Страница:
Нет, не страх за себя и не личные сомнения смущали его, но лишь беспокойство, как бы Панкс не пренебрег их взаимным уговором и, доискавшись до чего-нибудь, не стал действовать сам, не посоветовавшись с ним. С другой стороны, перебирая в памяти подробности своего разговора с Панксом, он не находил среди них доказательств, что этот странный маленький человечек на верном следу, и подчас даже удивлялся, зачем он сам придает этому такое значение. Волны сомнений бросали его туда и сюда, как бросают волны лодку в бурном море, и причала нигде не было видно.
А тут еще Крошка Доррит совсем исчезла с его горизонта. Ее то не было дома, то она сидела у себя в комнате и не показывалась, и мало-помалу он обнаружил, что ему без нее словно чего-то недостает. Он ей написал, справляясь о ее здоровье, и получил ответ, в котором она горячо благодарила его и просила не беспокоиться, так как она чувствует себя совсем хорошо; но он не видел ее уже несколько недель – срок, который с непривычки показался ему очень долгим.
Однажды, просидев целый вечер с ее отцом, который сказал ему, что она ушла в гости – обычная его отговорка, когда она трудилась где-то, чтобы заработать ему на ужин, – Кленнэм вернулся домой и застал у себя мистера Миглза, в большом волнении расхаживавшего взад и вперед по комнате. Услышав скрип отворяющейся двери, мистер Миглз круто повернулся на ходу и воскликнул:
– Кленнэм! Тэттикорэм!
– Что случилось?
– Пропала!
– Милосердный боже! – воскликнул Кленнэм с испугом. – Что вы хотите сказать?
– Не пожелала сосчитать до двадцати пяти, сэр; отказалась наотрез. До восьми сосчитала, бросила и ушла.
– Ушла из вашего дома?
– И больше не вернется, – отозвался мистер Миглз, сокрушенно качая головой. – Вы не знаете, сэр, до чего эта девушка горда и упряма. Все замки и запоры Бастилии не удержали бы ее, раз она решила уйти; упряжка лошадей не приволокла бы ее обратно.
– Но как это вышло? Прощу вас, сядьте и расскажите мне.
– Не так-то оно просто; нужно самому обладать бешеным, неукротимым нравом этой несчастной девушки, чтобы понять, как это произошло. Началось вот с чего. Нам за последнее время часто приходилось беседовать втроем, мамочке, Бэби и мне. Не скрою от вас, Кленнэм, что эти беседы были не слишком приятного свойства. Речь шла о новом путешествии, которое я предложил, имея в виду, признаться, особую цель.
Хорошо, что ничье сердце не должно было забиться быстрее при этих словах.
– Какова эта цель, – после короткой паузы продолжал мистер Миглз, – я также от вас не скрою, Кленнэм. У моей дорогой дочурки есть сердечная привязанность, которая очень огорчает меня. Вы, верно, догадываетесь, о ком я говорю. Генри Гоуэн.
– Я ожидал, что услышу это имя.
– Ох, лучше бы мне самому никогда его не слыхать, – сказал мистер Миглз, тяжело вздохнув. – Но от правды не уйдешь. Мы с мамочкой делали все, чтобы это переломить, Кленнэм. Уговоры, время, разлука – все пробовали и ничего не помогло. И вот у нас явилась мысль отправиться в долгое путешествие, на год, не меньше; может быть, если они так долго не будут видеться, то окончательно отвыкнут друг от друга. Но Бэби очень огорчена, а стало быть, и мы с мамочкой тоже.
Кленнэм сказал, что этому нетрудно поверить.
– Видите ли, – продолжал мистер Миглз, словно бы оправдываясь, – я, как человек практический, признаю, и мамочка, как женщина практическая, тоже признала бы, что мы, семейные люди, склонны преувеличивать свои огорчения и делать слонов из наших домашних мух, и это может раздражать посторонних – тех, кого это не касается близко. Но ведь счастье или несчастье Бэби, это для нас вопрос жизни и смерти, Кленнэм, и я думаю, нам простительно, если мы принимаем близко к сердцу все, что с ним связано. Уж кто-кто, а Тэттикорэм могла бы простить нам это. Как, по-вашему, прав я или нет?
– Совершенно правы, – ответил Кленнэм, от всей души подтверждая справедливость этого скромного требования.
– Так нет же, – сказал мистер Миглз, грустно качая головой, – она не захотела прощать. Видно было, как она беснуется, эта девушка, как все в ней кипит и клокочет. Желая ей добра, я не раз говорил вполголоса, проходя мимо нее: «Двадцать пять, Тэттикорэм; двадцать пять!» Надо было ей день и ночь считать до двадцати пяти, тогда ничего бы и не случилось.
Мистер Миглз провел рукой по лицу и снова покачал головой с таким сокрушенным видом, который говорил о его доброте красноречивей, чем самые ласковые и приветливые улыбки.
– А мамочке я сказал (впрочем, она и без моих слов думала точно так же): мы с тобой люди практические, душа моя, и мы знаем историю этой бедной девушки. Ведь это в ней бушуют те самые страсти, которые бушевали в ее матери еще до того, как она, бедняжка, на свет родилась. Будем же к ней снисходительны, мамочка, не станем сейчас ничего замечать, душа моя; мы ей сделаем внушение когда-нибудь потом, когда она успокоится. И мы молчали. Но, видно, суждено было стрястись беде: вот она и стряслась вчера вечером.
– Но как и почему?
– Если вы хотите знать, почему, – сказал мистер Миглз, несколько смущенный этим вопросом, ибо он больше заботился о смягчении вины Тэттикорэм, нежели об интересах своего семейства, – я лишь могу повторить еще раз то, что я говорил мамочке и что вы уже слышали. Если вы хотите знать, как – попробую рассказать: мы простились с Бэби на ночь (очень нежно простились, не отрицаю), и Тэттикорэм, которая была при этом, отправилась за ней наверх – вы ведь помните, что она приставлена к Бэби для услуг. Может быть, Бэби, у которой сейчас нелегко на душе, была чуть более обычного требовательна к ней; впрочем, не знаю даже, вправе ли я предполагать это – она всегда так деликатна, так добра.
– Более добрую госпожу трудно себе представить.
– Благодарю вас, Кленнэм, – сказал мистер Миглз, пожимая ему руку, – и самом деле: ведь вы часто видели их вместе. Но вернусь к рассказу. Итак, вдруг мы слышим голос этой несчастной Тэттикорэм, очень громкий и сердитый. Мы уже хотели пойти посмотреть, в чем дело, но тут прибегает Бэби, вся дрожа, и жалуется, что Тэттикорэм ее напугала. А следом за ней в комнату врывается Тэттикорэм, сама не своя от бешенства. «Я вас всех ненавижу! – кричит она, топая ногами. – Весь ваш проклятый дом ненавижу!»
– И что же вы на это?
– Я? – переспросил мистер Миглз с такой непосредственностью, которая могла бы сокрушить недоверие самой миссис Гоуэн. – Я ей сказал: «Тэттикорэм, сосчитай до двадцати пяти!»
Мистер Миглз опять провел рукой по лицу и покачал головой, видимо глубоко огорченный.
– Это уже настолько вошло у нее в привычку, Кленнэм, что даже сейчас, находясь в совершенном исступлении (вы даже вообразить себе не можете, что с ней было), она сразу умолкла, посмотрела на меня широко раскрытыми глазами и начала считать. Досчитала до восьми (я слышал), но на большее ее не хватило. Ярость снова захлестнула бедняжку и потопила остальные семнадцать. И уж тут пошло! Она нас ненавидит, она у нас несчастна, она так больше не может, она решила уйти и уйдет! Она моложе своей барышни, и ей надоело слушать, как все ахают и охают вокруг той, как будто на свете нет больше молодых и привлекательных девушек, которые заслуживают ласки и любви! Довольно с нее, да, да, да, довольно! Уж не воображаем ли мы, что, если бы с нею, с Тэттикорэм, всю жизнь так носились и нянчились, как с нашей Бэби, она была бы чем-нибудь хуже? Лучше! В пятьдесят раз лучше! Ведь это мы назло ей постоянно выставляем напоказ свои нежные чувства друг к другу – да, да, назло и в насмешку! И не мы одни, но и все в доме. Только завидят ее, так сейчас же и пускаются в разговоры о своих отцах и матерях, братьях и сестрах. Вот еще вчера маленький внучек миссис Тикит пытался назвать ее (то есть Тэттикорэм) дурацким прозвищем, которое мы ей дали, но никак не мог его выговорить, а сама миссис Тикит слушала и хохотала. И всех оно потешает! И кто вообще дал нам право придумывать ей кличку, точно собаке или кошке? Но теперь – конец! Не нужны ей больше наши благодеяния, она бросит нам в лицо эту кличку и уйдет. Сейчас же уйдет, сию минуту, никто ее не удержит, и больше мы ее никогда не увидим.
Все это, видимо, было так живо в памяти мистера Миглза, что, рассказывая, он даже покраснел и разгорячился не меньше героини своего рассказа.
– Что уж тут! – сказал он, вытирая пот с лица. – Было ясно, что никаких доводов рассудка эта несчастная слушать не станет (один бог знает, что только пришлось пережить ее матери!), и я лишь спокойно заметил ей, что сейчас уже ночь, и если она решила уйти, то пусть подождет до утра; потом взял ее за руку и отвел в ее комнату, а наружную дверь запер на ключ. Но утром, когда мы встали, ее уже не было.
– И больше вам ничего о ней не известно?
– Ничего решительно, – ответил мистер Миглз. – Я весь день провел в поисках. Вероятно, она ушла совсем рано, и так тихо, что никто не услышал. В Туикнеме мне так и не удалось напасть на ее след.
– Погодите! – сказал Кленнэм, подумав немного. – Вы, насколько я понимаю, хотели бы свидеться с ней?
– Непременно. И сказать, что я ничуть на нее не сержусь. Мамочка и Бэби тоже на нее не сердятся. Да и вы сами, Кленнэм, – прибавил мистер Миглз убедительным тоном, словно лично у него не было никаких поводов для недовольства, – я знаю, что и вы не стали бы сердиться на бедняжку за то, что она не в силах совладать с собою.
– Раз все вы готовы простить ей, было бы странно и жестоко, если бы я не согласился с вами, – ответил Кленнэм. – Но вот о чем я хотел спросить вас: подумали ли вы про мисс Уэйд?
– Подумал. Правда, лишь после того, как обшарил всю округу, и то самому мне это, верно, не пришло бы в голову, но когда я вернулся, мамочка и Бэби объявили мне, что для них все ясно: Тэттикорэм у мисс Уэйд. И тут я вспомнил, что она говорила за обедом в тот день, когда вы впервые были у нас.
– Известно ли вам, где можно разыскать мисс Уэйд?
– Правду сказать, вы потому и видите меня здесь, – ответил мистер Миглз, – что какое-то смутное представление на этот счет у меня имеется. Почему-то у нас в доме создалось впечатление – знаете, как это иногда происходит, совершенно необъяснимым образом: вроде бы никто ничего твердо не знает, и в то же время все что-то такое краем уха слышали, – так вот у нас создалось впечатление, что она живет или жила где-то здесь. – Мистер Миглз протянул листок бумаги, на котором значилось название одного из самых унылых переулков в районе Гровенор-сквер, близ Парк-лейн.
– Но здесь нет номера, – сказал Артур, глянув на листок.
– Только номера, мой милый Кленнэм? – отозвался его друг. – Здесь ничего нет! Даже название улицы, можно сказать, взято с воздуха; ведь я же вам говорю, никто из моих домашних не может сказать, от кого они его слышали. Но все-таки наведаться туда стоит; только мне не хотелось отправляться одному, а так как эта непроницаемая женщина была и вашей спутницей по путешествию, я подумал, что, может быть… – Кленнэм избавил его от необходимости договаривать, надев шляпу и объявив, что он готов.
Был пыльный, жаркий, удушливый вечер серого лондонского лета. Они доехали до начала Оксфорд-стрит и, отпустив кэб, нырнули в тянущийся до самой Парк-лейн лабиринт, где вокруг больших, величественно скучных улиц вьются маленькие переулки, гораздо менее величественные, но зато еще более скучные. На перекрестках хмурились в вечернем сумраке дома со множеством безобразных портиков и карнизов – уродливые создания безмозглых мастеров безмозглой эпохи, претендующие на то, чтобы все новые поколения слепо восхищались ими, пока время не обратит их в развалины. А рядом, отнюдь не теша взор, теснились маленькие дома-паразиты, у которых точно повело судорогой весь фасад, от парадной двери, представляющей собой карликовый сколок с дворцового подъезда на площади, и до узенького окошка будуара, выходящего на навозные кучи расположенных по соседству конюшен. Рахитичные особняки с потугой на аристократизм, в которых существовать с комфортом мог разве только дурной запах, выглядели точно хилые отпрыски союзов, заключенных между домами-родственниками; у некоторых прилепленные без надобности фонари и балкончики поддерживались тощими железными колоннами, и казалось, будто они бессильно опираются на костыли. Кой-где шит с гербом, вмещавший в себе всю геральдическую премудрость, маячил над улицей, словно архиепископ, который произносит проповедь о суете сует. Немногочисленные лавки обходились без витрин, подчеркивая этим свое равнодушие к мнению толпы. Кондитер знал, чьи имена значатся у него в книгах, и поэтому не считал нужным выставлять в окне что-либо, кроме вазочки с мятными лепешками и двух-трех банок засахарившегося смородинного варенья. Несколько апельсинов были единственной уступкой простонародным вкусам со стороны зеленщика. Корзинка, выстланная мхом, где некогда лежали голубиные яйца, выражала все, что мог сказать черни торговец битой птицей. Улица (как всегда в этот час и в это время года) имела такой вид, словно все обитатели отправились в гости, здесь же никто гостей не ждет. У каждого подъезда бездельничали лакеи, которых яркое разноцветное оперение и белые хохолки делали похожими на последние экземпляры вымершей породы птиц. Порой тут же восседал и дворецкий, солидный мужчина мизантропического склада, убежденный в том, что ни одному дворецкому, кроме него, верить нельзя. Фонарщик уже обходил улицу; экипажи все воротились из Парка, и шкодливые маленькие грумы в тесных, в обтяжку, курточках, с кривыми ногами и не менее кривыми мыслями, прогуливались попарно, пожевывая соломинки и рассказывая друг другу о своих каверзах. Иногда посланного с поручением лакея сопровождали пятнистые доги, которые обычно разъезжали с хозяевами в экипаже, и глаз настолько привык видеть их неотъемлемым атрибутом парадного выезда, что казалось, будто они делают кому-то одолжение, соглашаясь ходить пешком. Пивные, попадавшиеся здесь редко, не мозолили глаза вывесками; содержатели их не нуждались в расширении клиентуры, и джентльмены, не носящие ливреи, не встречали у них радушного приема.
В этом мистер Миглз и Кленнэм убедились на собственном опыте, когда попробовали навести справки в одном из таких заведений. Ни там. ни в других местах на той улице, где они искали, никто и не слыхивал о мисс Уэйд. Это была одна из улиц-паразитов, длинная, узкая, прямая, однообразная и мрачная – точно похоронная процессия кирпичных фасадов. Друзья расспрашивали всюду, не пропустили ни одного подвала, если видели, что над верхней ступенькой крутой деревянной лесенки торчит голова какого-нибудь меланхолического юнца; но так ничего и не узнали. Они прошли всю улицу из конца в конец, сперва по одной стороне, затем по другой, едва не оглохнув от крика двух газетчиков, надсадно горланивших о необычайном происшествии (которое никогда не происходило и никогда не произойдет); но все было напрасно. Наконец они остановились на том углу, откуда начали обход; уже стемнело, а их поиски все еще ни к чему не привели.
Им несколько раз попался на пути запущенный, по всему судя необитаемый дом с билетиками на окнах, возвещавшими, что он отдается внаймы. Эти билетики среди унылого однообразия похоронной процессии воспринимались почти как украшение. Оттого ли, что дом запомнился им по этому признаку, или оттого, что они дважды прошли мимо, дружно порешив, что «здесь она жить не может», Кленнэм вдруг предложил воротиться и сделать напоследок еще одну попытку. Мистер Миглз согласился, и они повернули назад.
Они постучали, потом позвонили – ответа не было. – «Пусто», – сказал мистер Миглз, прислушавшись. «Еще один раз», – сказал Кленнэм и снова постучал. На этот раз в глубине дома послышалось какое-то движение – кто-то шаркающей походкой шел к двери.
В темноте дверного проема они не могли разглядеть человека, отворившего им; видно было только, что это женщина, и должно быть старая.
– Простите за беспокойство, – обратился к ней Кленнэм. – Не скажете ли вы нам, где живет мисс Уэйд?
Голос из темноты неожиданно ответил:
– Здесь живет.
– А она дома?
Так как ответа не было, мистер Миглз повторил вопрос:
– Скажите, она дома?
Ответ опять последовал не сразу.
– Кажется, дома, – буркнул, наконец, голос. – Да вы войдите, а я схожу узнаю.
Хлопнула дверь, и они почувствовали себя запертыми в этом тесном черном доме. Судя по шороху платья, говорившая отошла от них, и в самом деле, минуту спустя ее голос уже донесся откуда-то сверху:
– Извольте идти сюда; не бойтесь, тут зацепиться не за что.
Они ощупью поднялись по лестнице, туда, где виднелся какой-то тусклый свет – оказалось, это свет уличного фонаря проникал в незанавешенное окно. Хлопнула еще одна дверь, и говорившая исчезла, оставив их в комнате, совершенно лишенной воздуха.
– Странно все это, Кленнэм, – заметил мистер Миглз шепотом.
– Очень странно, – тоже шепотом ответил Кленнэм. – Но мы у цели, это главное. А вот и свет!
Свет был от лампы, которую держала в руках неопрятного вида старуха, вся сморщенная и высохшая.
– Дома, – сказал уже знакомый им голос. – Сейчас выйдет. – Поставив лампу на стол, старуха вытерла руки о фартук – отчего они не стали чище, – посмотрела на посетителей своими мутными глазами и бочком выбралась из комнаты.
Если действительно этот дом занимала теперь та, кого они искали, то, видимо, она жила в нем, как живут в восточных караван-сараях. Квадратный коврик посередине, немного мебели, явно случайного происхождения, да нагроможденные в беспорядке сундуки и другие дорожные принадлежности – вот все, что составляло убранство комнаты. От прежних, более оседлых жильцов, остались позолоченный столик и трюмо, которые могли бы скрасить угрюмый вид этой душной ловушки; но позолота поблекла, как прошлогодние цветы, а зеркало было таким мутным, точно в нем по волшебству застыли все дожди и туманы, когда-либо там отражавшиеся. Впрочем, посетителям не пришлось долго все это рассматривать: дверь отворилась, и вошла мисс Уэйд.
Она была совершенно такая же, какой они ее помнили, – такая же красивая, такая же надменная, такая же замкнутая. Она не обнаружила при виде их ни удивления, ни каких-либо иных чувств. Она предложила им сесть, но сама сесть не пожелала и сразу приступила к делу, исключив необходимость предисловий.
– Думаю, что не ошибусь, – начала она, – если скажу, что мне известна причина, которой я обязана честью вашего посещения. Давайте сразу о ней и говорить.
– Причина, сударыня, – сказал мистер Миглз, – это Тэттикорэм.
– Я так и полагала.
– Мисс Уэйд, – сказал мистер Миглз, – ответьте мне, прошу вас, вы что-нибудь о ней знаете?
– Разумеется. Я знаю, что она здесь, у меня.
– В таком случае, сударыня, – сказал мистер Миглз, – позвольте довести до вашего сведения, что я всей душой желал бы, чтобы она вернулась, и моя жена и дочь тоже всей душой желали бы этого. Она с малых лет жила в нашей семье; мы помним о своем долге перед нею, и уверяю вас, мы многое готовы принять в расчет.
– Многое готовы принять в расчет? – повторила она ровным, бесстрастным голосом. – Что же именно?
– Мой друг имеет в виду, мисс Уэйд, – вступился Артур, видя замешательство мистера Миглза, – то необоснованное чувство обиды, которое порой заставляет эту бедную девушку горячиться, забывая о сделанном ей добре.
Легкая усмешка тронула губы дамы, к которой он обращался.
– Вот как? – только и обронила она в ответ.
Она стояла у столика, такая спокойная и невозмутимая, что мистер Миглз, точно завороженный, не мог отвести от нее глаз, хотя бы для того, чтобы взглядом попросить Кленнэма сделать следующий ход. После некоторого неловкого молчания Артур сказал:
– Может быть, лучше, если мистер Миглз сам поговорит с нею, мисс Уэйд?
– Это легко устроить, – отвечала она. – Идите сюда, дитя мое. – С этими словами она отворила дверь соседней комнаты и за руку вывела оттуда Тэттикорэм. Любопытную картину они собой представляли, стоя рядом, – девушка, нервным движением, в котором были и гнев и нерешительность, теребившая платье на груди, и мисс Уэйд, внимательно наблюдавшая за ней, сохраняя спокойствие, в котором неоспоримо угадывалась (как под покрывалом угадываются формы окутанного им предмета) неукротимая страстность ее собственной натуры.
– Посмотрите, моя милая, – сказала она все тем же ровным голосом. – Вот ваш покровитель, ваш хозяин. Он готов снова принять вас к себе, если вы оцените его великодушие и захотите вернуться. Вы можете снова сделаться фоном, выгодно оттеняющим достоинства его прелестной дочери, рабой ее милых прихотей, игрушкой в доме, наглядным доказательством доброты всего семейства. Можете снова откликаться на нелепую кличку, которая под видом шутки клеймит и выделяет вас – и правильно, вы и должны быть заклеймены и выделены (ваше происхождение, моя милая, не забывайте о своем происхождении!). Можете снова занять свое место при дочери этого джентльмена, Гарриэт, чтобы постоянно напоминать ей, какая она хорошая, добрая и жалостливая. Можете обрести вновь все эти радости и много других в том же роде, которые вы, верно, вспоминаете сейчас, слушая меня, и которых вам не видать больше, если вы останетесь здесь, – все можете обрести вновь, стоит вам только сказать этим джентльменам, что вы смиренно раскаиваетесь и готовы идти с ними туда, где вас ожидает прошение. Так как же, Гарриэт? Пойдете?
Девушка под действием этих слов волновалась все сильнее и краска гнева все ярче заливала ее щеки. Услышав обращенный к ней вопрос, она сверкнула своими черными глазами, судорожно стиснула в пальцах ткань платья и отвечала:
– Лучше мне умереть!
Мисс Уэйд, по-прежнему не выпуская ее руки, посмотрела на своих незваных гостей и со спокойной улыбкой спросила:
– Что вы на это скажете, джентльмены?
Ошеломленный тем, что можно было так чудовищно исказить его побуждения и поступки, бедный мистер Миглз все это время не мог вымолвить ни слова: только теперь дар речи вернулся к нему.
– Тэттикорэм, – сказал он, – да, я продолжаю называть тебя так, дитя мое, потому что ничего кроме ласки и любви это имя не выражает, и ты сама прекрасно знаешь это…
– Нет, не знаю! – вскричала она, снова сверкнув глазами и вцепившись пальцами себе в грудь.
– Да, сейчас, может быть, и не знаешь, – продолжал мистер Миглз, – сейчас, Тэттикорэм, пока ты чувствуешь на себе взгляд этой дамы (она на миг вскинула глаза на ту, о ком шла речь) и пока подчиняешься ее влиянию, как это не трудно видеть. Но потом ты согласишься, что я прав. Тэттикорэм, я не стану спрашивать эту даму, верит ли она собственным словам, сказанным в злобе и раздражении – ни я, ни мой друг мистер Кленнэм в этом не сомневаемся, хоть она и умеет обуздывать свои чувства с самообладанием, которому нельзя не удивляться. Я не стану спрашивать, веришь ли этим словам ты, выросшая в моем доме, в моей семье. Скажу только, что никто из нас не ждет от тебя никаких зароков или просьб о прощении. Об одном прошу тебя, Тэттикорэм: сосчитай до двадцати пяти.
Она посмотрела на него исподлобья и сказала:
– Не буду. Мисс Уэйд, пожалуйста, уведите меня отсюда.
Страсти, расходившиеся в ней, уже не знали удержу; трудно сказать, чего тут было больше, гнева или упрямства. Щеки ее пылали, дыхание прерывалось, кровь билась в висках, все ее существо словно восставало против возможности исправить сделанное.
– Не буду! Не буду! Не буду! – твердила она глухим, сдавленным голосом. – Хоть режьте, не буду! Хоть убейте, не буду!
Мисс Уэйд, выпустив руку девушки, обняла ее за плечи, словно в защиту, потом оглянулась и повторила с прежней улыбкой и прежним тоном:
– Что вы на это скажете, джентльмены?
– О Тэттикорэм, Тэттикорэм! – воскликнул мистер Миглз и простер к ней руки, точно заклиная ее. – Вслушайся в голос этой женщины, посмотри на ее лицо, попробуй заглянуть к ней в душу, и подумай, что ждет тебя впереди! Ты сейчас находишься под ее влиянием – нам странно и даже страшно видеть, как оно велико, – но ты не понимаешь, что это – влияние натуры еще более страстной, еще более неукротимой, чем твоя. Что может выйти из такого союза? К чему он приведет?
– Я здесь одна, джентльмены, – произнесла мисс Уэйд, не изменив ни голоса, ни тона. – Вы можете говорить все что вам угодно.
– Тут не до вежливости, сударыня, когда речь идет о всей жизни этой бедной, запутавшейся девушки, – сказал мистер Миглз, – но все же я сумею держать себя в границах, даже глядя на то, как вы губите ее. Простите, если я напомню вам в ее присутствии – это необходимо, – что в ту пору, когда, на свою беду, она повстречалась с вами, вы были всем нам чужой и для всех нас загадкой. Я и сейчас не знаю, кто вы такая, но злобную душу свою вы не скрыли, не могли скрыть. И если вы одна из тех несчастных, которые бог весть почему испытывают мрачную радость, делая столь же несчастными и своих сестер (слыхал я о таких за свою долгую жизнь), я должен сказать ей: «Берегись этой женщины!», а вам я скажу: «Берегитесь самой себя».
– Джентльмены, – невозмутимо сказала мисс Уэйд, – когда вы кончите – мистер Кленнэм, может быть, вы внушите своему другу…
– Нет, я сделаю еще одну попытку, – твердо возразил мистер Миглз. – Тэттикорэм, дорогая моя, бедная девочка, сосчитай до двадцати пяти.
– Вам протягивают руку помощи и участия, не отвергайте же ее, – сказал Кленнэм негромко, но с глубоким волнением. – Воротитесь к друзьям, чью доброту едва ли вы могли позабыть. Одумайтесь, пока не поздно.
А тут еще Крошка Доррит совсем исчезла с его горизонта. Ее то не было дома, то она сидела у себя в комнате и не показывалась, и мало-помалу он обнаружил, что ему без нее словно чего-то недостает. Он ей написал, справляясь о ее здоровье, и получил ответ, в котором она горячо благодарила его и просила не беспокоиться, так как она чувствует себя совсем хорошо; но он не видел ее уже несколько недель – срок, который с непривычки показался ему очень долгим.
Однажды, просидев целый вечер с ее отцом, который сказал ему, что она ушла в гости – обычная его отговорка, когда она трудилась где-то, чтобы заработать ему на ужин, – Кленнэм вернулся домой и застал у себя мистера Миглза, в большом волнении расхаживавшего взад и вперед по комнате. Услышав скрип отворяющейся двери, мистер Миглз круто повернулся на ходу и воскликнул:
– Кленнэм! Тэттикорэм!
– Что случилось?
– Пропала!
– Милосердный боже! – воскликнул Кленнэм с испугом. – Что вы хотите сказать?
– Не пожелала сосчитать до двадцати пяти, сэр; отказалась наотрез. До восьми сосчитала, бросила и ушла.
– Ушла из вашего дома?
– И больше не вернется, – отозвался мистер Миглз, сокрушенно качая головой. – Вы не знаете, сэр, до чего эта девушка горда и упряма. Все замки и запоры Бастилии не удержали бы ее, раз она решила уйти; упряжка лошадей не приволокла бы ее обратно.
– Но как это вышло? Прощу вас, сядьте и расскажите мне.
– Не так-то оно просто; нужно самому обладать бешеным, неукротимым нравом этой несчастной девушки, чтобы понять, как это произошло. Началось вот с чего. Нам за последнее время часто приходилось беседовать втроем, мамочке, Бэби и мне. Не скрою от вас, Кленнэм, что эти беседы были не слишком приятного свойства. Речь шла о новом путешествии, которое я предложил, имея в виду, признаться, особую цель.
Хорошо, что ничье сердце не должно было забиться быстрее при этих словах.
– Какова эта цель, – после короткой паузы продолжал мистер Миглз, – я также от вас не скрою, Кленнэм. У моей дорогой дочурки есть сердечная привязанность, которая очень огорчает меня. Вы, верно, догадываетесь, о ком я говорю. Генри Гоуэн.
– Я ожидал, что услышу это имя.
– Ох, лучше бы мне самому никогда его не слыхать, – сказал мистер Миглз, тяжело вздохнув. – Но от правды не уйдешь. Мы с мамочкой делали все, чтобы это переломить, Кленнэм. Уговоры, время, разлука – все пробовали и ничего не помогло. И вот у нас явилась мысль отправиться в долгое путешествие, на год, не меньше; может быть, если они так долго не будут видеться, то окончательно отвыкнут друг от друга. Но Бэби очень огорчена, а стало быть, и мы с мамочкой тоже.
Кленнэм сказал, что этому нетрудно поверить.
– Видите ли, – продолжал мистер Миглз, словно бы оправдываясь, – я, как человек практический, признаю, и мамочка, как женщина практическая, тоже признала бы, что мы, семейные люди, склонны преувеличивать свои огорчения и делать слонов из наших домашних мух, и это может раздражать посторонних – тех, кого это не касается близко. Но ведь счастье или несчастье Бэби, это для нас вопрос жизни и смерти, Кленнэм, и я думаю, нам простительно, если мы принимаем близко к сердцу все, что с ним связано. Уж кто-кто, а Тэттикорэм могла бы простить нам это. Как, по-вашему, прав я или нет?
– Совершенно правы, – ответил Кленнэм, от всей души подтверждая справедливость этого скромного требования.
– Так нет же, – сказал мистер Миглз, грустно качая головой, – она не захотела прощать. Видно было, как она беснуется, эта девушка, как все в ней кипит и клокочет. Желая ей добра, я не раз говорил вполголоса, проходя мимо нее: «Двадцать пять, Тэттикорэм; двадцать пять!» Надо было ей день и ночь считать до двадцати пяти, тогда ничего бы и не случилось.
Мистер Миглз провел рукой по лицу и снова покачал головой с таким сокрушенным видом, который говорил о его доброте красноречивей, чем самые ласковые и приветливые улыбки.
– А мамочке я сказал (впрочем, она и без моих слов думала точно так же): мы с тобой люди практические, душа моя, и мы знаем историю этой бедной девушки. Ведь это в ней бушуют те самые страсти, которые бушевали в ее матери еще до того, как она, бедняжка, на свет родилась. Будем же к ней снисходительны, мамочка, не станем сейчас ничего замечать, душа моя; мы ей сделаем внушение когда-нибудь потом, когда она успокоится. И мы молчали. Но, видно, суждено было стрястись беде: вот она и стряслась вчера вечером.
– Но как и почему?
– Если вы хотите знать, почему, – сказал мистер Миглз, несколько смущенный этим вопросом, ибо он больше заботился о смягчении вины Тэттикорэм, нежели об интересах своего семейства, – я лишь могу повторить еще раз то, что я говорил мамочке и что вы уже слышали. Если вы хотите знать, как – попробую рассказать: мы простились с Бэби на ночь (очень нежно простились, не отрицаю), и Тэттикорэм, которая была при этом, отправилась за ней наверх – вы ведь помните, что она приставлена к Бэби для услуг. Может быть, Бэби, у которой сейчас нелегко на душе, была чуть более обычного требовательна к ней; впрочем, не знаю даже, вправе ли я предполагать это – она всегда так деликатна, так добра.
– Более добрую госпожу трудно себе представить.
– Благодарю вас, Кленнэм, – сказал мистер Миглз, пожимая ему руку, – и самом деле: ведь вы часто видели их вместе. Но вернусь к рассказу. Итак, вдруг мы слышим голос этой несчастной Тэттикорэм, очень громкий и сердитый. Мы уже хотели пойти посмотреть, в чем дело, но тут прибегает Бэби, вся дрожа, и жалуется, что Тэттикорэм ее напугала. А следом за ней в комнату врывается Тэттикорэм, сама не своя от бешенства. «Я вас всех ненавижу! – кричит она, топая ногами. – Весь ваш проклятый дом ненавижу!»
– И что же вы на это?
– Я? – переспросил мистер Миглз с такой непосредственностью, которая могла бы сокрушить недоверие самой миссис Гоуэн. – Я ей сказал: «Тэттикорэм, сосчитай до двадцати пяти!»
Мистер Миглз опять провел рукой по лицу и покачал головой, видимо глубоко огорченный.
– Это уже настолько вошло у нее в привычку, Кленнэм, что даже сейчас, находясь в совершенном исступлении (вы даже вообразить себе не можете, что с ней было), она сразу умолкла, посмотрела на меня широко раскрытыми глазами и начала считать. Досчитала до восьми (я слышал), но на большее ее не хватило. Ярость снова захлестнула бедняжку и потопила остальные семнадцать. И уж тут пошло! Она нас ненавидит, она у нас несчастна, она так больше не может, она решила уйти и уйдет! Она моложе своей барышни, и ей надоело слушать, как все ахают и охают вокруг той, как будто на свете нет больше молодых и привлекательных девушек, которые заслуживают ласки и любви! Довольно с нее, да, да, да, довольно! Уж не воображаем ли мы, что, если бы с нею, с Тэттикорэм, всю жизнь так носились и нянчились, как с нашей Бэби, она была бы чем-нибудь хуже? Лучше! В пятьдесят раз лучше! Ведь это мы назло ей постоянно выставляем напоказ свои нежные чувства друг к другу – да, да, назло и в насмешку! И не мы одни, но и все в доме. Только завидят ее, так сейчас же и пускаются в разговоры о своих отцах и матерях, братьях и сестрах. Вот еще вчера маленький внучек миссис Тикит пытался назвать ее (то есть Тэттикорэм) дурацким прозвищем, которое мы ей дали, но никак не мог его выговорить, а сама миссис Тикит слушала и хохотала. И всех оно потешает! И кто вообще дал нам право придумывать ей кличку, точно собаке или кошке? Но теперь – конец! Не нужны ей больше наши благодеяния, она бросит нам в лицо эту кличку и уйдет. Сейчас же уйдет, сию минуту, никто ее не удержит, и больше мы ее никогда не увидим.
Все это, видимо, было так живо в памяти мистера Миглза, что, рассказывая, он даже покраснел и разгорячился не меньше героини своего рассказа.
– Что уж тут! – сказал он, вытирая пот с лица. – Было ясно, что никаких доводов рассудка эта несчастная слушать не станет (один бог знает, что только пришлось пережить ее матери!), и я лишь спокойно заметил ей, что сейчас уже ночь, и если она решила уйти, то пусть подождет до утра; потом взял ее за руку и отвел в ее комнату, а наружную дверь запер на ключ. Но утром, когда мы встали, ее уже не было.
– И больше вам ничего о ней не известно?
– Ничего решительно, – ответил мистер Миглз. – Я весь день провел в поисках. Вероятно, она ушла совсем рано, и так тихо, что никто не услышал. В Туикнеме мне так и не удалось напасть на ее след.
– Погодите! – сказал Кленнэм, подумав немного. – Вы, насколько я понимаю, хотели бы свидеться с ней?
– Непременно. И сказать, что я ничуть на нее не сержусь. Мамочка и Бэби тоже на нее не сердятся. Да и вы сами, Кленнэм, – прибавил мистер Миглз убедительным тоном, словно лично у него не было никаких поводов для недовольства, – я знаю, что и вы не стали бы сердиться на бедняжку за то, что она не в силах совладать с собою.
– Раз все вы готовы простить ей, было бы странно и жестоко, если бы я не согласился с вами, – ответил Кленнэм. – Но вот о чем я хотел спросить вас: подумали ли вы про мисс Уэйд?
– Подумал. Правда, лишь после того, как обшарил всю округу, и то самому мне это, верно, не пришло бы в голову, но когда я вернулся, мамочка и Бэби объявили мне, что для них все ясно: Тэттикорэм у мисс Уэйд. И тут я вспомнил, что она говорила за обедом в тот день, когда вы впервые были у нас.
– Известно ли вам, где можно разыскать мисс Уэйд?
– Правду сказать, вы потому и видите меня здесь, – ответил мистер Миглз, – что какое-то смутное представление на этот счет у меня имеется. Почему-то у нас в доме создалось впечатление – знаете, как это иногда происходит, совершенно необъяснимым образом: вроде бы никто ничего твердо не знает, и в то же время все что-то такое краем уха слышали, – так вот у нас создалось впечатление, что она живет или жила где-то здесь. – Мистер Миглз протянул листок бумаги, на котором значилось название одного из самых унылых переулков в районе Гровенор-сквер, близ Парк-лейн.
– Но здесь нет номера, – сказал Артур, глянув на листок.
– Только номера, мой милый Кленнэм? – отозвался его друг. – Здесь ничего нет! Даже название улицы, можно сказать, взято с воздуха; ведь я же вам говорю, никто из моих домашних не может сказать, от кого они его слышали. Но все-таки наведаться туда стоит; только мне не хотелось отправляться одному, а так как эта непроницаемая женщина была и вашей спутницей по путешествию, я подумал, что, может быть… – Кленнэм избавил его от необходимости договаривать, надев шляпу и объявив, что он готов.
Был пыльный, жаркий, удушливый вечер серого лондонского лета. Они доехали до начала Оксфорд-стрит и, отпустив кэб, нырнули в тянущийся до самой Парк-лейн лабиринт, где вокруг больших, величественно скучных улиц вьются маленькие переулки, гораздо менее величественные, но зато еще более скучные. На перекрестках хмурились в вечернем сумраке дома со множеством безобразных портиков и карнизов – уродливые создания безмозглых мастеров безмозглой эпохи, претендующие на то, чтобы все новые поколения слепо восхищались ими, пока время не обратит их в развалины. А рядом, отнюдь не теша взор, теснились маленькие дома-паразиты, у которых точно повело судорогой весь фасад, от парадной двери, представляющей собой карликовый сколок с дворцового подъезда на площади, и до узенького окошка будуара, выходящего на навозные кучи расположенных по соседству конюшен. Рахитичные особняки с потугой на аристократизм, в которых существовать с комфортом мог разве только дурной запах, выглядели точно хилые отпрыски союзов, заключенных между домами-родственниками; у некоторых прилепленные без надобности фонари и балкончики поддерживались тощими железными колоннами, и казалось, будто они бессильно опираются на костыли. Кой-где шит с гербом, вмещавший в себе всю геральдическую премудрость, маячил над улицей, словно архиепископ, который произносит проповедь о суете сует. Немногочисленные лавки обходились без витрин, подчеркивая этим свое равнодушие к мнению толпы. Кондитер знал, чьи имена значатся у него в книгах, и поэтому не считал нужным выставлять в окне что-либо, кроме вазочки с мятными лепешками и двух-трех банок засахарившегося смородинного варенья. Несколько апельсинов были единственной уступкой простонародным вкусам со стороны зеленщика. Корзинка, выстланная мхом, где некогда лежали голубиные яйца, выражала все, что мог сказать черни торговец битой птицей. Улица (как всегда в этот час и в это время года) имела такой вид, словно все обитатели отправились в гости, здесь же никто гостей не ждет. У каждого подъезда бездельничали лакеи, которых яркое разноцветное оперение и белые хохолки делали похожими на последние экземпляры вымершей породы птиц. Порой тут же восседал и дворецкий, солидный мужчина мизантропического склада, убежденный в том, что ни одному дворецкому, кроме него, верить нельзя. Фонарщик уже обходил улицу; экипажи все воротились из Парка, и шкодливые маленькие грумы в тесных, в обтяжку, курточках, с кривыми ногами и не менее кривыми мыслями, прогуливались попарно, пожевывая соломинки и рассказывая друг другу о своих каверзах. Иногда посланного с поручением лакея сопровождали пятнистые доги, которые обычно разъезжали с хозяевами в экипаже, и глаз настолько привык видеть их неотъемлемым атрибутом парадного выезда, что казалось, будто они делают кому-то одолжение, соглашаясь ходить пешком. Пивные, попадавшиеся здесь редко, не мозолили глаза вывесками; содержатели их не нуждались в расширении клиентуры, и джентльмены, не носящие ливреи, не встречали у них радушного приема.
В этом мистер Миглз и Кленнэм убедились на собственном опыте, когда попробовали навести справки в одном из таких заведений. Ни там. ни в других местах на той улице, где они искали, никто и не слыхивал о мисс Уэйд. Это была одна из улиц-паразитов, длинная, узкая, прямая, однообразная и мрачная – точно похоронная процессия кирпичных фасадов. Друзья расспрашивали всюду, не пропустили ни одного подвала, если видели, что над верхней ступенькой крутой деревянной лесенки торчит голова какого-нибудь меланхолического юнца; но так ничего и не узнали. Они прошли всю улицу из конца в конец, сперва по одной стороне, затем по другой, едва не оглохнув от крика двух газетчиков, надсадно горланивших о необычайном происшествии (которое никогда не происходило и никогда не произойдет); но все было напрасно. Наконец они остановились на том углу, откуда начали обход; уже стемнело, а их поиски все еще ни к чему не привели.
Им несколько раз попался на пути запущенный, по всему судя необитаемый дом с билетиками на окнах, возвещавшими, что он отдается внаймы. Эти билетики среди унылого однообразия похоронной процессии воспринимались почти как украшение. Оттого ли, что дом запомнился им по этому признаку, или оттого, что они дважды прошли мимо, дружно порешив, что «здесь она жить не может», Кленнэм вдруг предложил воротиться и сделать напоследок еще одну попытку. Мистер Миглз согласился, и они повернули назад.
Они постучали, потом позвонили – ответа не было. – «Пусто», – сказал мистер Миглз, прислушавшись. «Еще один раз», – сказал Кленнэм и снова постучал. На этот раз в глубине дома послышалось какое-то движение – кто-то шаркающей походкой шел к двери.
В темноте дверного проема они не могли разглядеть человека, отворившего им; видно было только, что это женщина, и должно быть старая.
– Простите за беспокойство, – обратился к ней Кленнэм. – Не скажете ли вы нам, где живет мисс Уэйд?
Голос из темноты неожиданно ответил:
– Здесь живет.
– А она дома?
Так как ответа не было, мистер Миглз повторил вопрос:
– Скажите, она дома?
Ответ опять последовал не сразу.
– Кажется, дома, – буркнул, наконец, голос. – Да вы войдите, а я схожу узнаю.
Хлопнула дверь, и они почувствовали себя запертыми в этом тесном черном доме. Судя по шороху платья, говорившая отошла от них, и в самом деле, минуту спустя ее голос уже донесся откуда-то сверху:
– Извольте идти сюда; не бойтесь, тут зацепиться не за что.
Они ощупью поднялись по лестнице, туда, где виднелся какой-то тусклый свет – оказалось, это свет уличного фонаря проникал в незанавешенное окно. Хлопнула еще одна дверь, и говорившая исчезла, оставив их в комнате, совершенно лишенной воздуха.
– Странно все это, Кленнэм, – заметил мистер Миглз шепотом.
– Очень странно, – тоже шепотом ответил Кленнэм. – Но мы у цели, это главное. А вот и свет!
Свет был от лампы, которую держала в руках неопрятного вида старуха, вся сморщенная и высохшая.
– Дома, – сказал уже знакомый им голос. – Сейчас выйдет. – Поставив лампу на стол, старуха вытерла руки о фартук – отчего они не стали чище, – посмотрела на посетителей своими мутными глазами и бочком выбралась из комнаты.
Если действительно этот дом занимала теперь та, кого они искали, то, видимо, она жила в нем, как живут в восточных караван-сараях. Квадратный коврик посередине, немного мебели, явно случайного происхождения, да нагроможденные в беспорядке сундуки и другие дорожные принадлежности – вот все, что составляло убранство комнаты. От прежних, более оседлых жильцов, остались позолоченный столик и трюмо, которые могли бы скрасить угрюмый вид этой душной ловушки; но позолота поблекла, как прошлогодние цветы, а зеркало было таким мутным, точно в нем по волшебству застыли все дожди и туманы, когда-либо там отражавшиеся. Впрочем, посетителям не пришлось долго все это рассматривать: дверь отворилась, и вошла мисс Уэйд.
Она была совершенно такая же, какой они ее помнили, – такая же красивая, такая же надменная, такая же замкнутая. Она не обнаружила при виде их ни удивления, ни каких-либо иных чувств. Она предложила им сесть, но сама сесть не пожелала и сразу приступила к делу, исключив необходимость предисловий.
– Думаю, что не ошибусь, – начала она, – если скажу, что мне известна причина, которой я обязана честью вашего посещения. Давайте сразу о ней и говорить.
– Причина, сударыня, – сказал мистер Миглз, – это Тэттикорэм.
– Я так и полагала.
– Мисс Уэйд, – сказал мистер Миглз, – ответьте мне, прошу вас, вы что-нибудь о ней знаете?
– Разумеется. Я знаю, что она здесь, у меня.
– В таком случае, сударыня, – сказал мистер Миглз, – позвольте довести до вашего сведения, что я всей душой желал бы, чтобы она вернулась, и моя жена и дочь тоже всей душой желали бы этого. Она с малых лет жила в нашей семье; мы помним о своем долге перед нею, и уверяю вас, мы многое готовы принять в расчет.
– Многое готовы принять в расчет? – повторила она ровным, бесстрастным голосом. – Что же именно?
– Мой друг имеет в виду, мисс Уэйд, – вступился Артур, видя замешательство мистера Миглза, – то необоснованное чувство обиды, которое порой заставляет эту бедную девушку горячиться, забывая о сделанном ей добре.
Легкая усмешка тронула губы дамы, к которой он обращался.
– Вот как? – только и обронила она в ответ.
Она стояла у столика, такая спокойная и невозмутимая, что мистер Миглз, точно завороженный, не мог отвести от нее глаз, хотя бы для того, чтобы взглядом попросить Кленнэма сделать следующий ход. После некоторого неловкого молчания Артур сказал:
– Может быть, лучше, если мистер Миглз сам поговорит с нею, мисс Уэйд?
– Это легко устроить, – отвечала она. – Идите сюда, дитя мое. – С этими словами она отворила дверь соседней комнаты и за руку вывела оттуда Тэттикорэм. Любопытную картину они собой представляли, стоя рядом, – девушка, нервным движением, в котором были и гнев и нерешительность, теребившая платье на груди, и мисс Уэйд, внимательно наблюдавшая за ней, сохраняя спокойствие, в котором неоспоримо угадывалась (как под покрывалом угадываются формы окутанного им предмета) неукротимая страстность ее собственной натуры.
– Посмотрите, моя милая, – сказала она все тем же ровным голосом. – Вот ваш покровитель, ваш хозяин. Он готов снова принять вас к себе, если вы оцените его великодушие и захотите вернуться. Вы можете снова сделаться фоном, выгодно оттеняющим достоинства его прелестной дочери, рабой ее милых прихотей, игрушкой в доме, наглядным доказательством доброты всего семейства. Можете снова откликаться на нелепую кличку, которая под видом шутки клеймит и выделяет вас – и правильно, вы и должны быть заклеймены и выделены (ваше происхождение, моя милая, не забывайте о своем происхождении!). Можете снова занять свое место при дочери этого джентльмена, Гарриэт, чтобы постоянно напоминать ей, какая она хорошая, добрая и жалостливая. Можете обрести вновь все эти радости и много других в том же роде, которые вы, верно, вспоминаете сейчас, слушая меня, и которых вам не видать больше, если вы останетесь здесь, – все можете обрести вновь, стоит вам только сказать этим джентльменам, что вы смиренно раскаиваетесь и готовы идти с ними туда, где вас ожидает прошение. Так как же, Гарриэт? Пойдете?
Девушка под действием этих слов волновалась все сильнее и краска гнева все ярче заливала ее щеки. Услышав обращенный к ней вопрос, она сверкнула своими черными глазами, судорожно стиснула в пальцах ткань платья и отвечала:
– Лучше мне умереть!
Мисс Уэйд, по-прежнему не выпуская ее руки, посмотрела на своих незваных гостей и со спокойной улыбкой спросила:
– Что вы на это скажете, джентльмены?
Ошеломленный тем, что можно было так чудовищно исказить его побуждения и поступки, бедный мистер Миглз все это время не мог вымолвить ни слова: только теперь дар речи вернулся к нему.
– Тэттикорэм, – сказал он, – да, я продолжаю называть тебя так, дитя мое, потому что ничего кроме ласки и любви это имя не выражает, и ты сама прекрасно знаешь это…
– Нет, не знаю! – вскричала она, снова сверкнув глазами и вцепившись пальцами себе в грудь.
– Да, сейчас, может быть, и не знаешь, – продолжал мистер Миглз, – сейчас, Тэттикорэм, пока ты чувствуешь на себе взгляд этой дамы (она на миг вскинула глаза на ту, о ком шла речь) и пока подчиняешься ее влиянию, как это не трудно видеть. Но потом ты согласишься, что я прав. Тэттикорэм, я не стану спрашивать эту даму, верит ли она собственным словам, сказанным в злобе и раздражении – ни я, ни мой друг мистер Кленнэм в этом не сомневаемся, хоть она и умеет обуздывать свои чувства с самообладанием, которому нельзя не удивляться. Я не стану спрашивать, веришь ли этим словам ты, выросшая в моем доме, в моей семье. Скажу только, что никто из нас не ждет от тебя никаких зароков или просьб о прощении. Об одном прошу тебя, Тэттикорэм: сосчитай до двадцати пяти.
Она посмотрела на него исподлобья и сказала:
– Не буду. Мисс Уэйд, пожалуйста, уведите меня отсюда.
Страсти, расходившиеся в ней, уже не знали удержу; трудно сказать, чего тут было больше, гнева или упрямства. Щеки ее пылали, дыхание прерывалось, кровь билась в висках, все ее существо словно восставало против возможности исправить сделанное.
– Не буду! Не буду! Не буду! – твердила она глухим, сдавленным голосом. – Хоть режьте, не буду! Хоть убейте, не буду!
Мисс Уэйд, выпустив руку девушки, обняла ее за плечи, словно в защиту, потом оглянулась и повторила с прежней улыбкой и прежним тоном:
– Что вы на это скажете, джентльмены?
– О Тэттикорэм, Тэттикорэм! – воскликнул мистер Миглз и простер к ней руки, точно заклиная ее. – Вслушайся в голос этой женщины, посмотри на ее лицо, попробуй заглянуть к ней в душу, и подумай, что ждет тебя впереди! Ты сейчас находишься под ее влиянием – нам странно и даже страшно видеть, как оно велико, – но ты не понимаешь, что это – влияние натуры еще более страстной, еще более неукротимой, чем твоя. Что может выйти из такого союза? К чему он приведет?
– Я здесь одна, джентльмены, – произнесла мисс Уэйд, не изменив ни голоса, ни тона. – Вы можете говорить все что вам угодно.
– Тут не до вежливости, сударыня, когда речь идет о всей жизни этой бедной, запутавшейся девушки, – сказал мистер Миглз, – но все же я сумею держать себя в границах, даже глядя на то, как вы губите ее. Простите, если я напомню вам в ее присутствии – это необходимо, – что в ту пору, когда, на свою беду, она повстречалась с вами, вы были всем нам чужой и для всех нас загадкой. Я и сейчас не знаю, кто вы такая, но злобную душу свою вы не скрыли, не могли скрыть. И если вы одна из тех несчастных, которые бог весть почему испытывают мрачную радость, делая столь же несчастными и своих сестер (слыхал я о таких за свою долгую жизнь), я должен сказать ей: «Берегись этой женщины!», а вам я скажу: «Берегитесь самой себя».
– Джентльмены, – невозмутимо сказала мисс Уэйд, – когда вы кончите – мистер Кленнэм, может быть, вы внушите своему другу…
– Нет, я сделаю еще одну попытку, – твердо возразил мистер Миглз. – Тэттикорэм, дорогая моя, бедная девочка, сосчитай до двадцати пяти.
– Вам протягивают руку помощи и участия, не отвергайте же ее, – сказал Кленнэм негромко, но с глубоким волнением. – Воротитесь к друзьям, чью доброту едва ли вы могли позабыть. Одумайтесь, пока не поздно.