Страница:
За полчаса он выучил с полдюжины букв и, казалось, был в восторге от своих успехов – во всяком случае от того, что получал одобрение. Но тут внимание его начало рассеиваться, и я перешел на игру. Мне было ясно, что все это время он просто копировал движения моих пальцев и дотрагивался попеременно до ключа, чашки и других предметов, считая, что это такая игра, а вовсе не потому, что уловил связь между предметом и его обозначением.
Когда он вдоволь наигрался, я опять посадил его за стол, и он с готовностью стал снова перенимать мои движения. Очень скоро он научился составлять на пальцах по буквам слова – «ключ», «перо», «булавка»; я попеременно давал ему эти предметы, и после многократных повторений он, наконец, уразумел то, чего я от него добивался: что между знаком и предметом существует связь. Я понял это по тому, что, когда я составлял на пальцах слова: «булавка», «перо» или «чашка», он тотчас брад требуемый предмет.
Однако, постигнув эту взаимосвязь, он не просиял не обрадовался, как Лора в тот чудесный миг, когда она впервые поняла это. Тогда я разложил на столе уже знакомые Оливеру предметы и, отведя детей в сторонку, помог Оливеру составить на пальцах слово «ключ», после чего Лора тотчас принесла ему ключ, – мальчику это показалось занятным, и по его сосредоточенному личику промелькнула улыбка. Тогда я помог ему составить слово «хлеб», и Лора тотчас принесла ему ломтик; он понюхал хлеб, потом поднес его ко рту, с понимающим видом склонил голову набок, подумал с минуту и вдруг рассмеялся, точно хотел сказать: «Ага! Теперь мне ясно, что это значит!» Теперь и я понял, что у мальчика есть и способности и склонность к учению, что им стоит заняться – нужно лишь терпеливо и внимательно относиться к нему. И я передал его в руки умного педагога, нимало не сомневаясь, что он будет делать быстрые успехи».
Да, этот джентльмен вправе назвать чудесным тот миг, когда ум Лоры Бриджмен, дотоле блуждавший в потемках, впервые озарила надежда, что она может стать такой, какая сейчас. Воспоминание об этом миге будет всю жизнь служить доктору Хови источником чистой, неиссякаемой радости, которая будет сиять не менее ярко и на склоне дней его, посвященных благородному служению людям.
Теплые чувства, связывающие этих двух людей – учителя и ученицу, – столь же не похожи на обычные заботу и уважение, как не похожи условия, в которых они возникли, на обычные жизненные обстоятельства. Сейчас доктор Хови направил все усилия на то, чтобы дать своей ученице представление о более высоких материях и пусть приблизительное – понятие о создателе той вселенной, где, хоть она и обречена жить не ощущая запахов, среди безмолвия и мрака, ей на долю все же выпадает немало великих радостей и подлинных удовольствий.
Вы, имеющие глаза, но не видящие, и имеющие уши, но не слышащие; вы, ханжи с унылыми лицами, уродующие себя для того, чтобы люди думали, будто вы блюдете пост, – поучитесь здоровой веселости и кроткому довольству у глухих, немых и слепых! Самозванные святые с мрачным ликом, это невидящее, неслышащее и неговорящее дитя может преподать вам урок, которому вам не мешало бы следовать. Пусть рука этой несчастной девочки легонько ляжет на ваше сердце, – быть может, целительное ее прикосновение будет подобно прикосновению великого творца, чьи заповеди вы искажаете, чьи уроки извращаете, чьему милосердию и состраданию ко всему живому ни один из вас в своих повседневных деяниях не подражает до такой степени, как многие из самых закоренелых грешников, которым вы ничего не прощаете, а лишь предрекаете гибель!
Когда я уже собрался уходить, в комнату вбежал прелестный малыш – поздороваться с отцом, одним из надзирателей. Вид зрячего ребенка среди толпы слепых причинил мне на какую-то минуту не меньшую боль, чем вид слепого мальчика у входа два часа тому назад.
А когда я вышел из этого дома, насколько ярче и сочнее прежнего показалась мне глубокая синева в неба и моря после того мрака, в который погружено столько юных жизней там, в этих стенах!
В так называемом Южном Бостоне, где все на редкость благоприятствует этой цели, расположилось по соседству друг от друга несколько благотворительных заведений. Среди них – государственная больница для душевнобольных; дело в ней поставлено преотлично, в соответствии с гуманными принципами умиротворения и доброты, – теми самыми принципами, которые каких-нибудь двадцать лет тому назад считались хуже ереси, и которые с таким успехом применяются в нашем приюте для бедных в Хэнуелле[22]. «Главное – проявлять расположение и выказывать больше доверия даже к сумасшедшему», – сказал мне живший при больнице врач-ординатор, когда мы проходили по коридорам, где вокруг нас свободно разгуливали и группами собирались его пациенты. И если найдется человек, который станет отрицать или оспаривать это мудрое положение, даже увидев, к чему оно приводит на практике, – я могу сказать лишь, что надеюсь не попасть в число судей Комиссии по сумасшествию, когда станут решать вопрос о нем, ибо я безусловно признаю его сумасшедшим уже по одному этому признаку.
Все отделения этой больницы построены одинаково, и каждое напоминает длинный коридор или галерею, куда с обеих сторон выходят спальни пациентов. Здесь они работают, читают, играют в кегли и другие игры, а когда погода не позволяет занятий на воздухе, вместе проводят досуг. В одной из таких комнат среди душевнобольных женщин, черных и белых, спокойно, с самым невозмутимым видом, сидели жена врача и еще какая-то дама с двумя детьми. Обе дамы были изящны и красивы, и одного взгляда было достаточно, чтобы заметить, что уже само их присутствие оказывает благотворное влияние на собравшихся вокруг больных.
Прислонившись головой к каминной доске, возле них восседала пожилая женщина, державшаяся с претенциозным благородством и изысканностью манер и разубранная не хуже самой Мейдж Уайлдфайр[23]. Особенно отличалась ее прическа: чего только не было у нее в волосах – и кусочки газа, и тряпицы, и какие-то бумажки, и всякая всячина, точно это не голова, а птичье гнездо. Держалась же она так, словно вся была в драгоценностях; правда, на носу у нее красовались действительно золотые очки, а при нашем приближении она уронила на колени очень старую засаленную газету, в которой, должно быть, читала отчет о своем появлении при каком-то иностранном дворе.
Я потому так подробно описал ее, чтобы на ее примере показать, каким путем врач приобретал и сохранял доверие своих пациентов.
– Эта дама, сэр, – громко возвестил он, беря меня за руку и с величайшей учтивостью подводя к эксцентричной особе (при этом он ни взглядом, ни шепотом, ни тихо сказанным словом не выдал себя), – владелица нашего особняка. Все здесь принадлежит ей. И только ей. Как вы могли убедиться, дом это большой, и для того, чтобы поддерживать в нем порядок, нужно немало слуг. Как видите, живет она весьма широко. Она любезно разрешает мне посещать ее и позволяет моей жене и детям жить здесь, за что мы, естественно, очень ей признательны. Как вы, должно быть, уже догадались, она чрезвычайно гостеприимна, – при этих словах она милостиво наклонила голову, – и не станет лишать меня удовольствия представить ей вас. Этот джентльмен прибыл из Англии, сударыня; он только что совершил трудный переезд по морю: мистер Диккенс – хозяйка дома!
Со всею серьезностью и уважительностью мы обменялись почтительнейшими поклонами и двинулись дальше. Остальные сумасшедшие, казалось, отлично поняли шутку, и это их (так было не только в данном случае, но и во всех прочих, когда речь шла не о них самих) очень позабавило. Тем же путем я узнал, на чем помешаны еще некоторые из них, и каждый остался очень доволен нашей беседой. Такой метод позволяет не только установить полное понимание между врачом и пациентом относительно природы безумия и степени одержимости, но и подстеречь минуту просветления, а тогда ужаснуть больного, показав ему всю нелепость его мании.
Каждый пациент в этом приюте ежедневно за обедом пользуется ножом и вилкой; с ними обедает и тот джентльмен, чей метод обращения с больными я только что описал. Посредством одного лишь морального влияния он сдерживает даже самых буйных и не дает им перерезать глотки всем остальным, – действенность этого влияния безусловна, а как сдерживающая сила – и, конечно, как метод излечения, – оно в сто раз эффективнее всех смирительных рубашек, кандалов и наручников, к которым невежество, предрассудки и жестокость прибегают испокон веков.
В корпусе, где происходят занятия по труду, каждому больному выдаются необходимые инструменты так же свободно и с таким же доверием, как если бы он был вполне здоров. А в саду и на ферме они и вовсе работают лопатами, граблями и мотыгами. Для развлечения они устраивают прогулки, бегают наперегонки, удят рыбу, рисуют, читают и ездят кататься в специально приспособленных для этого колясках. У них есть швейный кружок, изготовляющий одежду для бедных; он регулярно проводит собрания своих членов, принимает на них решения с соблюдением всех необходимых формальностей, и дело там никогда не доходит до кулачных драк или поножовщины, как это случается порой на собраниях вполне здоровых людей. В этих занятиях больные растрачивают запас раздражительности, которую они иначе обратили бы против самих себя, своей одежды и мебели. А так – они веселы, спокойны и физически здоровы.
Раз в неделю у них бывают балы, в которых доктор и его семья, а также все сиделки и надзиратели принимают деятельное участие. Они то расхаживают, то танцуют под веселые звуки пианино, а время от времени какой-нибудь джентльмен или леди (уже проявившие ранее свои способности) развлекают собравшихся пением, которое никогда в критических пассажах не переходит в писк или вой, как я того, признаться, опасался. Собираются здесь на эти празднества довольно рано; в восемь часов подается чай, а в десять все уже расходятся.
Везде и во всем преобладают необычайная вежливость и благовоспитанность. Больные перенимают тон от своего врача, а он ведет себя с ними точно сам лорд Честерфилд[24]. Эти рауты, как и всякий бал, в течение нескольких дней служат дамам богатой темой для бесед; а мужчины до того жаждут отличиться на очередном собрании, что порой их можно застать где-нибудь в уголке, когда они репетируют «па», чтобы блеснуть на танцах.
Ясно, что система эта имеет одно большое преимущество: она зарождает и развивает в людях, даже больных столь тяжким недугом, чувство приличия и собственного достоинства. Примерно такого же метода придерживаются и в других заведениях Южного Бостона.
Есть там Трудовой дом. В той его части, которая отведена для старых или утративших трудоспособность бедняков, на стенах красуются слова: «Не забудь: самообладание, мир и покой – дары господни». Никто здесь не считает непреложной истиной, что раз человек попал сюда, значит он – дурной и испорченный, а потому надо, чтобы его злобный взгляд постоянно видел перед собой угрозы и строжайшие предписания. Наоборот: человека с самого порога встречает этот гуманный призыв. Внутри все непритязательно и просто, как и должно быть, но устроено с таким расчетом, чтобы людям было покойно и удобно. Стоит это ничуть не дороже, но говорит об известном внимании к тем, кто вынужден искать здесь приюта, – следовательно, располагает к благодарности и хорошему поведению. Здесь нет огромных, длинных, несуразных палат, где человек, в котором остались лишь крохи жизни, продрожав весь день, может захиреть и зачахнуть, – здание разделено на отдельные комнаты и в каждой – достаточно света и воздуха. Обитает в них, так сказать, лучшая разновидность бедняков. Им дается возможность проявить старание и потом гордиться своими уютными, прибранными комнатами. Я не припомню ни одной, которая не была бы чистенькой и аккуратной, и в каждой – либо на подоконнике стоят два-три цветка, либо на полочке – ряд глиняных фигурок, либо на выбеленной стене висят цветные литографии, а то и деревянные часы за дверью.
Сироты и малолетние дети размещены в соседнем здании, совершенно отдельном, но составляющем часть того же заведения. Среди них есть совсем крошки, а потому лестницы в доме сделаны точно для лилипутов, соразмерно их маленьким шажкам. Такое же внимание к слабым беспомощным малюткам видно во всем – вплоть до стульчиков, настоящих диковинок, похожих на мебель в кукольном доме у детей бедняка. Могу себе представить, как развеселились бы члены нашей Комиссии по законодательству о призрении бедных[25] при виде этих стульчиков со спинками и подлокотниками, но дети-то ведь не с самого рождения попали в столовую Сомерсет-Хаус, а потому и такая забота о них представляется мне милосердной и благостной.
Здесь снова меня весьма порадовали прописи на стенах, исполненные немудреной морали, понятные и легко запоминающиеся, – как, например: «Любите друг друга», «Бог помнит и о самом малом из своих созданий» и другие простые наставления этого рода. Книжки и задание этим крохотным ученикам даются тоже применительно в их детскому разумению. Когда мы зашли в класс, четыре девчушки (одна из них – слепая) спели нам песенку о веселом месяце мае, которая, по-моему, (уж очень она была унылой) больше подошла бы для английского ноября. Затем мы поднялись этажом выше взглянуть на их спальни, где все было устроено столь же превосходно и заботливо, как на нижних этажах. Понаблюдав за педагогами, я заметил, что они и по квалификации и по характеру подобраны в полном соответствии с духом, царящим в этом заведении, и когда я прощался с детьми, у меня было так легко на сердце, как еще ни разу не было при прощании с детьми бедняков.
По соседству с Трудовым домом есть больница, содержащаяся в образцовом порядке, и в ней, как я с радостью отметил, много незанятых коек. Впрочем, есть у ней один недостаток, который характерен для всех американских жилищ, – наличие докрасна раскаленной печки, этого вечного проклятия, этого демона, который душит все живое, отравляя своим дыханием самый чистый воздух.
Здесь же поблизости расположены два заведения для мальчиков. Одно – Бойлстонская школа – представляет собой приют для беспризорных нищих мальчиков, которые пока не совершили никакого преступления, но самою силой обстоятельств очень скоро утратили бы свою незапятнанность, если бы их не избавили от голодного существования на улице и не поместили сюда. Другое заведение – Исправительный дом для малолетних преступников. Оба они находятся под одной крышей, но живущие в них мальчики никогда не соприкасаются друг с другом.
Мальчики из Бойлстонской школы, как и следовало предполагать, по своему внешнему виду отличаются в лучшую сторону от своих соседей. Когда я зашел к ним, они сидели в классной и, не заглядывая в учебники, правильно ответили мне на такие вопросы: «Где находится Англия?», «Как далеко это отсюда?», «Каково ее население?», «Как называется ее столица?», «Какой там образ правления?» и так далее. Потом они спели мне песенку о фермере, засевающем поле, и при словах: «Вот сеет он и сеет», «Потом повернется», «В ладоши ударит» – показывали, как он это делает: так им и петь веселее и они привыкают действовать чинно, сообща. Их, видимо, прекрасно учат, а еще лучше – кормят, ибо никогда я не видел более круглолицых, упитанных мальчишек, – жилеты у них того и гляди лопнут.
А вот у большинства малолетних преступников далеко не столь приятные лица; и в этом заведении немало цветных детей. Сначала я увидел их за работой (они плели корзинки и изготовляли шляпы из пальмовых листьев); затем – в школе, где они хором пели гимн во славу свободы: довольно странная и, я сказал бы, грустная тема для узников. Мальчики эти распределены по четырем классам, – у каждого на рукаве повязка с обозначением номера класса. Новичка по прибытии определяют в четвертый, или самый младший, класс, – при хорошем поведении и прилежании он переходит в третий, во второй – пока не доберется до первого. Цель и назначение этого исправительного дома состоит в том, чтобы путем твердого, но вместе с тем доброго и разумного обращения исправить юного преступника; превратить для него тюрьму не в место, где бы он подвергся моральному разложению и развратился, а в такое место, где он станет чище и лучше; внушить ему, что к счастью ведет лишь один путь – здоровый труд; научить его, как по этому пути идти, если он вступает на него впервые, и увлечь его вновь на этот путь, если он сошел с него, – словом, спасти от гибели и вернуть обществу раскаявшимся и полезным его членом. Как ценно такое заведение со всех точек зрения, не говоря уже о соображениях гуманности и социальной политики, не требуется разъяснять.
Для завершения списка упомянем еще одно заведение. Это – Исправительный дом штата, где заключенным строжайше воспрещено разговаривать друг с другом, но зато существование их облегчено тем, что они видят друг друга и работают вместе. Эту усовершенствованную систему поддержания тюремной дисциплины мы импортировали в Англию, и она уже несколько лет с успехом применяется у нас.
Америка – страна молодая и неперенаселенная, а потому обитатели ее тюрем обладают одним существенным преимуществом: они могут заниматься полезным и доходным делом, тогда как у нас предубеждение против тюремного труда, естественно, очень велико и почти непреодолимо, ибо сколько честных людей, ничем не погрешивших против закона, вынуждены тщетно искать работу! Да и в Соединенных Штатах этот метод, устанавливающий конкуренцию между принудительным и свободным трудом – и неизбежно во вред последнему, – уже нашел немало противников, число которых с годами едва ли уменьшится.
По этой самой причине на первый взгляд может показаться, что в наших лучших тюрьмах дело поставлено куда правильней, чем в американских. Прясть можно бесшумно, или почти бесшумно; пятьсот человек могут, находясь в одном помещении, так же тихо надирать конопать, – притом оба эти вида труда позволяют установить столь зоркое и тщательное наблюдение за узниками, что они буквально не могут словом обменяться. Зато шум ткацкого станка, кузнечного горна, плотничьей пилы или молотка каменщика открывает большие возможности для общения – несомненно краткого и поспешного, но все-таки общения, ибо в силу самого своего характера эти виды труда требуют, чтобы люди работали вместе, часто – совсем рядом, не разделенные ни барьером, ни перегородкой. Поэтому и посетитель не сразу все поймет и осмыслит, ибо вид людей, занятых обычным трудом, точно они и не в тюрьме, не поразит его и наполовину так сильно, как если бы те же люди, в том же самом месте и в той же одежде выполняли некую работу, считающуюся всюду позорной и унизительной, так как занимаются ею только преступники в тюрьме. И я, очутившись в американской тюрьме или исправительном доме, сначала с трудом мог поверить, что нахожусь в остроге, месте, где человека подвергают позорному наказанию, которое он должен терпеливо сносить. Я и по сей час сомневаюсь, исходят ли пламенные гуманисты, гордящиеся тем, что тюрьма у них не похожа на тюрьму, из действительно разумных и основательных принципов.
Надеюсь, что меня не поймут превратно, ибо эта проблема глубоко и серьезно волнует меня. Я столь же мало симпатизирую мягкотелой сентиментальности, превращающей всякую лицемерную ложь или плаксивое признание крупного преступника в объект для газетной статьи или всеобщего умиления, как и добрым старым традициям добрых старых времен, благодаря которым Англия еще совсем недавно, в царствование короля Георга Третьего, слыла по части своего уголовного кодекса и внутритюремных правил одной из самых варварских и кровожадных стран земного шара. Если бы я мог думать, что это принесет какую-то пользу подрастающему поколению, я бы охотно разрешил выкопать из могилы скелет какого-нибудь благородного разбойника (и чем он был бы благородней, тем охотнее я бы это разрешил), расчленить его и вывесить для всеобщего обозрения на всех указательных столбах, на всех воротах или виселицах, какие сочтут наиболее пригодными для этой цели. Как хотите, а я глубоко убежден, что эти «благородные джентльмены» были совершенно никчемными и разнузданными мерзавцами и что тогдашние законы и тюрьмы лишь помогали им стать закоренелыми преступниками, а свои удивительные побеги они совершали при содействии тюремщиков, которые в те необыкновенные времена, как правило, были сами преступниками и до последней минуты верными друзьями заключенных, деливших с ними награбленное. В то же время я понимаю – как понимают или должны понимать все люди, – что тюремная дисциплина играет важнейшую роль в любом обществе и что Америка, проведя в этой области широкие реформы и недвусмысленно подав пример другим странам, выказала и большую мудрость, и большую терпимость, и самые передовые взгляды. Сопоставляя американскую систему с той, которую мы создали по ее образцу, я лишь хочу показать, что при всех ее недостатках наша система имеет и свои преимущества.[26]
Исправительный дом, который навел меня на эти размышления, окружен не стеной, как все тюрьмы, а частоколом, образующим нечто вроде загона для слонов, какие мы видим на литографиях или картинках из жизни Востока. Заключенные носят полосатую одежду; те из них, которые приговорены к каторжным работам, куют гвозди или тешут камни. Когда я там был, они тесали камни для новой таможни, которую строят в Бостоне. И делали они это довольно умело и быстро, хотя едва ли кто-либо из них (если такие вообще были) обучался этому ремеслу ранее, вне стен тюрьмы.
Все женщины содержались в одном большом помещении, где они шили одежду для Нового Орлеана и Южных Штатов. Как и мужчины, работали они в полной тишине и так же, как и те, под присмотром лица, взявшего подряд на их работу, или его агента. Кроме того, к ним в любую минуту мог зайти специально существующий для этого тюремщик.
Приготовление пищи для заключенных, стирка их белья и тому подобное производится примерно так же, как у нас. На ночь же (все тюрьмы здесь устроены по такому образцу) их размещают иначе, чем у нас, – гораздо проще и удобнее для надзора. Внутри высокого здания, как раз посредине, расположены камеры, одни над другими в пять ярусов; свет в них проникает через окна, имеющиеся во всех четырех стенах дома. Вдоль каждого яруса проходит легкая железная галерея, на которую можно попасть по такой же легкой железной лестнице, – за исключением, конечно, нижней галереи, идущей прямо по земле. Позади камер, непосредственно примыкая к ним, но обращенные уже к другой стене, расположены соответственно другие пять ярусов, куда можно попасть аналогичным образом; когда заключенных запирают в камеры, внизу, у стены, ставят часового, и он может держать под наблюдением сразу половину всех камер; другую половину держит под наблюдением другой часовой, стоящий у противоположной стены, и все это в одном большом помещении. Если часовой не подкуплен или не спит на своем посту, всякая возможность побега начисто отпадает, ибо даже если заключенному удастся взломать без шума железную дверь своей камеры (что маловероятно), стоит ему выйти из нее и очутиться на одной из пяти галерей, куда выходит камера, как его ясно и отчетливо увидит стоящий внизу часовой. В каждой из камер имеется узкая и низенькая складная кровать, – в ней спит один узник – только один, не больше. Камера, конечно, тесная, и поскольку дверь не сплошная, а решетчатая, без каких-либо ставен или занавески, узника всегда может наблюдать или видеть любой стражник, проходящий по галерее в любой час и любую минуту ночи. Каждый день заключенные подходят поодиночке к оконцу в стене кухни и получают обед, который они уносят к себе в камеру, где их запирают на час, пока они едят. Такое устройство показалось мне очень удачным, и я надеюсь, что очередная новая тюрьма, которую мы воздвигнем в Англии, будет построена по такому образцу.
Когда он вдоволь наигрался, я опять посадил его за стол, и он с готовностью стал снова перенимать мои движения. Очень скоро он научился составлять на пальцах по буквам слова – «ключ», «перо», «булавка»; я попеременно давал ему эти предметы, и после многократных повторений он, наконец, уразумел то, чего я от него добивался: что между знаком и предметом существует связь. Я понял это по тому, что, когда я составлял на пальцах слова: «булавка», «перо» или «чашка», он тотчас брад требуемый предмет.
Однако, постигнув эту взаимосвязь, он не просиял не обрадовался, как Лора в тот чудесный миг, когда она впервые поняла это. Тогда я разложил на столе уже знакомые Оливеру предметы и, отведя детей в сторонку, помог Оливеру составить на пальцах слово «ключ», после чего Лора тотчас принесла ему ключ, – мальчику это показалось занятным, и по его сосредоточенному личику промелькнула улыбка. Тогда я помог ему составить слово «хлеб», и Лора тотчас принесла ему ломтик; он понюхал хлеб, потом поднес его ко рту, с понимающим видом склонил голову набок, подумал с минуту и вдруг рассмеялся, точно хотел сказать: «Ага! Теперь мне ясно, что это значит!» Теперь и я понял, что у мальчика есть и способности и склонность к учению, что им стоит заняться – нужно лишь терпеливо и внимательно относиться к нему. И я передал его в руки умного педагога, нимало не сомневаясь, что он будет делать быстрые успехи».
Да, этот джентльмен вправе назвать чудесным тот миг, когда ум Лоры Бриджмен, дотоле блуждавший в потемках, впервые озарила надежда, что она может стать такой, какая сейчас. Воспоминание об этом миге будет всю жизнь служить доктору Хови источником чистой, неиссякаемой радости, которая будет сиять не менее ярко и на склоне дней его, посвященных благородному служению людям.
Теплые чувства, связывающие этих двух людей – учителя и ученицу, – столь же не похожи на обычные заботу и уважение, как не похожи условия, в которых они возникли, на обычные жизненные обстоятельства. Сейчас доктор Хови направил все усилия на то, чтобы дать своей ученице представление о более высоких материях и пусть приблизительное – понятие о создателе той вселенной, где, хоть она и обречена жить не ощущая запахов, среди безмолвия и мрака, ей на долю все же выпадает немало великих радостей и подлинных удовольствий.
Вы, имеющие глаза, но не видящие, и имеющие уши, но не слышащие; вы, ханжи с унылыми лицами, уродующие себя для того, чтобы люди думали, будто вы блюдете пост, – поучитесь здоровой веселости и кроткому довольству у глухих, немых и слепых! Самозванные святые с мрачным ликом, это невидящее, неслышащее и неговорящее дитя может преподать вам урок, которому вам не мешало бы следовать. Пусть рука этой несчастной девочки легонько ляжет на ваше сердце, – быть может, целительное ее прикосновение будет подобно прикосновению великого творца, чьи заповеди вы искажаете, чьи уроки извращаете, чьему милосердию и состраданию ко всему живому ни один из вас в своих повседневных деяниях не подражает до такой степени, как многие из самых закоренелых грешников, которым вы ничего не прощаете, а лишь предрекаете гибель!
Когда я уже собрался уходить, в комнату вбежал прелестный малыш – поздороваться с отцом, одним из надзирателей. Вид зрячего ребенка среди толпы слепых причинил мне на какую-то минуту не меньшую боль, чем вид слепого мальчика у входа два часа тому назад.
А когда я вышел из этого дома, насколько ярче и сочнее прежнего показалась мне глубокая синева в неба и моря после того мрака, в который погружено столько юных жизней там, в этих стенах!
В так называемом Южном Бостоне, где все на редкость благоприятствует этой цели, расположилось по соседству друг от друга несколько благотворительных заведений. Среди них – государственная больница для душевнобольных; дело в ней поставлено преотлично, в соответствии с гуманными принципами умиротворения и доброты, – теми самыми принципами, которые каких-нибудь двадцать лет тому назад считались хуже ереси, и которые с таким успехом применяются в нашем приюте для бедных в Хэнуелле[22]. «Главное – проявлять расположение и выказывать больше доверия даже к сумасшедшему», – сказал мне живший при больнице врач-ординатор, когда мы проходили по коридорам, где вокруг нас свободно разгуливали и группами собирались его пациенты. И если найдется человек, который станет отрицать или оспаривать это мудрое положение, даже увидев, к чему оно приводит на практике, – я могу сказать лишь, что надеюсь не попасть в число судей Комиссии по сумасшествию, когда станут решать вопрос о нем, ибо я безусловно признаю его сумасшедшим уже по одному этому признаку.
Все отделения этой больницы построены одинаково, и каждое напоминает длинный коридор или галерею, куда с обеих сторон выходят спальни пациентов. Здесь они работают, читают, играют в кегли и другие игры, а когда погода не позволяет занятий на воздухе, вместе проводят досуг. В одной из таких комнат среди душевнобольных женщин, черных и белых, спокойно, с самым невозмутимым видом, сидели жена врача и еще какая-то дама с двумя детьми. Обе дамы были изящны и красивы, и одного взгляда было достаточно, чтобы заметить, что уже само их присутствие оказывает благотворное влияние на собравшихся вокруг больных.
Прислонившись головой к каминной доске, возле них восседала пожилая женщина, державшаяся с претенциозным благородством и изысканностью манер и разубранная не хуже самой Мейдж Уайлдфайр[23]. Особенно отличалась ее прическа: чего только не было у нее в волосах – и кусочки газа, и тряпицы, и какие-то бумажки, и всякая всячина, точно это не голова, а птичье гнездо. Держалась же она так, словно вся была в драгоценностях; правда, на носу у нее красовались действительно золотые очки, а при нашем приближении она уронила на колени очень старую засаленную газету, в которой, должно быть, читала отчет о своем появлении при каком-то иностранном дворе.
Я потому так подробно описал ее, чтобы на ее примере показать, каким путем врач приобретал и сохранял доверие своих пациентов.
– Эта дама, сэр, – громко возвестил он, беря меня за руку и с величайшей учтивостью подводя к эксцентричной особе (при этом он ни взглядом, ни шепотом, ни тихо сказанным словом не выдал себя), – владелица нашего особняка. Все здесь принадлежит ей. И только ей. Как вы могли убедиться, дом это большой, и для того, чтобы поддерживать в нем порядок, нужно немало слуг. Как видите, живет она весьма широко. Она любезно разрешает мне посещать ее и позволяет моей жене и детям жить здесь, за что мы, естественно, очень ей признательны. Как вы, должно быть, уже догадались, она чрезвычайно гостеприимна, – при этих словах она милостиво наклонила голову, – и не станет лишать меня удовольствия представить ей вас. Этот джентльмен прибыл из Англии, сударыня; он только что совершил трудный переезд по морю: мистер Диккенс – хозяйка дома!
Со всею серьезностью и уважительностью мы обменялись почтительнейшими поклонами и двинулись дальше. Остальные сумасшедшие, казалось, отлично поняли шутку, и это их (так было не только в данном случае, но и во всех прочих, когда речь шла не о них самих) очень позабавило. Тем же путем я узнал, на чем помешаны еще некоторые из них, и каждый остался очень доволен нашей беседой. Такой метод позволяет не только установить полное понимание между врачом и пациентом относительно природы безумия и степени одержимости, но и подстеречь минуту просветления, а тогда ужаснуть больного, показав ему всю нелепость его мании.
Каждый пациент в этом приюте ежедневно за обедом пользуется ножом и вилкой; с ними обедает и тот джентльмен, чей метод обращения с больными я только что описал. Посредством одного лишь морального влияния он сдерживает даже самых буйных и не дает им перерезать глотки всем остальным, – действенность этого влияния безусловна, а как сдерживающая сила – и, конечно, как метод излечения, – оно в сто раз эффективнее всех смирительных рубашек, кандалов и наручников, к которым невежество, предрассудки и жестокость прибегают испокон веков.
В корпусе, где происходят занятия по труду, каждому больному выдаются необходимые инструменты так же свободно и с таким же доверием, как если бы он был вполне здоров. А в саду и на ферме они и вовсе работают лопатами, граблями и мотыгами. Для развлечения они устраивают прогулки, бегают наперегонки, удят рыбу, рисуют, читают и ездят кататься в специально приспособленных для этого колясках. У них есть швейный кружок, изготовляющий одежду для бедных; он регулярно проводит собрания своих членов, принимает на них решения с соблюдением всех необходимых формальностей, и дело там никогда не доходит до кулачных драк или поножовщины, как это случается порой на собраниях вполне здоровых людей. В этих занятиях больные растрачивают запас раздражительности, которую они иначе обратили бы против самих себя, своей одежды и мебели. А так – они веселы, спокойны и физически здоровы.
Раз в неделю у них бывают балы, в которых доктор и его семья, а также все сиделки и надзиратели принимают деятельное участие. Они то расхаживают, то танцуют под веселые звуки пианино, а время от времени какой-нибудь джентльмен или леди (уже проявившие ранее свои способности) развлекают собравшихся пением, которое никогда в критических пассажах не переходит в писк или вой, как я того, признаться, опасался. Собираются здесь на эти празднества довольно рано; в восемь часов подается чай, а в десять все уже расходятся.
Везде и во всем преобладают необычайная вежливость и благовоспитанность. Больные перенимают тон от своего врача, а он ведет себя с ними точно сам лорд Честерфилд[24]. Эти рауты, как и всякий бал, в течение нескольких дней служат дамам богатой темой для бесед; а мужчины до того жаждут отличиться на очередном собрании, что порой их можно застать где-нибудь в уголке, когда они репетируют «па», чтобы блеснуть на танцах.
Ясно, что система эта имеет одно большое преимущество: она зарождает и развивает в людях, даже больных столь тяжким недугом, чувство приличия и собственного достоинства. Примерно такого же метода придерживаются и в других заведениях Южного Бостона.
Есть там Трудовой дом. В той его части, которая отведена для старых или утративших трудоспособность бедняков, на стенах красуются слова: «Не забудь: самообладание, мир и покой – дары господни». Никто здесь не считает непреложной истиной, что раз человек попал сюда, значит он – дурной и испорченный, а потому надо, чтобы его злобный взгляд постоянно видел перед собой угрозы и строжайшие предписания. Наоборот: человека с самого порога встречает этот гуманный призыв. Внутри все непритязательно и просто, как и должно быть, но устроено с таким расчетом, чтобы людям было покойно и удобно. Стоит это ничуть не дороже, но говорит об известном внимании к тем, кто вынужден искать здесь приюта, – следовательно, располагает к благодарности и хорошему поведению. Здесь нет огромных, длинных, несуразных палат, где человек, в котором остались лишь крохи жизни, продрожав весь день, может захиреть и зачахнуть, – здание разделено на отдельные комнаты и в каждой – достаточно света и воздуха. Обитает в них, так сказать, лучшая разновидность бедняков. Им дается возможность проявить старание и потом гордиться своими уютными, прибранными комнатами. Я не припомню ни одной, которая не была бы чистенькой и аккуратной, и в каждой – либо на подоконнике стоят два-три цветка, либо на полочке – ряд глиняных фигурок, либо на выбеленной стене висят цветные литографии, а то и деревянные часы за дверью.
Сироты и малолетние дети размещены в соседнем здании, совершенно отдельном, но составляющем часть того же заведения. Среди них есть совсем крошки, а потому лестницы в доме сделаны точно для лилипутов, соразмерно их маленьким шажкам. Такое же внимание к слабым беспомощным малюткам видно во всем – вплоть до стульчиков, настоящих диковинок, похожих на мебель в кукольном доме у детей бедняка. Могу себе представить, как развеселились бы члены нашей Комиссии по законодательству о призрении бедных[25] при виде этих стульчиков со спинками и подлокотниками, но дети-то ведь не с самого рождения попали в столовую Сомерсет-Хаус, а потому и такая забота о них представляется мне милосердной и благостной.
Здесь снова меня весьма порадовали прописи на стенах, исполненные немудреной морали, понятные и легко запоминающиеся, – как, например: «Любите друг друга», «Бог помнит и о самом малом из своих созданий» и другие простые наставления этого рода. Книжки и задание этим крохотным ученикам даются тоже применительно в их детскому разумению. Когда мы зашли в класс, четыре девчушки (одна из них – слепая) спели нам песенку о веселом месяце мае, которая, по-моему, (уж очень она была унылой) больше подошла бы для английского ноября. Затем мы поднялись этажом выше взглянуть на их спальни, где все было устроено столь же превосходно и заботливо, как на нижних этажах. Понаблюдав за педагогами, я заметил, что они и по квалификации и по характеру подобраны в полном соответствии с духом, царящим в этом заведении, и когда я прощался с детьми, у меня было так легко на сердце, как еще ни разу не было при прощании с детьми бедняков.
По соседству с Трудовым домом есть больница, содержащаяся в образцовом порядке, и в ней, как я с радостью отметил, много незанятых коек. Впрочем, есть у ней один недостаток, который характерен для всех американских жилищ, – наличие докрасна раскаленной печки, этого вечного проклятия, этого демона, который душит все живое, отравляя своим дыханием самый чистый воздух.
Здесь же поблизости расположены два заведения для мальчиков. Одно – Бойлстонская школа – представляет собой приют для беспризорных нищих мальчиков, которые пока не совершили никакого преступления, но самою силой обстоятельств очень скоро утратили бы свою незапятнанность, если бы их не избавили от голодного существования на улице и не поместили сюда. Другое заведение – Исправительный дом для малолетних преступников. Оба они находятся под одной крышей, но живущие в них мальчики никогда не соприкасаются друг с другом.
Мальчики из Бойлстонской школы, как и следовало предполагать, по своему внешнему виду отличаются в лучшую сторону от своих соседей. Когда я зашел к ним, они сидели в классной и, не заглядывая в учебники, правильно ответили мне на такие вопросы: «Где находится Англия?», «Как далеко это отсюда?», «Каково ее население?», «Как называется ее столица?», «Какой там образ правления?» и так далее. Потом они спели мне песенку о фермере, засевающем поле, и при словах: «Вот сеет он и сеет», «Потом повернется», «В ладоши ударит» – показывали, как он это делает: так им и петь веселее и они привыкают действовать чинно, сообща. Их, видимо, прекрасно учат, а еще лучше – кормят, ибо никогда я не видел более круглолицых, упитанных мальчишек, – жилеты у них того и гляди лопнут.
А вот у большинства малолетних преступников далеко не столь приятные лица; и в этом заведении немало цветных детей. Сначала я увидел их за работой (они плели корзинки и изготовляли шляпы из пальмовых листьев); затем – в школе, где они хором пели гимн во славу свободы: довольно странная и, я сказал бы, грустная тема для узников. Мальчики эти распределены по четырем классам, – у каждого на рукаве повязка с обозначением номера класса. Новичка по прибытии определяют в четвертый, или самый младший, класс, – при хорошем поведении и прилежании он переходит в третий, во второй – пока не доберется до первого. Цель и назначение этого исправительного дома состоит в том, чтобы путем твердого, но вместе с тем доброго и разумного обращения исправить юного преступника; превратить для него тюрьму не в место, где бы он подвергся моральному разложению и развратился, а в такое место, где он станет чище и лучше; внушить ему, что к счастью ведет лишь один путь – здоровый труд; научить его, как по этому пути идти, если он вступает на него впервые, и увлечь его вновь на этот путь, если он сошел с него, – словом, спасти от гибели и вернуть обществу раскаявшимся и полезным его членом. Как ценно такое заведение со всех точек зрения, не говоря уже о соображениях гуманности и социальной политики, не требуется разъяснять.
Для завершения списка упомянем еще одно заведение. Это – Исправительный дом штата, где заключенным строжайше воспрещено разговаривать друг с другом, но зато существование их облегчено тем, что они видят друг друга и работают вместе. Эту усовершенствованную систему поддержания тюремной дисциплины мы импортировали в Англию, и она уже несколько лет с успехом применяется у нас.
Америка – страна молодая и неперенаселенная, а потому обитатели ее тюрем обладают одним существенным преимуществом: они могут заниматься полезным и доходным делом, тогда как у нас предубеждение против тюремного труда, естественно, очень велико и почти непреодолимо, ибо сколько честных людей, ничем не погрешивших против закона, вынуждены тщетно искать работу! Да и в Соединенных Штатах этот метод, устанавливающий конкуренцию между принудительным и свободным трудом – и неизбежно во вред последнему, – уже нашел немало противников, число которых с годами едва ли уменьшится.
По этой самой причине на первый взгляд может показаться, что в наших лучших тюрьмах дело поставлено куда правильней, чем в американских. Прясть можно бесшумно, или почти бесшумно; пятьсот человек могут, находясь в одном помещении, так же тихо надирать конопать, – притом оба эти вида труда позволяют установить столь зоркое и тщательное наблюдение за узниками, что они буквально не могут словом обменяться. Зато шум ткацкого станка, кузнечного горна, плотничьей пилы или молотка каменщика открывает большие возможности для общения – несомненно краткого и поспешного, но все-таки общения, ибо в силу самого своего характера эти виды труда требуют, чтобы люди работали вместе, часто – совсем рядом, не разделенные ни барьером, ни перегородкой. Поэтому и посетитель не сразу все поймет и осмыслит, ибо вид людей, занятых обычным трудом, точно они и не в тюрьме, не поразит его и наполовину так сильно, как если бы те же люди, в том же самом месте и в той же одежде выполняли некую работу, считающуюся всюду позорной и унизительной, так как занимаются ею только преступники в тюрьме. И я, очутившись в американской тюрьме или исправительном доме, сначала с трудом мог поверить, что нахожусь в остроге, месте, где человека подвергают позорному наказанию, которое он должен терпеливо сносить. Я и по сей час сомневаюсь, исходят ли пламенные гуманисты, гордящиеся тем, что тюрьма у них не похожа на тюрьму, из действительно разумных и основательных принципов.
Надеюсь, что меня не поймут превратно, ибо эта проблема глубоко и серьезно волнует меня. Я столь же мало симпатизирую мягкотелой сентиментальности, превращающей всякую лицемерную ложь или плаксивое признание крупного преступника в объект для газетной статьи или всеобщего умиления, как и добрым старым традициям добрых старых времен, благодаря которым Англия еще совсем недавно, в царствование короля Георга Третьего, слыла по части своего уголовного кодекса и внутритюремных правил одной из самых варварских и кровожадных стран земного шара. Если бы я мог думать, что это принесет какую-то пользу подрастающему поколению, я бы охотно разрешил выкопать из могилы скелет какого-нибудь благородного разбойника (и чем он был бы благородней, тем охотнее я бы это разрешил), расчленить его и вывесить для всеобщего обозрения на всех указательных столбах, на всех воротах или виселицах, какие сочтут наиболее пригодными для этой цели. Как хотите, а я глубоко убежден, что эти «благородные джентльмены» были совершенно никчемными и разнузданными мерзавцами и что тогдашние законы и тюрьмы лишь помогали им стать закоренелыми преступниками, а свои удивительные побеги они совершали при содействии тюремщиков, которые в те необыкновенные времена, как правило, были сами преступниками и до последней минуты верными друзьями заключенных, деливших с ними награбленное. В то же время я понимаю – как понимают или должны понимать все люди, – что тюремная дисциплина играет важнейшую роль в любом обществе и что Америка, проведя в этой области широкие реформы и недвусмысленно подав пример другим странам, выказала и большую мудрость, и большую терпимость, и самые передовые взгляды. Сопоставляя американскую систему с той, которую мы создали по ее образцу, я лишь хочу показать, что при всех ее недостатках наша система имеет и свои преимущества.[26]
Исправительный дом, который навел меня на эти размышления, окружен не стеной, как все тюрьмы, а частоколом, образующим нечто вроде загона для слонов, какие мы видим на литографиях или картинках из жизни Востока. Заключенные носят полосатую одежду; те из них, которые приговорены к каторжным работам, куют гвозди или тешут камни. Когда я там был, они тесали камни для новой таможни, которую строят в Бостоне. И делали они это довольно умело и быстро, хотя едва ли кто-либо из них (если такие вообще были) обучался этому ремеслу ранее, вне стен тюрьмы.
Все женщины содержались в одном большом помещении, где они шили одежду для Нового Орлеана и Южных Штатов. Как и мужчины, работали они в полной тишине и так же, как и те, под присмотром лица, взявшего подряд на их работу, или его агента. Кроме того, к ним в любую минуту мог зайти специально существующий для этого тюремщик.
Приготовление пищи для заключенных, стирка их белья и тому подобное производится примерно так же, как у нас. На ночь же (все тюрьмы здесь устроены по такому образцу) их размещают иначе, чем у нас, – гораздо проще и удобнее для надзора. Внутри высокого здания, как раз посредине, расположены камеры, одни над другими в пять ярусов; свет в них проникает через окна, имеющиеся во всех четырех стенах дома. Вдоль каждого яруса проходит легкая железная галерея, на которую можно попасть по такой же легкой железной лестнице, – за исключением, конечно, нижней галереи, идущей прямо по земле. Позади камер, непосредственно примыкая к ним, но обращенные уже к другой стене, расположены соответственно другие пять ярусов, куда можно попасть аналогичным образом; когда заключенных запирают в камеры, внизу, у стены, ставят часового, и он может держать под наблюдением сразу половину всех камер; другую половину держит под наблюдением другой часовой, стоящий у противоположной стены, и все это в одном большом помещении. Если часовой не подкуплен или не спит на своем посту, всякая возможность побега начисто отпадает, ибо даже если заключенному удастся взломать без шума железную дверь своей камеры (что маловероятно), стоит ему выйти из нее и очутиться на одной из пяти галерей, куда выходит камера, как его ясно и отчетливо увидит стоящий внизу часовой. В каждой из камер имеется узкая и низенькая складная кровать, – в ней спит один узник – только один, не больше. Камера, конечно, тесная, и поскольку дверь не сплошная, а решетчатая, без каких-либо ставен или занавески, узника всегда может наблюдать или видеть любой стражник, проходящий по галерее в любой час и любую минуту ночи. Каждый день заключенные подходят поодиночке к оконцу в стене кухни и получают обед, который они уносят к себе в камеру, где их запирают на час, пока они едят. Такое устройство показалось мне очень удачным, и я надеюсь, что очередная новая тюрьма, которую мы воздвигнем в Англии, будет построена по такому образцу.