Страница:
– Эми, душа моя, ты знаешь мистера Кленнэма лучше, нежели я сам имею удовольствие его знать. Фанни, милочка, ты ведь тоже знакома с мистером Кленнэмом. – Фанни надменно кивнула головой и, как всегда в подобных случаях, поджала губы с таким видом, будто ей доподлинно было известно о существовании заговора против чести и достоинства семьи Доррит и о причастности к этому заговору Кленнэма. – А вот это, позвольте вам представить, мистер Кленнэм, – мой старый протеже по фамилии Нэнди, добрейший, преданнейший старичок. (Он всегда говорил о нем, как о какой-то замшелой древности, хотя сам был двумя или тремя годами старше его.) Позвольте, позвольте. Вам как будто знаком Плорниш? Помнится, моя дочь Эми говорила мне, что вы знаете все семейство этого бедняги?
– Вы не ошиблись, – подтвердил Артур Кленнэм.
– Так вот, сэр, это – отец миссис Плорниш.
– В самом деле? Очень рад познакомиться.
– Вы бы еще более обрадовались, если бы знали все его многочисленные качества, мистер Кленнэм.
– Льщу себя надеждой узнать их при более близком знакомстве, – сказал Артур, втайне чувствуя сострадание к жалкой сгорбленной фигурке.
– У него сегодня праздник, и он решил навестить своих старых друзей, которые всегда ему рады, – сказал Отец Маршалси и, прикрыв рот рукой, пояснил вполголоса: – Он в работном доме, бедняга. Их иногда отпускают на день.
Тем временем Мэгги с помощью своей маленькой маменьки накрыла на стол и расставила закуске. Погода стояла жаркая, и в тюремных стенах духота казалась особенно нестерпимой, а потому окно было распахнуто настежь. – Пусть Мэгги постелит на подоконник газету, душа моя, – сказал радушный хозяин дочери, – и пока мы пьем чай, мой старый протеже сможет там выпить чашечку.
Так, отделенный от чистой публики пропастью в добрый фут шириной, отец миссис Плорниш мог наслаждаться гостеприимством Отца Маршалси. Поистине неподражаемым было великодушно-покровительственное отношение одного старика к другому; так по крайней мере казалось Кленнэму, и он с живым интересом следил за тем, как оно проявлялось.
Пожалуй, любопытнее всего было слышать, с каким удовольствием почтенный джентльмен толкует о немощах своего старого протеже – ни дать ни взять словоохотливый поводырь, на потеху толпе таскающий по ярмарке больного дряхлого зверя.
– Еще ветчины, Нэнди? Как, вы все жуете тот первый кусочек? Что-то уж очень долго… Совсем зубов не осталось у бедняги, – пояснял он обществу за столом.
А через несколько минут: – Креветок, Нэнди? – и так как тот чуть замешкался с ответом: – Становится туг на ухо. Скоро и вовсе оглохнет.
Еще через несколько минут: – Скажите, Нэнди, а вы там, у себя, много гуляете по двору?
– Нет, сэр, немного. Не так-то оно приятно, правду сказать.
– Да, да, разумеется, – поспешно согласился вопрошавший. – Вполне понятно. – И вполголоса, оборотясь к столу: – Ноги не держат.
Один раз он вдруг спросил, с озабоченным видом человека, задающего первый попавшийся вопрос, просто чтобы не дать собеседнику заснуть: – Сколько лет вашему младшему внуку, Нэнди?
– Джону Эдварду, сэр? – переспросил старичок, отложив нож и вилку и наморщив лоб. – Сколько лет, вы спрашиваете? Минуточку, сейчас скажу.
Отец Маршалси постучал себя по лбу. – Слабеет память.
– Джону Эдварду, сэр? Вот ведь запамятовал. То ли два года и два месяца, то ли два года и пять месяцев, боюсь сказать точно. Либо одно, либо другое.
– Ну, не мучьте себя, Нэнди, не стоит припоминать, – с бесконечной снисходительностью успокоил его почтенный джентльмен. (Голова уже, видно, плохо работает – и не удивительно, при той жизни, которую ведет бедняга.)
Чем больше признаков дряхлости он якобы обнаруживал в своем протеже, тем больше, видимо, чувствовал к нему симпатии; и когда после чая старик заикнулся, что ему, мол, «пора и честь знать», Отец Маршалси, поднявшись с кресла, чтобы проститься с ним, как-то особенно приосанился и распрямил спину.
– Это не называется шиллинг, Нэнди, – сказал он, вкладывая ему в руку монету. – Это называется табак.
– Чувствительно благодарен, уважаемый сэр. – Я и куплю табаку. Благодарствуйте, мисс Эми и мисс Фанни, желаю вам всего самого лучшего. Покойной ночи, мистер Кленнэм.
– Смотрите же, не забывайте нас, Нэнди, – напутствовал Отец Маршалси гостя. – Непременно приходите, как только вам опять случится быть в городе. Вы должны навешать нас в каждый ваш отпускной день, иначе мы обидимся. Покойной ночи, Нэнди. Осторожней спускайтесь по лестнице, Нэнди; там много шатких ступеней. – Он еще постоял в дверях, глядя ему вслед, потом воротился в комнату и со вздохом удовлетворения сказал: – Прискорбное зрелище, мистер Кленнэм. счастье еще, что он сам не сознает, во что превратился. Жалкий старик, настоящий обломок крушения. Главное – никакого чувства собственного достоинства; оно в нем убито, уничтожено, растоптано в прах!
Поскольку посещение Кленнэма имело определенную цель, побуждавшую его не торопиться с уходом, он пробормотал в ответ что-то неопределенное и вместе с хозяином дома отошел к окну, чтобы не мешать Мэгги и ее маленькой маменьке мыть и убирать посуду. От него не укрылось, что Отец Маршалси встал у окна в позе благосклонного и милостивого государя, и жест, которым он отвечал на приветствия проходивших по двору подданных, весьма напоминал собою благословение.
Когда Крошка Доррит снова разложила работу на столе, а Мэгги – на постели, Фанни встала и принялась завязывать ленты своей шляпки, собираясь уходить. Кленнэм ввиду наличия упомянутой цели по-прежнему не торопился. Вдруг дверь распахнулась, на этот раз без стука, и в комнату вошел мистер Тип. Он поцеловал Эми, поспешившую ему навстречу, кивнул Фанни, кивнул отцу, мрачно покосился на гостя и, не говоря ни слова, уселся за стол.
– Тип, дорогой, – мягко заметила ему Крошка Доррит, смущенная его поведением, – разве ты не видишь…
– Вижу, Эми. – Если ты о том, что у вас тут кто-то есть – если ты вот об этом, – сказал Тип, мотнув головой в сторону Кленнэма, – так я вижу.
– И это весь твой ответ?
– Да, это весь мой ответ. И смею думать, – с высокомерным видом прибавил мистер Тип после минутной паузы, – смею думать, вашему гостю понятно, почему это весь мой ответ. Иначе говоря, вашему гостю понятно, что он поступил со мной так, как с джентльменами не поступают.
– Нет, мне непонятно, – спокойно возразил виновник его благородного гнева.
– Неужели? В таком случае, позвольте разъяснить вам, сэр, что, если я обращаюсь к некоему лицу с деликатной просьбой, с настоятельной просьбой, с вежливо изложенной просьбой о небольшой временной ссуде, которую ему ничуть не трудно – заметьте, ничуть не трудно удовлетворить, и если данное лицо отвечает мне отказом, я нахожу, что оно поступило со мной так, как с джентльменами не поступают.
До сих пор Отец Маршалси молча прислушивался к словам сына, но, услышав последнюю фразу, он тотчас же сердито вскричал:
– Как ты смеешь…
Но сын перебил его:
– А вот так и смею, и не начинайте городить всякий вздор. Что касается тона, который я принял по отношению к данному лицу, так вам бы следовало гордиться тем, что я защищаю семейное достоинство.
– Он прав! – воскликнула Фанни.
– Семейное достоинство? – повторил отец. – Ты говоришь о семейном достоинстве? Так я, стало быть, дожил до того, что мой сын учит меня – меня! – что такое семейное достоинство!
– Слушайте, отец, не стоит нам, право, препираться и заводить скандал из-за этого. Я пришел к заключению, что данное лицо поступило со мной так, как с джентльменами не поступают, и больше тут говорить не о чем.
– Нет, сэр, тут есть о чем говорить, – возразил отец. – Есть о чем говорить. Ты пришел к заключению! Ты пришел к заключению!
– Да, я пришел к заключению. Что толку без конца повторять это?
– А то, – вскричал отец, распаляясь все больше, – что ты не имел права приходить к такому чудовищному, такому – кхм – безнравственному, такому – кха – отцеубийственному заключению. Нет, мистер Кленнэм, прошу вас, не заступайтесь, сэр. Тут речь идет о – кхм, – о принципе, а принцип для меня важней даже соображений – кха – гостеприимства. Я возражаю против утверждения, высказанного моим сыном. Я – кха, – я отказываюсь его признать.
– Да при чем тут вы, отец? – бросил через плечо сын.
– При чем тут я? При чем тут я? А притом, сэр, что это затрагивает мое собственное – кхм – достоинство. Утверждая нечто подобное, вы, сэр (он снова достал платок и вытер им лицо), оскорбляете мои лучшие чувства. Предположим, что я сам бы обратился к какому-нибудь лицу или – кхм – лицам с просьбой – с деликатной просьбой, с настоятельной просьбой, с вежливо изложенной просьбой о небольшой временной ссуде. Предположим, что упомянутое лицо легко могло бы удовлетворить эту просьбу, однако не пожелало удовлетворить и ответило отказом. Значит ли это, что я должен выслушать из уст родного сына, что со мной поступили не так, как принято поступать с джентльменами, и что я – кха – допустил это?
Эми кротко попыталась успокоить расходившегося отца, но не тут то было. Он твердил, что его достоинство задето и что он этого не потерпит.
Как, он должен в своем доме, от своего сына выслушивать подобные вещи? Как, он должен терпеть унижения от собственной плоти и крови?
– Да какие там унижения, все это одни ваши выдумки, отец, – возразил молодой человек недовольным тоном. – Мои заключения совершенно вас не касаются. И мои слова тоже совершенно вас не касаются. Нечего принимать все на свой счет.
– А я вам говорю, сэр, это меня весьма даже касается! – воскликнул отец. – И я с глубоким возмущением должен заметить вам, что, если бы у вас была хоть капля, не скажу совести, но хотя бы – кхм, – хотя бы уважения – кха – к щекотливым и деликатным обстоятельствам вашего отца, у вас язык бы не повернулся высказывать такие – кха, – такие противоестественные взгляды. Наконец если уж отец для вас – ничто, если вы пренебрегаете сыновним долгом, то вы ведь все-таки – кхм – христианин. Надеюсь, вы не записались – в – кха, – в атеисты. А в таком случае позвольте вас спросить, разве это по-христиански – бесчестить и хулить некое лицо за то, что оно один раз ответило вам отказом, когда это же лицо – кха – в другой раз может удовлетворить вашу просьбу? Разве истинный христианин не должен – кхм – повторить свою попытку? – Вдохновленный собственными словами, он пришел в благочестивый раж.
– Ну, я вижу, с вами сегодня не сговоришься. Уберусь-ка я лучше отсюда. Спокойной ночи, Эми. Не сердись на меня. Я сам не рад, что это все вышло при тебе – ей-богу, не рад; но я не могу поступиться своим достоинством даже для тебя, старушка.
С этими словами он надел шляпу и удалился вместе с мисс Фанни, которая не преминула на прощанье обдать Кленнэма уничтожающим взглядом, ясно говорившим, что он давно разоблачен ею, как участник заговора против семейного достоинства Дорритов.
После их ухода Отец Маршалси по всем признакам вознамерился снова впасть в уныние, но, по счастью, этому помешал один из пансионеров, явившийся с вестью, что его ждут в Клубе. Это был тот самый джентльмен, который в ночь, проведенную Кленнэмом в тюрьме, жаловался ему на смотрителя, якобы присваивавшего его долю секретной субсидии. Сейчас на него была возложена почетная миссия эскортировать Отца Маршалси к председательскому месту, которое тот пообещал занять в сегодняшнем собрании тюремных любителей музыки.
– Вот, изволите видеть, мистер Кленнэм, – сказал почтенный старец. – Такова оборотная сторона моего положения. Общественные обязанности, ничего не поделаешь. Уверен, что вы лучше, чем кто-либо, поймете это и извините меня.
Кленнэм просил его не тратить времени на извинения.
– Эми, душа моя, если мистер Кленнэм согласится посидеть еще немного, не сомневаюсь, что ты с честью исполнить роль хозяйки нашего более чем скромного дома и, может быть, сумеешь сгладить впечатление от – кха – прискорбного случая, имевшего место после чая.
Кленнэм поспешил заверить, что упомянутый случаи не произвел на него никакого впечатления, так что сглаживать ничего не требуется.
– Дорогой сэр. – сказал Отец Маршалси, приподнят свою бархатную ермолку и выразительным пожатием руки Кленнэма подтверждая получение письма и банкового билета. – Да благословит вас бог.
Таким образом Кленнэму представилась возможность осуществить цель своего посещения и поговорить с Крошкой Доррит так, чтобы никто не слышал. Мэгги, правда, слышала, но это было все равно что никто.
Глава XXXII
– Вы не ошиблись, – подтвердил Артур Кленнэм.
– Так вот, сэр, это – отец миссис Плорниш.
– В самом деле? Очень рад познакомиться.
– Вы бы еще более обрадовались, если бы знали все его многочисленные качества, мистер Кленнэм.
– Льщу себя надеждой узнать их при более близком знакомстве, – сказал Артур, втайне чувствуя сострадание к жалкой сгорбленной фигурке.
– У него сегодня праздник, и он решил навестить своих старых друзей, которые всегда ему рады, – сказал Отец Маршалси и, прикрыв рот рукой, пояснил вполголоса: – Он в работном доме, бедняга. Их иногда отпускают на день.
Тем временем Мэгги с помощью своей маленькой маменьки накрыла на стол и расставила закуске. Погода стояла жаркая, и в тюремных стенах духота казалась особенно нестерпимой, а потому окно было распахнуто настежь. – Пусть Мэгги постелит на подоконник газету, душа моя, – сказал радушный хозяин дочери, – и пока мы пьем чай, мой старый протеже сможет там выпить чашечку.
Так, отделенный от чистой публики пропастью в добрый фут шириной, отец миссис Плорниш мог наслаждаться гостеприимством Отца Маршалси. Поистине неподражаемым было великодушно-покровительственное отношение одного старика к другому; так по крайней мере казалось Кленнэму, и он с живым интересом следил за тем, как оно проявлялось.
Пожалуй, любопытнее всего было слышать, с каким удовольствием почтенный джентльмен толкует о немощах своего старого протеже – ни дать ни взять словоохотливый поводырь, на потеху толпе таскающий по ярмарке больного дряхлого зверя.
– Еще ветчины, Нэнди? Как, вы все жуете тот первый кусочек? Что-то уж очень долго… Совсем зубов не осталось у бедняги, – пояснял он обществу за столом.
А через несколько минут: – Креветок, Нэнди? – и так как тот чуть замешкался с ответом: – Становится туг на ухо. Скоро и вовсе оглохнет.
Еще через несколько минут: – Скажите, Нэнди, а вы там, у себя, много гуляете по двору?
– Нет, сэр, немного. Не так-то оно приятно, правду сказать.
– Да, да, разумеется, – поспешно согласился вопрошавший. – Вполне понятно. – И вполголоса, оборотясь к столу: – Ноги не держат.
Один раз он вдруг спросил, с озабоченным видом человека, задающего первый попавшийся вопрос, просто чтобы не дать собеседнику заснуть: – Сколько лет вашему младшему внуку, Нэнди?
– Джону Эдварду, сэр? – переспросил старичок, отложив нож и вилку и наморщив лоб. – Сколько лет, вы спрашиваете? Минуточку, сейчас скажу.
Отец Маршалси постучал себя по лбу. – Слабеет память.
– Джону Эдварду, сэр? Вот ведь запамятовал. То ли два года и два месяца, то ли два года и пять месяцев, боюсь сказать точно. Либо одно, либо другое.
– Ну, не мучьте себя, Нэнди, не стоит припоминать, – с бесконечной снисходительностью успокоил его почтенный джентльмен. (Голова уже, видно, плохо работает – и не удивительно, при той жизни, которую ведет бедняга.)
Чем больше признаков дряхлости он якобы обнаруживал в своем протеже, тем больше, видимо, чувствовал к нему симпатии; и когда после чая старик заикнулся, что ему, мол, «пора и честь знать», Отец Маршалси, поднявшись с кресла, чтобы проститься с ним, как-то особенно приосанился и распрямил спину.
– Это не называется шиллинг, Нэнди, – сказал он, вкладывая ему в руку монету. – Это называется табак.
– Чувствительно благодарен, уважаемый сэр. – Я и куплю табаку. Благодарствуйте, мисс Эми и мисс Фанни, желаю вам всего самого лучшего. Покойной ночи, мистер Кленнэм.
– Смотрите же, не забывайте нас, Нэнди, – напутствовал Отец Маршалси гостя. – Непременно приходите, как только вам опять случится быть в городе. Вы должны навешать нас в каждый ваш отпускной день, иначе мы обидимся. Покойной ночи, Нэнди. Осторожней спускайтесь по лестнице, Нэнди; там много шатких ступеней. – Он еще постоял в дверях, глядя ему вслед, потом воротился в комнату и со вздохом удовлетворения сказал: – Прискорбное зрелище, мистер Кленнэм. счастье еще, что он сам не сознает, во что превратился. Жалкий старик, настоящий обломок крушения. Главное – никакого чувства собственного достоинства; оно в нем убито, уничтожено, растоптано в прах!
Поскольку посещение Кленнэма имело определенную цель, побуждавшую его не торопиться с уходом, он пробормотал в ответ что-то неопределенное и вместе с хозяином дома отошел к окну, чтобы не мешать Мэгги и ее маленькой маменьке мыть и убирать посуду. От него не укрылось, что Отец Маршалси встал у окна в позе благосклонного и милостивого государя, и жест, которым он отвечал на приветствия проходивших по двору подданных, весьма напоминал собою благословение.
Когда Крошка Доррит снова разложила работу на столе, а Мэгги – на постели, Фанни встала и принялась завязывать ленты своей шляпки, собираясь уходить. Кленнэм ввиду наличия упомянутой цели по-прежнему не торопился. Вдруг дверь распахнулась, на этот раз без стука, и в комнату вошел мистер Тип. Он поцеловал Эми, поспешившую ему навстречу, кивнул Фанни, кивнул отцу, мрачно покосился на гостя и, не говоря ни слова, уселся за стол.
– Тип, дорогой, – мягко заметила ему Крошка Доррит, смущенная его поведением, – разве ты не видишь…
– Вижу, Эми. – Если ты о том, что у вас тут кто-то есть – если ты вот об этом, – сказал Тип, мотнув головой в сторону Кленнэма, – так я вижу.
– И это весь твой ответ?
– Да, это весь мой ответ. И смею думать, – с высокомерным видом прибавил мистер Тип после минутной паузы, – смею думать, вашему гостю понятно, почему это весь мой ответ. Иначе говоря, вашему гостю понятно, что он поступил со мной так, как с джентльменами не поступают.
– Нет, мне непонятно, – спокойно возразил виновник его благородного гнева.
– Неужели? В таком случае, позвольте разъяснить вам, сэр, что, если я обращаюсь к некоему лицу с деликатной просьбой, с настоятельной просьбой, с вежливо изложенной просьбой о небольшой временной ссуде, которую ему ничуть не трудно – заметьте, ничуть не трудно удовлетворить, и если данное лицо отвечает мне отказом, я нахожу, что оно поступило со мной так, как с джентльменами не поступают.
До сих пор Отец Маршалси молча прислушивался к словам сына, но, услышав последнюю фразу, он тотчас же сердито вскричал:
– Как ты смеешь…
Но сын перебил его:
– А вот так и смею, и не начинайте городить всякий вздор. Что касается тона, который я принял по отношению к данному лицу, так вам бы следовало гордиться тем, что я защищаю семейное достоинство.
– Он прав! – воскликнула Фанни.
– Семейное достоинство? – повторил отец. – Ты говоришь о семейном достоинстве? Так я, стало быть, дожил до того, что мой сын учит меня – меня! – что такое семейное достоинство!
– Слушайте, отец, не стоит нам, право, препираться и заводить скандал из-за этого. Я пришел к заключению, что данное лицо поступило со мной так, как с джентльменами не поступают, и больше тут говорить не о чем.
– Нет, сэр, тут есть о чем говорить, – возразил отец. – Есть о чем говорить. Ты пришел к заключению! Ты пришел к заключению!
– Да, я пришел к заключению. Что толку без конца повторять это?
– А то, – вскричал отец, распаляясь все больше, – что ты не имел права приходить к такому чудовищному, такому – кхм – безнравственному, такому – кха – отцеубийственному заключению. Нет, мистер Кленнэм, прошу вас, не заступайтесь, сэр. Тут речь идет о – кхм, – о принципе, а принцип для меня важней даже соображений – кха – гостеприимства. Я возражаю против утверждения, высказанного моим сыном. Я – кха, – я отказываюсь его признать.
– Да при чем тут вы, отец? – бросил через плечо сын.
– При чем тут я? При чем тут я? А притом, сэр, что это затрагивает мое собственное – кхм – достоинство. Утверждая нечто подобное, вы, сэр (он снова достал платок и вытер им лицо), оскорбляете мои лучшие чувства. Предположим, что я сам бы обратился к какому-нибудь лицу или – кхм – лицам с просьбой – с деликатной просьбой, с настоятельной просьбой, с вежливо изложенной просьбой о небольшой временной ссуде. Предположим, что упомянутое лицо легко могло бы удовлетворить эту просьбу, однако не пожелало удовлетворить и ответило отказом. Значит ли это, что я должен выслушать из уст родного сына, что со мной поступили не так, как принято поступать с джентльменами, и что я – кха – допустил это?
Эми кротко попыталась успокоить расходившегося отца, но не тут то было. Он твердил, что его достоинство задето и что он этого не потерпит.
Как, он должен в своем доме, от своего сына выслушивать подобные вещи? Как, он должен терпеть унижения от собственной плоти и крови?
– Да какие там унижения, все это одни ваши выдумки, отец, – возразил молодой человек недовольным тоном. – Мои заключения совершенно вас не касаются. И мои слова тоже совершенно вас не касаются. Нечего принимать все на свой счет.
– А я вам говорю, сэр, это меня весьма даже касается! – воскликнул отец. – И я с глубоким возмущением должен заметить вам, что, если бы у вас была хоть капля, не скажу совести, но хотя бы – кхм, – хотя бы уважения – кха – к щекотливым и деликатным обстоятельствам вашего отца, у вас язык бы не повернулся высказывать такие – кха, – такие противоестественные взгляды. Наконец если уж отец для вас – ничто, если вы пренебрегаете сыновним долгом, то вы ведь все-таки – кхм – христианин. Надеюсь, вы не записались – в – кха, – в атеисты. А в таком случае позвольте вас спросить, разве это по-христиански – бесчестить и хулить некое лицо за то, что оно один раз ответило вам отказом, когда это же лицо – кха – в другой раз может удовлетворить вашу просьбу? Разве истинный христианин не должен – кхм – повторить свою попытку? – Вдохновленный собственными словами, он пришел в благочестивый раж.
– Ну, я вижу, с вами сегодня не сговоришься. Уберусь-ка я лучше отсюда. Спокойной ночи, Эми. Не сердись на меня. Я сам не рад, что это все вышло при тебе – ей-богу, не рад; но я не могу поступиться своим достоинством даже для тебя, старушка.
С этими словами он надел шляпу и удалился вместе с мисс Фанни, которая не преминула на прощанье обдать Кленнэма уничтожающим взглядом, ясно говорившим, что он давно разоблачен ею, как участник заговора против семейного достоинства Дорритов.
После их ухода Отец Маршалси по всем признакам вознамерился снова впасть в уныние, но, по счастью, этому помешал один из пансионеров, явившийся с вестью, что его ждут в Клубе. Это был тот самый джентльмен, который в ночь, проведенную Кленнэмом в тюрьме, жаловался ему на смотрителя, якобы присваивавшего его долю секретной субсидии. Сейчас на него была возложена почетная миссия эскортировать Отца Маршалси к председательскому месту, которое тот пообещал занять в сегодняшнем собрании тюремных любителей музыки.
– Вот, изволите видеть, мистер Кленнэм, – сказал почтенный старец. – Такова оборотная сторона моего положения. Общественные обязанности, ничего не поделаешь. Уверен, что вы лучше, чем кто-либо, поймете это и извините меня.
Кленнэм просил его не тратить времени на извинения.
– Эми, душа моя, если мистер Кленнэм согласится посидеть еще немного, не сомневаюсь, что ты с честью исполнить роль хозяйки нашего более чем скромного дома и, может быть, сумеешь сгладить впечатление от – кха – прискорбного случая, имевшего место после чая.
Кленнэм поспешил заверить, что упомянутый случаи не произвел на него никакого впечатления, так что сглаживать ничего не требуется.
– Дорогой сэр. – сказал Отец Маршалси, приподнят свою бархатную ермолку и выразительным пожатием руки Кленнэма подтверждая получение письма и банкового билета. – Да благословит вас бог.
Таким образом Кленнэму представилась возможность осуществить цель своего посещения и поговорить с Крошкой Доррит так, чтобы никто не слышал. Мэгги, правда, слышала, но это было все равно что никто.
Глава XXXII
Снова предсказатель будущего
Мэгги прилежно шила, повернувшись зрячим глазом к окну, и оборка огромного белого чепца почти скрывала ее профиль (или то немногое, что заслуживало такого названия). Благодаря этой оборке и незрячему глазу она была как бы отделена завесой от своей маленькой маменьки, сидевшей за столом напротив окна. Со двора теперь почти не доносилось шума и топота ног: музыкальный вечер начался, и поток пансионеров отхлынул к Клубу. Только те, кто не обладал музыкальным ухом или у кого было пусто в кармане, еще слонялись по двору, да по углам – обычная картина! – шло затянувшееся прощанье супругов, лишь недавно разлученных тюрьмой; так в углах прибранной комнаты можно подчас разглядеть обрывки паутины и иные следы беспорядка. То были самые тихие часы в тюрьме, уступавшие только ночи, когда и тюремные обитатели забываются сном. Порой из Клуба слышались взрывы аплодисментов, которые сопровождали успешное завершение очередного номера, или тост, предложенный Отцом и дружно подхваченный детьми. Порой чей-нибудь могучий бас, перекрывая прочие голоса, хвастливо уверял слушателей, что плывет по волнам или скачет в чистом поле, или преследует оленя, или бродит в сердце гор, или вдыхает аромат вереска; но смотритель Маршалси не смутился бы этими уверениями, зная, как прочны тюремные замки.
Когда Артур Кленнэм подошел и сел рядом с Крошкой Доррит, она задрожала так, что иголка едва не выпала у нее из рук. Кленнэм осторожно потянул за край ее работы и сказал:
– Милая Крошка Доррит, позвольте мне отложить это в сторону.
Она не пыталась возражать, и он взял у нее шитье и положил на стол. Она судорожно сцепила руки, но он разнял их и удержал одну маленькую ручку в своей руке.
– Я вас теперь очень редко вижу, Крошка Доррит.
– У меня много работы, сэр.
– Однако же вы сегодня были у моих славных соседей, – продолжал Кленнэм. – Я совершенно случайно узнал об этом. А почему было не зайти ко мне заодно?
– Я – я сама не знаю. Я боялась помешать вам. Ведь вы теперь очень заняты делами.
Он смотрел на эту маленькую дрожащую фигурку, это склоненное личико, эти глаза, пугливо прятавшиеся от его глаз, – и в его взгляде была не только нежность, но и тревога.
– Вы в чем-то переменились, дитя мое.
Она уже не в силах была унять бившую ее дрожь. Тихонько высвободив руку и переплетя пальцы обеих рук, она сидела перед ним, опустив голову и вся дрожа.
– Добрая моя Крошка Доррит! – сказал Кленнэм с глубоким состраданием в голосе.
Слезы брызнули у нее из глаз. Мэгги оглянулась и по крайней мере с минуту пристально смотрела на нее, но не сказала ни слова. Кленнэм выждал немного, прежде чем снова заговорить.
– Мне тяжело видеть, как вы плачете, – сказал он. – Но я думаю, слезы принесут вам облегчение.
– Да, сэр, – да, разумеется.
– Ну, полно, полно, Крошка Доррит. Ведь это пустяки, право же пустяки. Мне очень жаль, что я невольно послужил причиной вашего волнения. Ну, успокойтесь и забудьте об этой истории. Она вся не стоит одной вашей слезы. Я бы охотно пятьдесят раз на дню выслушивал подобные глупости, если бы мог избавить вас этим хоть от одной горькой минуты.
Она уже справилась с собой и отвечала почти обычным своим тоном:
– Вы очень добры! Но даже если не говорить обо всем прочем, мне больно и стыдно за такую неблагодарность…
– Тсс, тсс! – сказал Кленнэм и, протянув палец, дотронулся до ее губ. – Уж не изменила ли вам память – вам, которая никогда не забывает ни о ком и ни о чем? Неужели я должен напоминать вам, что вы обещали считать меня другом и доверять мне? Нет, нет. Вы этого не забыли, правда?
– Стараюсь помнить, но мне было трудно сдержать свое обещание давеча, когда мой брат так нехорошо повел себя с вами. Не судите его чересчур строго, бедняжку, подумайте о том, что он вырос в тюрьме! – Она подняла на Кленнэма молящий взгляд и, первый раз за весь вечер всмотревшись в его лицо, воскликнула совсем другим тоном: – Вы были больны, мистер Кленнэм?
– У вас что-то случилось? Какое-нибудь горе? – тревожно допытывалась она.
Пришел черед Кленнэма колебаться, не зная, что ответить. Наконец он сказал:
– По правде говоря, было небольшое огорчение, но теперь все уже прошло. Неужели это так бросается в глаза? Видно, я недостаточно хорошо владею собой. Вот не думал. Придется у вас поучиться терпению и мужеству, ведь лучшего наставника не придумаешь.
Ему было невдомек, что она видит в нем то, чего никому другому не разглядеть. Ему было невдомек, что нет больше в мире глаз, способных смотреть на него таким лучистым и таким проницательным взглядом.
– Впрочем, я бы вам все равно рассказал об этом, – продолжал он, – а потому я не в обиде на свое лицо за то, что оно так неосторожно выдает все мои тайны. Мне приятно и лестно довериться моей Крошке Доррит. Вот я и признаюсь вам, что, позабыв о своих летах и о своем скучном характере, позабыв о том, что пора любви давно миновала для меня в унылом однообразии лет, проведенных на чужбине, – позабыв обо всем этом, я вообразил себе, что влюблен в одну особу.
– Я ее знаю, сэр? – спросила Крошка Доррит.
– Нет, дитя мое.
– Это не та дама, что ради вас была так добра ко мне?
– Флора? Нет, нет. Неужели вы могли подумать…
– Да я и не подумала, – сказала Крошка Доррит, обращаясь не столько к нему, сколько к самой себе. – Мне все время как-то не верилось.
– Что ж, – сказал Кленнэм, снова, как в вечер роз, чувствуя себя человеком, чья молодость осталась позади и которому поздно уже мечтать о лучших утехах жизни. – Я понял свою ошибку, а поняв, призадумался кой о чем – верней, даже о многом, – и раздумье меня умудрило. Мудрость же выразилась в том, что я сосчитал свои годы, представил себе, каков я есть на самом деле, оглянулся назад, заглянул вперед – и увидел, что голова моя скоро будет седою. И мне стало ясно, что я уже поднялся на вершину горы, перевалил через нее и начал спуск, который всегда быстрее подъема.
Если б он знал, какую боль причиняли его слова чуткому сердцу той, к кому они были обращены – и кого должны были подбодрить и утешить!
– Мне стало ясно, что время, когда подобные чувства мне были к лицу, когда они могли сулить счастье мне самому или кому-то другому, – это время прошло и никогда не вернется.
О если б он знал, если б он знал! Если б мог видеть кинжал в своей руке и жестокие раны, от которых истекало кровью преданное сердце Крошки Доррит!
– И я решил выбросить это из головы и никогда не вспоминать больше. Сам не знаю, зачем я рассказываю обо всем этом Крошке Доррит. Зачем указываю вам, дитя мое, на расстояние, которое нас разделяет, напоминаю, что, когда вы впервые взглянули на этот мир, я уже прожил в нем столько лет, сколько вам сейчас.
– Потому, должно быть, что вы верите мне. Потому, что вы знаете, что все, что касается вас, касается и меня, что в своей безграничной благодарности вам я радуюсь вашим радостям и печалюсь вашими печалями.
Он слышал, как звенит ее голос, видел ее сосредоточенное лицо, ее ясный, правдивый взгляд, ее волнующуюся грудь, которую она с восторгом подставила бы под смертельный удар, предназначенный ему, крикнув только: «Люблю!» – и даже тень истины не забрезжила перед ним. Он видел только самоотверженное маленькое существо в стоптанных башмаках, в плохоньком платье, – дитя тюрьмы, не знавшее иного дома, с хрупким телом ребенка, с душой героини; и за ярким подвигом ее повседневной жизни ничего другого не замечал.
– И поэтому тоже, Крошка Доррит, вы правы; но не только поэтому. Чем дальше я от вас по возрасту, по опыту, по душевному складу, тем лучше я гожусь вам в друзья и советчики. Вам легче доверять мне, и вы не должны меня стесняться, как могли бы стесняться кого-нибудь другого. А теперь признавайтесь – почему вы от меня прятались последнее время?
– Мне лучше быть здесь. Мое место здесь, где я могу приносить пользу. Мне лучше всего быть здесь, – сказала Крошка Доррит совсем тихо.
– Это вы мне уже говорили однажды – помните, на мосту. Я потом много думал над вашими словами. Скажите, может быть, у вас есть тайна, которую вы хотели бы мне поверить, нуждаясь в совете и поддержке?
– Тайна? Нет, у меня нет никаких тайн, – сказала Крошка Доррит почти с испугом.
Они говорили вполголоса – не потому, что опасались, как бы Мэгги не услышала их разговора, а просто потому, что сам разговор настраивал на такой лад. Но Мэгги вдруг снова уставилась на них – и на этот раз нарушила молчание:
– Маменька, а маменька!
– Что тебе, Мэгги?
– Если у вас нет тайны, чтобы ему рассказать, так вы расскажите про принцессу. У той ведь была тайна.
– У принцессы была тайна? – спросил удивленный Кленнэм. – А что это за принцесса, Мэгги?
– Господи, и не грех вам дразнить бедную девочку, которой всего десять лет, – сказала Мэгги. – Ну кто вам говорил, что у принцессы была тайна? Уж только не я.
– Простите! Мне показалось, вы так сказали.
– Нет, не сказала. Зачем же я стану говорить, когда вовсе она сама хотела ее узнать. Это у маленькой женщины была тайна. У той, что всегда сидела за прялкой. Вот она ей и говорит: «Зачем вы это прячете?» А та говорит: «Нет, я не прячу». А та говорит: «Нет, прячете». А потом они пошли вместе и открыли шкаф и нашли. А она не захотела в больницу и умерла. Вы же знаете, как было, маменька. Расскажите ему, ведь это очень интересная тайна. Ух, до чего интересная! – воскликнула Мэгги, обхватив, руками колени.
Артур оглянулся на Крошку Доррит, ожидая объяснения, и с удивлением заметил, что она смутилась и покраснела. Но она сказала, что это просто сказка, придуманная ею как-то для Мэгги, а кому-нибудь другому совестно даже рассказывать такие глупости, да она и не помнит ее хорошенько; и Артур не пытался настаивать. Оставив этот предмет, он вернулся к предмету, не в пример более для него важному, и прежде всего горячо просил Крошку Доррит не избегать встреч с ним и твердо помнить, что на свете нет человека, которому ее благополучие было бы так же дорого, как ему, и который так же стремился бы его обеспечить. Она отвечала с жаром, что знает это и ни на минуту об этом не забывает, – и тогда Артур перешел ко второму, более деликатному вопросу, касающемуся подозрения, которое у него зародилось.
– Еще одно, Крошка Доррит, – сказал он, снова взяв ее за руку и еще понизив голос, так что даже до Мэгги, несмотря на тесноту комнаты, не долетали его слова. – Я давно уже хотел поговорить с вами об этом, но случая не представлялось. Вы не должны стесняться того, кто по возрасту мог быть вашим отцом или дядей. Смотрите на меня как на старика. Я знаю, что вся ваша любовь и преданность сосредоточены в этой маленькой комнатке и никакой соблазн не заставит вас изменить своему долгу.
Если бы не моя уверенность в этом, я давно просил бы у вас и у вашего отца позволения устроить вас как-нибудь иначе и лучше. Но ведь может прийти время – не хочу сказать, что оно уже пришло, хотя и это возможно, – когда у вас появится другое чувство, не исключающее той привязанности, что вас удерживает здесь.
Бледная, без кровинки в лице, она молча покачала головой.
– Это вполне возможно, милая Крошка Доррит.
– Нет – нет – нет. – Она повторяла это слово с расстановкой, всякий раз медленно качая головой, и ему надолго запомнилось тихое отчаяние, которым был полон ее взгляд. Ему суждено было снова припомнить этот взгляд много времени спустя в тех же тюремных стенах – в той же самой комнате.
– Но если когда-нибудь так случится, скажите мне об этом, милое мое дитя. Доверьте мне ваше чувство, укажите того, кто сумел его пробудить, и я от всего сердца, со всем искренним пылом дружбы и уважения к вам постараюсь помочь вам устроить свою жизнь.
– Благодарю вас, благодарю! Но только этого никогда не будет. Никогда! никогда! – Она смотрела на него, прижав к груди огрубевшие от работы руки, и в голосе ее звучала та же безропотная покорность своей доле.
– Я от вас не требую никаких признаний. Я только прошу, чтобы вы не сомневались во мне.
– Как я могу сомневаться, зная вашу доброту?
– Стало быть, я вправе рассчитывать на ваше доверие? Если у вас вдруг явятся какие-нибудь тревоги или огорчения, вы не будете скрывать их от меня?
– Постараюсь.
– И вы ничего такого не скрываете сейчас? Она покачала головой, но ее лицо побледнело еще больше.
– Итак, когда я сегодня лягу спать и мысли мои вернутся к этим мрачным стенам – как они возвращаются каждый вечер, даже если я перед тем не видел вас, – я могу быть покоен, что, кроме забот, связанных с этой комнатой и с теми, кто в ней находится, мою Крошку Доррит не гнетет никакая печаль?
Она как будто ухватилась за его слова (это ему тоже суждено было припомнить позднее) и сказала приободрившись:
Когда Артур Кленнэм подошел и сел рядом с Крошкой Доррит, она задрожала так, что иголка едва не выпала у нее из рук. Кленнэм осторожно потянул за край ее работы и сказал:
– Милая Крошка Доррит, позвольте мне отложить это в сторону.
Она не пыталась возражать, и он взял у нее шитье и положил на стол. Она судорожно сцепила руки, но он разнял их и удержал одну маленькую ручку в своей руке.
– Я вас теперь очень редко вижу, Крошка Доррит.
– У меня много работы, сэр.
– Однако же вы сегодня были у моих славных соседей, – продолжал Кленнэм. – Я совершенно случайно узнал об этом. А почему было не зайти ко мне заодно?
– Я – я сама не знаю. Я боялась помешать вам. Ведь вы теперь очень заняты делами.
Он смотрел на эту маленькую дрожащую фигурку, это склоненное личико, эти глаза, пугливо прятавшиеся от его глаз, – и в его взгляде была не только нежность, но и тревога.
– Вы в чем-то переменились, дитя мое.
Она уже не в силах была унять бившую ее дрожь. Тихонько высвободив руку и переплетя пальцы обеих рук, она сидела перед ним, опустив голову и вся дрожа.
– Добрая моя Крошка Доррит! – сказал Кленнэм с глубоким состраданием в голосе.
Слезы брызнули у нее из глаз. Мэгги оглянулась и по крайней мере с минуту пристально смотрела на нее, но не сказала ни слова. Кленнэм выждал немного, прежде чем снова заговорить.
– Мне тяжело видеть, как вы плачете, – сказал он. – Но я думаю, слезы принесут вам облегчение.
– Да, сэр, – да, разумеется.
– Ну, полно, полно, Крошка Доррит. Ведь это пустяки, право же пустяки. Мне очень жаль, что я невольно послужил причиной вашего волнения. Ну, успокойтесь и забудьте об этой истории. Она вся не стоит одной вашей слезы. Я бы охотно пятьдесят раз на дню выслушивал подобные глупости, если бы мог избавить вас этим хоть от одной горькой минуты.
Она уже справилась с собой и отвечала почти обычным своим тоном:
– Вы очень добры! Но даже если не говорить обо всем прочем, мне больно и стыдно за такую неблагодарность…
– Тсс, тсс! – сказал Кленнэм и, протянув палец, дотронулся до ее губ. – Уж не изменила ли вам память – вам, которая никогда не забывает ни о ком и ни о чем? Неужели я должен напоминать вам, что вы обещали считать меня другом и доверять мне? Нет, нет. Вы этого не забыли, правда?
– Стараюсь помнить, но мне было трудно сдержать свое обещание давеча, когда мой брат так нехорошо повел себя с вами. Не судите его чересчур строго, бедняжку, подумайте о том, что он вырос в тюрьме! – Она подняла на Кленнэма молящий взгляд и, первый раз за весь вечер всмотревшись в его лицо, воскликнула совсем другим тоном: – Вы были больны, мистер Кленнэм?
– У вас что-то случилось? Какое-нибудь горе? – тревожно допытывалась она.
Пришел черед Кленнэма колебаться, не зная, что ответить. Наконец он сказал:
– По правде говоря, было небольшое огорчение, но теперь все уже прошло. Неужели это так бросается в глаза? Видно, я недостаточно хорошо владею собой. Вот не думал. Придется у вас поучиться терпению и мужеству, ведь лучшего наставника не придумаешь.
Ему было невдомек, что она видит в нем то, чего никому другому не разглядеть. Ему было невдомек, что нет больше в мире глаз, способных смотреть на него таким лучистым и таким проницательным взглядом.
– Впрочем, я бы вам все равно рассказал об этом, – продолжал он, – а потому я не в обиде на свое лицо за то, что оно так неосторожно выдает все мои тайны. Мне приятно и лестно довериться моей Крошке Доррит. Вот я и признаюсь вам, что, позабыв о своих летах и о своем скучном характере, позабыв о том, что пора любви давно миновала для меня в унылом однообразии лет, проведенных на чужбине, – позабыв обо всем этом, я вообразил себе, что влюблен в одну особу.
– Я ее знаю, сэр? – спросила Крошка Доррит.
– Нет, дитя мое.
– Это не та дама, что ради вас была так добра ко мне?
– Флора? Нет, нет. Неужели вы могли подумать…
– Да я и не подумала, – сказала Крошка Доррит, обращаясь не столько к нему, сколько к самой себе. – Мне все время как-то не верилось.
– Что ж, – сказал Кленнэм, снова, как в вечер роз, чувствуя себя человеком, чья молодость осталась позади и которому поздно уже мечтать о лучших утехах жизни. – Я понял свою ошибку, а поняв, призадумался кой о чем – верней, даже о многом, – и раздумье меня умудрило. Мудрость же выразилась в том, что я сосчитал свои годы, представил себе, каков я есть на самом деле, оглянулся назад, заглянул вперед – и увидел, что голова моя скоро будет седою. И мне стало ясно, что я уже поднялся на вершину горы, перевалил через нее и начал спуск, который всегда быстрее подъема.
Если б он знал, какую боль причиняли его слова чуткому сердцу той, к кому они были обращены – и кого должны были подбодрить и утешить!
– Мне стало ясно, что время, когда подобные чувства мне были к лицу, когда они могли сулить счастье мне самому или кому-то другому, – это время прошло и никогда не вернется.
О если б он знал, если б он знал! Если б мог видеть кинжал в своей руке и жестокие раны, от которых истекало кровью преданное сердце Крошки Доррит!
– И я решил выбросить это из головы и никогда не вспоминать больше. Сам не знаю, зачем я рассказываю обо всем этом Крошке Доррит. Зачем указываю вам, дитя мое, на расстояние, которое нас разделяет, напоминаю, что, когда вы впервые взглянули на этот мир, я уже прожил в нем столько лет, сколько вам сейчас.
– Потому, должно быть, что вы верите мне. Потому, что вы знаете, что все, что касается вас, касается и меня, что в своей безграничной благодарности вам я радуюсь вашим радостям и печалюсь вашими печалями.
Он слышал, как звенит ее голос, видел ее сосредоточенное лицо, ее ясный, правдивый взгляд, ее волнующуюся грудь, которую она с восторгом подставила бы под смертельный удар, предназначенный ему, крикнув только: «Люблю!» – и даже тень истины не забрезжила перед ним. Он видел только самоотверженное маленькое существо в стоптанных башмаках, в плохоньком платье, – дитя тюрьмы, не знавшее иного дома, с хрупким телом ребенка, с душой героини; и за ярким подвигом ее повседневной жизни ничего другого не замечал.
– И поэтому тоже, Крошка Доррит, вы правы; но не только поэтому. Чем дальше я от вас по возрасту, по опыту, по душевному складу, тем лучше я гожусь вам в друзья и советчики. Вам легче доверять мне, и вы не должны меня стесняться, как могли бы стесняться кого-нибудь другого. А теперь признавайтесь – почему вы от меня прятались последнее время?
– Мне лучше быть здесь. Мое место здесь, где я могу приносить пользу. Мне лучше всего быть здесь, – сказала Крошка Доррит совсем тихо.
– Это вы мне уже говорили однажды – помните, на мосту. Я потом много думал над вашими словами. Скажите, может быть, у вас есть тайна, которую вы хотели бы мне поверить, нуждаясь в совете и поддержке?
– Тайна? Нет, у меня нет никаких тайн, – сказала Крошка Доррит почти с испугом.
Они говорили вполголоса – не потому, что опасались, как бы Мэгги не услышала их разговора, а просто потому, что сам разговор настраивал на такой лад. Но Мэгги вдруг снова уставилась на них – и на этот раз нарушила молчание:
– Маменька, а маменька!
– Что тебе, Мэгги?
– Если у вас нет тайны, чтобы ему рассказать, так вы расскажите про принцессу. У той ведь была тайна.
– У принцессы была тайна? – спросил удивленный Кленнэм. – А что это за принцесса, Мэгги?
– Господи, и не грех вам дразнить бедную девочку, которой всего десять лет, – сказала Мэгги. – Ну кто вам говорил, что у принцессы была тайна? Уж только не я.
– Простите! Мне показалось, вы так сказали.
– Нет, не сказала. Зачем же я стану говорить, когда вовсе она сама хотела ее узнать. Это у маленькой женщины была тайна. У той, что всегда сидела за прялкой. Вот она ей и говорит: «Зачем вы это прячете?» А та говорит: «Нет, я не прячу». А та говорит: «Нет, прячете». А потом они пошли вместе и открыли шкаф и нашли. А она не захотела в больницу и умерла. Вы же знаете, как было, маменька. Расскажите ему, ведь это очень интересная тайна. Ух, до чего интересная! – воскликнула Мэгги, обхватив, руками колени.
Артур оглянулся на Крошку Доррит, ожидая объяснения, и с удивлением заметил, что она смутилась и покраснела. Но она сказала, что это просто сказка, придуманная ею как-то для Мэгги, а кому-нибудь другому совестно даже рассказывать такие глупости, да она и не помнит ее хорошенько; и Артур не пытался настаивать. Оставив этот предмет, он вернулся к предмету, не в пример более для него важному, и прежде всего горячо просил Крошку Доррит не избегать встреч с ним и твердо помнить, что на свете нет человека, которому ее благополучие было бы так же дорого, как ему, и который так же стремился бы его обеспечить. Она отвечала с жаром, что знает это и ни на минуту об этом не забывает, – и тогда Артур перешел ко второму, более деликатному вопросу, касающемуся подозрения, которое у него зародилось.
– Еще одно, Крошка Доррит, – сказал он, снова взяв ее за руку и еще понизив голос, так что даже до Мэгги, несмотря на тесноту комнаты, не долетали его слова. – Я давно уже хотел поговорить с вами об этом, но случая не представлялось. Вы не должны стесняться того, кто по возрасту мог быть вашим отцом или дядей. Смотрите на меня как на старика. Я знаю, что вся ваша любовь и преданность сосредоточены в этой маленькой комнатке и никакой соблазн не заставит вас изменить своему долгу.
Если бы не моя уверенность в этом, я давно просил бы у вас и у вашего отца позволения устроить вас как-нибудь иначе и лучше. Но ведь может прийти время – не хочу сказать, что оно уже пришло, хотя и это возможно, – когда у вас появится другое чувство, не исключающее той привязанности, что вас удерживает здесь.
Бледная, без кровинки в лице, она молча покачала головой.
– Это вполне возможно, милая Крошка Доррит.
– Нет – нет – нет. – Она повторяла это слово с расстановкой, всякий раз медленно качая головой, и ему надолго запомнилось тихое отчаяние, которым был полон ее взгляд. Ему суждено было снова припомнить этот взгляд много времени спустя в тех же тюремных стенах – в той же самой комнате.
– Но если когда-нибудь так случится, скажите мне об этом, милое мое дитя. Доверьте мне ваше чувство, укажите того, кто сумел его пробудить, и я от всего сердца, со всем искренним пылом дружбы и уважения к вам постараюсь помочь вам устроить свою жизнь.
– Благодарю вас, благодарю! Но только этого никогда не будет. Никогда! никогда! – Она смотрела на него, прижав к груди огрубевшие от работы руки, и в голосе ее звучала та же безропотная покорность своей доле.
– Я от вас не требую никаких признаний. Я только прошу, чтобы вы не сомневались во мне.
– Как я могу сомневаться, зная вашу доброту?
– Стало быть, я вправе рассчитывать на ваше доверие? Если у вас вдруг явятся какие-нибудь тревоги или огорчения, вы не будете скрывать их от меня?
– Постараюсь.
– И вы ничего такого не скрываете сейчас? Она покачала головой, но ее лицо побледнело еще больше.
– Итак, когда я сегодня лягу спать и мысли мои вернутся к этим мрачным стенам – как они возвращаются каждый вечер, даже если я перед тем не видел вас, – я могу быть покоен, что, кроме забот, связанных с этой комнатой и с теми, кто в ней находится, мою Крошку Доррит не гнетет никакая печаль?
Она как будто ухватилась за его слова (это ему тоже суждено было припомнить позднее) и сказала приободрившись: