– Черт возьми, да он просто замечательный человек! – сказал Гоуэн. – Такой наивный, такой непосредственный, верит в такие бредни!
   Это была одна из тех мелочей, которые при разговоре с ним всегда неприятно царапали слух Кленнэма. Ничего не ответив, он только повторил, что относится к мистеру Дойсу с большим уважением.
   – Чудо что за человек! Дожить до этих лет, ничего не обретя и ничего не растеряв в жизни, это просто трогательно. Вчуже радуешься, глядя на него. Такая цельная, чистая, неиспорченная душа! Честное слово, мистер Кленнэм, рядом с подобной невинностью начинаешь сам себе казаться безнадежно пустым и развращенным. Впрочем, я, разумеется, говорю только о себе. Вы другое дело, вы тоже человек правдивый.
   – Благодарю за комплимент, – сказал Кленнэм, испытывая все большую неловкость. – А вы разве нет?
   – Как вам сказать, – отвечал его собеседник. – Если уж пошло на откровенность, то не вполне. Впрочем, я и не такой уж бессовестный обманщик. Купите у меня картину – и между нами говоря, вы заплатите за нее больше, чем она стоит. Но купите картину у другого – у какого-нибудь знаменитого маэстро, перед которым я щенок, и можете быть уверены: чем дороже с вас спросят, тем больше обманут. Все так делают.
   – Все художники?
   – Художники, писатели, произносители патриотических речей, все вообще, кто торгует на общественном рынке. Дайте десять фунтов любому из моих знакомых – и он вас обманет на десять фунтов; дайте тысячу – на тысячу обманет; десять тысяч – на десять тысяч. По деньгам и товар. А хорошо все-таки жить на этом свете, – с воодушевлением воскликнул Гоуэн. – На этом веселом, чудесном, замечательном свете!
   – Мне казалось, – сказал Кленнэм, – что принципом, о котором вы говорите, руководствуются главным образом…
   – Полипы? – перебил Гоуэн со смехом.
   – Политические деятели, которые снизошли до управления Министерством Волокиты.
   – Ах, не будьте суровы к Полипам! – сказал Гоуэн, снова засмеявшись. – Они все славные люди. Даже бедняжка Клэренс, который родился, чтобы восполнить недостаток идиотов в семье, – хоть и болван, но очень милый и симпатичный болван. И черт побери, вы не поверите, до чего он толково разбирается в некоторых вещах.
   – Да, пожалуй, не поверю, – сухо ответил Кленнэм.
   – И, наконец, – воскликнул Гоуэн с характерным для него стремлением все на свете мерить одной, очень коротенькой меркой, – я, право, не спорю, что Министерство Волокиты рано или поздно пустит корабль ко дну, но, во-первых, за наш век это еще не успеет случиться, а во-вторых, оно все-таки – отличная школа для джентльменов.
   – Очень дурная и опасная школа, которая чересчур дорого обходится тем, кто платит за содержание учеников, – сказал Кленнэм, покачивая головой.
   – Вы просто страшный человек! – весело ответил Гоуэн. – Немудрено, что вы чуть не насмерть запугали этого осленка Клэренса (он, право же, не худший из дурачков, и я в самом деле люблю его). Но бог с ним и со всеми прочими. Поговорим о другом. Мне очень хотелось бы познакомить вас с моей матерью, мистер Кленнэм. Позвольте мне осуществить это желание.
   Если бы Кленнэм испытывал уже упоминавшиеся тревоги и сомнения, он бы, вероятно, больше всего хотел уклониться от предложенного знакомства и меньше всего знал, как это сделать.
   – Моя мать живет весьма скромно, в кирпичном узилище, именуемом Хэмптон-Корт, – сказал Гоуэн. – Выберите удобный для вас день, и мы с вами отправимся туда обедать. Вы поскучаете, а старушка порадуется, вот и все.
   Что можно было ответить на это? Не слишком общительный по натуре, Кленнэм был прост в лучшем смысле слова и не научился увиливать и хитрить. По простоте своей и скромности он мог сказать только одно: что будет рад предоставить себя с распоряжение мистера Гоуэна. Так он и сказал, и день был тут же назначен. Со страхом ожидал он этого дня и с невеселым чувством встретил его, когда он наступил и нужно было в обществе Гоуэна отправляться в Хэмптон-Корт.
   Почтенное население этой почтенной резиденции напоминало в те времена табор цивилизованных цыган. Домашний уклад его обитателей отличался каким-то временным, неустроенным характером, словно они собирались сняться с места, как только им представится что-нибудь получше, а сами они отличались вечно надутым, недовольным видом, словно были весьма обижены, что им до сих пор не представилось что-нибудь получше. За любой дверью нетрудно было на каждом шагу распознать усилия что-то скрыть, что-то приукрасить. Недостаточно высокие ширмы тщетно пытались превратить сводчатый коридор в столовую и замаскировать темный угол, где по вечерам укладывались спать среди ножей и вилок юные лакеи; складки портьер просили вас поверить, что за ними ничего не прячется; надставленные стекла умоляли не замечать их; какая-то неопределенного вида мебель старалась, упаси боже, не выдать своей позорной тайны – что по ночам она служит постелью; задрапированные ниши в стенах явно служили хранилищами запасов угля, а в глубине альковов прятались двери, ведущие в крохотную кухоньку. На этой почве пышным цветом расцветала фальшь и светское лицедейство. Гости, мило улыбаясь хозяевам, делали вид, будто их ноздри не щекочет запах стряпни, происходящей где-то рядом; наткнувшись на шкаф, впопыхах оставленный раскрытым, притворялись, будто не видят выстроившихся в нем бутылок; а сидя у тоненькой перегородки, за которой шумно выясняли свои отношения поваренок и судомойка, глядели так, словно наслаждались райской тишиной. Можно было бы продолжить до бесконечности опись мелких векселей подобного рода, которые беспрестанно выдавали друг другу, индоссировали и принимали к уплате эти цыгане большого света.
   Кое-кто из них отличался природной раздражительностью, которую еще усиливали две неотступные мучительные мысли: во-первых, что им недостаточно удается выжать из публики, и во-вторых, что публике разрешается беспрепятственно посещать Хэмптон-Корт. Некоторым последнее обстоятельство доставляло неслыханные страдания – особенно по воскресеньям. Одно время они надеялись, что в этот день земля разверзнется и поглотит посетителей дворца; но это желанное событие пока еще не совершилось, должно быть по причине досадной нерадивости тех, на ком лежит ответственность за порядки во вселенной.
   Гостям миссис Гоуэн отворял дверь слуга, который уже несколько лет жил в доме и у которого были свои счеты с публикой; дело в том, что он уже давно дожидался и никак не мог дождаться места в почтовом ведомстве. Он отлично знал, что публика не может помочь ему получить это место, но находил какую-то мрачную утеху в предположении, что публика ему мешает его получить. Под влиянием испытанной несправедливости (а быть может, также и кое-каких непорядков в уплате жалованья) у него появилось равнодушие к своему внешнему виду и испортился характер. Заподозрив в Кленнэме лицо, причастное к презренному сообществу его угнетателей, он встретил его довольно недружелюбно.
   Миссис Гоуэн, напротив, встретила его довольно благосклонно. Это оказалась элегантная старая дама, которая в молодости была красавицей и еще настолько сохранилась, что вполне могла бы обойтись без пудры на носу и неестественно жаркого румянца на щеках. Держалась она несколько надменно. Также держались и два других ее гостя: седовласый старый джентльмен величественного, хотя несколько хмурого вида, и старая дама с густыми черными бровями и орлиным носом, у которой, если и было что-нибудь не поддельное, – а что-нибудь, верно, было, иначе она не могла бы существовать, – то, во всяком случае, не зубы, не фигура и не цвет лица. Поскольку, впрочем, все трое в свое время состояли при английских посольствах в разных странах, а главным достоинством всякого английского посольства в глазах Министерства Волокиты является уменье с уничтожающим презрением относиться к своим соотечественникам (иначе оно бы ничем не отличалось от посольств других стран), то Кленнэм решил, что он еще дешево отделался.
   Величественный седовласый джентльмен оказался лордом Ланкастером Чваннингом, которого Министерство Волокиты много лет держало за границей в качестве представителя британской короны. Сей аристократический холодильник переморозил в свое время несколько европейских дворов; и делал это столь успешно, что у иностранцев, четверть века назад удостоившихся чести знакомства с ним, и теперь еще при одном упоминании об англичанах леденела кровь в жилах.
   Сейчас он находился в отставке и потому, надев внушительный белый галстук, похожий на снежный сугроб, мог осчастливить званый обед своим расхолаживающим присутствием. Таборный дух, присущий Хэмптон-Корту, накладывал отпечаток на обеденную церемонию; что-то бродячее, кочевое было в сервировке стола, в стремительном появлении и исчезновении блюд; но аристократический холодильник придавал трапезе больше великолепия, чем мог бы придать самый лучший фарфор или серебро. Он расхолаживал обедающих, охлаждал вино, студил подливки и замораживал овощи.
   Кроме уже описанных, в комнате находилось еще только одно лицо – микроскопический юный лакей, помогавший мизантропу, отвергнутому почтовым ведомством. Если бы удалось расстегнуть ливрею этого юнца и посмотреть, что делается в его сердце, выяснилось бы, что даже он, всего лишь скромный челядинец семейства Полипов, уже лелеет мечту о казенном местечке.
   Миссис Гоуэн с легкой грустью (вполне понятной у дамы, сын которой, низведя себя до положения служителя муз, вынужден угождать этому животному – публике, вместо того, чтобы, но праву чистокровного Полипа, продеть ей кольцо в нос) завела разговор о невзгодах наших дней. И тут Кленнэму впервые пришлось узнать, вокруг каких крошечных осей вертится наш огромный мир.
   – Если бы Джон Полип, – сказала миссис Гоуэн после того, как было неопровержимо установлено, что мы переживаем эпоху величайшего упадка, – если бы Джон Полип отказался от своего нелепого стремления ублаготворить чернь, все бы обошлось, и, по моему мнению, страна была бы спасена.
   Дама с орлиным носом согласилась; но прибавила, что если бы Август Чваннинг не разменивался на мелочи, а двинул бы в дело кавалерию, то, по ее мнению, страна была бы спасена.
   Аристократический холодильник согласился; но прибавил, что если бы Уильям Полип и Тюдор Чваннинг при заключении своей знаменательной коалиции не побоялись бы надеть намордник на прессу и под страхом уголовной ответственности запретили бы газетчикам подвергать критике действия представителей власти как внутри страны, так и за границей, то, по его мнению, страна была бы спасена.
   Все были согласны, что страну (понимай: Полипов и Чваннингов) необходимо спасать; правда, оставалось неясным, отчего это она стала нуждаться в спасении. Но зато совершенно ясно было, что все дело тут в Джоне и Полипе, Августе Чваннинге, Уильяме Полипе и Тюдоре Чваннинге, и разных других Полипах и Чваннингах, ибо, кроме них, существует только чернь. Такое направление беседы с непривычки весьма неприятно действовало на Кленнэма; он даже подумал о том, что, пожалуй, нехорошо сидеть и молчать, слушая, как великую нацию сводят к такому тесному кружку. Однако ему тут же вспомнилось, что и в любых парламентских дебатах, чего бы ни касались они, материального благосостояния нации или ее духовной жизни, речь идет всегда только о Джоне Полипе, Августе Чваннинге, Уильяме Полипе и Тюдоре Чваннинге и разных других Полипах и Чваннингах, и только сами они и ведут эти дебаты; и он не стал поднимать голос в защиту черни, решив, что чернь привыкла к такому положению вещей.
   Мистеру Генри Гоуэну, как видно, доставляло удовольствие стравливать троих собеседников и видеть, как их разговоры шокируют Кленнэма. Сам он, однако, презирал и тот класс, который его изгнал, и тот, который его не признал, а потому оставался к этим разговорам равнодушен. В силу приятных свойств своей натуры он даже забавлялся замешательством Кленнэма, чувствовавшего себя чужим и одиноким в этой милой компании; и если бы Кленнэм не вышел победителем из той внутренней борьбы, которой, собственно, никто не вел, ему бы не миновать заподозрить мистера Гоуэна в злом умысле, а заподозрив – тут же постараться подавить в себе это недостойное подозрение.
   За два часа застольной беседы аристократический холодильник, обычно отстававший от своего времени лет на сто, отстал примерно на пять веков и тоном оракула изрекал политические истины, имевшие хождение в ту отдаленную эпоху. Наконец он выпил чашку чаю, которую заморозил лично для себя и, достигнув самой низкой температуры, отбыл восвояси.
   Тогда миссис Гоуэн, в дни своей былой славы привыкшая к тому, что рядом с нею всегда стояло наготове кресло, в котором сменяли друг друга ее верные рабы, в знак особой милости удостаиваемые короткой аудиенции, веером поманила к себе Артура Кленнэма. Он повиновался и занял треножник, с которого только что поднялся лорд Ланкастер Чваннинг.
   – Мистер Кленнэм, – сказала миссис Гоуэн, – помимо удовольствия, которое мне доставило знакомство с вами (хоть я и вынуждена принимать вас в столь безобразной, неподобающей обстановке – в этой казарме), я горю нетерпением побеседовать с вами об одном предмете. Если не ошибаюсь, этот предмет имеет непосредственное отношение к обстоятельствам, при которых моему сыну выпала честь стать вашим другом.
   Кленнэм слегка наклонил голову, не зная, как еще выразить свое отношение к словам, смысл которых пока оставался для него скрытым.
   – Прежде всего скажите мне, – продолжала миссис Гоуэн, – она в самом деле хорошенькая?
   В том затруднительном положении, в котором, по счастью, никто не находился, очень нелегко было бы ответить на этот вопрос; очень нелегко было бы улыбнуться и выговорить: «Кто?».
   – Ах, вы отлично знаете, о ком я говорю, – возразила его собеседница. – Об этой пассии Генри. Об этом его злополучном увлечении. Если уж вам непременно нужно, чтобы я произнесла ее имя, – извольте! Мисс Пикльс… Микльс…
   – Мисс Миглз, – сказал Кленнэм, – очень хороша собой.
   – Мужчины часто плохие судьи в этом вопросе, – возразила миссис Гоуэн, качая головой, – так что, признаюсь вам откровенно, вы меня не вполне убедили; но все-таки приятно услышать столь веское и решительное подтверждение восторженных отзывов Генри. Он, кажется, в Риме откопал эту семейку?
   При других обстоятельствах такая фраза могла бы показаться неслыханно оскорбительной. Кленнэм ответил:
   – Простите, мне не совсем понятно употребленное вами выражение.
   – Откопал эту семейку, – повторила миссис Гоуэн, постукивая по столу сложенным веером (в развернутом виде этот большой зеленый веер иногда служил ей ручным экраном). – Ну, нашел, встретил, подобрал.
   – Эту семейку?
   – Ну да, этих Микльсов.
   – Я, право, не знаю, – сказал Кленнэм, – где именно мой друг мистер Миглз представил мистера Гоуэна своей дочери.
   – Почему-то мне кажется, что Генри откопал ее в Риме; впрочем, это не так уж важно; где-нибудь да откопал. Теперь скажите (это сугубо между нами): у нее очень плебейские манеры?
   – Прошу извинить, сударыня, – ответил Кленнэм, – но мне трудно судить об этом, поскольку я сам – плебей.
   – Прелестно! – сказала миссис Гоуэн, хладнокровно раскрывая свой веер. – Очень мило! Иными словами, на ваш взгляд, ее манеры так же хороши, как и ее наружность?
   Кленнэм с несколько натянутым видом наклонил голову.
   – Что ж, тем лучше, если только вы не преувеличиваете. Генри мне как будто говорил, что вы путешествовали вместе с ними?
   – Да, я несколько месяцев путешествовал имеете с моим другом мистером Мнглзом, его женой и дочерью. (Хорошо, что ничье сердце не должно было дрогнуть при воспоминании об этом.)
   – Тем лучше, тем лучше, вы, стало быть, имели возможность хорошо узнать их. Видите ли, мистер Кленнэм, это увлечение у Генри уже давно, и я пока не замечаю каких-либо признаков утешительной перемены. Вот почему я рада случаю побеседовать с человеком, который хорошо обо всем осведомлен. Это большая удача для меня. Необыкновенная удача.
   – Простите, сударыня, – возразил Кленнэм, – но вы ошибаетесь. Мистер Генри Гоуэн не поверяет мне своих тайн, и я вовсе не так осведомлен, как вам представляется. Ваша ошибка ставит меня в чрезвычайно неловкое положение. Мы с мистером Гоуэном никогда ни словом не касались этого предмета.
   Миссис Гоуэн бросила взгляд в дальний угол комнаты, где ее сын, сидя на диване, играл в экарте[65] со старой дамой, настаивавшей на том, чтобы в дело была двинута кавалерия.
   – Ну, разумеется, он вам не поверяет тайн, – сказала миссис Гоуэн. – Разумеется, вы ни словом не касались этого предмета. Я так и думала. Но иногда тайны поверяются без слов, мистер Кленнэм; а так как вы с ним вместе часто бываете в обществе этих людей, то я не сомневаюсь, что в данном случае происходит нечто подобное. Вам, быть может, известно, что для меня явилось тяжелым ударом решение Генри избрать поприще… – она пожала плечами, – весьма достойное поприще, не спорю, и есть художники, которые как художники ставятся очень высоко; но в нашей семье до сих пор бывали только любители, дальше этого мы не заходили.
   Миссис Гоуэн тяжело вздохнула, а Кленнэм, несмотря на свое твердое намерение быть великодушным, не мог удержаться от мысли, что их семье и сейчас не грозит опасность зайти дальше этого.
   – Генри упрям и своеволен, – продолжала меж тем любящая мать, – а так как эти люди, натурально, не щадят усилий, чтобы заполучить его, у меня почти нет надежды, что дело расстроится. Боюсь, что и состояние у этой девицы очень невелико; Генри мог бы сделать гораздо лучшую партию. Я решительно не вижу ничего, что могло бы явиться вознаграждением за подобный мезальянс; но Генри привык поступать по-своему, и если в ближайшее время я не замечу никаких признаков утешительной перемены, мне останется только покориться и скрепя сердце признать этих людей. Премного обязана вам за все, что вы мне рассказали.
   Она пожала плечами в знак своего бессилия перед судьбой, а Кленнэм поклонился, все так же натянуто. Затем, покраснев и, видимо, преодолевая неловкость, он сказал еще более тихим голосом, чем прежде:
   – Миссис Гоуэн, я почитаю себя обязанным выяснить одно обстоятельство, о котором мне весьма нелегко говорить, но тем не менее я попытаюсь и прошу вас оказать мне честь выслушать меня. Происходит недоразумение – осмелюсь сказать, весьма прискорбное недоразумение, – которое необходимо рассеять. Вы полагаете, что мистер Миглз и его семья не щадят усилий – так, кажется, вы выразились…
   – Да, не щадят усилий, – с хладнокровным упорством повторила миссис Гоуэн, повернув свой зеленый веер так, чтобы он защищал ее лицо от жара камина.
   – Чтобы заполучить мистера Генри Гоуэна?
   Миссис Гоуэн невозмутимо кивнула головой.
   – Так вот, должен вам заметить, что вы очень далеки от истины, – сказал Артур. – Насколько я знаю, мистер Миглз весьма удручен мыслью об этом союзе и делает все возможное, чтобы ему воспрепятствовать.
   Миссис Гоуэн закрыла свой зеленый веер, легонько похлопала им Артура по плечу и, улыбнувшись, так же легонько похлопала себя по губам.
   – Ну, разумеется. А о чем же я и говорю?
   Артур недоуменно смотрел на нее, ожидая ответа на этот риторический вопрос.
   – Вы, верно, шутите, мистер Кленнэм. Неужели вам в самом деле не ясно?
   Артуру в самом деле было не ясно, что он и подтвердил.
   – Поверьте, я знаю своего сына и знаю, что это самый надежный способ удержать его, – продолжала миссис Гоуэн с презрительной миной. – И поверьте, эти Миглзы успели его изучить и знают это не хуже меня. Хитро придумано, мистер Кленнэм, – сразу чувствуется деловая хватка! Ведь этот Миглз, если не ошибаюсь, имел отношение к какому-то банку? Должно быть, недурно шли дела этого банка, если заправлял ими такой ловкий человек. Тонкая игра, ничего не скажешь.
   – Сударыня, умоляю вас, ради бога… – начал было Артур.
   – Ах, мистер Кленнэм, ну, можно ли быть таким простодушным!
   Возмущенный до глубины души надменным тоном своей собеседницы и презрительным выражением, с которым она продолжала постукивать себя веером по губам, Артур сказал, внушительно и твердо:
   – Сударыня, ваши подозрения несправедливы и лишены всякого основания, ручаюсь вам в этом.
   – Подозрения? – повторила миссис Гоуэн. – Я не подозреваю, мистер Кленнэм, я уверена. Все разыграно как по нотам, и вы, видимо, тоже дали себя провести. – Она рассмеялась, вздернула голову и снова принялась постукивать веером по губам, как бы говоря: «Не пытайтесь меня разубедить. Я знаю, что такие люди на все пойдут ради столь лестного для них союза».
   Тут, весьма кстати, партия экарте пришла к концу, и мистер Генри Гоуэн, поднявшись с дивана, сказал:
   – Матушка, отпустите мистера Кленнэма, нам с ним далеко ехать, а время уже позднее.
   Мистеру Кленнэму не оставалось ничего другого, как только встать и откланяться, и миссис Гоуэн проводила его все тем же взглядом и тем же похлопываньем веера по сложенным в презрительную усмешку губам.
   – Ваша беседа с моей матерью зловеще затянулась, – сказал ему Гоуэн, когда они вышли за дверь. – Надеюсь, она не нагнала на вас скуку?
   – Нисколько, – сказал Кленнэм.
   Маленький открытый фаэтон дожидался их, и они тотчас же тронулись в обратный путь. Гоуэн, правивший лошадью, закурил сигару; Кленнэм от сигары отказался. Он молчал под напором одолевавших его мыслей, и вид у него был такой рассеянный, что Гоуэн снова сказал ему: – Боюсь, моя матушка все же нагнала на вас скуку. – На это он, спохватившись, ответил опять: – Нисколько! – и тотчас же снова впал в раздумье.
   Если бы он находился в том состоянии духа, которое было описано выше, мысли его то и дело возвращались бы к человеку, сидящему рядом. Он вспомнил бы, как этот человек выворачивал каблуком камешки из земли в утро их первой встречи, и спросил бы себя: «А не старается ли он и меня убрать с дороги с тою же беззаботной жестокостью?» Он задумался бы над тем, не нарочно ли этот человек свел его со своею матерью, заранее зная, о чем у них пойдет разговор, и рассчитывая таким образом раскрыть перед соперником истинное положение вещей и предостеречь его, не пускаясь ни в какие откровенности. А если не это было у него на уме, быть может он просто хотел позабавиться скрытыми чувствами Кленнэма и помучить его? Порой, прерывая поток тревожных догадок, его бы вдруг охватывал стыд; строгий внутренний голос напоминал бы ему, что подобным подозрениям, пусть даже мимолетным, не может быть места на том пуги доброжелательства и великодушия, которого он положил себе держаться. То были бы для него минуты особенно напряженной борьбы с самим собой; и случись ему в одну из таких минут поднять глаза и встретить взгляд Гоуэна, он вздрогнул бы, словно почувствовав себя виноватым перед ним.
   Потом, глядя вдаль, где неясные очертания предметов сливались с темной лентой дороги, он задумался бы снова: «Куда ведет нас обоих еще более темная дорога жизни? Что ждет его, меня и ее тоже в туманной дали?» И при мысли о ней новые болезненные сомнения бередили бы его душу: «Не обижаю ли я ее, поддаваясь своей неприязни к нему, и не становлюсь ли от этого еще менее достойным ее, чем прежде?»
   – Я замечаю, вы совсем приуныли, – сказал Гоуэн. – Видно, что ни говорите, а моя матушка нагнала на вас смертельную скуку.
   – Нет, нет, уверяю вас, – сказал Кленнэм. – Это пустяки – решительно пустяки.

Глава ХХVII
Двадцать пять

   В эту тревожную для Артура Кленнэма пору его все чаще беспокоила мысль, что неожиданный интерес мистера Панкса к семейству Доррит может иметь какое-то отношение к тем смутным догадкам, о которых шел разговор у Артура с матерью в первый вечер его возвращения под отчий кров. Что знает мистер Панкс об этом семействе, что еще хотел бы он узнать, и зачем вообще ему понадобилось ломать над всем этим свою забитую делами голову – вот вопросы, которые снова и снова задавал себе Кленнэм. Такой человек, как мистер Панкс, не стал бы из одного лишь праздного любопытства тратить на розыски время и труд. И если его усердие поможет ему достигнуть цели, неужели попутно вскроются тайные причины, побудившие миссис Кленнэм взять под свое покровительство Крошку Доррит?
   Не следует думать, что Артур хоть на миг заколебался в своем желании и решимости исправить зло, совершенное при жизни отца – если это зло откроется и если оно исправимо. Слишком смутной и зыбкой была тень возможной несправедливости, нависшая над ним после смерти отца, и легко могло оказаться, что истина весьма и весьма далека от его предположений. Но когда бы его опасения в самом деле подтвердились, он готов был в любую минуту отдать все, что имел, и начать жизнь сначала. Его душа так и не приняла жестокого и мрачного учения, которое ему навязывали в детстве, и его личный нравственный кодекс начинался с того, что, когда ходишь по земле, нужно глядеть под ноги и что нельзя вознестись на небо на крыльях слов. Земной долг, земное воздаяние, земные дела – вот первые крутые ступени подъема. Узки врата, и тесен путь; куда тесней и уже, нежели столбовая дорога, вымощенная пустыми повторениями пустых заученных прописей, поисками сучков в чужом глазу и угрозами божьего суда, щедро расточаемыми ближним – даровым материалом, который не жаль тратить.