Оставив надежду помыться, Николас закрыл дверь ванной и пошел на кухню, которую они не делили с соседями, ни с правыми, ни с левыми, и поставил кофе греться на плиту. Кофе был вчерашний, но у него не было сил заварить свежий, не говоря уж о том, что рацион синтетических кофейных зерен был до прискорбия низким. До следующей выдачи никак не дотянуть, так что придется у кого-то выпрашивать, занимать, а чаще – выменивать у соседей на сахар: сахар у них в доме почти что не употреблялся. «А вот кофе, – подумал Николас, – я мог бы употреблять в бесконечном количестве». Если бы такое было. Однако, подобно всему остальному, син. коф. зрн. (как они отмечались в накладных) были строго рационированы. За долгие годы подземной жизни он умственно с этим смирился, но его организм все равно хотел еще и еще.
   Он все еще помнил вкус настоящего кофе из тех, домуравейниковых дней. Девятнадцать, вспомнилось ему, я как раз поступил в колледж и начал пить кофе вместо всякого детского кефира. Передо мной расстилались перспективы… и вдруг все это.
   Но, как сказал бы Толбот Янси, хмурясь или сияя, что уж больше бы подходило к случаю, «во всяком случае, никто нас не испепелил, как мы того ожидали. И все потому, что у нас был целый год, чтобы закопаться под землю, мы не должны об этом забывать». Вот Николас и не забывал; стоя у плиты, разогревая вчерашний искусственный кофе, он думал, что мог бы сгореть еще пятнадцать лет тому назад, либо вся холинестераза его организма была бы уничтожена жутким американским нервным газом, самым худшим изо всех видов оружия, какие только могли придумать сбрендившие идиоты, сидевшие когда-то в Вашингтоне, округ Колумбия, в избытке обеспеченные противоядиями и атропином и потому не боявшиеся… не боявшиеся нервного газа, произведенного в Западной Индиане на Ньюпортском химическом заводе. Впрочем, от советских ракет противоядия никак не защищали. И Николас все это понимал и радовался тому, что он еще жив и может пить псевдокофейную бурду при всей ее редкой горечи.
   – Я всё, – сказал Стью, открывая дверь ванной.
   Николас поспешил сменить его, но как раз в это время в наружную дверь постучали. Подчиняясь необходимости, порожденной его выборным постом, Николас открыл дверь в коридор и увидел перед собою группу, которую он называл про себя комитетом. Йоргенсон, Халлер и Фландерз, всегдашние активисты, а за ними Петерсон, Гранди, Мартино, Джиллер и Христенсон, их сторонники. Николас обреченно вздохнул и впустил их.
   Почти без звука – им хватило ума хоть на это – комитетчики вошли друг за другом в гнездо, где сразу же стало тесно. Как только дверь за ними закрылась, Йоргенсон сказал:
   – Так вот, президент, что мы решили. Мы сидели ночью до четырех, обсуждая все это дело.
   Он говорил тихо, жестко и очень решительно.
   – Какое дело? – спросил Николас, хотя он и так догадался.
   – Мы устраним политкома, этого Нанса. Инсценируем драку на двадцатом этаже, пробраться туда очень трудно, потому что по пути везде навалены ящики с деталями оловяшек. Чтобы подняться и нас там разнять, ему потребуется не менее получаса. И это даст тебе время. Время, в котором ты будешь нуждаться.
   – Кофе? – предложил Николас, выходя на кухню.
   – Сегодня, – сказал Йоргенсон.
   Ничего ему не отвечая, Николас неспешно пил кофе. Больше всего ему хотелось быть сейчас в ванной. Чтобы закрыться на защелку и чтобы никто не мешал: ни Рита, ни брат, ни его жена – никто из них до него бы не добрался. Даже Кэрол. Ему хотелось, ну хотя бы на пару минут, запереться от них ото всех. Просто сидеть в одиночестве и слушать тишину, просто существовать. И тогда, возможно, он смог бы подумать. Найти себя. Не Николаса Сент-Джеймса, президента асептического бака «Том Микс», а себя как человека. И тогда бы он, наверное, понял, прав ли комиссар Нанс и всегда ли надо подчиняться закону. Или права Кэрол Тай, что происходит нечто странное и неправильное, чему подтверждением ее записи речей, произнесенных Янси за последний год. «Ку де гра», – думал он. То, что сейчас здесь происходит, как раз оно и есть, смертельный удар по башке.
   С чашкой в руке Николас повернулся и взглянул на комитетчиков.
   – Сегодня, – передразнил он Йоргенсона, которого не очень любил; Йоргенсон был из этих здоровяков с бычьей шеей, любителей пива.
   – Мы знаем, что нужно поторопиться, – сказал Халлер.
   Он говорил тихо, с оглядкой на Риту, стоявшую перед зеркалом; ее присутствие действовало ему на нервы, как, впрочем, и всему комитету. Конечно, они боялись, боялись полиции, боялись политкома. И все же они пришли.
   – Давайте я опишу вам, какое положение сложилось с искусственными органами, – начал Николас, но его тут же перебил Фландерз.
   – Мы знаем все, что нам нужно знать. Все, что мы хотим знать. Послушайте, президент, мы раскусили их замысел.
   В глазах комитетчиков читался гнев, смешанный с безнадежностью; в маленьком – да собственно и не маленьком, а просто стандартном – гнезде Николаса было душно от их нервного страха.
   – Чей замысел? – спросил Николас.
   – Шишек из Эстес-Парка, которые всем заправляют, – сказал Йоргенсон. – А уж кто там конкретно, можешь спросить у мелких бандитов вроде этого Нанса.
   – Ну и что же это за замысел?
   – Дело в том, – сказал Фландерз, который от страха и напряжения начал заикаться, – что им не хватает пищи, а потому они ищут предлога прикрыть кой-какие из муравейников и вынудить жителей подняться на поверхность, где все они благополучно сдохнут. Мы не знаем, скольким муравейникам суждена такая судьба. Может, многим, а может, и не очень – смотря как там у них с производством пищи.
   – Так что ты видишь, – сказал Николасу Халлер (его голос зазвучал громче, но тут же, после тычка, полученного от соседа, упал до шепота), – им нужен предлог. И они получат этот предлог, когда мы перестанем выполнять план по выпуску оловяшек. А прошлой ночью после этого репортажа об уничтожении Детройта, когда Янси объявил, что планы будут увеличены, вот тогда-то мы все и поняли – они поднимут план, и все муравейники, которые его не выполнят, будут прикрыты. Например – мы. А там… – он указал на потолок, – мы умрем.
   – И вы хотите, чтобы Николас пошел за искусственной поджелудочной и умер еще раньше, – резко сказала Рита, все еще продолжавшая причесываться.
   – Миссис Сент-Джеймс, – повернулся к ней Халлер, – он же наш президент, мы его избрали, и вот для того мы его и избирали, чтобы он нам помогал.
   – Ник вам не добрый дедушка, – сказала Рита, – и не волшебник. И не шишка из правительства. Он не умеет делать искусственные железы. Он не может…
   – Вот деньги, – перебил ее Йоргенсон, передавая Николасу толстый белый конверт. – Сплошь запдемовские пятидесятки, четыреста штук. Итого двадцать тысяч долларов. Прошлой ночью, пока Нанс спал, мы обошли весь муравейник и собрали.
   Эта сумма равнялась зарплате половины муравейника за… сейчас ему было трудно считать. Но за долгое, долгое время. Комитет поработал на славу.
   – Ну вот, вы собрали деньги, так сами этим и занимайтесь, – снова вмешалась Рита. – Кидайте жребий, делайте как хотите, но только не ввязывайте Ника. Да и Нанс не сразу заметит, что кто-то из вас исчезнет, а пропажа Ника сразу же бросится ему в глаза. Так он может не замечать целую неделю, а вот если не будет Ника, сразу начнется скандал и…
   Ее голос звучал нежно, почти умоляюще.
   – И что, миссис Сент-Джеймс? – спросил Халлер. – Ну что такого сможет сделать Нанс, когда президент Сент-Джеймс уже поднимется по стволу и выйдет на поверхность?
   – Тогда – ничего, Джек, – сказала Рита, – но вот когда он вернется… Нанс его тут же убьет.
   «Ну и хрен с ним, – подумал Николас. – Да и вообще я вряд ли вернусь».
   Йоргенсон с явной неохотой залез в карман своего комбинезона и вытащил маленький плоский предмет, похожий на портсигар.
   – Мистер президент, – провозгласил он хриплым голосом, подделываясь под строгий официальный тон, – вы знаете, что это такое?
   «Не знаю, – подумал Николас, – но вполне могу догадаться. Самодельная бомба с часовым механизмом или радиодетонатором. И если я сегодня не пойду, вы ее пристроите куда-нибудь в моем гнезде или в моем кабинете, и она взорвется и разнесет меня на куски, а заодно, пожалуй, и мою жену, а может, даже младшего брата и его драгоценную женушку или тех несчастных, кто в это время окажется в моем кабинете. И ведь вы – большинство из вас – все больше электрики и монтажники, так что вы в достаточной мере… вы знаете, как сделать так, чтобы успех вам был обеспечен. Так что, если я не выйду на поверхность, ваш комитет меня уничтожит – вместе с кучей невинных, которым не повезет, – а если я все же пойду, Нансу тут же доложит какой-нибудь стукач, которых в муравейнике немало, и он меня пристрелит, когда я еще буду подниматься по стволу, потому что сейчас военное время и закон запрещает выходить на поверхность».
   – Послушай, президент, – сказал Фландерз, – ты же, наверно, боишься, что нужно подниматься по стволу, а там у выхода всегда есть оловяшки, готовые скинуть тебе на голову своего поврежденного дружка… Так нет же, мы придумали другое.
   – Туннель, – сказал Николас.
   – Да. Мы прошли его сегодня рано утром, как только включились автоматы, их грохот заглушил шум проходческого щита. Ствол абсолютно вертикальный, настоящий шедевр.
   – Он начинается на первом этаже, на потолке помещения ВАА, где хранятся трансмиссии для оловяшек второго типа, – сказал Йоргенсон. – По всему стволу тянется цепь, закрепленная – и очень надежно, я это гарантирую – у самой поверхности. Ее конец спрятан между…
   – Вранье, – оборвал его Николас.
   – Да нет, честно, – смущенно заморгал Йоргенсон.
   – Нельзя за какие-то два часа пробурить ствол до самой поверхности, – оборвал его Николас. – Ну так что же в действительности?
   Последовала долгая унылая пауза.
   – Мы начали проходить ствол, – пробормотал наконец Фландерз. – Прошли уже добрые сорок футов. Портативный щит стоит в рабочем положении. Мы решили, что запустим тебя в ствол вместе с кислородным оборудованием, а потом закупорим нижний конец, чтобы заглушить вибрации и шум.
   – А я, – продолжил Николас, – засяду в стволе и буду копать дальше, пока не выйду на поверхность. Ну и сколько же, вы думаете, я там проваландаюсь с ручным буром, без серьезной техники?
   Опять последовала долгая пауза, а затем кто-то из комитетчиков виновато промямлил:
   – Двое суток. Мы уже заготовили пищу и воду, даже достали автономный космический скафандр, из тех, для Марса. Поглощение влаги, отходов организма, все как полагается. И это всяко уж лучше, чем подниматься по тому стволу, у выхода из которого ошиваются оловяшки.
   – А тут внизу будет Нанс, – добавил Николас.
   – Нанс будет разнимать драку на…
   – Хорошо, я пойду.
   Комитетчики, явно не ожидавшие такого быстрого согласия, удивленно на него воззрились.
   Рита тихо, обреченно всхлипнула.
   – Это все же лучше, чем быть взорванным, – повернулся к ней Николас. – Они ведь это вполне серьезно. – Он указал на маленький плоский предмет в руках Йоргенсона.
   «Ipse dixit[9], – сказал он себе, – есть такое иностранное выражение. Утверждение сделанное, но не проверенное. И в данном случае мне не хочется его проверять – эта штука может натворить такого, что удивится даже наш политком, комиссар Нанс».
   Он встал и ушел в ванную – и заперся на защелку. Чтобы хотя бы пару минут его никто не тревожил. Чтобы быть просто биохимическим организмом, а не президентом подземного асептичного коммунального жилого бака «Том Микс» в ремен Третьей мировой войны, основанного в июне две тысячи десятого года после Рождества Христова. Долгие, долгие годы, хрен знает сколько времени после Христа.
   «Что мне нужно бы сделать, – подумал он, – так это вернуться не с искусственным органом, а с пузырной чумой на вас всех. Чтобы всех вас до последнего».
   Он даже сам удивился собственной злобе, но все это было напускным, от страха и горечи. «Потому что, – думал он, пуская горячую воду и начиная бриться, – я действительно перепуган. Я не хочу запираться на двое суток в этом стволе, ежеминутно ожидая услышать, как снизу начинает пробиваться Нанс, или наткнуться по выходе на отряд броузовских оловяшек, услышавших снизу звук бура, а если даже не это, то оказаться среди радиоактивных развалин в самом пекле войны. Окунуться в чумную смерть, от которой мы бежали, спрятались. Я не хочу подниматься на поверхность за какой бы то ни было необходимостью».
   И он презирал себя за такие мысли, ему было противно смотреть на свое отражение в зеркале. Даже не просто противно, он не мог на него смотреть. А бриться было надо. Тогда он открыл дверь ванной, выходящую в сторону Стью, и крикнул:
   – Послушай, ты не дашь мне электробритву?
   – Не вопрос, – сказал Стью, подавая ему бритву.
   – В чем дело, Ник? – спросила Иди с тревогой и необычным для нее состраданием. – Господи, ты выглядишь просто ужасно.
   – Я и есть ужасный, – сказал Николас, а затем сел на краешек ванной и начал бриться. – Заставить меня сделать что-нибудь хорошее можно исключительно силой.
   Николасу не хотелось об этом говорить, дальше он брился в мрачном молчании.

Глава 5

   Над полями и лугами, над высокими горами, над лесами Северной Америки, где лишь изредка встречались кучки домов, чьи-то поместья, разбросанные в самых неожиданных местах, флаппер Джозефа Адамса летел с Тихоокеанского побережья, из поместья, где Адамс был полноправным доминусом, в Нью-Йорк, в Агентство, где он был лишь одним из многих янсеров. Наступал понедельник, рабочий день, о котором он так страстно мечтал. Соседнее с ним сиденье занимал портфель с золотой монограммой «Дж. У. А.», в котором лежала от руки написанная речь. На заднем сиденье теснились четверо оловяшек из его личной свиты.
   Тем временем он обсуждал по видеофону деловые вопросы, его собеседником был Верн Линдблом, тоже сотрудник Агентства. Верн не был генератором идей, не был мастером слова, однако он был художником в визуальном смысле, а потому лучше знал, что там еще задумал их общий начальник Эрнест Эйзенблудт, сидевший в московской студии.
   – Следующим будет Сан-Франциско, – сказал Линдблом. – Я как раз его строю.
   – В каком масштабе? – заинтересовался Адамс.
   – А ни в каком.
   – В натуральный размер?! – Адамс не верил своим ушам. – И Броуз согласился? Это что, очередной приступ эйзенблудтовского креативного…
   – Только кусок. Ноб-Хилл и вид на бухту. На все потребуется порядка месяца, но спешки нет никакой. Кой черт, ведь только что показали Детройт.
   Линдблом говорил спокойно и уверенно и, как прекрасный ремесленник, имел для того все основания. Генераторы идей ценились пятачок пучок, но те, кто работал своими руками, составляли замкнутую гильдию, проникнуть в которую было не под силу даже Броузу со всеми его агентами. Они были как изготовители витражного стекла в средневековой Франции: если гибли они, гибло и их искусство.
   – Хочешь послушать мою новую речь?
   – Господи, да конечно же нет, – испугался Линдблом.
   – От руки написана, – скромно похвастался Адамс. – Я послал железяку куда подальше, она меня до белого каления доводила.
   – Послушай, – сказал Линдблом, неожиданно посерьезнев, – до меня тут дошел один слух. Тебя хотят снять с речей и перебросить на специальный проект. Только не спрашивай на какой, мой источник не знает. – И добавил, чуть помедлив: – Это сказал один футмен.
   – Хмм.
   Адамс пытался изобразить спокойствие, но внутри его сразу же стало подташнивать. Вне всякого сомнения, – судя по приоритету над обычной работой – это исходило из конторы Броуза. И в самом Броузе, и в его специальных проектах было что-то такое, что ему сильно не нравилось. Хотя не понятно, что именно.
   – Как раз по твоей части, – добавил Линдблом. – Что-то там насчет археологии.
   – Ясненько, – ухмыльнулся Адамс. – Советские ракеты разрушают Карфаген.
   – Тебе предстоит программировать Гектора и Приама и вообще всех этих парней. Вытаскивай заранее Софокла. Шпаргалки, или подстрочники, или что там еще.
   – «Дорогие друзья, – возгласил Адамс. – На меня пала тяжелая обязанность сообщить вам печальную новость, но мы все равно победим. Новая советская МБР “Гардеробщица А-три” с углеродной боеголовкой усыпала окрестности Карфагена в радиусе пятидесяти миль радиоактивной поваренной солью, что лишний раз показывает… – Он смолк и на секунду задумался. Так что там делали в этом Карфагене? Амфоры? Вазы? Да какая разница, это по части Линдблома. Показывать цветные открытки, отсканированные в мультифаксной системой объективов телевизионных камер в гигантской, под завязку набитой декорациями московской студии Эйзенблудта. – Это, друзья, все, что осталось от города, однако генерал Хольт сообщил нам, что наш ответный удар, при котором использовалось новейшее оружие устрашения, горохомпулялка “Полифем Х-Б”, уконтрапупило военный флот Афин на десять процентов, и теперь, с Божьей помощью, мы…»
   – А знаешь, – задумчиво сказал Линдблом, – если кто-нибудь из броузовских ребят слушает этот треп, тебе будет очень, очень смешно.
   Внизу величавая река плавно катила серебряные воды с севера на юг, и Джозеф Адамс выглянул в иллюминатор, чтобы снова посмотреть на Миссисипи и восхититься ее красотой. И это была никакая не реконструкция: то, что сверкало под утренним солнцем, было частью извечного. Изначальный мир, не нуждавшийся в возвращении, потому что он никуда не уходил. Этот вид, подобно виду Тихого океана, всегда его протрезвлял – что-то оказалось сильнее человека, пребыло.
   – А пускай их слушают, – отмахнулся Адамс; серебристая змея, проплывавшая за иллюминатором, придала ему решительности – в количестве достаточном, чтобы тут же выключить видеофон. Так, на всякий случай, а вдруг они и вправду подслушивают.
   А затем вдали, за Миссисипи, он увидел дело рук человеческих, и оно тоже породило в нем странное ощущение. «Озимандия» (да откуда взялось это слово?) – гигантские жилые структуры, возведенные этим неугомонным зодчим Луисом Рансиблом. Этим предводителем муравьев, чьи солдаты не грызли листья безустанными челюстями, а создавали тысячами механических лап гигантскую жилую структуру, в которой было буквально все, вплоть до детских площадок, плавательных бассейнов, столов для пинг-понга и мишеней для игры в дартс.
   И познаете истину, думал Адамс, и истина сделает вас рабами[10]. Или, как сказал бы Янси, «Друзья американцы, передо мною лежит документ настолько священный и важный, что я прошу вас…» и так далее, и так далее. Адамс чувствовал себя усталым, а он ведь еще не долетел до Нью-Йорка, до строения 580 по Пятой авеню, и рабочий день еще даже не начинался. Без единой души поблизости, в своем прибрежном поместье он ощущал, как проклятый туман одиночества разрастается день ото дня, забивает горло, мешает дышать, в то время как здесь, пролетая над уже восстановленными и еще нет – но тут тоже скоро все восстановят – массивами земли и, конечно, все еще «горячими» пятнами, уродливыми, как стригущий лишай, он отводил глаза и стыдился. Его переполнял стыд не потому, что восстанавливали плохо, а потому, что это было плохо, и он знал, кто в этом виноват и почему это плохо.
   Вот бы осталась, сказал он себе, хоть одна боеголовка. На орбите. И чтобы можно было нажать эту забавную старомодную кнопку, какие были когда-то у генералов, и боеголовка – вжжик! – и полетела бы вниз. На Женеву. На Стэнтона Броуза. А хорошо бы, размечтался Адамс, запрограммировать однажды вак не речью, даже не хорошей речью вроде той, что лежит в этом портфеле, которую я вымучил прошлой ночью, а простым спокойным объяснением, что же происходит в действительности. Прогнать ее через вак, завести на сим и снять на видеопленку; на этом этапе уже нет никакой цензуры, но разве что Эйзенблудт случайно забредет… и даже он, вообще говоря, не будет читать текст, ведь это его не касается.
   А потом небеса обрушатся.
   На это будет интересно посмотреть – если успеть отбежать подальше.
   – Слушайте, – запрограммирует он «Мегаваку 6-V».
   И все эти маленькие хреновинки, которые у вака в кишках, закрутятся, и сим проговорит то же самое, но в преображенном виде; простейшее слово будет подано так, чтобы мелкими деталями придать достоверность тому, что иначе было бы – посмотрим правде в лицо, подумал он кисло, – крайне убогим, неубедительным рассказом. Введенное в «Мегавак 6-V» в форме логоса предстанет перед объективами телевидения и микрофонами в обличии утверждения, в котором ни один нормальный человек – тем более просидевший под землею пятнадцать лет – и не подумает усомниться. Однако возникает парадокс, ведь утверждать будет сам Янси – как в этой старинной шутке: «Все, что я говорю, это ложь», и тут все затягивается в крепкий морской узел.
   И что же будет достигнуто? Ведь все равно в конечном итоге Женева это зарубит, и… нам совсем не смешно, сказал про себя Джозеф Адамс голосом, который он, подобно любому другому янсеру, давным-давно интроецировал. Суперэго, как выражались довоенные интеллектуалы, или, до появления такого понятия, угрызения совести.
   Совесть.
   Стэнтон Броуз, засевший в своем женевском «Фестунге»[11] как злой чародей, как тухлая, вонючая, тускло фосфоресцирующая морская рыба, дохлая макрель с тусклыми бельмами глаз… действительно, что ли, Броуз так выглядит?
   Он, Джозеф Адамс, видел Броуза во плоти всего лишь два раза в жизни. Броуз был стар. Сколько ему там, восемьдесят два? И далеко не худенький. Не какая-нибудь там корявая палка, с которой складками свисает сухая копченая плоть; Броуз в свои восемьдесят два весил добрых два центнера, он не ходил, а ездил на каталке, изо рта у него постоянно текло, да и из носа тоже… И все же его сердце еще билось, потому что это было искусственное сердце, и селезенка была тоже искусственная, и что только не…
   И все же изначальный Броуз оставался. Потому что его мозг не был иск-оргом, таких попросту не было; сделать искусственный мозг даже до войны, когда существовала эта фирма, корпорация «Иск-Орг» в Финиксе, было бы все равно что заняться, как называл это про себя Адамс, производством «настоящего поддельного серебра», во всем многообразии метафорического смысла этого выражения, – погрузиться в мир аутентичных подделок.
   А этот мир, в который, вам кажется, вы можете войти через дверь с табличкою «Вход», погулять в нем минутку и тут же выйти через дверь с табличкою «Выход», – этот мир, подобно декорациям эйзенблудтовской московской киностудии, не имел конца, за комнатой комната, дверь «Выход» одной комнаты оказывалась дверью «Вход» другой.
   И теперь, если Верн Линдблом не ошибался, если этот парень из частной сыскной организации, лондонской «Вебстер Фут лимитед» не ошибался, распахивалась новая дверь «Вход», распахивалась от толчка руки, протянувшейся в старческом треморе издалека, из Женевы… в мыслях Адамса эта метафора стала зримой и устрашающей, он действительно увидел распахнутую дверь, почувствовал тьму, которой она дышит, – лишенная света комната, куда ему неизбежно придется вступить для выполнения одному лишь Богу известно какой задачи, не была навязчивым кошмаром, подобным черным безликим туманам, осаждавшим его изнутри и снаружи, она была…
   Слишком отчетлива. Изложенная графически однозначными словами в памятной записке, исходящей из этого чертова гадюшника, Женевы. Генерал Хольт и даже маршал Харензаны, который, как ни говори, был офицером Красной армии, а не Бантхорном[12], нюхающим подсолнух, даже Харензаны иногда прислушивался. Но этот еле передвигающийся, текущий изо всех отверстий старый мешок, битком набитый иск-оргами – ведь Броуз жадно поглощал из прискорбно маленького и быстро таявшего мирового запаса иск-орг за иск-оргом, – был лишен слуха. В самом буквальном смысле с лова. Много лет назад его уши перестали функционировать. И Броуз отказался от искусственной замены: ему нравилось не слышать.
   Проверяя все до единой телевизионные записи речей Протектора Янси, Броуз их не слушал; ужасным, как представлялось Адамсу, образом этот жирный полумертвый организм получал звуковой сигнал, так сказать, по прямому проводу – от электродов, умело имплантированных много лет назад в соответствующий отдел его дряхлого мозга… единственного органа, который действительно был Броузом, все остальное представляло собой некое подобие железного дровосека, некую совокупность пластиковых, безотказных (до войны корпорация «Иск-Орг» гордо давала своим изделиям пожизненную гарантию, причем в иск-орговом бизнесе значение слова «пожизненный», применять ли его к жизни объекта или жизни его обладателя, было на редкость понятно) протезов, на которые, вообще говоря, могли притязать и янсеры меньшего калибра – в том смысле, что иск-орги, находившиеся в сейфах подземного хранилища под Эстес-Парком, принадлежали янсерам как классу, а совсем не одному лишь Броузу.
   Но это в теории, а вот на практике… Когда у Шелби Лейна, чье орегонское поместье Адамс нередко посещал, отказали почки, искусственной ему не предоставили, хотя было известно, что в запасниках хранятся целых три штуки. Лейна, лежавшего в лежку на широкой хозяйской кровати в окружении опечаленных оловяшек, явно не убеждал тот довод, что Броуз наложил на эти три искусственные почки так называемое обременение. Он обременил эти чертовы органы, связал их по отсутствующим рукам и ногам, заблокировал саму возможность их применения сложным квазизаконным притязанием на приоритет. Полубеспомощный Лейн обратился с иском в Высший судебный совет, непрерывно заседавший в Мехико, разбирая в первую очередь споры по границам поместий; совет, в котором заседало по одному оловяшке каждого типа. Лейн не то чтобы проиграл тяжбу, но уж точно ее не выиграл – он умер. Он умер, ожидая, когда же по иску будет принято решение. А Броуз – Броуз жил с приятным осознанием, что он может пережить еще три полных отказа почек. И любой, кто решится подать в Высший судебный совет аналогичный иск, несомненнейшим образом умрет, не дождавшись его разрешения, и судебное дело будет прекращено за смертью истца.