В городе много общественных учреждений, католических церквей и богаделен, но особенно он хорош, если смотреть со стороны цитадели и старого здания правительства. Очаровательные окрестности, где поля перемежаются лесами и горами, холмами и озерами, где на многие мили вытянулись белыми подосками канадские деревушки; пестрое стадо крыш, башенок и труб в старом городе, раскинувшемся на холмах у самых ваших ног; красавица река св. Лаврентия, блестящая и сверкающая на солнце; и крошечные пароходики внизу под скалой; с которой вы смотрите (издали их снасти кажутся паутиной, протянутой на свету, бочки и бочонки на палубах – игрушками, а хлопотливые матросы – ну прямо марионетками), все это обрамленное глубокой амбразурой крепостного окна – да еще когда смотришь из мрачной залы, образует самую яркую, чарующую картину, на какой когда-либо останавливался глаз. Весной несчетное множество переселенцев, прибывших из Англии или Ирландии, проходят этот путь из Квебека в Монреаль, пробираясь в глухие леса и новые поселки Канады. Если любопытно (как я это частенько делал) прогуляться утром по набережной Монреаля и посмотреть на группы этих переселенцев, которые сотнями сидят на пристанях возле своих ящиков и сундучков, то насколько же интереснее ехать с ними на одном пароходе и, затерявшись в толпе, наблюдать и слушать их, не привлекая к себе внимания.
   Судно, на котором мы возвращались из Квебека в Монреаль, было забито ими; на ночь они разложили постели в проходах между палубами (то есть те, у кого были постели) и так плотно улеглись вповалку у нашей двери, что невозможно было ни войти, ни выйти. Они были чуть ли не все англичане, главным образом из Глочестершира, и ехали всю зиму, пока добрались сюда; но удивительно, какие чистенькие были у них дети и как безграничны любовь и самоотверженность бедных родителей!
   Сколько бы мы ни лицемерили, – а мы будем лицемерить, пока мир стоит, – бедняку куда труднее быть добродетельным, чем богатому; и тем ярче сверкает то хорошее, что есть в нем. В ином роскошнейшем особняке живет человек, примерный супруг и отец, чьи достоинства, как отца и супруга, люди справедливо превозносят до небес. Но приведите его сюда, на эту забитую переселенцами палубу. Снимите с его красивой молодой жены шелковое платье и драгоценности, растреплите ее тщательно причесанную голову, проложите ранние морщины на ее лбу, дайте запасть ее щекам от забот и вечных лишений, оденьте ее отцветшее тело в грубую залатанную одежду, лишите ее всякой защиты и поддержки, оставив ей только его любовь, – и вот тогда проверим их добродетели. Измените точно так же общественное положение мужа, чтобы в этих крошках, взбирающихся к нему на колени, он видел не наследников своего имени и богатства, а маленьких нахлебников, вырывающих у него кусок изо рта; разбойников, покушающихся на его скудный обед; столько-то ртов, на которых приходится делить каждый грош, все больше отнимая у себя самого. Вместо нежной детской ласки, милой сердцу, навалите на него все нужды, хвори и болезни детей, упрямство, капризы и надутое молчание; пусть они не лепечут ему о своих детских причудах, а жалуются на холод, и голод, и жажду, – и если все это не убьет его отцовских чувств и он будет терпелив, заботлив, нежен и внимателен к своим детям и будет всегда принимать к сердцу их радости и горести, – тогда верните его в парламент, на церковную кафедру, в коллегию мировых судей, и когда он услышит разглагольствования об ущербной нравственности тех, кто кое-как перебивается от получки до получки и тяжким трудом добывает свой черствый хлеб, – пусть он встанет, как человек, который сам все изведал, и скажет таким краснобаям, что они по сравнению с людьми труда должны были бы быть ангелами в повседневной жизни и лишь с великим смирением помышлять о награде на том свете.
   Кто из нас может сказать, каким он стал бы, если б ему выпала такая доля и за всю жизнь выдались лишь краткие передышки или незначительные перемены? Когда я глядел на этих людей, оторванных от родины, не имеющих крова, нищих скитальцев, измученных бесконечными переездами и тяготами жизни; и видел, как терпеливо они нянчат и холят своих детей; как сначала спрашивают об их нуждах, а уж потом кое-как удовлетворяют свои; с какою нежностью женщины поддерживают в них веру и надежду; как действует их благородный пример на мужчин; и как редко, редко прорывается у них жалоба даже в минуты раздражения, – я начинал сильнее любить и уважать род человеческий; и дай-то бог, чтобы среди его лучших представителей побольше нашлось атеистов, способных вычитать в книге жизни этот простой урок.

 

 
   Тринадцатого мая мы снова выехали из Монреаля на этот раз в Нью-Йорк; на пароходе проделали путь по реке св. Лаврентия до Ла-Прери, что на противоположном берегу, а оттуда проехали по железной дороге в Сент-Джонс, расположенный на озере Шамплен. Последними англичанами, приветствовавшими нас в Канаде, были офицеры местного гарнизона, принимавшие нас в довольно приятных казармах и так гостеприимно и дружелюбно, что мы сохраним в памяти каждый час, проведенный с этими подлинными джентльменами; но вскоре мы отчалили под звуки «Правь, Британия!» и оставили их далеко позади.
   И все-таки Канада занимает первое место в моих воспоминаниях – и навсегда сохранит его. Мало кто из англичан ожидал бы увидеть ее такой, какова она на деле. Ее неторопливое продвижение по пути прогресса; изживание старой вражды, которая скоро и вовсе забудется; неразвращенное общественное мнение и здоровое частное предпринимательство; ничего от суетливости и лихорадочности, размеренная жизнь, бьющая животворным ключом, – все это внушает большие ожидания и надежды. Я привык думать о Канаде как об отсталой стране, плетущейся в хвосте за развитым обществом, которое быстрым шагом идет вперед; забытой и заброшенной, погруженной в изнуряющий сон, – и то, что я увидел, явилось для меня большой неожиданностью: спрос на рабочую силу и уровень заработной платы; оживленные набережные Монреаля; разгружаемые и нагружаемые пароходы; множество судов в различных портах; широкая торговля, дороги и общественные здания, которые строятся напрочно; благопристойный тон газет и журналов; и, наконец, жизненные блага и довольство, какие может принести честный труд. Пароходы, курсирующие на озерах, по своей благоустроенности, чистоте и безопасности плавания, по благородству натуры и поведения своих капитанов, а также по вежливости персонала и безупречному обслуживанию уступают даже знаменитым шотландским судам, которые так заслуженно превозносят у нас на родине. Правда, гостиницы в Канаде обычно скверные, потому что жить в отелях здесь не так принято, как в Соединенных Штатах, английские же офицеры, составляющие значительную часть общества в каждом городе, живут преимущественно в полковых общежитиях; но во всех прочих отношениях путешественник найдет в Канаде такие же удобства, как и в любом другом известном мне месте.
   Но один американский корабль – тот самый, на котором мы плыли по озеру Шамплеп из Сент-Джонса в Уайтхолл, я ставлю очень высоко; и не будет преувеличением сказать, что он лучше того, на котором мы прибыли из Квинстона в Торонто, или того, который нас доставил из Торонто в Кингстон, и – смело могу добавить: – любого другого на свете, этот пароход, именуемый «Берлингтон», – истинное совершенство в смысле чистоты, изящества и порядка. У него не палубы, а гостиные; не каюты, а будуары, изысканно обставленные, с литографиями, картинами и музыкальными инструментами; и каждый уголок и закоулок на судне – подлинное чудо изящного уюта, красоты и удобства. Командир корабля капитан Шерман, чьей изобретательности и превосходному вкусу корабль обязан этими совершенствами, не раз достойно и храбро проявил себя в трудных испытаниях, и не на последнем месте следует упомянуть, что у него достало мужества перевозить английские войска в такой момент (это было в пору Канадского восстания), когда для них это оказалось единственным средством передвижения. Он сам и его корабль снискали всеобщее уважение как у себя на родине, так и у нас; и ни один человек, пользующийся в своей области общим признанием, не заслужил бы его больше и не держался бы достойнее, нежели этот джентльмен.
   Итак, на этом плавучем дворце мы вскоре вернулись в Соединенные Штаты и в тот же вечер зашли в Берлингтон, красивый городок, где мы простояли около часа. В Уайтхолл, конечный пункт нашего плавания, мы прибыли в шесть часов на следующее утро, – а могли бы прибыть и раньше, но пароходы ночью здесь стоят на якоре несколько часов, так как озеро в этой части очень узко и плыть по нему в темноте небезопасно. В одном месте оно настолько сужается, что корабль тащат на канате.
   Позавтракав в Уайтхолле, мы сели в карету и отправились в Олбени, большой шумный город, куда мы прибыли в шестом часу вечера, после того как весь день ехали по страшной жаре, так как снова было знойное лето. В семь часов мы погрузились на большой пароход, до того забитый пассажирами, что его верхняя палуба напоминала аванложу в театре во время антракта, а нижняя – Тоттенхем-Корт-роуд в субботу вечером, – и поплыли по реке Норт к Нью-Йорку. Спали мы, однако, крепко и на другое утро в начале шестого прибыли в Нью-Йорк.
   Задержавшись здесь всего на сутки, чтобы передохнуть и прийти в себя, мы снова двинулись в нашу последнюю поездку по Америке. До отплытия в Англию у нас оставалось еще пять дней, а мне очень хотелось посмотреть деревню шекеров[123], где живут приверженцы религиозной секты, по которой она и получила свое название.
   Итак, мы снова поднялись вверх по реке Норт до города Гудзон и там наняли «внерейсовую» карету, на которой и прибыли в Ливан, лежащий в тридцати милях оттуда – конечно, не в деревню Ливан, где я ночевал, когда ездил в прерию.
   Местность, по которой вилась наша дорога, была богатая и красивая; погода была прекрасная и на протяжении многих миль в голубой дали вставали перед нами стройной грядой облаков высокие Каатскилские горы, где некогда в памятный бурный день Рип ван Винкль[124] играл в кегли с призрачными голландцами. На крутом склоне горы, у подножия которой проходит еще недоконченная железная дорога, мы наткнулись на поселение ирландцев. Кругом тут есть все необходимое для постройки приличного жилья, но просто удивительно, до чего нескладны, примитивны и убоги их лачуги. Лучшие из них еще могут с грехом пополам защитить от непогоды; худшие пропускают ветер и дождь сквозь широкие бреши в крышах из волглой травы и в глиняных стенах; у них нет ни двери, ни окон; иные еле стоят, кое-как подпертые кольями и столбами; и все – обветшалые и грязные. На редкость безобразные старухи и полногрудые молодые женщины, свиньи, собаки, мужчины, дети, грудные младенцы, горшки, котлы, навоз, вонючие отбросы, гнилая содома и стоячая вода – все смешано здесь в одну кучу, составляя неотъемлемую принадлежность каждой темной и зловонной хижины.
   В десятом часу вечера мы прибыли в Ливан, славящийся своими горячими ключами и большой гостиницей, несомненно превосходной по мнению тех носителей стадного чувства, которые приезжают сюда развлечься или поправить здоровье, но предельно неудобной. Нас провели в огромное помещение, освещенное двумя тусклыми свечами – так называемую гостиную; оттуда, спустившись на несколько ступенек, мы попали в другую обширную пустыню, называемую столовой. Спальни наши находились в длинном ряду таких же маленьких, беленных мелом келий, шедших по обе стороны мрачного коридора, и были так похожи на тюремные камеры, что, улегшись в постель, я был почти уверен, что меня сейчас запрут, и невольно прислушивался, не повернется ли ключ в замочной скважине. Должно быть, лечебные ванны находились где-то по соседству, так как я даже в Америке нигде не видел, чтобы так плохо обстояло дело с умыванием; и вообще спальни были лишены самых простых удобств – в них не было даже стульев; я бы сказал, что в них не было ничего, но этого не скажешь, так как на утро я проснулся весь искусанный.
   Гостиница, однако, красиво расположена, и нам подали хороший завтрак. Покончив с ним, мы отправились к месту своего назначения, находившемуся милях в двух отсюда, – дорогу к нему указывала дощечка с надписью: «К деревне шекеров».
   По пути нам попалась партия шекеров, занятых дорожными работами; на них были широчайшие из широкополых шляп, а сами они казались во всех отношениях до того деревянными, что вызвали у меня не больше симпатии и интереса, чем фигурная резьба на носу корабля. Вскоре мы подъехали к деревне и, выйдя из кареты у дома, где продавались изделия шекеров и где собирались старейшины, попросили разрешения посмотреть на их обряды.
   В ожидании ответа от высокого лица, которому должны были передать нашу просьбу, мы прошли в угрюмую комнату, где несколько угрюмых шляп висело на угрюмых крюках и где время угрюмо отстукивали угрюмые часы, которые тикали, казалось, через силу и лишь нехотя, по принуждению, нарушали угрюмую тишину. Вдоль стены выстроились в ряд семь-восемь жестких стульев с высокими спинками, и они до того соответствовали угрюмой атмосфере, царившей вокруг, что посетитель скорее согласился бы сесть на пол, чем хоть немного затруднить один из них.
   Тут в комнату величественно вошел угрюмый старый шекер, с глазами такими же неприятными, тусклыми и холодными, как большие круглые металлические пуговицы на его пиджаке и жилете, – этакий смирный домовой. Узнав, чего мы хотим, он достал газету, где совет старейшин, членом которого он состоял, всего несколько дней назад поместил объявление о том, что они решили на год закрыть свой храм для посторонних, так как приезжие ведут себя непристойно и мешают выполнять обряды.
   Поскольку возразить на это разумное постановление было нечего, мы попросили дозволения приобрести кое-что из изделий шекеров и получили угрюмое согласие. Тогда мы отправились в лавку, помещавшуюся в том же доме, через коридор, где у прилавка восседало нечто живое в рыжем футляре, что, по словам старейшины, было женщиной и, должно быть, в самом деле было, хотя я бы этого никогда не заподозрил.
   Через дорогу находился их храм – строгое, чистое деревянное строение, с большими окнами и зелеными ставнями, похожее на большую дачу. Поскольку доступ в молельню был закрыт, мне не оставалось ничего иного, как обойти и осмотреть его снаружи, а заодно и другие строения (все по большей части деревянные, окрашенные в темно-красный цвет, как английские сараи, и многоэтажные, как английские фабрики), и я могу сообщить читателю только те скудные сведения, которые почерпнул, пока делал покупки.
   Людей этих прозвали шекерами[125] по их религиозному обряду – пляске, исполняемой мужчинами и женщинами всех возрастов; перед началом ее мужчины снимают шляпы и пиджаки и торжественно вешают на стенку, потом перевязывают руки повыше локтя – лентами, точно готовясь к кровопусканию. Построившись затем в две шеренги, мужчины против женщин, они принимаются заунывно мычать и, то наступая друг на друга, то отступая, пляшут, смешно подпрыгивая, до полного изнеможения. Говорят, это выглядит до крайности нелепо и, судя по имеющейся у меня литографии, на которой запечатлен этот обряд и которая, по словам очевидцев, побывавших в храме, точно отображает действительность, должно быть, необычайное и уродливое зрелище.
   Управляет ими женщина, и, насколько известно, она облечена неограниченной властью, хотя при ней и существует совет старейшин. Живет она, говорят, в строгом затворничестве, в покоях над храмом, и никогда не показывается непосвященным. Если она хоть немного похожа на ту даму, что восседает в лавке, то держать ее под затвором великое для нее благодеяние, и я самым решительным образом высказываюсь за такую милосердную меру.
   Все имущество и доходы поселенцев складываются в общую казну, которой ведают старейшины. Поскольку они завербовали в свою секту немало богатых мирян и сами бережливы и расчетливы, то надо полагать, что их фонд в цветущем состоянии, тем более что они сделали большие земельные приобретения. Добавлю, что колония шекеров возле Ливана не единственная; их, по-моему, есть еще три, если не больше.
   Шекеры – хорошие фepмepы, и продукты их хозяйства быстро раскупаются и высоко ценятся. «Семена шекеров», «травы шекеров», «настойки шекеров» вам часто предлагают в магазинах поселков и городов. Они добры и милосердны к животным и умеют выводить породистый скот, который ценится на рынке и почти всегда находит быстрый сбыт.
   Едят они и пьют все вместе, по спартанскому обычаю[126], за общим большим столом. Супружеской жизни у них не существует: каждый шекер, будь то мужчина или женщина, дает обет безбрачия. На этот счет ходят всевозможные слухи, но здесь я опять-таки сошлюсь на даму из лавки и скажу, что если многие сестры-шекерши похожи на нее, я эти слухи считаю клеветой, лишенной всякого правдоподобия. А вот что они обращают в свою веру совсем молоденьких юношей и девушек, которые сами не знают чего хотят и еще неспособны принять твердое решение по этому, да и по любому другому вопросу, – я могу подтвердить на основе собственных наблюдений: в той партии шекеров, которую я видел за работой на дороге, было несколько совсем юных пареньков.
   Говорят, что они умеют отлично торговаться, но честны и справедливы в сделках и даже при продаже лошадей способны отрешиться от тех мошеннических наклонностей, которые, по неизъяснимой причине, неразрывно связаны, как видно, с этой отраслью торговли. Во всех делах они спокойно следуют своим путем, живут своей унылой молчаливой общиной и не проявляют большого желания вступать в сношения с другими людьми.
   Все это, конечно, неплохо, и тем не менее, признаюсь, я не могу симпатизировать шекерам, благосклонно смотреть на них или сколько-нибудь терпимо к ним относиться. Мне так претит, так ненавистен этот дурной дух, каким бы классом или сектой он ни насаждался, дух, который отнимает у жизни ее здоровые радости, крадет у юности ее невинные утехи, отбирает у зрелого и преклонного возраста всю их прелесть и отраду и превращает жизнь в узкую, ведущую к могиле тропу; этот мерзкий дух, который, дай ему свободу и позволь распространиться по земле, выхолостил бы и обесплодил фантазию наших великих людей и, лишив их способности создавать бессмертные образы для будущих поколений, низвел бы их до уровня животных, – что в этих чересчур широкополых шляпах и в этих чересчур уж темных сюртуках, – словом, в этом твердолобом, чопорном благочестии, чем бы оно ни прикрывалось, носит ли оно стриженые волосы, как в деревне шекеров, или отращивает себе ногти, как в индусском храме, – я вижу злейшего врага земли и неба, превращающего воду на свадебных пиршествах нашего бедного мира не в вино, а в желчь. И если непременно должны быть люди, давшие обет подавлять в человеке безобидную фантазию и любовь к невинному веселью и радости, составляющие неотъемлемую часть человеческой природы, – такую же неотъемлемую, как всякая присущая каждому любовь иль надежда, – я бы открыто причислил их к самым отъявленным злодеям; даже идиоты и те понимают, что такой путь не ведет к бессмертию, и будут презирать их и чураться.
   Покинув деревню шекеров с глубокой неприязнью в душе к старым шекерам и глубокой жалостью к молодым (которую несколько умеряла надежда, что они сбегут, – а это нередко здесь случается, – когда станут старше и разумнее), мы тем же путем, каким ехали накануне, вернулись в Ливан и оттуда в Гудзон. Отсюда мы по реке Норт поплыли на пароходе в Нью-Йорк, но не доехав, в четырех часах пути от него, высадились в Вест-Пойнте, где провели ночь и весь следующий день и еще одну ночь.
   В этом чудесном уголке – красивейшем по всему красивому и приятному нагорью у реки Норт – находится высшая военная школа Америки; она стоит в окружении темно-зеленых холмов и разрушенных фортов и смотрит с высоты на далекий городок Ньюбург, притулившийся у сверкающей на солнце водной полосы, по которой здесь и там скользят челноки, и белый парус под порывом ветра, налетевшего из горной лощины, вдруг меняет галс, – все здесь насыщено воспоминаниями о Вашингтоне и событиях войны за независимость[127].
   Трудно было бы сыскать для академии более подходящее место, а более красивого, кажется, и в мире нет. Система обучения здесь суровая, но хорошо продуманная и мужественная. Весь июнь, июль и август молодые люди проводят в палатках на широком плацу перед колледжем, а в течение всего года ежедневно проделывают там военные упражнения. Срок обучения для всех кадетов установлен государством в четыре года, но то ли из-за строгой дисциплины, то ли из-за свойственной американцам нелюбви к каким-либо ограничениям, а может быть и по обеим причинам сразу, но не больше половины поступающих в академию заканчивают ее.
   Так как число мест в академии примерно равно числу членов конгресса, каждый избирательный округ посылает в нее по одному кадету, – причем выбор его проходит под давлением соответствующего члена конгресса. Так же происходит потом и назначение на службу. Профессора академии живут в красиво расположенных домах: есть тут и отличная гостиница для приезжих, однако у нее имеется два недостатка: здесь блюдут абсолютную трезвенность (вина и спиртные напитки кадетам запрещены) и кормят в самое неудобное время: завтрак в семь, обед в час, ужин – с заходом солнца.
   Красота и свежесть, окружавшие этот тихий уголок на заре зеленого лета – еще только-только наступил июнь, – были поистине чарующи. Расставаясь с ним шестого числа и возвращаясь в Нью-Йорк, чтобы на следующий день отчалить в Англию, я радовался, что среди последних памятных красот, которые проплыли мимо нас, теряясь в ясной дали, были картины, созданные не рукой простого смертного, а неизгладимо запечатлевшиеся в умах многих людей, не стареющие и не тускнеющие от времени, – Каатскилские горы, Сонная Ложбина и Тапаан-Зее[128].



Глава XVI


   Путь домой.

 
   Никогда прежде меня так не интересовало и едва ли когда-нибудь так заинтересует направление ветра, как в то долгожданное утро, во вторник седьмого июня. Один авторитетный в морском деле человек сказал мне дня за два до того: «Вас устроит любой ветер, лишь бы он был хоть немного западный», – так что когда я на рассвете вскочил с постели и, распахнув окно, ощутил свежий северо-западный ветерок, поднявшийся среди ночи, он показался мне таким живительным, несущим с собой столько приятного, что я сразу преисполнился особого уважения ко всем ветрам, дующим с запада, и надеюсь сохранить его до той поры, пока, испустив последний вздох, не утрачу способности дышать среди смертных.
   Лоцман не замедлил воспользоваться благоприятной погодой, и корабль, еще вчера стоявший в такой забитой до отказа гавани, что, думалось, он раз навсегда отказался от плавания, потому что где тут выйти в море, был уже в добрых шестнадцати милях от берега. А как оно было красиво, наше судно, когда мы на катере быстро неслись туда, где оно бросило якорь: его высокие мачты изящными линиями врезались в небо, а все канаты и рангоуты были словно вычерчены тончайшим пером, и еще красивей оно стало, когда все собрались на борту и мы увидели, как под громкие дружные крики: «Живо, ребята, эй, живо!» – был поднят якорь и наш корабль горделиво потянулся за буксиром; но всего красивей и благородней оно было, когда на буксире убрали соединительный канат, а у нас на мачтах подняли паруса, и, расправив белые крылья, наш корабль помчался в свой вольный и одинокий путь.
   В кают-компании на корме нас оказалось всего пятнадцать пассажиров, по большей части из Канады, кое-кто был даже знаком друг с другом. Ночь выдалась ветреная и бурная, как и последующие два дня, но они пролетели быстро: вскоре у нас составилась веселая и милая компания, с честным, отважным капитаном во главе, как это обычно бывает на земле или на воде, когда люди хотят быть друг другу приятными.