Лен Дейтон
Берлинские похороны
Глава 1
Игроки ходят поочередно, сначала один, потом другой.
Лондон, суббота, 5 октября
Был один из тех неестественно жарких дней, которые принято называть бабьим летом. В Байна-парк на юго-западе Лондона заходить было не ко времени, да и времени не было.
К увитому плющом забору, огораживающему дом, который я искал, был прикреплен кусочек картона. На нем большими печатными буквами было написано: «Потерялся сиамский кот. Откликается на кличку Конфуций».
Интересно, как он откликается? Я поднялся на крыльцо, где солнышко грело пинту жирного молока и йогурт бананового цвета. За бутылками торчал экземпляр «Дейли мейл», в котором я разглядел заголовок «Новый берлинский кризис?». Кнопок на дверном косяке было что жемчужин на шляпе короля, но только под одной из них помещалась медная табличка «Джеймс Дж. Хэллам, чл. Кор. общ. лит.»; именно на нее я и нажал.
— Вы Конфуция не видели?
— Нет, — ответил я.
— Он потерялся только вчера вечером.
— Надо же, — сказал я, — изображая искреннее сочувствие.
— Окно в спальне неплотно закрывается, — сказал Хэллам. Это был смуглолицый хорошо сохранившийся человек сорока пяти лет. Темно-серый фланелевый костюм сидел на нем мешковато. В петлице он, словно ленту Почетного легиона, носил три аккуратно отрезанных дольки яичного желтка. — Вас наверняка Доулиш прислал, — сказал он.
Он сделал знак белой рукой, я прошел в прохладную выложенную камнем прихожую, закрыв за мной дверь, он сказал:
— Вы не дадите мне шиллинг — газ в любой момент может кончиться.
Я дал ему шиллинг, и он умчался с ним куда-то.
Комната Хэллама была настолько опрятной, насколько может быть опрятной тесно заставленная комната. Столом ему служила раковина, буфетом — кровать, под ногами у меня свистел на газовой горелке побитый чайник. Над головой большими кругами с жужжанием летали мухи, время от времени они устремлялись к окну и бились в него, семеня лапками. За окном виднелся кусок серой кирпичной стены; на нем отпечатались два правильных прямоугольника солнечного света. Я поднял три долгоиграющих пластинки Бартока и сел на колченогий стул. Хэллам открыл кран с водой над невидимой раковиной, раздался звук, похожий на пыхтенье компрессора. Он сполоснул чашки и вытер их полотенцем, на котором была нарисована смена караула в Букингемском дворце. Послышалось легкое дребезжание — он поставил чашки на блюдца.
— Можете ничего мне не говорить. Вы пришли по делу Семицы, — сказал он, глядя на газовый счетчик и наливая кипяток в чашки с чаем «дарджилинг». — Вы любите «дарджилинг»?
— Люблю, — сказал я. — А вот что я не очень понимаю, так это почему вы так просто обращаетесь с подобными именами. Вам приходилось слышать про Закон о государственной тайне?
— Дорогой мой, мне этот закон дважды в год на проверку присылают, я старый дока. — Он положил на стол полдюжины завернутых в бумажки кусков сахара и сказал как отрезал: — «Дарджилинг» с молоком не пьют. — Он отхлебнул свой несладкий чай из чашки мейсенского фарфора; на моей чашке красовалась надпись, сделанная коричневыми буквами: «Британские железные дороги».
— Значит, вы и есть тот человек, который собирается склонить Семицу бросить московскую Академию наук и убежать на Запад. Нет, нет, молчите. Я сам все скажу. В последнее десятилетие немало советских ученых убежало на Запад. Вы не спрашивали себя, почему? — Я развернул кусочек сахара, на бумажке маленькими голубыми буквами было написано: торговый дом «Лайонс». — Этот тип Семица. Академик. Но не член партии, потому что ему не обязательно, академики — это новая элита. Он, видимо, получает около шести тысяч рублей в месяц. Налогов с него не берут. Кроме того, он дополнительно получает за чтение лекций, статьи и выступления на телевидении. Столовая в лаборатории фантастическая — фантастическая. У него дом в городе и коттедж в сельской местности. Каждый год он получает по новому ЗИЛу, а когда пожелает, к его услугам курорт на Черном море, которым пользуются только ученые из академии. Если он умрет, его жена получит громадную пенсию, а его дети — как минимум прекрасное образование. Он работает в отделе, который называется «Генетические проблемы молекулярной биологии», где используются большие охлажденные центрифуги. — Хэллам помахал в воздухе кусочком сахара. — Это один из самых мощных инструментов современной биологии, они стоят десять тысяч фунтов каждый.
Он подождал, пока до меня дойдет.
— У Семицы их целая дюжина, — продолжал он. — Электронный микроскоп стоит около четырнадцати тысяч фунтов, у него...
— Ладно, — сказал я. — Вы что, завербовать меня пытаетесь?
— Я пытаюсь заставить вас посмотреть на ситуацию с точки зрения Семицы, — сказал Хэллам. — Его самые сложные проблемы сейчас — это, видимо, решить, что подарить сыну к двадцатилетию — «Запорожец» или «Москвич» — и выяснить, какая из служанок ворует у него шотландское виски. Хэллам развернул кусочек сахара и с хрустом съел его.
— А что вы можете ему предложить? — продолжал он. — Вы видели сдвоенные домики, в которые поселяют людей Портона? А что касается наших лабораторий, то они мало чем отличаются от бараков. Он подумает, что попал в тюрьму, и будет требовать своего освобождения. — Хэллам захихикал.
— Ну, хватит, — сказал я. — Для одной чашки чая слишком много диалектического материализма. Скажите мне, смогут ли ваши люди из министерства внутренних дел выполнить свою часть работы, если я доставлю его вам?
Хэллам еще раз хихикнул и вытянул палец, словно пытаясь дотронуться до моего носа.
— Вы его сначала достаньте. Нам бы, конечно, очень хотелось его заполучить. Он сейчас лучший специалист в мире по ферментам, но вы сначала доберитесь до него. — Он бросил еще один кусочек сахара в рот и сказал: — Нам бы он очень пригодился, очень.
Муха билась о стекло, пытаясь выбраться наружу; жужжание становилось все громче. Как только силы покидали ее, она сползала вниз, бешено молотя лапками воздух. Хэллам налил еще чая и нырнул в один из своих многочисленных шкафчиков. Он вытащил коробку из-под стирального порошка «Омо» и кипу туристских буклетов. Обложка буклета, лежавшего сверху, запечатлела людей, машущих руками из автобуса, автобус стоит около Альгамбры, на его боку написано: «Всего за тридцать одну гинею». Хэллам нашел ярко раскрашенную пачку и радостно хмыкнул.
— Сливочное печенье, — сказал он. Две печенины он положил из коробки на овальное блюдце. — По субботам я не завтракаю, — пояснил он. — Иногда иду в кафе «Эль Мокко» и съедаю порцию сосисок, но чаще всего обхожусь одной печениной.
— Спасибо, — сказал я и взял печенину.
— Правда, официантам там доверять нельзя, — сказал Хэллам.
— В каком смысле? — спросил я.
— Они жульничают со счетами, — сказал Хэллам. — На прошлой неделе я обнаружил в счете хлеб и масло. — Мокрым пальцем он собрал последние крошки печенья.
В прихожей женский голос говорил:
— Сколько раз тебе повторять — никакого велосипеда? — Я не расслышал, что ответил мужской голос, но женский продолжил: — Только на улице, мы для этого и платим налоги на строительство дорог.
Хэллам сказал:
— Я никогда не ем хлеба и масла.
Я, глотнув чая, кивнул, Хэллам открыл окно и выпустил муху. Потом сказал:
— И, что интереснее всего, он знает это. — Хэллам издал смешок, как бы подчеркивая иронию жизни и слабость человеческой натуры. — И он знает это, — повторил Хэллам и вдруг неожиданно спросил меня: — А вы случайно не сидите на моем Бартоке?
Он пересчитал пластинки, будто боялся, что я мог спрятать парочку под плащом, потом собрал чашки и поставил их рядом с раковиной.
Задрав рукав, Хэллам принялся разглядывать свои большие наручные часы. Произучав их несколько секунд, он осторожно расстегнул потрепанный кожаный ремешок. Стекло часов испещряли тысячи мелких и несколько крупных царапин. Зеленые стрелки застыли на девяти пятнадцати, Хэллам поднес часы к уху.
— Сейчас двадцать минут двенадцатого, — сказал я.
Он шикнул на меня и закатил глаза, демонстрируя, с каким тщанием он прислушивается к своим молчащим часам.
Намек я понял. Хэллам открыл дверь еще до того, как я успел произнести: «Да, но я должен...»
Он шел за мной по прихожей, словно боялся, что я могу стянуть линолеум. Через верхнее окно над дверью падал свет, рисуя на каменном полу узор в духе Уильяма Морриса. На стене висел телефон-автомат с записками и старым неотправленным письмом, адресованным в налоговое управление, письмо было заткнуто за телефонные справочники. Одна из записок гласила: «Мисс Мортимер уехала по делу в Испанию». Она была написана губной помадой на обороте старого конверта.
В метре от пола на старых коричневых обоях зияли дыры. Хэллам поднял с пола консервную банку с надписью «Велосипедная аптечка» и узорами из ромашек и велосипедных колес, прищелкнул языком и поставил ее на первый том телефонного справочника.
За ручку входной двери он схватился двумя руками. На двери тоже висела записка: «Не хлопайте дверью, не будите людей». «Дейли мейл» и йогурт были на прежнем месте, с улицы доносился перезвон молочных бутылок.
Хэллам протянул мне свою безжизненную руку.
— Лучший специалист по ферментам, — сказал он.
Я кивнул.
— В мире, — сказал я, протискиваясь боком в полуоткрытую дверь.
— Дайте ему вот это, — сказал Хэллам, сунув мне в руку кусочек сахара в фирменной обертке «Лайонас».
— Семице? — тихо спросил я.
— Лошади молочника, мыслитель. Вон она. Очень добродушное животное. А если вы увидите Конфуция...
— Ладно, — прервал я его, спускаясь по ступеням на пыльную пышущую жаром мостовую.
— Боже, я же не вернул вам шиллинг, который опустил в газовый счетчик, — сказал Хэллам. В карман он при этом, правда, не полез.
— Пожертвуйте его Королевскому обществу защиты животных, — отозвался я. Хэллам кивнул. Я огляделся, Конфуция нигде не было видно.
Глава 2
Робин Джеймс Хэллам
После ухода посетителя Хэллам снова посмотрел в зеркало. Он пытался определить свой возраст.
— Сорок два, — сказал он самому себе.
Голова его еще не начала лысеть. Человек с хорошей шевелюрой выглядит моложе. Потребуется, конечно, немного подкрасить, о чем он, впрочем, задумывался не раз в последние годы, еще до того, как перед ним встала проблема новой работы. «Каштановые, — подумал он, — светло-каштановые». Чтобы не очень было заметно, нечего краситься в яркие цвета, сразу станет ясно, цвет волос не свой. Он повернул голову, стараясь разглядеть профиль. У него было худое аристократическое, типично англосаксонское лицо. Нос имел хорошо очерченные крылья, кожа плотно обтягивала скулы. Чистокровка. Он часто думал о себе как о беговой лошади. Это была приятная мысль, она легко ассоциировалась с зелеными лужайками, бегами, охотой на куропаток, балами, элегантными мужчинами и нарядными женщинами. Он любил думать о себе таким вот образом, хотя чистокровность его была сугубо чиновничьего свойства. Ему нравилось быть правительственным чиновником. Хэллам засмеялся своему отражению, его отражение ответило дружелюбно, с достоинством. Он решил рассказать это кому-нибудь у себя на службе, но не мог с уверенностью определить, кто способен понять его шутку — вокруг так много тупиц.
Хэллам возвратился к патефону. Он погладил блестящую, безупречно чистую фанерную крышку и с удовольствием отметил, как тихо она открылась; британское — значит отличное. Он выбрал пластинку из своей большой коллекции. Там были все крупнейшие композиторы двадцатого века: Стравинский, Берг, Айвс. Он выбрал одну из записей Шенберга. Маленький черный диск был безупречен — гигиеничен и чист, как... Почему в природе не существовало ничего столь же чистого, как его пластинки? Он положил пластинку на круг патефона и поставил звукосниматель на самый ее краешек. Сделано это было очень искусно. Раздалось тихое шипение, и вдруг комната наполнилась прекрасными звуками «Вариаций для духового оркестра». Он любил эту музыку. Сев на стул, он поерзал, как кошка, чтобы найти самое удобное положение. «Как кошка», — подумал он, мысль ему понравилась. Вслушиваясь в переплетающиеся нити инструментальных звучаний, он решил, что, когда музыка закончится, он закурит сигарету. Прослушав обе стороны, он подумал: вот еще раз прослушаю обе стороны, тогда и закурю. Он снова откинулся на стуле, довольный своей выдержкой.
Он часто думал о себе как о монахе. Однажды в туалете своего учреждения он услышал, как один из молодых клерков назвал его в разговоре с кем-то «старым отшельником». Ему это понравилось. Он оглядел свою келью. Каждая вещь была здесь тщательно подобрана. Он ценил качество в старомодном значении этого слова. Как он презирал людей, которые обзавелись современной модной печью, но разогревают в ней только замороженные продукты из универсама. У него же была всего только газовая горелка, но ведь самое важное — это то, что на ней готовится. Свежие деревенские яйца и ветчина — это превосходно. Он тщательно жарил их на сливочном масле, хотя к транжирам себя не причислял. Очень немногие женщины умели жарить яичницу с ветчиной. Да и остальное тоже. Он помнил одну свою квартирную хозяйку, у которой всегда разливались яичные желтки, а на белках оставались черные жженые пятнышки. Сковороду как следует вычистить не могла, только и всего. Сколько раз он ей об этом говорил! Он подошел к умывальнику и взглянул в зеркало.
«Миссис Хендерсон, — произнес он отчетливо, — перед тем как жарить яичницу с ветчиной, сковороду надо чистить бумагой, а не просто мыть водой». — Он приятно улыбнулся. В этой улыбке не было ничего нервного, она приглашала к разговору. Именно такая улыбка и приличествовала ситуации. Он гордился своим умением подобрать улыбку к любой ситуации.
Музыка все еще звучала, но он все равно решил закурить, рабом патефона он ни за что не будет. Решение его будет компромиссным. Он закурит сигарету, но сорта «Бачеллор» — дешевых сигарет, которые он держал для гостей. Он гордился своим уменьем идти на компромиссы. Он подошел к сигаретнице. Там лежало четыре штуки. Он решил не трогать этих сигарет. Четыре — хорошее число. Да. Он взял сигарету из полной пачки «Плейерс №3», которую держал в ящике с вилками и ножами. «Тридцать девять, — подумал он вдруг. — Именно этот возраст я себе и укажу».
Звук оборвался неожиданно. Хэллам снял пластинку, сдул с нее пылинки, сунул в конверт и положил с нежностью на кровать. Он вспомнил девушку, которая дала ему эту пластинку. Рыжую девушку, которую он встретил в этом ужасном заведении под названием «Сэддл-Рум». По-своему приятная девица. Американка, весьма капризная, не очень следящая за своим произношением, но затем Хэллам подумал, что в Америке ведь нет приличных школ. Ему стало жаль девушку. Нет. Ему не жалко девушек, они все... плотоядные. И что еще хуже, некоторые и не очень чистые. Он подумал о человеке, которого Доулиш только что присылал к нему, он бы не удивился, если бы узнал, что этот человек учился в Америке. Хэллам взял на руки сиамского кота.
— Где твой маленький братец? — спросил он у него. Если бы они только могли говорить. Они были умнее многих людей. Кот потянулся, уперся лапами в плечо Хэллама и с треском выдернул когти из ткани костюма.
«Сотрудник секретной службы?» — подумал Хэллам. Он громко рассмеялся, удивив кота.
— Выскочка, — сказал Хэллам вслух.
Он почесал пальцем за ухом кота. Кот замурлыкал. Выскочка из Бернли — надменный необразованный клерк, который мнит себя величиной.
«Мы должны исполнять свой долг», — тихо сказал он себе. Долг правительственных людей, которые не должны обращать внимание на личные особенности правительственных служащих. Он предпочитал думать о человеке из секретной службы как о правительственном служащем, а не как о конкретной личности из крови и плоти. Он произнес вслух «правительственный служащий» и подумал, каким образом ввернуть эту фразу в следующем разговоре с этим человеком.
Хэллам вставил сигарету «Плейерс №3» в мундштук из настоящей слоновой кости. Потом прикурил, продолжая глядеть на себя в зеркало. Поправил пробор в волосах, сдвинул его чуть ближе к центру. Можно позавтракать и в кафе. Там хорошо готовят яичницу с жареным картофелем. Официант там итальянец, и Хэллам всегда делал заказ по-итальянски. Этим итальянцам не очень-то можно доверять, все дело в породе, решил он. Потом рассортировал мелочь и отложил десятипенсовик, чтобы дать потом на чай. Прежде чем уйти, он еще раз оглядел комнату. Фэнг спал. Пепельница, которой пользовался посетитель, была полна окурков. Иностранные, грубые, дешевые, паршивые сигареты.
Хэллам с содроганием взял пепельницу в руки и вывалил ее содержимое в мусорное ведро, куда перед этим отправил спитой чай. Он чувствовал, что сигареты, которые курил его гость, многое о нем говорят. Как и его одежда — из магазина, сшитая на фабрике. Хэллам решил, что ему не нравится человек, которого Доулиш прислал к нему. Совсем не нравится.
— Сорок два, — сказал он самому себе.
Голова его еще не начала лысеть. Человек с хорошей шевелюрой выглядит моложе. Потребуется, конечно, немного подкрасить, о чем он, впрочем, задумывался не раз в последние годы, еще до того, как перед ним встала проблема новой работы. «Каштановые, — подумал он, — светло-каштановые». Чтобы не очень было заметно, нечего краситься в яркие цвета, сразу станет ясно, цвет волос не свой. Он повернул голову, стараясь разглядеть профиль. У него было худое аристократическое, типично англосаксонское лицо. Нос имел хорошо очерченные крылья, кожа плотно обтягивала скулы. Чистокровка. Он часто думал о себе как о беговой лошади. Это была приятная мысль, она легко ассоциировалась с зелеными лужайками, бегами, охотой на куропаток, балами, элегантными мужчинами и нарядными женщинами. Он любил думать о себе таким вот образом, хотя чистокровность его была сугубо чиновничьего свойства. Ему нравилось быть правительственным чиновником. Хэллам засмеялся своему отражению, его отражение ответило дружелюбно, с достоинством. Он решил рассказать это кому-нибудь у себя на службе, но не мог с уверенностью определить, кто способен понять его шутку — вокруг так много тупиц.
Хэллам возвратился к патефону. Он погладил блестящую, безупречно чистую фанерную крышку и с удовольствием отметил, как тихо она открылась; британское — значит отличное. Он выбрал пластинку из своей большой коллекции. Там были все крупнейшие композиторы двадцатого века: Стравинский, Берг, Айвс. Он выбрал одну из записей Шенберга. Маленький черный диск был безупречен — гигиеничен и чист, как... Почему в природе не существовало ничего столь же чистого, как его пластинки? Он положил пластинку на круг патефона и поставил звукосниматель на самый ее краешек. Сделано это было очень искусно. Раздалось тихое шипение, и вдруг комната наполнилась прекрасными звуками «Вариаций для духового оркестра». Он любил эту музыку. Сев на стул, он поерзал, как кошка, чтобы найти самое удобное положение. «Как кошка», — подумал он, мысль ему понравилась. Вслушиваясь в переплетающиеся нити инструментальных звучаний, он решил, что, когда музыка закончится, он закурит сигарету. Прослушав обе стороны, он подумал: вот еще раз прослушаю обе стороны, тогда и закурю. Он снова откинулся на стуле, довольный своей выдержкой.
Он часто думал о себе как о монахе. Однажды в туалете своего учреждения он услышал, как один из молодых клерков назвал его в разговоре с кем-то «старым отшельником». Ему это понравилось. Он оглядел свою келью. Каждая вещь была здесь тщательно подобрана. Он ценил качество в старомодном значении этого слова. Как он презирал людей, которые обзавелись современной модной печью, но разогревают в ней только замороженные продукты из универсама. У него же была всего только газовая горелка, но ведь самое важное — это то, что на ней готовится. Свежие деревенские яйца и ветчина — это превосходно. Он тщательно жарил их на сливочном масле, хотя к транжирам себя не причислял. Очень немногие женщины умели жарить яичницу с ветчиной. Да и остальное тоже. Он помнил одну свою квартирную хозяйку, у которой всегда разливались яичные желтки, а на белках оставались черные жженые пятнышки. Сковороду как следует вычистить не могла, только и всего. Сколько раз он ей об этом говорил! Он подошел к умывальнику и взглянул в зеркало.
«Миссис Хендерсон, — произнес он отчетливо, — перед тем как жарить яичницу с ветчиной, сковороду надо чистить бумагой, а не просто мыть водой». — Он приятно улыбнулся. В этой улыбке не было ничего нервного, она приглашала к разговору. Именно такая улыбка и приличествовала ситуации. Он гордился своим умением подобрать улыбку к любой ситуации.
Музыка все еще звучала, но он все равно решил закурить, рабом патефона он ни за что не будет. Решение его будет компромиссным. Он закурит сигарету, но сорта «Бачеллор» — дешевых сигарет, которые он держал для гостей. Он гордился своим уменьем идти на компромиссы. Он подошел к сигаретнице. Там лежало четыре штуки. Он решил не трогать этих сигарет. Четыре — хорошее число. Да. Он взял сигарету из полной пачки «Плейерс №3», которую держал в ящике с вилками и ножами. «Тридцать девять, — подумал он вдруг. — Именно этот возраст я себе и укажу».
Звук оборвался неожиданно. Хэллам снял пластинку, сдул с нее пылинки, сунул в конверт и положил с нежностью на кровать. Он вспомнил девушку, которая дала ему эту пластинку. Рыжую девушку, которую он встретил в этом ужасном заведении под названием «Сэддл-Рум». По-своему приятная девица. Американка, весьма капризная, не очень следящая за своим произношением, но затем Хэллам подумал, что в Америке ведь нет приличных школ. Ему стало жаль девушку. Нет. Ему не жалко девушек, они все... плотоядные. И что еще хуже, некоторые и не очень чистые. Он подумал о человеке, которого Доулиш только что присылал к нему, он бы не удивился, если бы узнал, что этот человек учился в Америке. Хэллам взял на руки сиамского кота.
— Где твой маленький братец? — спросил он у него. Если бы они только могли говорить. Они были умнее многих людей. Кот потянулся, уперся лапами в плечо Хэллама и с треском выдернул когти из ткани костюма.
«Сотрудник секретной службы?» — подумал Хэллам. Он громко рассмеялся, удивив кота.
— Выскочка, — сказал Хэллам вслух.
Он почесал пальцем за ухом кота. Кот замурлыкал. Выскочка из Бернли — надменный необразованный клерк, который мнит себя величиной.
«Мы должны исполнять свой долг», — тихо сказал он себе. Долг правительственных людей, которые не должны обращать внимание на личные особенности правительственных служащих. Он предпочитал думать о человеке из секретной службы как о правительственном служащем, а не как о конкретной личности из крови и плоти. Он произнес вслух «правительственный служащий» и подумал, каким образом ввернуть эту фразу в следующем разговоре с этим человеком.
Хэллам вставил сигарету «Плейерс №3» в мундштук из настоящей слоновой кости. Потом прикурил, продолжая глядеть на себя в зеркало. Поправил пробор в волосах, сдвинул его чуть ближе к центру. Можно позавтракать и в кафе. Там хорошо готовят яичницу с жареным картофелем. Официант там итальянец, и Хэллам всегда делал заказ по-итальянски. Этим итальянцам не очень-то можно доверять, все дело в породе, решил он. Потом рассортировал мелочь и отложил десятипенсовик, чтобы дать потом на чай. Прежде чем уйти, он еще раз оглядел комнату. Фэнг спал. Пепельница, которой пользовался посетитель, была полна окурков. Иностранные, грубые, дешевые, паршивые сигареты.
Хэллам с содроганием взял пепельницу в руки и вывалил ее содержимое в мусорное ведро, куда перед этим отправил спитой чай. Он чувствовал, что сигареты, которые курил его гость, многое о нем говорят. Как и его одежда — из магазина, сшитая на фабрике. Хэллам решил, что ему не нравится человек, которого Доулиш прислал к нему. Совсем не нравится.
Глава 3
Защищать фигуры фигурами неэффективно. Гораздо лучше защищать фигуры пешками.
Лондон, суббота, 5 октября
— Лучший в мире специалист по ферментам, — сказал я.
Я услышал, как Доулиш кашлянул.
— Лучший что? — спросил он.
— Специалист по ферментам, — повторил я, — и Хэлламу хотелось бы его заполучить.
— Ладно, — сказал Доулиш. Я отключил селектор и вернулся к документам, лежащим у меня на столе.
— Эдмонд Дорф, — прочитал я.
Потом перелистал страницы потрепанного британского паспорта.
— Ты всегда говорил, что иностранные фамилии убедительнее, чем английские, — сказала моя секретарша.
— Но не Дорф, — сказал я, и уж тем более не Эдмонд Дорф. Я не чувствую себя Эдмондом Дорфом.
— Если можно, без зауми, — сказала Джин. — Кем ты себя чувствуешь?
Как вам нравится это «кем»? В наше время секретарша, которая умеет задавать такие вопросы, стоит немалых денег.
— Что? — переспросил я.
— Человеком с какой фамилией и именем ты себя чувствуешь? — очень медленно и терпеливо произнесла Джин. Это был сигнал опасности.
— Флинт Маккрей, — сказал я.
— Не дурачься, — сказала Джин, взяла досье Семицы и направилась к двери.
— Я не собираюсь быть ужасным Эдмондом Дорфом, — сказал я чуть громче.
— Не надо кричать, — сказала Джин. — Боюсь, что проездные документы и билеты уже заказаны. В Берлин уже сообщили, чтобы встречали Эдмонда Дорфа. Если хочешь изменить, то меняй сам, иначе я прекращаю заниматься делом Семицы.
Джин была моим секретарем, и выполнять мои указания входило в ее обязанности.
— Хорошо, — сказал я.
— Позвольте мне первой поздравить вас с мудрым решением, мистер Дорф, — сказала она и быстро вышла из комнаты.
* * *
Доулиш был моим шефом. Пятидесятилетний стройный аккуратный мужчина, похожий на породистого боа-констриктора. С неторопливой английской грацией он пересек кабинет от своего стола к окну и принялся разглядывать трущобы Шарлотт-стрит.— Сначала они думали, что это несерьезно, — сказал он, обращаясь к окну.
— Угу, — отозвался я; мне не хотелось выглядеть чересчур заинтересованным.
— Они думали, что я шучу, даже жена не верила, что я доведу дело до конца. — Он отвернулся от окна и обратил на меня свой саркастический взор. — Но теперь я сделал это и изводить их не собираюсь.
— А они именно на этом и настаивают? — спросил я, пожалев, что не слушал внимательно.
— Да, но я не уступлю. — Он подошел к тому месту, где я сидел в большом кожаном кресле, и заговорил с жаром, словно Перри Мейсон, обращающийся к жюри присяжных: — Я люблю сорняки. Люблю, и все. Кто-то любит одни растения, кто-то другие. Я люблю сорняки.
— Их легко выращивать, — сказал я.
— Не скажите, — резко возразил он. — Самые мощные растения пытаются задушить все остальное. У меня есть свербига, окопник, луговая герань, мордовник... похоже на деревенскую лужайку. Так и должен выглядеть сад — сельской лужайкой, а не чертовым питомником. Ко мне прилетают дикие птицы и бабочки. Там и прогуляться приятно, это совсем не похоже на эти фиговины с клумбами, разбитыми, как на кладбище.
— Согласен, — согласился я.
Доулиш сел за свой старомодный стол и разложил несколько машинописных листов и каталожных карточек, принесенных его секретарем из компьютера ИБМ. Помогая себе карандашом и скоросшивателем, он выровнял бумаги и принялся протирать очки.
— И чертополох, — сказал Доулиш.
— Простите? — сказал я.
— У меня много чертополоха, — сказал Доулиш, — потому что его любят бабочки. Скоро там будут парусники, красные адмиралы, желтые лимонницы, а может, и махаоны. Божественно. Гербициды разрушают сельскую жизнь, это позор. — Он взял одну из папок и начал читать документы. Кивнув пару раз, он положил ее на место.
— Я рассчитываю на вашу осмотрительность, — сказал он.
— Звучит, как совершенно новая установка, — сказал я. Доулиш холодно улыбнулся. Он носил очки, которые таможенники обычно простукивают при осмотрах. Теперь он водрузил их на свои большие уши, а громадный носовой платок спрятал в манжете. Это был сигнал, который означал, что мы, пользуясь словами Доулиша, переходим «к параду».
Доулиш сказал:
— Джонни Валкан. — И потер руки.
Я знал, о чем собирается лить слезы Доулиш. У нас, конечно, были и другие люди в Берлине, но использовали мы только Валкана; он работал эффективно, знал, что нам требуется, свободно ориентировался в Берлине и, что важнее всего, создавал много шума, отвлекая внимание от наших резидентов, которых мы хотели держать в тени как можно дольше.
Доулиш говорил:
— ...не можем требовать, чтобы наши люди были святыми...
Я подумал тут о том, что Валкан, не поморщившись, мог продать нам и бомбу, и ребенка.
— ...не существует раз и навсегда установленных способов сбора информации и не может существовать...
У Валкана могли быть сомнительные политические воззрения, но Берлин он знал. Он знал каждый погребок, уличную эстраду, отделение банка, бордель и подпольного акушера от Потсдама до Панкова. Доулиш громко хмыкнул и снова потер руки.
— Можно даже подумать о дополнительной плате за услуги, но если он не даст нам исчерпывающей информации об этих ассоциациях, на помощь нашего отдела он может больше не рассчитывать.
— Помощь, — сказал я. — Когда мы ему помогали? Единственная помощь, которую он получал от нас, — это старомодные деньги. Люди типа Валкана всегда в опасности, каждый день, каждый миг они рискуют жизнью. Их единственное оружие — деньги. И если Валкан всегда просит еще, стоит рассмотреть его мотивы.
— У людей типа Валкана мотивов не бывает, — сказал Доулиш. — Поймите меня правильно. Валкан работает на нас — пусть и косвенно — и, чтобы ему помочь, мы все сделаем, но только не переводите разговор на зыбкую почву философии. Наш друг Валкан меняет свои мотивы всякий раз, когда проходит через контрольный пункт в Восточном Берлине. Для двойного агента потеря связи с реальностью — вопрос времени. Они рано или поздно тонут в море путаностей и противоречий. Новая информация, которую ему удается заполучить, лишь способ продержаться на плаву еще несколько часов.
— Вы хотите списать Валкана?
— Ни в коем случае, — сказал Доулиш, — но его следует держать в мешке. Работающий против нас может быть очень полезен, но только iв том случае, если держать его в стерильной пробирке.
— Вы немного самоуверенны, — сказал я. Доулиш поднял бровь.
— Валкан хорош, — продолжал я. — Взгляните на его послужной список. 1948: воспользовавшись его предсказанием блокады, наш отдел на одиннадцать недель опередил разведку МИДа и на пятнадцать месяцев Росса. Он не сможет этого делать, если вы начнете подбирать для него собутыльников.
— Подождите... — вставил Доулиш.
— Разрешите мне закончить, сэр, — настойчиво продолжал я. — Как только Валкан почувствует, что мы собираемся отказаться от его услуг, он тут же кинется искать нового хозяина. Росс из военного ведомства или О'Брайен из МИДа сразу же заманят его на Олимпийский стадион[1], и ищи ветра в поле. Они, конечно, поохают и согласятся с вашими доводами на объединенном совещании разведывательных ведомств, но за вашей спиной будут преспокойненько использовать его.
Доулиш свел кончики пальцев двух рук вместе и сардонически ухмыльнулся.
— Вы думаете, что я уже слишком стар для моей работы?
Я не ответил.
— Если мы решим не продлевать наш контракт с Валканом, и речи не может быть о том, чтобы позволить кому-нибудь купить его за более высокую цену.
Я не предполагал, что старый Доулиш может заставить меня содрогнуться.
Глава 4
Берлинская защита — классический пример защиты с помощью контратаки.
Берлин, воскресенье, 6 октября
Громадная территория между Эльбой и Уралом с бесконечными зарослями кустарника и редкими деревнями всегда была учебным плацем Европы. Посередине, между Эльбой и Одером, охраняя Бранденбург, находится главный город Пруссии — Берлин.