Страница:
– Расстелите ее у окна! И будьте осторожны, если действительно верите, что это Ван Гог! Он писал толстыми мазками. Может потрескаться. А если краска жидкая, то вас одурачили. Вот о чем говорит техника письма, дитя мое. Все остальное мелочи.
Он подарил Эсфири улыбку и, опираясь на обе трости, доверительно к ней нагнулся.
– Шутка. Впрочем, хотите верьте, хотите нет, но меня как-то раз попросили дать оценку бумажной репродукции Тинторетто. Ха!
Он повернулся спиной к полотну, пока мужчины разворачивали его на полу, и вытер повлажневшие губы.
– Но чтобы понять, Ван Гог ли это, я должен увидеть ее всю сразу, в один миг. И тогда она сверкнет, как вспышка. Я смогу почувствовать ее мощь. В какой-то степени напоминает работу дегустатора, берущего пробу на алкоголь. Алкоголь не имеет вкуса, но, испаряясь с языка, он словно вспыхивает. И сила этой вспышки может прошептать эксперту точную цифру.
Эсфирь попробовала улыбнуться в ответ. Далеко не часто приходилось ей встречать столь необычных и напыщенных людей. Жолие тем временем прижал картину сверху диванной подушкой, а снизу приспособил стеклянную пепельницу. Скрученный холст оказался настолько жестким и упругим, что пепельница едва-едва могла удерживать его на месте.
– Готовы? – спросил Турн.
Мужчины на цыпочках отошли от полотна.
– Да, – ответил Хенсон, с сомнением взирая на импровизированные крепления.
– Что ж, господа, прошу перейти на ту половину комнаты, – жестом показал Турн. – И пожалуйста, ни звука.
Хенсон бросил на Антуана взгляд и заговорщицки подмигнул. Жолие нетерпеливо отмахнулся. Проходя мимо Эсфири, Мартин иронически вздернул бровь. Похоже, ситуация его забавляла. Эсфирь опустила голову и уставилась на кончики своих туфель.
– Итак, – сказал Турн, – тишина! Только тишина, умоляю вас!
Он выпрямился, словно собрался отдать кому-то честь, затем плотно сомкнул веки. Ноздри его раздулись. Он походил на оперного певца, ждущего, пока оркестр приблизится к первой ноте сложнейшей арии. Глубоко дыша, он собирался с силами, успокаивая самого себя перед великим испытанием. Неуклюже переступая на месте и по-прежнему жмурясь, он повернулся так, чтобы оказаться лицом к лицу с картиной.
Турн приоткрыл глаза и тут же распахнул их до предела. Побледнел и затрясся, напоминая боксера после сильнейшего удара, хотя сумел-таки сохранить равновесие. Впрочем, все три гостя уже бросились к нему, желая как-то помочь, не дать ему упасть. Эсфирь ухватилась за толстый локоть, однако голландец немедленно высвободился.
– Нет! – задыхаясь, воскликнул он. – Mijn God![4] Не может быть!
Рванувшись вперед, он тяжело осел на колени и уперся ладонями в пол, словно защищая картину своим телом.
– Доктор Турн! Доктор Турн! – забеспокоился Хенсон.
Эсфирь шагнула ближе и, прижав пальцы к липкой шее голландца, принялась нащупывать пульс.
Пока Жолие искал телефон, Турн успел отогнать Эсфирь в сторону и опять утвердился в полураспростертой позе.
– Да что ж такое! – вскипел француз и сильно дунул в трубку. – Дежурный?! Это из номе…
– Ш-ш-штоп!!! – то ли зашипел, то ли захрипел Турн. – Штоп! Молшать! – Он явно задыхался. – Это не приступ! Дураки!
Эсфирь вновь потянулась к инвалиду, думая помочь. Испепеляющий взгляд приковал ее к месту.
– Что вы прицепились к этому идиотскому телефону! – рявкнул голландец на Антуана.
Покачиваясь из стороны в сторону, Турн наконец сумел оторвать руки от пола и выпрямиться на коленях. Он был так разгорячен, что на холст упала капля пота. Жолие с Хенсоном переглянулись. Еще раз нагнувшись вперед, Турн чуть ли не носом поводил по картине, а затем вновь осел на пятки.
– Аквавит! – прохрипел он.
Жолие окинул комнату взглядом и бросился к серванту времен королевы Анны. Возле встроенного телевизора стоял поднос с бутылкой и двумя стаканами. Жолие проверил этикетку и на два пальца налил бренди.
– Вы в порядке? – осторожно поинтересовался Хенсон.
Кивнув, Турн отмахнулся от полицейского. Одним глотком осушил стакан, отдал его Жолие, зажмурился и ущипнул себя за переносицу. Открыв наконец глаза, он бросил еще один взгляд на картину и только потом вскинул голову, ища Эсфирь.
– Я не верю… Где вы ее нашли?
– Выходит, подлинник! – обрадовался Хенсон.
– Она исчезла еще в сорок пятом, – сказал Турн. – Это же дегрутовский портрет! Считалось, что полотно погибло. Mijn God!
– «Дегрутовский»? – переспросил Жолие.
Турн втянул воздух сквозь зубы.
– Был такой маленький музей. Дом семейства Де Грут. Бекберг, Голландия.
– Никогда не слышал, – заметил Жолие.
– Да, в нем хранилась мало чем примечательная коллекция. Скорее, просто мешанина из греческой краснофигурной керамики, пары-тройки аркебуз и прочего испанского и фламандского оружия семнадцатого века. Совсем немного живописи. Музея больше нет. Он существовал при монастырской школе, которую закрыли еще в сороковые годы. Стыд и срам, конечно, но здание после этого забросили, кровельные балки сгнили, а кирпичную кладку продали одной суперзвезде кино для строительства летнего домика.
Жолие подался вперед.
– Так вот почему я о нем не слышал! И что же стало с коллекцией?
– По большей части попала в руки СС, еще во время войны. А что мы могли сделать? Они брали все, что им вздумается.
Эсфирь понурила голову. Да, она ожидала услышать нечто подобное, однако все еще надеялась, что по какой-то невероятной случайности ее отец окажется ни при чем.
– Что вы могли сделать? – недоуменно переспросил Жолие. – Вы что, там были?
– Ах, Антуан… Прихоти судьбы… Да, я там работал. Был очень молод, но ведь мужчин тогда не хватало… Секретарем при хранителе музея. А эта картина считалась вершиной всей коллекции, и немудрено. Все остальное – так, чепуха разных сортов. Бывало, я просиживал перед ней часами. Она стала моим другом. Более того! Она стала причиной, почему я сделал Ван Гога своей специальностью. Не могу поверить, что она сохранилась!
Турн обеими руками ухватил Жолие за лацканы.
– Антуан, я видел, как она горела! Пламя! Дым!
– Мне показалось, вы утверждали, что коллекцию разграбили… – заметил Хенсон.
– Конечно, разграбили! – возмутился Турн. – Немцы сначала все перевезли в пригородный дом семейства Де Грут. Но когда союзники стали подходить ближе, остатки коллекции погрузили на машины. Я лично отвечал за упаковку. Картину поместили в кузов грузовика, «опель-блиц», если не ошибаюсь. Вскоре после их отъезда мы увидели столб дыма. В нескольких километрах от дома горел этот грузовик. Его обстрелял «спитфайр», и все погибло в огне.
Жолие задумчиво поджал губы.
– Mijnheer[5] Турн, а не может ли она быть копией?
Голландец некоторое время размышлял, периодически поглядывая на полотно.
– Нет. Невозможно. Кто-то, видимо, вынул ее прямо из горящей машины. А может, ее украли еще раньше, и я загрузил в кузов пустой ящик… Да нет, ведь я следил за ней, не отрывая глаз! Ни разу, ни на секунду!.. Впрочем… Нет, невероятно! – Он в полном недоумении потряс головой и продолжил: – После войны, конечно, появлялись ее подделки. Их продавали ничего не подозревающим коллекционерам, которые далеко не всегда следовали этическим нормам. Но это не подделка!
Турн выпрямил спину и вновь взглянул на полотно.
– Нет, это она. Я уверен, это она…
Сейчас в комнате было слышно только тяжелое сопение голландца.
Тишину наконец нарушил голос Антуана:
– Появилось ли что-нибудь из коллекции «Де Грут» после войны?
– Только вещи из иудейской части фонда.
Эсфирь вскинула голову.
– Да, среди собрания имелась небольшая подборка средневековой иудаики. Подсвечник. Канделябр. Молитвенник. В общем, очень немного. Вещи из одной испанской синагоги, разграбленной во время войны за независимость Голландии. Кое-что из артефактов позднее всплыло на Украине, после развала Советского Союза. Скажем, кремневое ружье.
– А Советам-то как они достались? – спросил Хенсон. – Об этом что-нибудь известно?
– Тоже растащили, я думаю. Сначала немцы, потом русские. Кто знает? После окончания холодной войны в Берлине были найдены кое-какие документы. Платежные квитанции за приобретенные предметы искусства. В одной из них как раз упоминался Ван Гог из нашей коллекции. В другой – несколько ваз из отдела керамики.
– И кто-то видел эти вазы? – спросил Жолие.
– Насколько я знаю, нет. – Турн опять обернулся к портрету. – И Ван Гог тоже не появлялся. Квитанции, найденные в Берлине, вовсе не означают, что вещи действительно туда добрались. Мы же видели столб дыма от горящего грузовика! Нет, документы на якобы купленные музейные фонды составлялись еще до погрузки или чуть позже, чтобы скрыть факт кражи коллекции. А может, кто-то где-то втихомолку приложил руку. Что еще можно ожидать от воров!
– Скажем, некто, работавший на Третий рейх, – пустился рассуждать Хенсон, – взял настоящую музейную опись, чтобы сфабриковать поддельные квитанции. Но ему – или им – не было известно, что некоторые предметы погибли. Или что их украли по пути. По моему опыту, расследования далеко не раз сталкивались с подобными ситуациями.
Турн не слушал Хенсона. Он просто стоял и молча плакал.
– Нет, это невероятно… Словно встретить давно пропавшего брата…
«Или отца», – подумала Эсфирь.
Итак, ситуация прояснялась. Известно, что Стефан Мейербер от имени нацистов грабил музеи в Южной Франции. Очевидно, он бежал затем в Голландию, где вновь приложил свои таланты, а потом в Германию.
По дороге он сменил имя и фамилию на Сэмюеля Мейера, затем эмигрировал в Америку. Хенсон прав. Смерть Мейербера в Швейцарии – всего лишь инсценировка. Как иначе объяснить, что подлинный Ван Гог объявился на чердаке дома Мейера в Чикаго?
Надо полагать, мать Эсфири об этом узнала. Возможно, даже видела Ван Гога своими глазами. Вот почему она бросила Сэмюеля Мейера. Из любви к дочери она сохранила страшный секрет ее отца.
Тело девушки словно онемело, в животе образовался какой-то мертвый комок. Нет сил думать. Нет сил даже плакать.
Глава 6
Он подарил Эсфири улыбку и, опираясь на обе трости, доверительно к ней нагнулся.
– Шутка. Впрочем, хотите верьте, хотите нет, но меня как-то раз попросили дать оценку бумажной репродукции Тинторетто. Ха!
Он повернулся спиной к полотну, пока мужчины разворачивали его на полу, и вытер повлажневшие губы.
– Но чтобы понять, Ван Гог ли это, я должен увидеть ее всю сразу, в один миг. И тогда она сверкнет, как вспышка. Я смогу почувствовать ее мощь. В какой-то степени напоминает работу дегустатора, берущего пробу на алкоголь. Алкоголь не имеет вкуса, но, испаряясь с языка, он словно вспыхивает. И сила этой вспышки может прошептать эксперту точную цифру.
Эсфирь попробовала улыбнуться в ответ. Далеко не часто приходилось ей встречать столь необычных и напыщенных людей. Жолие тем временем прижал картину сверху диванной подушкой, а снизу приспособил стеклянную пепельницу. Скрученный холст оказался настолько жестким и упругим, что пепельница едва-едва могла удерживать его на месте.
– Готовы? – спросил Турн.
Мужчины на цыпочках отошли от полотна.
– Да, – ответил Хенсон, с сомнением взирая на импровизированные крепления.
– Что ж, господа, прошу перейти на ту половину комнаты, – жестом показал Турн. – И пожалуйста, ни звука.
Хенсон бросил на Антуана взгляд и заговорщицки подмигнул. Жолие нетерпеливо отмахнулся. Проходя мимо Эсфири, Мартин иронически вздернул бровь. Похоже, ситуация его забавляла. Эсфирь опустила голову и уставилась на кончики своих туфель.
– Итак, – сказал Турн, – тишина! Только тишина, умоляю вас!
Он выпрямился, словно собрался отдать кому-то честь, затем плотно сомкнул веки. Ноздри его раздулись. Он походил на оперного певца, ждущего, пока оркестр приблизится к первой ноте сложнейшей арии. Глубоко дыша, он собирался с силами, успокаивая самого себя перед великим испытанием. Неуклюже переступая на месте и по-прежнему жмурясь, он повернулся так, чтобы оказаться лицом к лицу с картиной.
Турн приоткрыл глаза и тут же распахнул их до предела. Побледнел и затрясся, напоминая боксера после сильнейшего удара, хотя сумел-таки сохранить равновесие. Впрочем, все три гостя уже бросились к нему, желая как-то помочь, не дать ему упасть. Эсфирь ухватилась за толстый локоть, однако голландец немедленно высвободился.
– Нет! – задыхаясь, воскликнул он. – Mijn God![4] Не может быть!
Рванувшись вперед, он тяжело осел на колени и уперся ладонями в пол, словно защищая картину своим телом.
– Доктор Турн! Доктор Турн! – забеспокоился Хенсон.
Эсфирь шагнула ближе и, прижав пальцы к липкой шее голландца, принялась нащупывать пульс.
Пока Жолие искал телефон, Турн успел отогнать Эсфирь в сторону и опять утвердился в полураспростертой позе.
– Да что ж такое! – вскипел француз и сильно дунул в трубку. – Дежурный?! Это из номе…
– Ш-ш-штоп!!! – то ли зашипел, то ли захрипел Турн. – Штоп! Молшать! – Он явно задыхался. – Это не приступ! Дураки!
Эсфирь вновь потянулась к инвалиду, думая помочь. Испепеляющий взгляд приковал ее к месту.
– Что вы прицепились к этому идиотскому телефону! – рявкнул голландец на Антуана.
Покачиваясь из стороны в сторону, Турн наконец сумел оторвать руки от пола и выпрямиться на коленях. Он был так разгорячен, что на холст упала капля пота. Жолие с Хенсоном переглянулись. Еще раз нагнувшись вперед, Турн чуть ли не носом поводил по картине, а затем вновь осел на пятки.
– Аквавит! – прохрипел он.
Жолие окинул комнату взглядом и бросился к серванту времен королевы Анны. Возле встроенного телевизора стоял поднос с бутылкой и двумя стаканами. Жолие проверил этикетку и на два пальца налил бренди.
– Вы в порядке? – осторожно поинтересовался Хенсон.
Кивнув, Турн отмахнулся от полицейского. Одним глотком осушил стакан, отдал его Жолие, зажмурился и ущипнул себя за переносицу. Открыв наконец глаза, он бросил еще один взгляд на картину и только потом вскинул голову, ища Эсфирь.
– Я не верю… Где вы ее нашли?
– Выходит, подлинник! – обрадовался Хенсон.
– Она исчезла еще в сорок пятом, – сказал Турн. – Это же дегрутовский портрет! Считалось, что полотно погибло. Mijn God!
– «Дегрутовский»? – переспросил Жолие.
Турн втянул воздух сквозь зубы.
– Был такой маленький музей. Дом семейства Де Грут. Бекберг, Голландия.
– Никогда не слышал, – заметил Жолие.
– Да, в нем хранилась мало чем примечательная коллекция. Скорее, просто мешанина из греческой краснофигурной керамики, пары-тройки аркебуз и прочего испанского и фламандского оружия семнадцатого века. Совсем немного живописи. Музея больше нет. Он существовал при монастырской школе, которую закрыли еще в сороковые годы. Стыд и срам, конечно, но здание после этого забросили, кровельные балки сгнили, а кирпичную кладку продали одной суперзвезде кино для строительства летнего домика.
Жолие подался вперед.
– Так вот почему я о нем не слышал! И что же стало с коллекцией?
– По большей части попала в руки СС, еще во время войны. А что мы могли сделать? Они брали все, что им вздумается.
Эсфирь понурила голову. Да, она ожидала услышать нечто подобное, однако все еще надеялась, что по какой-то невероятной случайности ее отец окажется ни при чем.
– Что вы могли сделать? – недоуменно переспросил Жолие. – Вы что, там были?
– Ах, Антуан… Прихоти судьбы… Да, я там работал. Был очень молод, но ведь мужчин тогда не хватало… Секретарем при хранителе музея. А эта картина считалась вершиной всей коллекции, и немудрено. Все остальное – так, чепуха разных сортов. Бывало, я просиживал перед ней часами. Она стала моим другом. Более того! Она стала причиной, почему я сделал Ван Гога своей специальностью. Не могу поверить, что она сохранилась!
Турн обеими руками ухватил Жолие за лацканы.
– Антуан, я видел, как она горела! Пламя! Дым!
– Мне показалось, вы утверждали, что коллекцию разграбили… – заметил Хенсон.
– Конечно, разграбили! – возмутился Турн. – Немцы сначала все перевезли в пригородный дом семейства Де Грут. Но когда союзники стали подходить ближе, остатки коллекции погрузили на машины. Я лично отвечал за упаковку. Картину поместили в кузов грузовика, «опель-блиц», если не ошибаюсь. Вскоре после их отъезда мы увидели столб дыма. В нескольких километрах от дома горел этот грузовик. Его обстрелял «спитфайр», и все погибло в огне.
Жолие задумчиво поджал губы.
– Mijnheer[5] Турн, а не может ли она быть копией?
Голландец некоторое время размышлял, периодически поглядывая на полотно.
– Нет. Невозможно. Кто-то, видимо, вынул ее прямо из горящей машины. А может, ее украли еще раньше, и я загрузил в кузов пустой ящик… Да нет, ведь я следил за ней, не отрывая глаз! Ни разу, ни на секунду!.. Впрочем… Нет, невероятно! – Он в полном недоумении потряс головой и продолжил: – После войны, конечно, появлялись ее подделки. Их продавали ничего не подозревающим коллекционерам, которые далеко не всегда следовали этическим нормам. Но это не подделка!
Турн выпрямил спину и вновь взглянул на полотно.
– Нет, это она. Я уверен, это она…
Сейчас в комнате было слышно только тяжелое сопение голландца.
Тишину наконец нарушил голос Антуана:
– Появилось ли что-нибудь из коллекции «Де Грут» после войны?
– Только вещи из иудейской части фонда.
Эсфирь вскинула голову.
– Да, среди собрания имелась небольшая подборка средневековой иудаики. Подсвечник. Канделябр. Молитвенник. В общем, очень немного. Вещи из одной испанской синагоги, разграбленной во время войны за независимость Голландии. Кое-что из артефактов позднее всплыло на Украине, после развала Советского Союза. Скажем, кремневое ружье.
– А Советам-то как они достались? – спросил Хенсон. – Об этом что-нибудь известно?
– Тоже растащили, я думаю. Сначала немцы, потом русские. Кто знает? После окончания холодной войны в Берлине были найдены кое-какие документы. Платежные квитанции за приобретенные предметы искусства. В одной из них как раз упоминался Ван Гог из нашей коллекции. В другой – несколько ваз из отдела керамики.
– И кто-то видел эти вазы? – спросил Жолие.
– Насколько я знаю, нет. – Турн опять обернулся к портрету. – И Ван Гог тоже не появлялся. Квитанции, найденные в Берлине, вовсе не означают, что вещи действительно туда добрались. Мы же видели столб дыма от горящего грузовика! Нет, документы на якобы купленные музейные фонды составлялись еще до погрузки или чуть позже, чтобы скрыть факт кражи коллекции. А может, кто-то где-то втихомолку приложил руку. Что еще можно ожидать от воров!
– Скажем, некто, работавший на Третий рейх, – пустился рассуждать Хенсон, – взял настоящую музейную опись, чтобы сфабриковать поддельные квитанции. Но ему – или им – не было известно, что некоторые предметы погибли. Или что их украли по пути. По моему опыту, расследования далеко не раз сталкивались с подобными ситуациями.
Турн не слушал Хенсона. Он просто стоял и молча плакал.
– Нет, это невероятно… Словно встретить давно пропавшего брата…
«Или отца», – подумала Эсфирь.
Итак, ситуация прояснялась. Известно, что Стефан Мейербер от имени нацистов грабил музеи в Южной Франции. Очевидно, он бежал затем в Голландию, где вновь приложил свои таланты, а потом в Германию.
По дороге он сменил имя и фамилию на Сэмюеля Мейера, затем эмигрировал в Америку. Хенсон прав. Смерть Мейербера в Швейцарии – всего лишь инсценировка. Как иначе объяснить, что подлинный Ван Гог объявился на чердаке дома Мейера в Чикаго?
Надо полагать, мать Эсфири об этом узнала. Возможно, даже видела Ван Гога своими глазами. Вот почему она бросила Сэмюеля Мейера. Из любви к дочери она сохранила страшный секрет ее отца.
Тело девушки словно онемело, в животе образовался какой-то мертвый комок. Нет сил думать. Нет сил даже плакать.
Глава 6
ЗАКОННЫЕ ВЛАДЕЛЬЦЫ
Двумя днями позже девушка проснулась со страшной головной болью. Мало того, кто-то настойчиво колотил в дверь ее гостиничного номера. Во рту жгло и резало, будто она полночи жевала утеплитель из стекловолокна. На столике валялась пустая бутылка перцовой водки, укоризненно показывая на Эсфирь горлышком.
Сморщившись, она посмотрела в глазок. Тут Мартин Хенсон вновь забарабанил по филенке, словно намереваясь выбить дверь.
– Это я, – сказал он.
– Вижу, не слепая, – раздраженно проворчала она и, мучительно стеная, сумела-таки справиться с цепочкой и замком. – Чего ты хочешь?
– Интересные дела творятся, – объявил он с порога.
– Мне все равно, – отрезала девушка и отправилась в ванную, чтобы умыться холодной водой. Увы, из крана лилась только теплая струйка. Так ей показалось, по крайней мере.
– Вид у тебя, однако… – протянул он.
– Лесть тебе не поможет. Евреи вообще не очень-то пьют, – вздохнула она.
– Тем лучше для них.
– Но мы склонны к похмелью. Послушай, Мартин, я собираюсь домой, в Израиль. Правду об отце я узнала, а что будет дальше, меня уже не касается. Уж лучше бы картина сгорела, честное слово.
– Она спаслась из огня дважды, первый раз в сорок пятом, а второй вместе с нами. Может, это рука судьбы.
– Может, это, наоборот, проклятие. Я лично просто хочу домой.
– Ты, наверное, еще далеко не все знаешь. Сдается мне, газеты ты не читаешь и ящик не смотришь.
Хенсон отодвинул водочную бутылку и на ее место бросил свежий номер «Чикаго трибьюн». Пролистнул несколько страниц, затем с хрустом сложил газету в две четверти.
– Вот! Как тебе это нравится?
Свет из окна буравил глаза, как бормашина. Она плюхнулась в кресло.
– Сам читай свои газеты.
– Эх, жаль, что так вышло… Надо было нам аккуратнее себя вести – в полиции кто-то разболтал репортерам насчет Ван Гога. В общем, сейчас чикагское управление и Институт искусства официально подтвердили факт находки. Написано многое, но главное здесь, что за последние сутки вся история попала в международные новости.
– А чего удивляться? Ван Гог все-таки. Целое состояние.
– Да, таково общее мнение, хотя расследование еще не закончено. Однако возникает вопрос: если это действительно наш мальчуган Винсент, то кто владелец этого полотна?
– Какая разница? Уж не я, во всяком случае.
Хенсон наклонился вперед и уставился прямо в красные воспаленные глаза Эсфири.
– Знаешь что, закажу-ка я тебе галлон «эспрессо». Кофе тебе помогает? – И с этими словами он поставил водочную бутылку на попа. – Ты, никак, решила, что это лекарство лучше заживляет пулевые дырки?
– Вот уж спасибо! Теперь меня будут пичкать лекциями… Нет, врачи сказали, что я отделалась царапинами.
– Очень глубокими царапинами. – Хенсон присел на диван и улыбнулся. – Итак, в повестке дня вопрос: почему тебя должен волновать наш Ван Гог?
– Нет никакого нашего Ван Гога! Его просто украли!
– Да, украли, – согласился Хенсон. – Но у кого?
Он постучал пальцем по газете. Когда девушка уныло опустила голову, он начал читать вслух. Судя по всему, прошлым днем, когда Си-эн-эн, Си-би-эс и Эн-би-си сообщили про обнаружение картины и показали репортажи о пресс-конференции в Институте искусства, сразу с нескольких сторон раздались заявления о законных притязаниях. Первым отреагировало голландское правительство. Их требование проистекало из того, что монастырская школа, оказавшись банкротом, перешла в руки государства еще в 1950 году. Таким образом, утверждали голландские власти, сейчас картина по праву принадлежит Нидерландам. Посол этой страны уже представил официальное заявление в МИД. Далее в ряду претендентов шел орден Сестер божественного милосердия, в чьих рядах числился монастырь Сестер Святого Антония Падуанского, который и заведовал в свое время той школой, что владела музеем «Де Грут». Уф-ф! Дальше – больше. «Оссерваторе романо», официальный печатный орган Ватикана, заявил о намерении сестер подать иск, хотя собственно Церковь отказалась занимать какую-либо позицию в этом споре. Ну и наконец, с исковым требованием выступила некая голландка, дальними родственными узами связанная с бывшим хранителем упраздненного музея.
В заголовках промелькнуло также имя одного немецкого депутата от правой коалиции, который заявил, что картина-де принадлежит Германии, раз имеются платежные квитанции, датированные сорок пятым годом. Что с того, что Третий рейх сгорел синим пламенем, утверждал он. Покупая картину, рейх действовал во имя немецкого народа. Впрочем, текущее германское правительство, кажется, не очень-то заинтересовано в разбирательстве по этому делу. «Покупка» звучит слишком уж притянуто за уши, поскольку нет никаких доказательств, что «покупатель» действительно хоть что-то заплатил. Не говоря уже о том, что слишком много людей считало все эти квитанции просто фальшивкой, сфабрикованной после разграбления ценностей.
– Ну, хорошо, – сказала Эсфирь, – очень много людей хотят завладеть картиной. Флаг им в руки. Кстати, как насчет США? Им она не нужна? Они ничего там не заявляли?
– А зачем? Нашли-то ее в Чикаго или нет? Вот тебе и девять десятых судебного иска.
Эсфирь презрительно фыркнула.
– Это я так шучу, – сказал Хенсон. – Но пока что были только цветочки. Ты вот что послушай. Итак, вскоре после показа картины по телевизору некий человек по имени Яков Минский ворвался в нью-йоркскую штаб-квартиру Эн-би-си. Это в Рокфеллеровском центре. Там он заявил, будто картина в свое время висела в бильярдной его дядюшки, в Марселе.
– Еще до того, как ее передали в «Де Грут»?
– Нет! Он говорит, когда она уже была там!
Эсфирь закрыла лицо руками.
– Хватит нести чушь!
– Да я серьезно! Минский утверждает, что эту картину может узнать с закрытыми глазами. Она якобы принадлежала его дядюшке, начиная с восьмидесятых годов позапрошлого века, вплоть до его смерти в тысяча девятьсот тридцать втором. Потом ею владела вдова. А когда и она умерла в тридцать шестом, Ван Гог перешел к их сыну, который и хранил картину до сорок четвертого, пока ее не отняли нацисты.
– Стало быть, полотно из «Де Грута» действительно сгорело, как и сказал Турн. А мы нашли экземпляр Минского.
– Да, но Турн абсолютно уверен, что наша картина из коллекции «Де Грута»!
– Знаешь, они оба старики, – утомленно заметила Эсфирь. – Кто-то из них вполне мог ошибиться.
– О, если бы все было так просто, я бы поставил на Турна. Он, так сказать, из первых рук знает этот портрет, да и работает экспертом именно по Ван Гогу аж с пятидесятых годов, когда опубликовал о нем свою первую книгу.
– Ты сказал «если бы»…
– Знаешь, Минского тоже нельзя сбрасывать со счетов.
– Хорошо, пусть нельзя. И что?
Хенсон откинулся на спинку дивана и, положив ногу на ногу, обхватил выставленное колено руками.
– Минский сказал, что его дядюшка был коммивояжером и частенько наведывался в Арль, где Ван Гог жил и создавал свои величайшие работы. Еще он сказал, что дядюшка Федор отличался большим состраданием и добросердечием, возможно оттого, что сам в свое время голодал. Он не раз приводил домой и кормил ужином самых разных бродяг. Ван Гог сюда отлично вписывается. Вонючий. Грязный. Дикий. Где-то в году восемьдесят восьмом Федор Минский купил ему еды, и тот отблагодарил, подарив свою картину. Ну, дядюшка, конечно, пришел от нее в ужас, назвал «несусветной дрянью», после чего запихал куда-то в чулан на многие годы. Он и сам любил побаловаться живописью, даже одно время подумывал использовать холст от этого портрета, но потом махнул рукой, дескать, он слишком толсто заляпан краской. Так вот, непосредственно перед Первой мировой дядюшка Федор заехал в Париж, и там, как гром с ясного неба, на него обрушилась реальность. Оказалось, тот самый дикий и вонючий Ван Гог с некоторых пор считался очень и очень крупной птицей в искусстве. Вот так вышло, что с той поры картина заняла почетное место в домашней бильярдной.
Эсфирь обмякла в кресле и, рассеянно задев ногой столик, уронила бутылку. Некоторое время они ее молча созерцали.
– Не знаю, – наконец сказал Мартин. – Ты говоришь, евреи не пьют? Я сам лютеранин и ни разу в жизни мне не удавалось прикончить целую бутыль водки.
– Могу отчитаться за каждую каплю… Хм-м. Слушай, этот твой Минский, – вдруг потеряла терпение Эсфирь, – он, конечно, интересно излагает, но где же факты?
– А факты есть. Косвенные, правда. Антуан тут немного покопался в архивах, и вот что выяснилось. Ван Гог забрасывал своего брата Тео целым водопадом писем. Тот высылал деньги и не давал Винсенту умереть с голоду. В одном из писем Ван Гог говорит, что живет, как король, а все потому, что какой-то «сын Авраама из Марселя» его до отвала накормил пуляркой. Более того, имеется также упоминание о некоем рисунке тушью, где стоит надпись на французском: «Теодор Минск, в кафе, 1888». Антуан сейчас пытается отыскать это самое письмо.
– Разве это доказательства?
– Нет, конечно, но все равно интересно, правда?
– А что говорит Турн?
– Говорит, что это все чушь. Одна и та же картина не может висеть на двух стенах одновременно.
– Если только напротив нет зеркала.
Хенсон подмигнул.
– Ты прямо мои мысли читаешь.
Эсфирь недоуменно уставилась на него.
– Ты хочешь сказать…
– Картины две, – посерьезнел он. – Антуан говорил, что Ван Гог часто делал авторские копии. Например, для своих друзей, об этом широко известно. Кроме того, Ван Гог – видимо, из-за своей душевной болезни – проявлял симптомы гиперграфии, когда больной одержим потребностью что-то лихорадочно рисовать или писать – буквально десятки страниц за один присест. В таком состоянии он мог делать копию за копией, холст за холстом. А еще, по словам Антуана, Ван Гог как-то раз узнал о том, что Гоген наконец собрался поселиться у него в доме. Так вот, он за короткий период написал невероятное число картин, а все для того, чтобы Гоген увидел дом, полный искусства. Итак, один портрет оказался у Минского, а второй – в музее «Де Грут». Вот и все объяснение, не так ли? Если, конечно, не считать, что нашу картину Турн принимает за полотно из музея.
– Мартин, – сказала Эсфирь, – от тебя мигрень начинается. Точнее, усиливается. Неважно. Оставь меня в покое.
– Ну, это просто версия такая. Настоящих доказательств не нашлось. Антуан говорит, что неоспоримых упоминаний нет про обе картины, даже в письмах Винсента. Но все равно это версия. То есть не просто притянутая за уши вероятность.
Эсфирь скрестила ноги. Минский, Мейер, Мейербер… Какая разница? Табакерка, которую Мейер однажды пытался заложить, была частью награбленных сокровищ Мейербера. А если найденная картина принадлежала Федору Минскому, то тем более она может свидетельствовать о бесчинствах Мейербера. Ведь он работал на французских нацистов, и, стало быть, Сэмюель Мейер, спрятавший полотно у себя на чердаке, в самом деле является Мейербером. А с другой стороны, если портрет не принадлежал Минскому, а был украден из музея «Де Грут», то столь же вероятно, что Мейербер или его подручные организовали кражу незадолго до прихода союзников. Словом, для Эсфири все сводилось к одному знаменателю, а именно: Сэмюель Мейер, ее отец, держал у себя Ван Гога, и как раз потому, что он, скорее всего, и был тем самым Мейербером. И неважно, кому принадлежал Ван Гог. Главное здесь, что ее отец оказался гнусным предателем.
– У меня рейс сегодня вечером. Разбирайся сам, – сказала она. – Мне никаких разгадок больше не надо.
– В самом деле? А я-то хотел тебя убедить остаться, – ответил он.
– А зачем мне это нужно, Мартин? Здесь ничего нет, кроме боли.
– Кто-то убил твоего отца и чуть было не отправил на тот свет тебя. Причем возможно, что из-за этой картины. Если ты присоединишься ко мне, то мы вполне можем распутать все до конца. К тому же у тебя есть навыки, которые вполне можно употребить на исправление многих несправедливостей. Дай мне только шанс все объяснить.
– Я просто свидетельница, и точка. Ты что, хочешь сделать из меня частного сыщика?
– А чего ты боишься?
Она рассмеялась.
– Ничего, если не считать, что меня уже скинули с лестницы и нафаршировали пулями. Но тебе-то это все равно, естественно…
Хенсон встал и наклонился над ней.
– О нет, ты не этого боишься, – с улыбкой сказал он. – И ты сама это знаешь. Свидетелем был твой отец. Тебе просто неизвестно, как так вышло, вот и все.
Под его пристальным взглядом Эсфирь почувствовала себя раздетой и беззащитной. Этот Хенсон будто видит вещи, которые должны оставаться ее тайной! Как он смеет?! Чисто машинально рука девушки взметнулась, чтобы влепить пощечину, однако он непринужденно перехватил ее у запястья. Скорость его реакции неприятно удивила, хотя главное оскорбление она увидела в том, что Хенсон осмелился заблокировать удар. Собрав пальцы в положение «рука-копье», она ткнула ему в солнечное сплетение, но лишь зацепила полу пиджака, потому что он ловко увернулся, отступив вбок. Она тут же вырвала перехваченную руку и на этот раз нанесла уже серию коротких тычков – три, четыре, пять раз. Каждую атаку он немедленно блокировал, и ей пришлось пустить в ход колено. Он вновь увернулся, и основной удар пришелся на внешнюю часть бедра. Зацепившись каблуком за ковер, Хенсон с грохотом обрушился на стол, припечатав его к стене. Основанием ладони она попала ему под подбородок, но еще в падении он успел подсечь девушку ногой. Эсфирь словно косой срезало. Сильно ударившись копчиком о пол, она затылком угодила в стойку кровати, и новая боль, смешавшись с муками от незаживших ран, заставила ее вскрикнуть.
Теперь они оба лежали на полу, задрав колени. Хенсон закашлялся, стараясь восстановить дыхание. Девушка сначала просто тяжело дышала, потом повернулась на бок и всхлипнула. Какое унижение! То, что началось дамской пощечиной, обернулось чистым сумасшествием. Ей захотелось врезать ему ногой, вцепиться ногтями в лицо, но она понимала, что источник боли кроется вовсе не в нем. Боль гложет изнутри. Эсфирь могла обвинить Хенсона в назойливости или приписать свои страдания похмелью или недавно полученным ранам, однако в конечном итоге правда в том, что она потеряла самоконтроль. Почему, ну почему мать ничего не рассказывала про Мейера? Почему ей теперь приходится все расхлебывать в одиночку? Да, Хенсон прав, теперь она это понимала. Ее страшит вовсе не опасность, а те новые сведения, что она может узнать про своего отца. Перед глазами всплыл фотоснимок: французские евреи смотрят на нее из-за колючей проволоки.
Хенсон снова прокашлялся. Его рука опасливо коснулась плеча девушки.
– Пойдем со мной. Тебе надо выпить кофе. Все в порядке. Я тебе все объясню, ладно? А если потом захочешь вернуться в Израиль, я не стану мешать.
Спрятавшись от довольно холодного воздуха, дующего с озера Мичиган, ресторанчик на первом этаже гостиницы всеми силами пытался выдать себя за летнее парижское кафе, наивно забывая, что именно открытость всем ветрам и уличной суете делает парижское кафе парижским. Кроме того, оно было полностью изолировано и от чикагского неба, которое даже в июне обеспечивало регулярной порцией сырости гостиничные балконы, двадцатиэтажным кольцом вздымавшиеся к стеклянной купольной крыше. С поручней свешивались ползучие растения, обшитый латунью эскалатор вел к дорогим магазинам на втором и третьем ярусах, а на подиуме царил гигантский рояль, поджидавший певицу, чей слабенький и слащавый голосок в очередной раз примется портить замечательные песни.
Сморщившись, она посмотрела в глазок. Тут Мартин Хенсон вновь забарабанил по филенке, словно намереваясь выбить дверь.
– Это я, – сказал он.
– Вижу, не слепая, – раздраженно проворчала она и, мучительно стеная, сумела-таки справиться с цепочкой и замком. – Чего ты хочешь?
– Интересные дела творятся, – объявил он с порога.
– Мне все равно, – отрезала девушка и отправилась в ванную, чтобы умыться холодной водой. Увы, из крана лилась только теплая струйка. Так ей показалось, по крайней мере.
– Вид у тебя, однако… – протянул он.
– Лесть тебе не поможет. Евреи вообще не очень-то пьют, – вздохнула она.
– Тем лучше для них.
– Но мы склонны к похмелью. Послушай, Мартин, я собираюсь домой, в Израиль. Правду об отце я узнала, а что будет дальше, меня уже не касается. Уж лучше бы картина сгорела, честное слово.
– Она спаслась из огня дважды, первый раз в сорок пятом, а второй вместе с нами. Может, это рука судьбы.
– Может, это, наоборот, проклятие. Я лично просто хочу домой.
– Ты, наверное, еще далеко не все знаешь. Сдается мне, газеты ты не читаешь и ящик не смотришь.
Хенсон отодвинул водочную бутылку и на ее место бросил свежий номер «Чикаго трибьюн». Пролистнул несколько страниц, затем с хрустом сложил газету в две четверти.
– Вот! Как тебе это нравится?
Свет из окна буравил глаза, как бормашина. Она плюхнулась в кресло.
– Сам читай свои газеты.
– Эх, жаль, что так вышло… Надо было нам аккуратнее себя вести – в полиции кто-то разболтал репортерам насчет Ван Гога. В общем, сейчас чикагское управление и Институт искусства официально подтвердили факт находки. Написано многое, но главное здесь, что за последние сутки вся история попала в международные новости.
– А чего удивляться? Ван Гог все-таки. Целое состояние.
– Да, таково общее мнение, хотя расследование еще не закончено. Однако возникает вопрос: если это действительно наш мальчуган Винсент, то кто владелец этого полотна?
– Какая разница? Уж не я, во всяком случае.
Хенсон наклонился вперед и уставился прямо в красные воспаленные глаза Эсфири.
– Знаешь что, закажу-ка я тебе галлон «эспрессо». Кофе тебе помогает? – И с этими словами он поставил водочную бутылку на попа. – Ты, никак, решила, что это лекарство лучше заживляет пулевые дырки?
– Вот уж спасибо! Теперь меня будут пичкать лекциями… Нет, врачи сказали, что я отделалась царапинами.
– Очень глубокими царапинами. – Хенсон присел на диван и улыбнулся. – Итак, в повестке дня вопрос: почему тебя должен волновать наш Ван Гог?
– Нет никакого нашего Ван Гога! Его просто украли!
– Да, украли, – согласился Хенсон. – Но у кого?
Он постучал пальцем по газете. Когда девушка уныло опустила голову, он начал читать вслух. Судя по всему, прошлым днем, когда Си-эн-эн, Си-би-эс и Эн-би-си сообщили про обнаружение картины и показали репортажи о пресс-конференции в Институте искусства, сразу с нескольких сторон раздались заявления о законных притязаниях. Первым отреагировало голландское правительство. Их требование проистекало из того, что монастырская школа, оказавшись банкротом, перешла в руки государства еще в 1950 году. Таким образом, утверждали голландские власти, сейчас картина по праву принадлежит Нидерландам. Посол этой страны уже представил официальное заявление в МИД. Далее в ряду претендентов шел орден Сестер божественного милосердия, в чьих рядах числился монастырь Сестер Святого Антония Падуанского, который и заведовал в свое время той школой, что владела музеем «Де Грут». Уф-ф! Дальше – больше. «Оссерваторе романо», официальный печатный орган Ватикана, заявил о намерении сестер подать иск, хотя собственно Церковь отказалась занимать какую-либо позицию в этом споре. Ну и наконец, с исковым требованием выступила некая голландка, дальними родственными узами связанная с бывшим хранителем упраздненного музея.
В заголовках промелькнуло также имя одного немецкого депутата от правой коалиции, который заявил, что картина-де принадлежит Германии, раз имеются платежные квитанции, датированные сорок пятым годом. Что с того, что Третий рейх сгорел синим пламенем, утверждал он. Покупая картину, рейх действовал во имя немецкого народа. Впрочем, текущее германское правительство, кажется, не очень-то заинтересовано в разбирательстве по этому делу. «Покупка» звучит слишком уж притянуто за уши, поскольку нет никаких доказательств, что «покупатель» действительно хоть что-то заплатил. Не говоря уже о том, что слишком много людей считало все эти квитанции просто фальшивкой, сфабрикованной после разграбления ценностей.
– Ну, хорошо, – сказала Эсфирь, – очень много людей хотят завладеть картиной. Флаг им в руки. Кстати, как насчет США? Им она не нужна? Они ничего там не заявляли?
– А зачем? Нашли-то ее в Чикаго или нет? Вот тебе и девять десятых судебного иска.
Эсфирь презрительно фыркнула.
– Это я так шучу, – сказал Хенсон. – Но пока что были только цветочки. Ты вот что послушай. Итак, вскоре после показа картины по телевизору некий человек по имени Яков Минский ворвался в нью-йоркскую штаб-квартиру Эн-би-си. Это в Рокфеллеровском центре. Там он заявил, будто картина в свое время висела в бильярдной его дядюшки, в Марселе.
– Еще до того, как ее передали в «Де Грут»?
– Нет! Он говорит, когда она уже была там!
Эсфирь закрыла лицо руками.
– Хватит нести чушь!
– Да я серьезно! Минский утверждает, что эту картину может узнать с закрытыми глазами. Она якобы принадлежала его дядюшке, начиная с восьмидесятых годов позапрошлого века, вплоть до его смерти в тысяча девятьсот тридцать втором. Потом ею владела вдова. А когда и она умерла в тридцать шестом, Ван Гог перешел к их сыну, который и хранил картину до сорок четвертого, пока ее не отняли нацисты.
– Стало быть, полотно из «Де Грута» действительно сгорело, как и сказал Турн. А мы нашли экземпляр Минского.
– Да, но Турн абсолютно уверен, что наша картина из коллекции «Де Грута»!
– Знаешь, они оба старики, – утомленно заметила Эсфирь. – Кто-то из них вполне мог ошибиться.
– О, если бы все было так просто, я бы поставил на Турна. Он, так сказать, из первых рук знает этот портрет, да и работает экспертом именно по Ван Гогу аж с пятидесятых годов, когда опубликовал о нем свою первую книгу.
– Ты сказал «если бы»…
– Знаешь, Минского тоже нельзя сбрасывать со счетов.
– Хорошо, пусть нельзя. И что?
Хенсон откинулся на спинку дивана и, положив ногу на ногу, обхватил выставленное колено руками.
– Минский сказал, что его дядюшка был коммивояжером и частенько наведывался в Арль, где Ван Гог жил и создавал свои величайшие работы. Еще он сказал, что дядюшка Федор отличался большим состраданием и добросердечием, возможно оттого, что сам в свое время голодал. Он не раз приводил домой и кормил ужином самых разных бродяг. Ван Гог сюда отлично вписывается. Вонючий. Грязный. Дикий. Где-то в году восемьдесят восьмом Федор Минский купил ему еды, и тот отблагодарил, подарив свою картину. Ну, дядюшка, конечно, пришел от нее в ужас, назвал «несусветной дрянью», после чего запихал куда-то в чулан на многие годы. Он и сам любил побаловаться живописью, даже одно время подумывал использовать холст от этого портрета, но потом махнул рукой, дескать, он слишком толсто заляпан краской. Так вот, непосредственно перед Первой мировой дядюшка Федор заехал в Париж, и там, как гром с ясного неба, на него обрушилась реальность. Оказалось, тот самый дикий и вонючий Ван Гог с некоторых пор считался очень и очень крупной птицей в искусстве. Вот так вышло, что с той поры картина заняла почетное место в домашней бильярдной.
Эсфирь обмякла в кресле и, рассеянно задев ногой столик, уронила бутылку. Некоторое время они ее молча созерцали.
– Не знаю, – наконец сказал Мартин. – Ты говоришь, евреи не пьют? Я сам лютеранин и ни разу в жизни мне не удавалось прикончить целую бутыль водки.
– Могу отчитаться за каждую каплю… Хм-м. Слушай, этот твой Минский, – вдруг потеряла терпение Эсфирь, – он, конечно, интересно излагает, но где же факты?
– А факты есть. Косвенные, правда. Антуан тут немного покопался в архивах, и вот что выяснилось. Ван Гог забрасывал своего брата Тео целым водопадом писем. Тот высылал деньги и не давал Винсенту умереть с голоду. В одном из писем Ван Гог говорит, что живет, как король, а все потому, что какой-то «сын Авраама из Марселя» его до отвала накормил пуляркой. Более того, имеется также упоминание о некоем рисунке тушью, где стоит надпись на французском: «Теодор Минск, в кафе, 1888». Антуан сейчас пытается отыскать это самое письмо.
– Разве это доказательства?
– Нет, конечно, но все равно интересно, правда?
– А что говорит Турн?
– Говорит, что это все чушь. Одна и та же картина не может висеть на двух стенах одновременно.
– Если только напротив нет зеркала.
Хенсон подмигнул.
– Ты прямо мои мысли читаешь.
Эсфирь недоуменно уставилась на него.
– Ты хочешь сказать…
– Картины две, – посерьезнел он. – Антуан говорил, что Ван Гог часто делал авторские копии. Например, для своих друзей, об этом широко известно. Кроме того, Ван Гог – видимо, из-за своей душевной болезни – проявлял симптомы гиперграфии, когда больной одержим потребностью что-то лихорадочно рисовать или писать – буквально десятки страниц за один присест. В таком состоянии он мог делать копию за копией, холст за холстом. А еще, по словам Антуана, Ван Гог как-то раз узнал о том, что Гоген наконец собрался поселиться у него в доме. Так вот, он за короткий период написал невероятное число картин, а все для того, чтобы Гоген увидел дом, полный искусства. Итак, один портрет оказался у Минского, а второй – в музее «Де Грут». Вот и все объяснение, не так ли? Если, конечно, не считать, что нашу картину Турн принимает за полотно из музея.
– Мартин, – сказала Эсфирь, – от тебя мигрень начинается. Точнее, усиливается. Неважно. Оставь меня в покое.
– Ну, это просто версия такая. Настоящих доказательств не нашлось. Антуан говорит, что неоспоримых упоминаний нет про обе картины, даже в письмах Винсента. Но все равно это версия. То есть не просто притянутая за уши вероятность.
Эсфирь скрестила ноги. Минский, Мейер, Мейербер… Какая разница? Табакерка, которую Мейер однажды пытался заложить, была частью награбленных сокровищ Мейербера. А если найденная картина принадлежала Федору Минскому, то тем более она может свидетельствовать о бесчинствах Мейербера. Ведь он работал на французских нацистов, и, стало быть, Сэмюель Мейер, спрятавший полотно у себя на чердаке, в самом деле является Мейербером. А с другой стороны, если портрет не принадлежал Минскому, а был украден из музея «Де Грут», то столь же вероятно, что Мейербер или его подручные организовали кражу незадолго до прихода союзников. Словом, для Эсфири все сводилось к одному знаменателю, а именно: Сэмюель Мейер, ее отец, держал у себя Ван Гога, и как раз потому, что он, скорее всего, и был тем самым Мейербером. И неважно, кому принадлежал Ван Гог. Главное здесь, что ее отец оказался гнусным предателем.
– У меня рейс сегодня вечером. Разбирайся сам, – сказала она. – Мне никаких разгадок больше не надо.
– В самом деле? А я-то хотел тебя убедить остаться, – ответил он.
– А зачем мне это нужно, Мартин? Здесь ничего нет, кроме боли.
– Кто-то убил твоего отца и чуть было не отправил на тот свет тебя. Причем возможно, что из-за этой картины. Если ты присоединишься ко мне, то мы вполне можем распутать все до конца. К тому же у тебя есть навыки, которые вполне можно употребить на исправление многих несправедливостей. Дай мне только шанс все объяснить.
– Я просто свидетельница, и точка. Ты что, хочешь сделать из меня частного сыщика?
– А чего ты боишься?
Она рассмеялась.
– Ничего, если не считать, что меня уже скинули с лестницы и нафаршировали пулями. Но тебе-то это все равно, естественно…
Хенсон встал и наклонился над ней.
– О нет, ты не этого боишься, – с улыбкой сказал он. – И ты сама это знаешь. Свидетелем был твой отец. Тебе просто неизвестно, как так вышло, вот и все.
Под его пристальным взглядом Эсфирь почувствовала себя раздетой и беззащитной. Этот Хенсон будто видит вещи, которые должны оставаться ее тайной! Как он смеет?! Чисто машинально рука девушки взметнулась, чтобы влепить пощечину, однако он непринужденно перехватил ее у запястья. Скорость его реакции неприятно удивила, хотя главное оскорбление она увидела в том, что Хенсон осмелился заблокировать удар. Собрав пальцы в положение «рука-копье», она ткнула ему в солнечное сплетение, но лишь зацепила полу пиджака, потому что он ловко увернулся, отступив вбок. Она тут же вырвала перехваченную руку и на этот раз нанесла уже серию коротких тычков – три, четыре, пять раз. Каждую атаку он немедленно блокировал, и ей пришлось пустить в ход колено. Он вновь увернулся, и основной удар пришелся на внешнюю часть бедра. Зацепившись каблуком за ковер, Хенсон с грохотом обрушился на стол, припечатав его к стене. Основанием ладони она попала ему под подбородок, но еще в падении он успел подсечь девушку ногой. Эсфирь словно косой срезало. Сильно ударившись копчиком о пол, она затылком угодила в стойку кровати, и новая боль, смешавшись с муками от незаживших ран, заставила ее вскрикнуть.
Теперь они оба лежали на полу, задрав колени. Хенсон закашлялся, стараясь восстановить дыхание. Девушка сначала просто тяжело дышала, потом повернулась на бок и всхлипнула. Какое унижение! То, что началось дамской пощечиной, обернулось чистым сумасшествием. Ей захотелось врезать ему ногой, вцепиться ногтями в лицо, но она понимала, что источник боли кроется вовсе не в нем. Боль гложет изнутри. Эсфирь могла обвинить Хенсона в назойливости или приписать свои страдания похмелью или недавно полученным ранам, однако в конечном итоге правда в том, что она потеряла самоконтроль. Почему, ну почему мать ничего не рассказывала про Мейера? Почему ей теперь приходится все расхлебывать в одиночку? Да, Хенсон прав, теперь она это понимала. Ее страшит вовсе не опасность, а те новые сведения, что она может узнать про своего отца. Перед глазами всплыл фотоснимок: французские евреи смотрят на нее из-за колючей проволоки.
Хенсон снова прокашлялся. Его рука опасливо коснулась плеча девушки.
– Пойдем со мной. Тебе надо выпить кофе. Все в порядке. Я тебе все объясню, ладно? А если потом захочешь вернуться в Израиль, я не стану мешать.
Спрятавшись от довольно холодного воздуха, дующего с озера Мичиган, ресторанчик на первом этаже гостиницы всеми силами пытался выдать себя за летнее парижское кафе, наивно забывая, что именно открытость всем ветрам и уличной суете делает парижское кафе парижским. Кроме того, оно было полностью изолировано и от чикагского неба, которое даже в июне обеспечивало регулярной порцией сырости гостиничные балконы, двадцатиэтажным кольцом вздымавшиеся к стеклянной купольной крыше. С поручней свешивались ползучие растения, обшитый латунью эскалатор вел к дорогим магазинам на втором и третьем ярусах, а на подиуме царил гигантский рояль, поджидавший певицу, чей слабенький и слащавый голосок в очередной раз примется портить замечательные песни.