, что при таком расписании можно будет ждать до бесконечности и обратно. Сходил в лес, нашел подходящую палку и привязал к ней красный клок. Воткнул флаг рядом в землю. Ветерок подхватил его, и кумач затрепетал. В Тибете бы спросили: что находится в движении – флаг или ветер? Я осмотрел всю горную долину – пестрые палатки под дыханием полуденного ветра поднимались и трепетали. Где они, эти люди из красного? Что в движении – палатки или ветер? Люди или обстоятельства? Движется что-то внутри нас самих. Так говорят об этом в Тибете. Что ни край, то обычай.
В.: Ты знаешь, о каких «красных флажках» он говорит?
Л.: Нет. Еще нет. Но это что-то муторное. Он сейчас не хочет об этом думать. Что-то связанное с тьмой, которую он носит в себе. Он хочет отвлечься. Хочет пойти и покорить какую-нибудь девушку.
В.: Пусть пойдет и сделает.
Л.: Он сидит возле своей палатки…
В.: Говори от его имени, тогда связь будет полнее. Взгляни на свою тень. Твоя тень лежит на Шипотской траве.
Л.: Да, я сижу возле палатки… Замечаю тень на траве и решаю провести ориентировку. Потираю шею. Тень моя, она слушается моих движений. Наверное, на шее будет кожа облазить. Солнце перешло зенит, и я испытываю потребность сварганить себе чего-нибудь поесть. Меню на ближайшие дни выглядит вполне прозрачно. Шмат сала, нашпигованного чесноком, и буханка хлеба, купленная в Воловце. Есть несколько пачек вермишели быстрого приготовления, а также килограмм гречневой крупы. Вообще-то продовольствия, при моем режиме, должно хватить дней на пять. За хлебом можно спускаться в село Подобовец, где также есть очень сладкое молоко по гривне за литр.
Оцениваю свои запасы как вселяющие аппетит. Вообще, сейчас я – воплощение приподнятости и благодати.
Блядь. Зачем я вру себе? Зачем продолжаю врать? Мне так хуево, как не было еще никогда. Мне хочется выть волком и наложить на себя руки прямо сейчас. Я понимаю, что мне хуево после винта, чей отходняк я пытался смазать трамадолом. Но действие трамадола закончилась вчера ночью около трех и наложилось на среднюю, тяжелейшую, фазу винтового отходняка. Меня прошиб холодный пот, и чтобы снять страх, который навалился на меня, я подрочил, потом включил компьютер и попробовал посмотреть какой-нибудь фильм, уже не помню названия, но это было какое-то психоделическое говно, от которого хотелось лезть на потолок. Я понял, что снова совершаю ошибку – вместо того чтобы снимать страх чем-то легким и светлым, рука сама тянется за чем-то бесовским и одержимым, за альбомом «Coil», например, и мысли снова понесутся по проторенному пути. Так лежишь в кровати – третий час ночи, и кажется, до утра не доживешь. В эти моменты совсем не понимаешь, на хрена было его колоть – на хрена? Чтобы попустило. Чтобы попустило от чего? От того, что колол. И т. д.
Поэтому моя ирония по поводу запасов, «вселяющих аппетит», равно как и «аватара приподнятости и благодати», доступна только мне одному, поскольку остальная публика не посвящена в амбивалентность значений этих выражений, как и в то, что когда мне хуево, я говорю длинными и путаными фразами, стилистически эклектичными, семантически идиотическими и тэ дэ и тэ пэ.
Всё. Дальше буду молчать.
Подбрасываю еще поленце в огонь. Солнце перемещается на запад.
Я выбрал тенистое местечко для постоя. Через час у меня будет полумрак и тьма комаров. Сажусь лицом к дыму – над потом назойливо вьются мушки. Облизываю верхнюю губу. Соленая.
Смотрю вниз. Решаю снова наведаться к тернопольцам. Чем-то они мне симпатичны.
Тернопольцы только что пообедали и собираются пить чай. Сидят разнеженные, все как один оперлись на локти и дуют в кружки. Среди этой пасторали я изумленно узнаю К., с которой познакомился здесь же, на Шипоте, года этак три тому, когда «друззя» из Житомира угостили дурманом. Тогда она была совсем сопливой, нетронутой. Я уже и сам не помню, что из передуманного мной тогда я сказал, что сделал, а что только дофантазировал. Слава богу, она меня не помнит. Наверное, нафантазировал я тогда самое-самое.
Уголком глаза замечаю: К. превратилась в настоящую куколку. По ее светлому, прозрачному взгляду понимаю, что девушка наделена необыкновенным музыкальным слухом.
Приглашают садиться. К. заинтересованно изучает меня, потом вытаскивает папиросу и прикуривает от зажигалки. Взгляд вниз, на индейские типи. Она меня узнает, хотя и пробует это скрыть. Я стараюсь не заметить, как мне от этого становится неудобно. Она старается не замечать то, что я стараюсь не замечать ее.
У К. просит прикурить какая-то девушка, вылезающая из палатки. Девуля в одних трусиках и майке. Она костлява и неприглядна. Девуля нагибается к огню, предложенному красотулечкой К. В одной руке папироса. В другой – лоскут красной ткани.
Внимательнее присматриваюсь к девуле.
Солнце золотит воздух. Временами ветер приносит куски холодных ароматов из леса. Кожа покрывается мурашками. Вечереет.