Страница:
«Pas possible» [18].
А когда Люсьен говорил вам, что что-то невозможно, то, как указал мой отец, попытаться заручиться другим мнением было бы большой ошибкой.
«И не пробуй вообразить, что когда-нибудь в неопределенном будущем это теоретически может стать возможным и надо продолжать надеяться. Нет, ты просто постараешься забыть, что был настолько глуп, что вообще поднял этот вопрос, а затем уедешь на год или около того, чтобы дать шанс и всем другим забыть про твою глупость».
Я знал, что рано или поздно Люсьен придет за мной. И почти хотел этого. Улики против меня были слишком убедительными. И в определенном смысле я же был виновен. Ведь я желал Даррилу Бобу Аллену смерти, даже если и не убивал его. Безусловно, я не помнил, что убил его, но, с другой стороны, я же почти ничего не помнил о том, чем занимался, когда были сделаны снимки, которые разглядывал в самолете. И даже если я его не убил, то потому лишь, что у меня не достало духа, а это делало меня только более виновным и заслуживающим презрения, а отнюдь не менее.
Мне следовало это сделать, думал я теперь. Почему я просто не спустил курок, не насладился зрелищем того, как глупое самодовольное злорадство на его лице преображается в маску, свидетельствующую о полноте моего триумфа? Меня ведь все равно ждет смертная казнь. Но тогда я хотя бы сделал это. А Даррил Боб Аллен заслужил смерть, потому что он не заслуживал Люси. Даже теперь я чурался мысли обо всем том, что досталось ему и чего не выпало мне. После одного тягостного брака и только Богу известно, скольких бессмысленных связей я наконец обрел сужденную мне подругу, любовь всей моей жизни, мать моих нерожденных детей. Беда была в том, что обрел я ее слишком поздно, а затем она взяла и погибла — еще одна статистическая единица в книгах Федерального управления авиации. Весьма благодарен. Крайне благодарен. Было бы за что благодарить.
Рано или поздно Люсьен придет за мной. Мне оставалось только ждать, и я ждал. Иногда снаружи было светло, а иногда — темно. Я словно бы просыпался в три и в шесть. Часы в доме свихнулись. Может быть, причиной было падение напряжения — частое происшествие в Ла-Советт. Я не стал затрудняться и налаживать их, а мои часы все еще отставали на девять часов. Да какое имеет значение, который сейчас час?
Я вывел из гаража «пежо», который мы приобрели для Ла-Советт, и поехал к морю на мыс под названием Бек де л'Эгль[19] и стоял там, а ветер бил мне в спину, грозя сбросить в воды внизу. Я вдруг задумался над тем, какова их глубина, какого рода существа обитают там и чем они питаются.
На обратном пути я купил припасы для обеда. Я запланировал классическую зимнюю еду — кассуле[20] с салатом и набор сыров. Я принялся за дело, едва вернулся домой. Готовить кассуле при наличии необходимых ингредиентов несложно. Но запечение требует много времени. Если верить часам, было уже четыре утра, когда миска наконец была извлечена из духовки, но теперь я больше не чувствовал голода. От мысли о еде меня затошнило. И еще — я заплакал.
Когда наконец раздался стук в дверь, которого я ждал, за ней стоял Робер Алье, сосед, который присматривает за Ла-Советт, пока мои родители в отъезде, а взамен использует сарай на задах нашего участка под курятник и склад всякого инвентаря. В это время года куры не несутся, а потому Робер принес бутылку вишен, заспиртованных в сладком сиропе, которые его жена заготавливает каждое лето.
Думаю, он хотел узнать, почему я вдруг приехал, но едва взглянул на меня, как сразу вспомнил какое-то неотложное дело. Я еще не брился после моего приезда и успел обзавестись значительной щетиной. Облаченный в отцовский халат, шарф, вязаную шапочку и две пары толстых носков, я ел холодный кассуле из миски и пил «Рикард-51» напополам с теплой водой. Часы утверждали, что было десять утра.
Робер торопливо ретировался, перейдя на густой местный диалект, которым пользовался, когда не хотел быть понятым. Я попытался пригласить его зайти, но слова, которые мне удалось из себя выдавить, все были немецкими — язык, который я учил в школе, а с тех пор практически никогда не употреблял. Едва скрип сапог Робера по гравию затих, я понял, что через два-три часа вся округа узнает о моем состоянии. Это положило конец всякой мысли о том, чтобы выйти из дома. Я запер дверь и угрюмо побрел в комнату. Боялся я не столько полиции, сколько Люси. Она еще не покончила со мной, в этом я был уверен. Выходя из комнаты или из дома, она обычно говорила: «Я вернусь». Произносила она эту фразу аффектированным театральным тоном, подчеркивая «вернусь» хрипловатой фиоритурой на последнем слоге. И она вернется, я это знал. Она уже уничтожила Даррила Боба. И, конечно, уничтожит меня. Собственно говоря, в этом она уже значительно преуспела.
Когда телефон зазвонил в первый раз, я его проигнорировал. И во второй — тоже. Мне сюда еще никто с момента моего приезда не звонил, так как я старательно избегал малейшего намека на то, где буду находиться. Была вторая половина дня. Ветер теперь задувал с юга, принося с моря короткие шквалы дождя. Небо было пасмурным и лохматым.
Телефон смолк. Конечно, звонить могли мои родители, но они принадлежали к поколению, считавшему звонки за границу роскошью, пользоваться которой следовало только в критических случаях. Единственной другой безобидной возможностью оставался Робер, но что бы он там ни думал о моем нынешнем психическом состоянии, звонить он не стал бы. Если бы ему требовалось что-то сказать мне, он просто пришел бы и постучал в дверь. Говорить по телефону с соседом или даже со свихнувшимся сыном соседа было бы верхом невежливости.
Следовательно, оставалась только полиция.
Третий звонок раздался позднее. Небо за закрытыми ставнями начало темнеть.
— Привет, это я, — сказал знакомый голос.
Я помолчал, справляясь с последствиями гипервентиляции.
— Люси?
— Что?
— Где ты?
— В Риме.
— В чем дело? Все нормально?
К этому моменту я узнал голос Клер, похожий на голос ее матери, но чуть менее звучный и модулированный.
— С нами все прекрасно. Как твои дела?
— Откуда ты узнала, где я?
— Позвонила твоим родителям. Они дали мне этот номер.
— Ну что же. Значит, я полагаю, ты сообщила полиции.
— Да, я беседовала с полицией.
— И что они сказали?
— Долго рассказывать.
— И ты поэтому звонишь. Там ведь сейчас глухая ночь.
— Где?
— Ты же сказала, что звонишь из дома. А там сейчас около трех ночи, ведь так?
Она засмеялась:
— Обожаю, когда ты начинаешь говорить со мной, как с маленькой.
— Я так говорю? Извини, я не замечал.
— Оттого-то и получается так мило. Но я сказала, что звоню из Рима.
— В Италии?
Она снова засмеялась:
— Нет, из Рима в Айдахо. Ну конечно, в Италии.
— Но…
— Суть в том, что у папы за душой, видимо, было куда больше, чем он давал понять. Дом в Калифорнии, хотя мы пока не решили, что с ним делать, плюс куча неоновых вывесок ретро, которые, как выяснилось, стоят целое состояние. Фрэнк пошарил по Интернету и нашел коллекционера, который намерен отреставрировать их и устроить при своем доме во Флориде парк неоновой скульптуры. Реальных денег мы пока еще не видели, но, по сути, я получила зеленый свет на максимальное использование моей виза-карты. Ну и учитывая, сколько мне пришлось перенести, я подумала, что заслужила небольшую передышку, чтобы осмотреться и определить, как жить дальше. Все изменилось чересчур стремительно. Помнишь, я ездила в студенческую экскурсию по Европе, когда была в колледже? Всего на пару недель. И мне всегда хотелось вернуться и все осмотреть заново и не спеша. И вот я тут. Вернее, и вот мы тут.
— Кто «мы»?
— Дэниел и я.
— Да, конечно.
— Мы побывали в Амстердаме, а потом в Париже и в Вене, а теперь мы в Италии.
— Сказка.
— Угу.
— Ну, дело вот в чем. Ведь на носу День Благодарения, так?
— Разве?
— В четверг. Так вот, я и подумала, ведь путешествовать с трехлеткой не так уж легко, и будет очень одиноко…
— Ты хочешь приехать сюда?
— А можно?
— Конечно, можно. То есть я не знаю, смогу ли я раздобыть индейку. Французы индеек не слишком жалуют. Ну а тыквенный пирог абсолютно исключается. Но я сделаю что смогу.
— Это было бы так чудесно! А об угощении не беспокойся. Я его никогда особенно не любила. Но будет по-настоящему приятно провести семейный день вместе, ты же понимаешь? А ты — практически вся семья, какая у меня осталась.
— А как вы путешествуете?
— Главным образом на поездах.
— Отлично. Мы на линии из Ниццы в Марсель, но есть и несколько прямых поездов в Италию, если не ошибаюсь. Приезжай, когда захочешь. Просто позвони мне со станции, когда прибудете, и я приеду за вами.
— Чудесно. Будем где-нибудь в среду.
— А это когда?
— Что — когда?
— Я про то, какой день сегодня? Я тут в одиночестве немного запутался.
— Сегодня понедельник.
— Ах так. Послушай, Клер.
— Да?
— Что ты собиралась сказать про полицию?
— Расскажу, когда увидимся. А сейчас мне пора. К телефону целый хвост выстроился.
Я повесил трубку и только тогда испустил громкий стон, который удерживал, точно пуканье. Я пытался говорить весело, но, сказать честно, сейчас я меньше всего нуждался в том, чтобы Клер и ее сын навязались мне на неопределенный срок под предлогом близящегося Дня Благодарения. Прожив столько лет в Америке, я все равно не помнил число Дня Благодарения, не говоря уж о том, что он знаменует. Я припомнил, как приятель Люси долго распространялся про первопоселенцев и дружественных индейцев и о всякой псевдомифологической ерунде, что мгновенно вызвало у меня припадок ГСМ, по выражению журналистов — акроним, объединяющий симптомы (Глаза Стекленеют) с панацеей (Сматываюсь). Даже Люси не очень жаловала этот «традиционный американский праздник» и, как только дети покинули дом, свела с ним счеты, отказываясь ставить на стол что-нибудь, кроме нарезанной ломтиками индюшачьей грудки и салата, с тыквенным мороженым на десерт.
В моем уединении в Ла-Советт я был счастлив, понял я теперь. Ну, не счастлив, но спокоен. С Люси я быть не мог, и у меня не было желания видеться с кем-либо до того, как полиция явится арестовать меня. И меньше всего мне требовалось, чтобы у меня гостили молоденькая женщина с ее «проблемными горестями» и ее избалованный малыш на том основании, что я — практически вся семья, которая у нее осталась.
Суть заключалась в том, что отношения между мной и Клер никогда не были легкими. Как старшая из двух детей, она играла ведущую роль в стараниях внушить мне, что я нежеланный вторженец в доме посталленовской эпохи. Не только у них больше не было их папы, но мама связалась с этим жутким англичанином с дурацким произношением и не лезущими ни в какие ворота понятиями. Плюс — как будто этого было мало — они еще и… В любой час дня и ночи. Шумно. Я вспомнил услышанную от Люси сокрушающе точную оценку ситуации, сделанную Клер: «Раньше ты это оставляла для дороги, мама. А теперь ты притащила дорогу домой».
Эта фаза завершилась к тому времени, когда Клер уехала в колледж. Там она познакомилась с Джеффом, обманчиво обаятельным человеком, который словно бы никогда не успевал полностью сосредоточить свой взгляд и физически, и умственно, и в конце концов ушел к другой женщине, оставив бессвязную записку о нестерпимом давлении преждевременного отцовства, прикрепив ее к холодильнику с помощью буквы из магнитной азбуки Дэниела.
После этого я редко видел Клер. Люси, чувствуя мое равнодушие, по большей части ездила навещать ее одна, а когда мы все-таки встречались, она никакого впечатления на меня не производила. Обоих детей Люси характеризовало замедленное развитие во всех отношениях, и личность Клер все еще казалась подростково-аморфной и вторичной — несомненная версия ее матери, но без того не поддающегося определению качества, благодаря которому Люси искрилась жизнью. Мне было жаль Клер, но что-то в ней приводило мне на ум бокал шампанского, которое выдохлось на солнце.
Быть может, все эти мысли дали толчок прозрению, ошеломившему меня день спустя. Я расхаживал взад-вперед по кухне в халате и носках, курил и пил. Я вполне отдавал себе отчет, что в ожидании приезда Клер мне следовало бы заняться уборкой свинарника, в который я превратил дом, но мне никак не удавалось раскачаться. Слишком много требовалось усилий.
Мой отец и слышать не хотел о телевизоре в Ла-Советт, а радиоприемник в лучшем случае одолевали помехи. И единственную передачу, которую мне удалось поймать в этот вечер, я бы сразу отмел, будь у меня выбор — только придешь к выводу, что поп-музыка ну никак не может стать хуже, как появляется французский рэп. Но тишина в доме стала слишком уж невыносимо тягостной.
И вот тогда-то у меня впервые на миг возникла мысль, настолько нестерпимо гнетущая, что я тотчас отгородился от нее, по-детски закрыв лицо руками, лишь бы не видеть то, что с самого начала было очевидным. А именно: мой навязчивый интерес к тому, какой была Люси до нашей встречи — ее внешность, ее любовники и все прочее, — представлял собой всего лишь диверсионный маневр, предназначенный оградить меня от прозрения, слишком горького, чтобы его вынести. Я любил Люси не за то, что могло и теперь утешительно хранится на фотографиях, в аудио— и видеозаписях, но за нечто, не поддававшееся запечатлению, которое теперь исчезло навсегда.
На самом деле меня никогда особенно не интересовали фотографии двадцатилетней Люси или сведения о том, какой она была в постели, или даже фантазии о детях и жизни, какую мы могли бы прожить вместе, если бы я принял приглашение Алексис Левингер. Не ту Люси я оплакивал, а ту, в которую влюбился, именно такую, какой она была — никем и ничем не заменимая.
Изнемогая, я пытался прибегнуть к магии слов, чтобы точно определить, в чем заключалось это качество. Называя вещи, подчиняешь их себе, но названия я не находил. Наиболее близким, что мне удалось найти, была «стремительность». В любом проявлении ее личности — в интеллекте, юморе, занятиях любовью — Люси была непринужденно быстрой и точной. Вот чего при всех их прекрасных качествах роковым образом недоставало ее детям. Стремительность и смерть. Она была стремительной, теперь она была мертвой. Конец истории.
В середине ночи я проснулся от настороженности всех чувств. Что-то позвало меня, но я понятия не имел, что именно. Я проконсультировался со своим мочевым пузырем, но безрезультатно. Насколько мне помнилось, никакие поражающие или пугающие сновидения меня не посещали. И все остальное казалось нормальным. В комнате стояла непроницаемая тьма. Ветер все еще теребил дом снаружи.
Тут я осознал два момента, и у меня по коже поползли мурашки. Во-первых, полная темнота в комнате. Перед тем как лечь, я зажег фонарь над входной дверью — элементарная предосторожность, на которой настаивал мой отец. Спальня находилась над входной дверью чуть сбоку, и на стенах и потолке лежали еле заметные отблески, пробиравшиеся сквозь щели ставень. Но сейчас их не было. Однако по-настоящему меня испугало другое. Накануне мистраль прекратился, когда погода изменилась и стала безветренной. Звук, который я слышал, был похожим, но другим — басистее, непрерывнее, но также более интимным, более домашним. Мне потребовался еще десяток секунд, чтобы сообразить, почему это так: он доносился изнутри дома.
Я никогда не считал себя особенно смелым, но порой любопытство оказывается сильнее страха, а меня одолевало любопытство. Я выбрался из-под одеял, которые спутывали мне ноги, и встал.
Первый шок был чисто физическим. Мои ступни сразу стали холодными и мокрыми. Пол, казалось, покрывал тонкий слой какой-то ледяной жидкости. Я протянул руку к лампе на тумбочке и нажал на кнопку. Лампа не загорелась. Я прошел через комнату вслепую, выставив перед собой руки, нащупал стену напротив кровати и вдоль нее добрался до двери. Струение жидкости тут ощущалось сильнее. Я чувствовал, как она омывает мои ступни. Я открыл дверь и нашарил выключатель. Никакого результата. Зато шум стал яснее и громче. Он словно бы доносился из ванной по ту сторону коридора на полдороге между моей спальней и комнатой для гостей рядом. Казалось, кто-то принимает душ.
Я ощупью прошел по коридору и шарил, пока не ухватил ручку ванной. И тут я замер, дрожа, исчерпав и мое любопытство, и храбрость. С неумолимой логикой сна я знал, что именно мне предстоит увидеть, если я открою дверь. Как-то раз, много лет назад, когда мы были еще экспериментирующими любовниками, мы с Люси сняли домик на острове в окрестностях города, где она жила. Как-то утром я вышел взять кое-какие вещи из нашей машины, в том числе камеру, которую мы захватили с собой. Когда я повернулся к домику, то увидел, что она стоит нагая у окна, протягивая руки вверх, и ее изумительная фигура изогнулась в идеальной гармоничности — тяжелые груди нависали над завитками тонких милых волос на лобке, вскинутые руки обрамляли ее нежное лицо.
К тому времени, когда я вытащил камеру из футляра, Люси исчезла. Она смахивала паутину, объяснила она потом. Вот этот-то неснятый снимок я и должен был увидеть теперь, если открою дверь. Люси, обнаженная под струями душа, такими же холодными, как вода, в которой она умерла, покажет мне себя в последний раз, чтобы ввергнуть меня в отчаяние, как ввергла Даррила Боба Аллена. Пистолетов в этом доме не было, но были ножи.
Я все еще стоял там, когда вспыхнул свет. Из моей комнаты донесся сигнал радиочасов, ставя меня перед фактом, что времени, которое они показывают, теперь доверять нельзя. Плитки пола покрывала движущаяся пленка воды, но дверь стала просто дверью. Я открыл ее и включил свет в ванной. Вода лила ровной струей из длинной трещины в оштукатуренном потолке, вытекала в коридор и сбегала по лестнице.
После бесплодных поисков во всех возможных местах я в конце концов был вынужден позвонить моему отцу спросить, где находится главный кран. Вода перестала течь, но практически все комнаты в доме были залиты, и остаток ночи я потратил на то, чтобы собирать тряпкой воду и развешивать ковры на балконах сушиться. Однако это меня ничуть не раздражало. Наоборот, простые, необходимые действия бодрили и успокаивали. Утром звонок Жану Палле, местному водопроводчику и мастеру на все руки, выяснил, что его уже ждут три замерзшие трубы и заартачившаяся стиральная машина, но поскольку это я и ко мне приезжают гости, он попробует приехать поскорее.
К моему удивлению, он сдержал обещание. Заделал трубу, которая лопнула уже давно, а течь дала, едва оттаяла, и утеплил ее. Метеопрогноз обещал похолодание к вечеру.
— Даже возможен снег, — сказал он веским голосом диктора, возвещающего о приближающемся урагане.
Прощаясь с ним, я спросил, не знает ли он, где я могу тут купить свежую индейку. Он одарил меня взглядом «Sont fous, les Anglais» [21], но сказал, что наведет справки и позвонит мне.
Но позвонил не Жан, а фермер, с которым он связался, поскольку тот держал несколько индеек. Фермер назвал грабительскую цену, и я тут же согласился при условии, что птица будет доставлена в Ла-Советт ощипанной, выпотрошенной и готовой для духовки. Я не знал, каким поездом приедет Клер, но знал, что они с Дэниелом устанут после дороги, и боялся оказаться не дома, когда они позвонят и будут дрожа стоять на перроне, слушая нескончаемые длинные гудки.
Весь день шел дождь, но когда Клер наконец позвонила около семи, он перешел в ливень, напомнивший мне ночной потоп в доме. Крутые горные шоссе превратились в стремительные потоки, обычно пересохшая почва выглядела неприятно скользкой и сулила оползни. А на автостоянке при вокзале капли отлетали от асфальта, точно пули.
Я увидел их под навесом станционного здания. Клер выглядела даже еще более сломленной и измученной, чем я ожидал. Дэниел непрерывно хныкал и казался совсем растерянным. Мы быстро поздоровались и тронулись, отрывисто переговариваясь. В городе я остановился у пары магазинов, чтобы подкупить еще припасов, неохотно возвращаясь в машину, где мать и сын уже грызлись между собой. У меня было отвратительное ощущение, что мы знаем, какую жуткую ошибку допустили, но, разумеется, признаться в этом не можем.
В Ла-Советт все немножко наладилось. Поначалу Дэниел пришел в ужас из-за отсутствия телевизора — словно обнаружил, что на доме нет крыши. В отчаянии я достал несколько заводных швейцарских игрушек, в которые мой отец играл ребенком и которые — откуда мне было знать? — могли теперь стоить не меньше неоновой коллекции Даррила Боба. Но с моей точки зрения игрушки существуют, чтобы в них играть. Я продемонстрировал их Дэниелу и показал ему, как они заводятся. Он устроился на кухонном полу, с завороженным ужасом следя за жестяными трамвайчиками и автомобильчиками вкупе с военными роботами, а сам я без зазрения совести разогревал остатки кассуле недельной давности, пока Клер распаковывала вещи и приводила себя в порядок.
Когда она вернулась на кухню, мы поели, слушая восторженные отзывы Дэниела об игрушках моего отца на загадочной версии американо-английского, которую я понимал только в переводе Клер. И она, и я с радостью занимались им, избегая каких-либо упоминаний о делах, обсуждать которые не было сил ни у нее, ни у меня. Мы все легли спать рано. Запирая дом, я заметил, что дождь сменяется ледяной крупой. Видимо, Жан был прав, предсказывая перемену погоды.
Утром в этом не осталось никаких сомнений. Небо прояснилось, и только перистые облака в вышине прочерчивали его бледную голубизну, а землю укутывал снег. В довершение всего котел ночью отключился, и в дом вползал холод. Клер все еще спала, но Дэниел вышел в пижамке на разведку. Холода он словно не замечал, однако я уже включил отопление, а затем заинтересовал его процессом укладки дров и разжигания огня. Когда поленья запылали, мы занялись приготовлением индейки. Эта операция всегда казалась мне слегка эротичной: птица лежит на спине, крылышки раскрыты, ножки приподняты и связаны, отверстие, готовое принять начинку, расширено. При участии Дэниела это выглядело менее сексуальной, зато более веселой процедурой и, несомненно, куда более пачкающей.
Я присыпал спинку индейки свиными шкварками и поставил ее в духовку. Дэниел то и дело возвращался к топке, и мне приходилось за ним присматривать, так как мой отец считал решетки признаком изнеженности. Тем не менее мы проводили время приятно, в частности, сотрудничая, когда страница за страницей сжигали журнал, купленный мной в Париже. А когда снег перестал сыпаться, мы сходили за корзинкой овощей, которую вечером я оставил в машине. Снег сначала напугал Дэниела, а потом заворожил его, и тут я сообразил, что скорее всего это был первый снег в его жизни.
Когда мы вернулись в дом, появилась Клер в белом махровом халате поверх фланелевой розовой ночной рубашки, которая как будто была ей тесновата. Дэниел поделился с ней описанием своих приключений, длинным и мне абсолютно непонятным, а я тем временем сварил кофе и поставил на стол хлеб, масло и джем. Мне не терпелось спросить Клер про ее беседу с американской полицией, но ее молчание обрело новое качество, нюансы скрытности, и я заколебался. А затем решил предоставить ей самой выбрать время для этого разговора.
— Откуда у тебя такая ночная рубашка? — задал я совсем другой вопрос.
Она очаровательно покраснела — секундная ретроспекция Клер, которую я помнил. Ее бледная веснушчатая кожа легко заливалась румянцем.
— Она мамина. Наконец у меня достало сил побывать в доме и разобрать ее вещи. Ты же не хотел, правда? Многое я, конечно, выкинула, а все стоящее упаковала и сложила в подвале. Можем позднее заняться этим и решить, как поступить.
Она потеребила кружевной воротник рубашки.
— Но ее, ну не знаю, я не могла себя заставить положить ее в пакет для благотворительности, ну а поместить к драгоценностям и тому подобному было бы нелепо, вот я и подумала взять ее себе. Можно?
— Конечно.
И тут в первый раз я почувствовал недоумение: почему Люси не взяла эту рубашку с собой в роковую поездку на ярмарку в Лос-Анджелесе? Она была из плотной розовой фланели, австрийская, длинная, с пуговичками до самого кружевного воротничка. Уютная, удобная и абсолютно несексуальная, самая, как она часто повторяла, ее любимая. Но, может быть, когда она уезжала, ей хотелось надевать в постель что-то более привлекательное, подумал я, проникаясь отвращением к себе за то, что вообще допустил эту мысль.
— Мне удалось раздобыть индейку, — сообщил я Клер. — Настоящую. И вчера она была еще жива, так что обещает быть отличной.
— Сказка. Можно я покурю?
— Ты во Франции. И можешь делать все, что захочешь.
Она рассмеялась и закурила сигарету.
— Я планирую ранний обед. Ты не против?
— Как считаешь нужным. Я хочу возложить все решения на тебя. Поездка была прекрасной, но приходилось столько обдумывать заранее, сверять расписания и паковать вещи и прикидывать что, и где, и когда, а потому теперь я мучаюсь, не зная, какой журнал купить, не говоря уж обо всем остальном. И никуда не денешься: все время быть с Дэниелом очень выматывает, особенно когда не знаешь языка.
А когда Люсьен говорил вам, что что-то невозможно, то, как указал мой отец, попытаться заручиться другим мнением было бы большой ошибкой.
«И не пробуй вообразить, что когда-нибудь в неопределенном будущем это теоретически может стать возможным и надо продолжать надеяться. Нет, ты просто постараешься забыть, что был настолько глуп, что вообще поднял этот вопрос, а затем уедешь на год или около того, чтобы дать шанс и всем другим забыть про твою глупость».
Я знал, что рано или поздно Люсьен придет за мной. И почти хотел этого. Улики против меня были слишком убедительными. И в определенном смысле я же был виновен. Ведь я желал Даррилу Бобу Аллену смерти, даже если и не убивал его. Безусловно, я не помнил, что убил его, но, с другой стороны, я же почти ничего не помнил о том, чем занимался, когда были сделаны снимки, которые разглядывал в самолете. И даже если я его не убил, то потому лишь, что у меня не достало духа, а это делало меня только более виновным и заслуживающим презрения, а отнюдь не менее.
Мне следовало это сделать, думал я теперь. Почему я просто не спустил курок, не насладился зрелищем того, как глупое самодовольное злорадство на его лице преображается в маску, свидетельствующую о полноте моего триумфа? Меня ведь все равно ждет смертная казнь. Но тогда я хотя бы сделал это. А Даррил Боб Аллен заслужил смерть, потому что он не заслуживал Люси. Даже теперь я чурался мысли обо всем том, что досталось ему и чего не выпало мне. После одного тягостного брака и только Богу известно, скольких бессмысленных связей я наконец обрел сужденную мне подругу, любовь всей моей жизни, мать моих нерожденных детей. Беда была в том, что обрел я ее слишком поздно, а затем она взяла и погибла — еще одна статистическая единица в книгах Федерального управления авиации. Весьма благодарен. Крайне благодарен. Было бы за что благодарить.
Рано или поздно Люсьен придет за мной. Мне оставалось только ждать, и я ждал. Иногда снаружи было светло, а иногда — темно. Я словно бы просыпался в три и в шесть. Часы в доме свихнулись. Может быть, причиной было падение напряжения — частое происшествие в Ла-Советт. Я не стал затрудняться и налаживать их, а мои часы все еще отставали на девять часов. Да какое имеет значение, который сейчас час?
Я вывел из гаража «пежо», который мы приобрели для Ла-Советт, и поехал к морю на мыс под названием Бек де л'Эгль[19] и стоял там, а ветер бил мне в спину, грозя сбросить в воды внизу. Я вдруг задумался над тем, какова их глубина, какого рода существа обитают там и чем они питаются.
На обратном пути я купил припасы для обеда. Я запланировал классическую зимнюю еду — кассуле[20] с салатом и набор сыров. Я принялся за дело, едва вернулся домой. Готовить кассуле при наличии необходимых ингредиентов несложно. Но запечение требует много времени. Если верить часам, было уже четыре утра, когда миска наконец была извлечена из духовки, но теперь я больше не чувствовал голода. От мысли о еде меня затошнило. И еще — я заплакал.
Когда наконец раздался стук в дверь, которого я ждал, за ней стоял Робер Алье, сосед, который присматривает за Ла-Советт, пока мои родители в отъезде, а взамен использует сарай на задах нашего участка под курятник и склад всякого инвентаря. В это время года куры не несутся, а потому Робер принес бутылку вишен, заспиртованных в сладком сиропе, которые его жена заготавливает каждое лето.
Думаю, он хотел узнать, почему я вдруг приехал, но едва взглянул на меня, как сразу вспомнил какое-то неотложное дело. Я еще не брился после моего приезда и успел обзавестись значительной щетиной. Облаченный в отцовский халат, шарф, вязаную шапочку и две пары толстых носков, я ел холодный кассуле из миски и пил «Рикард-51» напополам с теплой водой. Часы утверждали, что было десять утра.
Робер торопливо ретировался, перейдя на густой местный диалект, которым пользовался, когда не хотел быть понятым. Я попытался пригласить его зайти, но слова, которые мне удалось из себя выдавить, все были немецкими — язык, который я учил в школе, а с тех пор практически никогда не употреблял. Едва скрип сапог Робера по гравию затих, я понял, что через два-три часа вся округа узнает о моем состоянии. Это положило конец всякой мысли о том, чтобы выйти из дома. Я запер дверь и угрюмо побрел в комнату. Боялся я не столько полиции, сколько Люси. Она еще не покончила со мной, в этом я был уверен. Выходя из комнаты или из дома, она обычно говорила: «Я вернусь». Произносила она эту фразу аффектированным театральным тоном, подчеркивая «вернусь» хрипловатой фиоритурой на последнем слоге. И она вернется, я это знал. Она уже уничтожила Даррила Боба. И, конечно, уничтожит меня. Собственно говоря, в этом она уже значительно преуспела.
Когда телефон зазвонил в первый раз, я его проигнорировал. И во второй — тоже. Мне сюда еще никто с момента моего приезда не звонил, так как я старательно избегал малейшего намека на то, где буду находиться. Была вторая половина дня. Ветер теперь задувал с юга, принося с моря короткие шквалы дождя. Небо было пасмурным и лохматым.
Телефон смолк. Конечно, звонить могли мои родители, но они принадлежали к поколению, считавшему звонки за границу роскошью, пользоваться которой следовало только в критических случаях. Единственной другой безобидной возможностью оставался Робер, но что бы он там ни думал о моем нынешнем психическом состоянии, звонить он не стал бы. Если бы ему требовалось что-то сказать мне, он просто пришел бы и постучал в дверь. Говорить по телефону с соседом или даже со свихнувшимся сыном соседа было бы верхом невежливости.
Следовательно, оставалась только полиция.
Третий звонок раздался позднее. Небо за закрытыми ставнями начало темнеть.
— Привет, это я, — сказал знакомый голос.
Я помолчал, справляясь с последствиями гипервентиляции.
— Люси?
— Что?
— Где ты?
— В Риме.
— В чем дело? Все нормально?
К этому моменту я узнал голос Клер, похожий на голос ее матери, но чуть менее звучный и модулированный.
— С нами все прекрасно. Как твои дела?
— Откуда ты узнала, где я?
— Позвонила твоим родителям. Они дали мне этот номер.
— Ну что же. Значит, я полагаю, ты сообщила полиции.
— Да, я беседовала с полицией.
— И что они сказали?
— Долго рассказывать.
— И ты поэтому звонишь. Там ведь сейчас глухая ночь.
— Где?
— Ты же сказала, что звонишь из дома. А там сейчас около трех ночи, ведь так?
Она засмеялась:
— Обожаю, когда ты начинаешь говорить со мной, как с маленькой.
— Я так говорю? Извини, я не замечал.
— Оттого-то и получается так мило. Но я сказала, что звоню из Рима.
— В Италии?
Она снова засмеялась:
— Нет, из Рима в Айдахо. Ну конечно, в Италии.
— Но…
— Суть в том, что у папы за душой, видимо, было куда больше, чем он давал понять. Дом в Калифорнии, хотя мы пока не решили, что с ним делать, плюс куча неоновых вывесок ретро, которые, как выяснилось, стоят целое состояние. Фрэнк пошарил по Интернету и нашел коллекционера, который намерен отреставрировать их и устроить при своем доме во Флориде парк неоновой скульптуры. Реальных денег мы пока еще не видели, но, по сути, я получила зеленый свет на максимальное использование моей виза-карты. Ну и учитывая, сколько мне пришлось перенести, я подумала, что заслужила небольшую передышку, чтобы осмотреться и определить, как жить дальше. Все изменилось чересчур стремительно. Помнишь, я ездила в студенческую экскурсию по Европе, когда была в колледже? Всего на пару недель. И мне всегда хотелось вернуться и все осмотреть заново и не спеша. И вот я тут. Вернее, и вот мы тут.
— Кто «мы»?
— Дэниел и я.
— Да, конечно.
— Мы побывали в Амстердаме, а потом в Париже и в Вене, а теперь мы в Италии.
— Сказка.
— Угу.
— Ну, дело вот в чем. Ведь на носу День Благодарения, так?
— Разве?
— В четверг. Так вот, я и подумала, ведь путешествовать с трехлеткой не так уж легко, и будет очень одиноко…
— Ты хочешь приехать сюда?
— А можно?
— Конечно, можно. То есть я не знаю, смогу ли я раздобыть индейку. Французы индеек не слишком жалуют. Ну а тыквенный пирог абсолютно исключается. Но я сделаю что смогу.
— Это было бы так чудесно! А об угощении не беспокойся. Я его никогда особенно не любила. Но будет по-настоящему приятно провести семейный день вместе, ты же понимаешь? А ты — практически вся семья, какая у меня осталась.
— А как вы путешествуете?
— Главным образом на поездах.
— Отлично. Мы на линии из Ниццы в Марсель, но есть и несколько прямых поездов в Италию, если не ошибаюсь. Приезжай, когда захочешь. Просто позвони мне со станции, когда прибудете, и я приеду за вами.
— Чудесно. Будем где-нибудь в среду.
— А это когда?
— Что — когда?
— Я про то, какой день сегодня? Я тут в одиночестве немного запутался.
— Сегодня понедельник.
— Ах так. Послушай, Клер.
— Да?
— Что ты собиралась сказать про полицию?
— Расскажу, когда увидимся. А сейчас мне пора. К телефону целый хвост выстроился.
Я повесил трубку и только тогда испустил громкий стон, который удерживал, точно пуканье. Я пытался говорить весело, но, сказать честно, сейчас я меньше всего нуждался в том, чтобы Клер и ее сын навязались мне на неопределенный срок под предлогом близящегося Дня Благодарения. Прожив столько лет в Америке, я все равно не помнил число Дня Благодарения, не говоря уж о том, что он знаменует. Я припомнил, как приятель Люси долго распространялся про первопоселенцев и дружественных индейцев и о всякой псевдомифологической ерунде, что мгновенно вызвало у меня припадок ГСМ, по выражению журналистов — акроним, объединяющий симптомы (Глаза Стекленеют) с панацеей (Сматываюсь). Даже Люси не очень жаловала этот «традиционный американский праздник» и, как только дети покинули дом, свела с ним счеты, отказываясь ставить на стол что-нибудь, кроме нарезанной ломтиками индюшачьей грудки и салата, с тыквенным мороженым на десерт.
В моем уединении в Ла-Советт я был счастлив, понял я теперь. Ну, не счастлив, но спокоен. С Люси я быть не мог, и у меня не было желания видеться с кем-либо до того, как полиция явится арестовать меня. И меньше всего мне требовалось, чтобы у меня гостили молоденькая женщина с ее «проблемными горестями» и ее избалованный малыш на том основании, что я — практически вся семья, которая у нее осталась.
Суть заключалась в том, что отношения между мной и Клер никогда не были легкими. Как старшая из двух детей, она играла ведущую роль в стараниях внушить мне, что я нежеланный вторженец в доме посталленовской эпохи. Не только у них больше не было их папы, но мама связалась с этим жутким англичанином с дурацким произношением и не лезущими ни в какие ворота понятиями. Плюс — как будто этого было мало — они еще и… В любой час дня и ночи. Шумно. Я вспомнил услышанную от Люси сокрушающе точную оценку ситуации, сделанную Клер: «Раньше ты это оставляла для дороги, мама. А теперь ты притащила дорогу домой».
Эта фаза завершилась к тому времени, когда Клер уехала в колледж. Там она познакомилась с Джеффом, обманчиво обаятельным человеком, который словно бы никогда не успевал полностью сосредоточить свой взгляд и физически, и умственно, и в конце концов ушел к другой женщине, оставив бессвязную записку о нестерпимом давлении преждевременного отцовства, прикрепив ее к холодильнику с помощью буквы из магнитной азбуки Дэниела.
После этого я редко видел Клер. Люси, чувствуя мое равнодушие, по большей части ездила навещать ее одна, а когда мы все-таки встречались, она никакого впечатления на меня не производила. Обоих детей Люси характеризовало замедленное развитие во всех отношениях, и личность Клер все еще казалась подростково-аморфной и вторичной — несомненная версия ее матери, но без того не поддающегося определению качества, благодаря которому Люси искрилась жизнью. Мне было жаль Клер, но что-то в ней приводило мне на ум бокал шампанского, которое выдохлось на солнце.
Быть может, все эти мысли дали толчок прозрению, ошеломившему меня день спустя. Я расхаживал взад-вперед по кухне в халате и носках, курил и пил. Я вполне отдавал себе отчет, что в ожидании приезда Клер мне следовало бы заняться уборкой свинарника, в который я превратил дом, но мне никак не удавалось раскачаться. Слишком много требовалось усилий.
Мой отец и слышать не хотел о телевизоре в Ла-Советт, а радиоприемник в лучшем случае одолевали помехи. И единственную передачу, которую мне удалось поймать в этот вечер, я бы сразу отмел, будь у меня выбор — только придешь к выводу, что поп-музыка ну никак не может стать хуже, как появляется французский рэп. Но тишина в доме стала слишком уж невыносимо тягостной.
И вот тогда-то у меня впервые на миг возникла мысль, настолько нестерпимо гнетущая, что я тотчас отгородился от нее, по-детски закрыв лицо руками, лишь бы не видеть то, что с самого начала было очевидным. А именно: мой навязчивый интерес к тому, какой была Люси до нашей встречи — ее внешность, ее любовники и все прочее, — представлял собой всего лишь диверсионный маневр, предназначенный оградить меня от прозрения, слишком горького, чтобы его вынести. Я любил Люси не за то, что могло и теперь утешительно хранится на фотографиях, в аудио— и видеозаписях, но за нечто, не поддававшееся запечатлению, которое теперь исчезло навсегда.
На самом деле меня никогда особенно не интересовали фотографии двадцатилетней Люси или сведения о том, какой она была в постели, или даже фантазии о детях и жизни, какую мы могли бы прожить вместе, если бы я принял приглашение Алексис Левингер. Не ту Люси я оплакивал, а ту, в которую влюбился, именно такую, какой она была — никем и ничем не заменимая.
Изнемогая, я пытался прибегнуть к магии слов, чтобы точно определить, в чем заключалось это качество. Называя вещи, подчиняешь их себе, но названия я не находил. Наиболее близким, что мне удалось найти, была «стремительность». В любом проявлении ее личности — в интеллекте, юморе, занятиях любовью — Люси была непринужденно быстрой и точной. Вот чего при всех их прекрасных качествах роковым образом недоставало ее детям. Стремительность и смерть. Она была стремительной, теперь она была мертвой. Конец истории.
В середине ночи я проснулся от настороженности всех чувств. Что-то позвало меня, но я понятия не имел, что именно. Я проконсультировался со своим мочевым пузырем, но безрезультатно. Насколько мне помнилось, никакие поражающие или пугающие сновидения меня не посещали. И все остальное казалось нормальным. В комнате стояла непроницаемая тьма. Ветер все еще теребил дом снаружи.
Тут я осознал два момента, и у меня по коже поползли мурашки. Во-первых, полная темнота в комнате. Перед тем как лечь, я зажег фонарь над входной дверью — элементарная предосторожность, на которой настаивал мой отец. Спальня находилась над входной дверью чуть сбоку, и на стенах и потолке лежали еле заметные отблески, пробиравшиеся сквозь щели ставень. Но сейчас их не было. Однако по-настоящему меня испугало другое. Накануне мистраль прекратился, когда погода изменилась и стала безветренной. Звук, который я слышал, был похожим, но другим — басистее, непрерывнее, но также более интимным, более домашним. Мне потребовался еще десяток секунд, чтобы сообразить, почему это так: он доносился изнутри дома.
Я никогда не считал себя особенно смелым, но порой любопытство оказывается сильнее страха, а меня одолевало любопытство. Я выбрался из-под одеял, которые спутывали мне ноги, и встал.
Первый шок был чисто физическим. Мои ступни сразу стали холодными и мокрыми. Пол, казалось, покрывал тонкий слой какой-то ледяной жидкости. Я протянул руку к лампе на тумбочке и нажал на кнопку. Лампа не загорелась. Я прошел через комнату вслепую, выставив перед собой руки, нащупал стену напротив кровати и вдоль нее добрался до двери. Струение жидкости тут ощущалось сильнее. Я чувствовал, как она омывает мои ступни. Я открыл дверь и нашарил выключатель. Никакого результата. Зато шум стал яснее и громче. Он словно бы доносился из ванной по ту сторону коридора на полдороге между моей спальней и комнатой для гостей рядом. Казалось, кто-то принимает душ.
Я ощупью прошел по коридору и шарил, пока не ухватил ручку ванной. И тут я замер, дрожа, исчерпав и мое любопытство, и храбрость. С неумолимой логикой сна я знал, что именно мне предстоит увидеть, если я открою дверь. Как-то раз, много лет назад, когда мы были еще экспериментирующими любовниками, мы с Люси сняли домик на острове в окрестностях города, где она жила. Как-то утром я вышел взять кое-какие вещи из нашей машины, в том числе камеру, которую мы захватили с собой. Когда я повернулся к домику, то увидел, что она стоит нагая у окна, протягивая руки вверх, и ее изумительная фигура изогнулась в идеальной гармоничности — тяжелые груди нависали над завитками тонких милых волос на лобке, вскинутые руки обрамляли ее нежное лицо.
К тому времени, когда я вытащил камеру из футляра, Люси исчезла. Она смахивала паутину, объяснила она потом. Вот этот-то неснятый снимок я и должен был увидеть теперь, если открою дверь. Люси, обнаженная под струями душа, такими же холодными, как вода, в которой она умерла, покажет мне себя в последний раз, чтобы ввергнуть меня в отчаяние, как ввергла Даррила Боба Аллена. Пистолетов в этом доме не было, но были ножи.
Я все еще стоял там, когда вспыхнул свет. Из моей комнаты донесся сигнал радиочасов, ставя меня перед фактом, что времени, которое они показывают, теперь доверять нельзя. Плитки пола покрывала движущаяся пленка воды, но дверь стала просто дверью. Я открыл ее и включил свет в ванной. Вода лила ровной струей из длинной трещины в оштукатуренном потолке, вытекала в коридор и сбегала по лестнице.
После бесплодных поисков во всех возможных местах я в конце концов был вынужден позвонить моему отцу спросить, где находится главный кран. Вода перестала течь, но практически все комнаты в доме были залиты, и остаток ночи я потратил на то, чтобы собирать тряпкой воду и развешивать ковры на балконах сушиться. Однако это меня ничуть не раздражало. Наоборот, простые, необходимые действия бодрили и успокаивали. Утром звонок Жану Палле, местному водопроводчику и мастеру на все руки, выяснил, что его уже ждут три замерзшие трубы и заартачившаяся стиральная машина, но поскольку это я и ко мне приезжают гости, он попробует приехать поскорее.
К моему удивлению, он сдержал обещание. Заделал трубу, которая лопнула уже давно, а течь дала, едва оттаяла, и утеплил ее. Метеопрогноз обещал похолодание к вечеру.
— Даже возможен снег, — сказал он веским голосом диктора, возвещающего о приближающемся урагане.
Прощаясь с ним, я спросил, не знает ли он, где я могу тут купить свежую индейку. Он одарил меня взглядом «Sont fous, les Anglais» [21], но сказал, что наведет справки и позвонит мне.
Но позвонил не Жан, а фермер, с которым он связался, поскольку тот держал несколько индеек. Фермер назвал грабительскую цену, и я тут же согласился при условии, что птица будет доставлена в Ла-Советт ощипанной, выпотрошенной и готовой для духовки. Я не знал, каким поездом приедет Клер, но знал, что они с Дэниелом устанут после дороги, и боялся оказаться не дома, когда они позвонят и будут дрожа стоять на перроне, слушая нескончаемые длинные гудки.
Весь день шел дождь, но когда Клер наконец позвонила около семи, он перешел в ливень, напомнивший мне ночной потоп в доме. Крутые горные шоссе превратились в стремительные потоки, обычно пересохшая почва выглядела неприятно скользкой и сулила оползни. А на автостоянке при вокзале капли отлетали от асфальта, точно пули.
Я увидел их под навесом станционного здания. Клер выглядела даже еще более сломленной и измученной, чем я ожидал. Дэниел непрерывно хныкал и казался совсем растерянным. Мы быстро поздоровались и тронулись, отрывисто переговариваясь. В городе я остановился у пары магазинов, чтобы подкупить еще припасов, неохотно возвращаясь в машину, где мать и сын уже грызлись между собой. У меня было отвратительное ощущение, что мы знаем, какую жуткую ошибку допустили, но, разумеется, признаться в этом не можем.
В Ла-Советт все немножко наладилось. Поначалу Дэниел пришел в ужас из-за отсутствия телевизора — словно обнаружил, что на доме нет крыши. В отчаянии я достал несколько заводных швейцарских игрушек, в которые мой отец играл ребенком и которые — откуда мне было знать? — могли теперь стоить не меньше неоновой коллекции Даррила Боба. Но с моей точки зрения игрушки существуют, чтобы в них играть. Я продемонстрировал их Дэниелу и показал ему, как они заводятся. Он устроился на кухонном полу, с завороженным ужасом следя за жестяными трамвайчиками и автомобильчиками вкупе с военными роботами, а сам я без зазрения совести разогревал остатки кассуле недельной давности, пока Клер распаковывала вещи и приводила себя в порядок.
Когда она вернулась на кухню, мы поели, слушая восторженные отзывы Дэниела об игрушках моего отца на загадочной версии американо-английского, которую я понимал только в переводе Клер. И она, и я с радостью занимались им, избегая каких-либо упоминаний о делах, обсуждать которые не было сил ни у нее, ни у меня. Мы все легли спать рано. Запирая дом, я заметил, что дождь сменяется ледяной крупой. Видимо, Жан был прав, предсказывая перемену погоды.
Утром в этом не осталось никаких сомнений. Небо прояснилось, и только перистые облака в вышине прочерчивали его бледную голубизну, а землю укутывал снег. В довершение всего котел ночью отключился, и в дом вползал холод. Клер все еще спала, но Дэниел вышел в пижамке на разведку. Холода он словно не замечал, однако я уже включил отопление, а затем заинтересовал его процессом укладки дров и разжигания огня. Когда поленья запылали, мы занялись приготовлением индейки. Эта операция всегда казалась мне слегка эротичной: птица лежит на спине, крылышки раскрыты, ножки приподняты и связаны, отверстие, готовое принять начинку, расширено. При участии Дэниела это выглядело менее сексуальной, зато более веселой процедурой и, несомненно, куда более пачкающей.
Я присыпал спинку индейки свиными шкварками и поставил ее в духовку. Дэниел то и дело возвращался к топке, и мне приходилось за ним присматривать, так как мой отец считал решетки признаком изнеженности. Тем не менее мы проводили время приятно, в частности, сотрудничая, когда страница за страницей сжигали журнал, купленный мной в Париже. А когда снег перестал сыпаться, мы сходили за корзинкой овощей, которую вечером я оставил в машине. Снег сначала напугал Дэниела, а потом заворожил его, и тут я сообразил, что скорее всего это был первый снег в его жизни.
Когда мы вернулись в дом, появилась Клер в белом махровом халате поверх фланелевой розовой ночной рубашки, которая как будто была ей тесновата. Дэниел поделился с ней описанием своих приключений, длинным и мне абсолютно непонятным, а я тем временем сварил кофе и поставил на стол хлеб, масло и джем. Мне не терпелось спросить Клер про ее беседу с американской полицией, но ее молчание обрело новое качество, нюансы скрытности, и я заколебался. А затем решил предоставить ей самой выбрать время для этого разговора.
— Откуда у тебя такая ночная рубашка? — задал я совсем другой вопрос.
Она очаровательно покраснела — секундная ретроспекция Клер, которую я помнил. Ее бледная веснушчатая кожа легко заливалась румянцем.
— Она мамина. Наконец у меня достало сил побывать в доме и разобрать ее вещи. Ты же не хотел, правда? Многое я, конечно, выкинула, а все стоящее упаковала и сложила в подвале. Можем позднее заняться этим и решить, как поступить.
Она потеребила кружевной воротник рубашки.
— Но ее, ну не знаю, я не могла себя заставить положить ее в пакет для благотворительности, ну а поместить к драгоценностям и тому подобному было бы нелепо, вот я и подумала взять ее себе. Можно?
— Конечно.
И тут в первый раз я почувствовал недоумение: почему Люси не взяла эту рубашку с собой в роковую поездку на ярмарку в Лос-Анджелесе? Она была из плотной розовой фланели, австрийская, длинная, с пуговичками до самого кружевного воротничка. Уютная, удобная и абсолютно несексуальная, самая, как она часто повторяла, ее любимая. Но, может быть, когда она уезжала, ей хотелось надевать в постель что-то более привлекательное, подумал я, проникаясь отвращением к себе за то, что вообще допустил эту мысль.
— Мне удалось раздобыть индейку, — сообщил я Клер. — Настоящую. И вчера она была еще жива, так что обещает быть отличной.
— Сказка. Можно я покурю?
— Ты во Франции. И можешь делать все, что захочешь.
Она рассмеялась и закурила сигарету.
— Я планирую ранний обед. Ты не против?
— Как считаешь нужным. Я хочу возложить все решения на тебя. Поездка была прекрасной, но приходилось столько обдумывать заранее, сверять расписания и паковать вещи и прикидывать что, и где, и когда, а потому теперь я мучаюсь, не зная, какой журнал купить, не говоря уж обо всем остальном. И никуда не денешься: все время быть с Дэниелом очень выматывает, особенно когда не знаешь языка.