Страница:
После случившегося Ольга почувствовала в душе холодную пустоту, в которой будто шевелились невидимые злые твари. Ей хотелось отомстить за свое несчастье всему миру, который устроен так несправедливо, в котором существует невидимая сила, управляющая ходом вещей по своим законам. В ней теплился протест против этой силы, и она не хотела думать, что страшная смерть Фелицаты стала воздаянием за ее колдовство. Это страдание изводило ее и с его приходом в ней стало увядать чувство любви к своим близким. Будто сердцем она уже не принимала участия в повседневных делах, и только голова творила свои холодные рассудочные мысли.
Иногда, по вечерам, на нее накатывали воспоминания о прошедшей любви. Начинали душить слезы, хотелось плакать навзрыд. Но она находила в себе силы сдерживать рыдания и выпускала вперед них темную злобу. Лицо ее искажалось спазмами, а пространство вокруг будто сгущалось от невидимого напряжения. Верунька, тогдашняя хозяйка домика, где квартировала Ольга, приходила в оторопь от вида своей постоялицы.
– Сильна ты, матушка, страстями, ох сильна – говорила она – не дай Бог под твой гнев попасть. И что же это тебя так бесы корежат? Чай бы уж смирилась. И суженный твой в земле лежит и ребеночек в утробе покоя просит. А ты все гневом исходишь!
Ольга понимала правоту хозяйки. Поздно уже с Антоном счеты сводить. Но ничего не могла с собой поделать.
Осев у родителей в ожидании родов, она больше всего размышляла о будущем. Что делать? Оставаться в деревне не хотелось. Вокруг сплошная нужда и грязь, беспросветная, убогая жизнь. Ей, проработавшей целый год в уездной ВЧК, на хорошем пайке и в чистых условиях, было ясно одно – после рождения ребенка надо возвращаться в город. Постепенно в голове ее образовался план возвращения.
Когда родилась девочка, Ольга не стала ее крестить в местной церкви, как и завещала колдунья Фелицата, а записала в подушной книге сельсовета по имени Воля. Односельчане охали и плевались: девчонка нехристь и имя у нее как у нехристя. Что за Воля такая? Местный народ отсталый, еще не знал того, что успела узнать Ольга в городе. Сегодня на революционные имена мода. А Воля – это свобода. С таким именем при советской власти жить будет легче. Она на время оставила ребенка у родителей, перетянула натуго переполненные молоком груди и поехала в Нижний Новгород. Путь ее снова лежал в ЧК, которая была ей ясна и понятна, а главное, не страшна. Поначалу Ольга думала рассказать свою историю с Седовым, выдав себя за несостоявшуюся вдову погибшего чекиста. Но потом решила, этого не делать. Кому неудачники нравятся? Поэтому, попав на прием к заместителю председателя Губчека Потапову, она опустила в своем рассказе связь с Седовым, зато толково изложила заранее выученную историю о том, что поработав в окояновской чрезвычайке, прониклась страстью борьбы с врагами советской власти. Потапов велел придти через неделю. Ему понравилась бойкая и смазливая девица, явно годившаяся для редкого ремесла женщины-оперативницы. Все при ней: и происхождение из неимущих сельских учителей, и пролетарская сознательность, и опыт работы в ЧК. Хоть и секретаршей, а тоже важно. Значит, много знает, много понимает. Он запросил Окоянов телеграфом и получил положительный ответ. Девушка характеризовалось со всех сторон хорошо. Правда, в вопросе с отцовством ее дочери высказывалось предположение, что основным виновником являлся Антон Седов, но на то и революция, чтобы крушить устои старого мира. Свободная любовь рыцарей новой жизни тоже заслуживала уважения.
В тесной комнатке Ольге стояли сдвинутые столы, накрытые газетами, на них красовался большой чугунок вареной картошки, нарезанное тонкими ломтиками сало, деревенская квашенная капуста, корзина ржаного хлеба и бутыль со спиртом. Все это было конфисковано при обысках у контрреволюционеров и спекулянтов и выдано со склада Губчека по торжественному случаю. Гости, десять чекистов, шумно разговаривали, раскрасневшись от выпитого.
Виновница торжества уже сладко спала в уголке материнской койки и громкие голоса ее совсем не тревожили. Рядом с ней сидела мама Ольги, Анна Егоровна, приехавшая помочь дочери в уходе за ребенком.
Очередной тост взял начальник опергруппы Сергей Доморацкий, бывший матрос речной флотилии.
– Дорогая Оленька, любимый ты наш товарищ Хлунова! Знаешь ли ты, какое значение имеет для нас всех факт твоей работы в нашей чрезвычайной комиссии? Нет, не знаешь. Вот я прихожу на службу и думаю: сейчас увижу товарища Хлунову, и как же она меня оценит? Все ли у меня в порядке с внешним видом, какие такие советские манеры я ей продемонстрирую? Думаю я об этом, и значит, себя соответственно воспитываю. А еще больше имеет значение то, что ты у нас находишься на самом ответственном участке борьбы с внутренним врагом и многое о наших делах знаешь. И опять, для меня не просто так, что думает товарищ Хлунова о моих успехах в этом нелегком деле? Вдруг она считает что я недорабатываю? С одной стороны, на это есть начальство. Но начальство – дело служебное, а товарищ Хлунова – так сказать душевное. Перед ней тоже лицом в грязь ударять не стоит. В первую голову потому, что она у нас передовица борьбы с контрреволюцией и за короткий срок работы уже немало на этом передовом фронте сделала. Так давайте все выпьем за здоровье нашего маяка товарища Оленьки Хлуновой!
Присутствующие дружно подхватили тост и с веселым шумом выпили за здоровье хозяйки. А она смотрела, улыбаясь на гостей, и ставшая привычной манера давать каждому человеку трезвую оценку, порождала в ее голове непрерывную цепочку мыслей.
Вот Сергей Доморацкий. Веселый, добрый парень. Живет делом революции, настоящий чекист. Но в нем прячется еще один человек, совсем не похожий на этого. Был случай, когда ей пришлось увидеть того человека. В самом начале ее карьеры по наводке осведомителя чекисты схватили подпольного спекулянта крупой. Никчемный, грязный мужичонка прятал у себя в курятнике три мешка перловки и на развес менял крупу на всякие цацки. Когда Домораций вытащил из земляной дыры узел с золотыми украшениями и высыпал его перед хозяином на стол, тот упал на колени и завыл собакой. За такое ничего, кроме расстрела ждать не полагалось.
Сергей отвернулся от него и коротко бросил:
– Собирайся, пойдешь под трибунал.
Мужичонка медленно поднялся с колен, вытер рукавом лицо и, неожиданно злобно сверкнув глазами, ответил:
– Пойду, куда же денусь. Только и твоя очередь придет, душегуб!
Доморацкий медленно повернулся к арестованному. На лице его играли желваки, рука нашаривали кобуру. Сердце Ольги сжалось от крайнего напряжения. В помещении назревало что-то страшное.
– Душегуб, говоришь – произнес Сергей сдавленным голосом – душегуб! А ты подводы видел, которые по утрам мертвых беспризорников собирают? Дети от голода мрут, а ты крупу на золото, е…. твою сучью маму, сволочуга!
Он одной рукой схватил спекулянта за грудки, а другой дергал ремешок кобуры, не желавшей открываться. Мужичонка вырвался, отскочил к стене, сжался в комок, не в силах взглянуть смерти в глаза. Сергей, наконец, выхватил из кобуры револьвер и навел на задержанного. Лицо его свело судорогой, глаза остекленели. Мужичонка почуял смертный миг, по-заячьи вскрикнул: «Не надо»! но комнату уже заполнил грохот выстрелов. Пули с чавканьем входили в тщедушное тело, выбивая из него брызги. По комнате пополз запах пороховой гари и крови.
Жена мужичонки завизжала и бросилась на чекиста с горящей керосиновой лампой в руке, но тот не глядя ударил ее ногой в пах и она рухнула на пол.
Ольга была заворожена происходящим. Сначала ее охватило состояние жуткого страха, но потом к нему добавилось острое возбуждение, распирающее сердце и наполняющее тело пьянящим состоянием неизведанного доселе восторга. Потом, возвращаясь к этому состоянию, она вспоминала ночь, когда они с колдуньей Фелицатой привораживали Антона. Что-то похожее владело ей при звуках заклинаний. Такая же радость от возможности управлять невидимой частью мира, нарушать законы, которым следуют все. И ведь получилось! Антон стал ее добычей. Конечно, тогда эта мысль не приходила ей в голову. Она была влюбленной девушкой, познавшей огонь настоящего чувства. Но потом, когда все кончилось, эта мысль обнажилась: да, она завоевала Антона с помощью колдовства и нисколько об этом не пожалела. Есть в этом тайном мире огромное наслаждение невидимой властью. Жаль, что колдунья погибла, обязательно Ольга пришла бы к ней за наукой.
После расстрела спекулянта Ольга поняла, что твари, поселившиеся в ее душе в момент колдовства, хотят этого необычного торжества и не оставят ее в покое. Ей уже хотелось перешагивать через заповеди и правила, охраняющие сложившийся порядок и получать от этого тайное наслаждение.
И совсем непонятно ей было поведение Доморацкого, который после операции повел себя странно. Вернувшись в управление, он закрылся в своем кабинете и никого не впускал. Ольга испытывала беспокойство: что там происходит? Она дождалась позднего вечернего часа, когда большинство сотрудников разошлось по домам, и тихо постучала в дверь Сергея. После длительной паузы ключ изнутри повернулся и в проеме появился ее начальник. Он был сильно пьян. За его спиной, на письменном столе виднелась недопитая бутыль самогона. Доморацкий посмотрел на Ольгу мутным взглядом и едва пошевелил рукой, показывая на стул:
– Садись. Что пришла?
– Страшно стало. Вы закрылись, не появляетесь. Случилось что?
Сергей грузно сел на свой стул и заговорил медленно, едва ворочая языком.
– На днях батя ко мне приезжал. Из Кстова. Жестянщик. Ночевал. Думаешь, что говорил?
– Нет, Сергей Михайлович, не догадаюсь.
– Лучше бы не догадалась. Говорил, его в поселке боятся. Говорят, сын в чрезвычайке душегубом работает. Приедет, любого к стенке поставит. Слышишь, душегубом! И этот, которого сегодня стрельнули, тоже говорил: душегуб. Неужели мне легко стрелять в него было? Ведь вся душа переворачивается, такой крик стоит внутри, а я стреляю! Потому что надо! Я врагов революции караю, а родной отец говорит: душегуб. Родной поселок говорит: душегуб. Враги говорят: душегуб. Я душегуб?!
– Что Вы Сергей Михайлович, нет конечно. Вы – боец революции.
– Я тоже так думаю, только почему они говорят?
– Отсталые они….
– Отсталые? Может быть. А мне от этого не легче. Не хочу, чтобы мой отец так говорил, понимаешь? Не хочу! Я не душегуб, не душегуб!!!
Голос Доморацкого поднялся до страдальческого надрыва, руки затряслись, по лицу его потекли слезы. Он схватил бутылку, вылил в стакан остатки самогона и лихорадочно выпил двумя большими глотками. Задержал дыхание, выдохнул и уже спокойнее сказал:
– Все. Иди отдыхай. Я спать лягу. Все дорогая, иди.
Под глазами его темнели круги, на лице лежала печать неимоверной усталости. Ольга достала носовой платок и стала вытирать ему слезы. Он сидел, закрыв глаза. Потом взял ее руку в свои ладони и стал целовать.
– Люба ты мне, очень люба – вымолвил он. Ты ведь знаешь…Может, сойдемся?
Ольга улыбнулась, молча покачала головой и вышла из кабинета. Ей тоже нравился этот чекист, железный только с виду. На самом деле он был очень раним и страдал от чужой боли. Это ей подходило. Такого легко прибрать к рукам. Ольга шла по коридору управления и ноги будто несли ее по воздуху. Снова ей улыбалась удача и снова с руководящим чекистом. Только колдовство на сей раз не понадобится. Она уже решила, что Доморацкий станет ее мужем. Но спешить не надо. Пусть дозреет.
Хлунова вернулась из воспоминаний в настоящее. В комнате стоял пьяный гомон, который прервал Сергей. Он достал с подоконника свою тальянку с зелеными в золото мехами, развернул ее и гаркнул:
– Сормовские частушки – и тут же под мелкую россыпь гармошки зачастил:
– Может, дочку с мамой оставишь на часок. Погуляем….
Ольга лукаво стрельнула глазами и закрыла перед ним дверь. Все должно идти по плану.
3
Иногда, по вечерам, на нее накатывали воспоминания о прошедшей любви. Начинали душить слезы, хотелось плакать навзрыд. Но она находила в себе силы сдерживать рыдания и выпускала вперед них темную злобу. Лицо ее искажалось спазмами, а пространство вокруг будто сгущалось от невидимого напряжения. Верунька, тогдашняя хозяйка домика, где квартировала Ольга, приходила в оторопь от вида своей постоялицы.
– Сильна ты, матушка, страстями, ох сильна – говорила она – не дай Бог под твой гнев попасть. И что же это тебя так бесы корежат? Чай бы уж смирилась. И суженный твой в земле лежит и ребеночек в утробе покоя просит. А ты все гневом исходишь!
Ольга понимала правоту хозяйки. Поздно уже с Антоном счеты сводить. Но ничего не могла с собой поделать.
Осев у родителей в ожидании родов, она больше всего размышляла о будущем. Что делать? Оставаться в деревне не хотелось. Вокруг сплошная нужда и грязь, беспросветная, убогая жизнь. Ей, проработавшей целый год в уездной ВЧК, на хорошем пайке и в чистых условиях, было ясно одно – после рождения ребенка надо возвращаться в город. Постепенно в голове ее образовался план возвращения.
Когда родилась девочка, Ольга не стала ее крестить в местной церкви, как и завещала колдунья Фелицата, а записала в подушной книге сельсовета по имени Воля. Односельчане охали и плевались: девчонка нехристь и имя у нее как у нехристя. Что за Воля такая? Местный народ отсталый, еще не знал того, что успела узнать Ольга в городе. Сегодня на революционные имена мода. А Воля – это свобода. С таким именем при советской власти жить будет легче. Она на время оставила ребенка у родителей, перетянула натуго переполненные молоком груди и поехала в Нижний Новгород. Путь ее снова лежал в ЧК, которая была ей ясна и понятна, а главное, не страшна. Поначалу Ольга думала рассказать свою историю с Седовым, выдав себя за несостоявшуюся вдову погибшего чекиста. Но потом решила, этого не делать. Кому неудачники нравятся? Поэтому, попав на прием к заместителю председателя Губчека Потапову, она опустила в своем рассказе связь с Седовым, зато толково изложила заранее выученную историю о том, что поработав в окояновской чрезвычайке, прониклась страстью борьбы с врагами советской власти. Потапов велел придти через неделю. Ему понравилась бойкая и смазливая девица, явно годившаяся для редкого ремесла женщины-оперативницы. Все при ней: и происхождение из неимущих сельских учителей, и пролетарская сознательность, и опыт работы в ЧК. Хоть и секретаршей, а тоже важно. Значит, много знает, много понимает. Он запросил Окоянов телеграфом и получил положительный ответ. Девушка характеризовалось со всех сторон хорошо. Правда, в вопросе с отцовством ее дочери высказывалось предположение, что основным виновником являлся Антон Седов, но на то и революция, чтобы крушить устои старого мира. Свободная любовь рыцарей новой жизни тоже заслуживала уважения.
В тесной комнатке Ольге стояли сдвинутые столы, накрытые газетами, на них красовался большой чугунок вареной картошки, нарезанное тонкими ломтиками сало, деревенская квашенная капуста, корзина ржаного хлеба и бутыль со спиртом. Все это было конфисковано при обысках у контрреволюционеров и спекулянтов и выдано со склада Губчека по торжественному случаю. Гости, десять чекистов, шумно разговаривали, раскрасневшись от выпитого.
Виновница торжества уже сладко спала в уголке материнской койки и громкие голоса ее совсем не тревожили. Рядом с ней сидела мама Ольги, Анна Егоровна, приехавшая помочь дочери в уходе за ребенком.
Очередной тост взял начальник опергруппы Сергей Доморацкий, бывший матрос речной флотилии.
– Дорогая Оленька, любимый ты наш товарищ Хлунова! Знаешь ли ты, какое значение имеет для нас всех факт твоей работы в нашей чрезвычайной комиссии? Нет, не знаешь. Вот я прихожу на службу и думаю: сейчас увижу товарища Хлунову, и как же она меня оценит? Все ли у меня в порядке с внешним видом, какие такие советские манеры я ей продемонстрирую? Думаю я об этом, и значит, себя соответственно воспитываю. А еще больше имеет значение то, что ты у нас находишься на самом ответственном участке борьбы с внутренним врагом и многое о наших делах знаешь. И опять, для меня не просто так, что думает товарищ Хлунова о моих успехах в этом нелегком деле? Вдруг она считает что я недорабатываю? С одной стороны, на это есть начальство. Но начальство – дело служебное, а товарищ Хлунова – так сказать душевное. Перед ней тоже лицом в грязь ударять не стоит. В первую голову потому, что она у нас передовица борьбы с контрреволюцией и за короткий срок работы уже немало на этом передовом фронте сделала. Так давайте все выпьем за здоровье нашего маяка товарища Оленьки Хлуновой!
Присутствующие дружно подхватили тост и с веселым шумом выпили за здоровье хозяйки. А она смотрела, улыбаясь на гостей, и ставшая привычной манера давать каждому человеку трезвую оценку, порождала в ее голове непрерывную цепочку мыслей.
Вот Сергей Доморацкий. Веселый, добрый парень. Живет делом революции, настоящий чекист. Но в нем прячется еще один человек, совсем не похожий на этого. Был случай, когда ей пришлось увидеть того человека. В самом начале ее карьеры по наводке осведомителя чекисты схватили подпольного спекулянта крупой. Никчемный, грязный мужичонка прятал у себя в курятнике три мешка перловки и на развес менял крупу на всякие цацки. Когда Домораций вытащил из земляной дыры узел с золотыми украшениями и высыпал его перед хозяином на стол, тот упал на колени и завыл собакой. За такое ничего, кроме расстрела ждать не полагалось.
Сергей отвернулся от него и коротко бросил:
– Собирайся, пойдешь под трибунал.
Мужичонка медленно поднялся с колен, вытер рукавом лицо и, неожиданно злобно сверкнув глазами, ответил:
– Пойду, куда же денусь. Только и твоя очередь придет, душегуб!
Доморацкий медленно повернулся к арестованному. На лице его играли желваки, рука нашаривали кобуру. Сердце Ольги сжалось от крайнего напряжения. В помещении назревало что-то страшное.
– Душегуб, говоришь – произнес Сергей сдавленным голосом – душегуб! А ты подводы видел, которые по утрам мертвых беспризорников собирают? Дети от голода мрут, а ты крупу на золото, е…. твою сучью маму, сволочуга!
Он одной рукой схватил спекулянта за грудки, а другой дергал ремешок кобуры, не желавшей открываться. Мужичонка вырвался, отскочил к стене, сжался в комок, не в силах взглянуть смерти в глаза. Сергей, наконец, выхватил из кобуры револьвер и навел на задержанного. Лицо его свело судорогой, глаза остекленели. Мужичонка почуял смертный миг, по-заячьи вскрикнул: «Не надо»! но комнату уже заполнил грохот выстрелов. Пули с чавканьем входили в тщедушное тело, выбивая из него брызги. По комнате пополз запах пороховой гари и крови.
Жена мужичонки завизжала и бросилась на чекиста с горящей керосиновой лампой в руке, но тот не глядя ударил ее ногой в пах и она рухнула на пол.
Ольга была заворожена происходящим. Сначала ее охватило состояние жуткого страха, но потом к нему добавилось острое возбуждение, распирающее сердце и наполняющее тело пьянящим состоянием неизведанного доселе восторга. Потом, возвращаясь к этому состоянию, она вспоминала ночь, когда они с колдуньей Фелицатой привораживали Антона. Что-то похожее владело ей при звуках заклинаний. Такая же радость от возможности управлять невидимой частью мира, нарушать законы, которым следуют все. И ведь получилось! Антон стал ее добычей. Конечно, тогда эта мысль не приходила ей в голову. Она была влюбленной девушкой, познавшей огонь настоящего чувства. Но потом, когда все кончилось, эта мысль обнажилась: да, она завоевала Антона с помощью колдовства и нисколько об этом не пожалела. Есть в этом тайном мире огромное наслаждение невидимой властью. Жаль, что колдунья погибла, обязательно Ольга пришла бы к ней за наукой.
После расстрела спекулянта Ольга поняла, что твари, поселившиеся в ее душе в момент колдовства, хотят этого необычного торжества и не оставят ее в покое. Ей уже хотелось перешагивать через заповеди и правила, охраняющие сложившийся порядок и получать от этого тайное наслаждение.
И совсем непонятно ей было поведение Доморацкого, который после операции повел себя странно. Вернувшись в управление, он закрылся в своем кабинете и никого не впускал. Ольга испытывала беспокойство: что там происходит? Она дождалась позднего вечернего часа, когда большинство сотрудников разошлось по домам, и тихо постучала в дверь Сергея. После длительной паузы ключ изнутри повернулся и в проеме появился ее начальник. Он был сильно пьян. За его спиной, на письменном столе виднелась недопитая бутыль самогона. Доморацкий посмотрел на Ольгу мутным взглядом и едва пошевелил рукой, показывая на стул:
– Садись. Что пришла?
– Страшно стало. Вы закрылись, не появляетесь. Случилось что?
Сергей грузно сел на свой стул и заговорил медленно, едва ворочая языком.
– На днях батя ко мне приезжал. Из Кстова. Жестянщик. Ночевал. Думаешь, что говорил?
– Нет, Сергей Михайлович, не догадаюсь.
– Лучше бы не догадалась. Говорил, его в поселке боятся. Говорят, сын в чрезвычайке душегубом работает. Приедет, любого к стенке поставит. Слышишь, душегубом! И этот, которого сегодня стрельнули, тоже говорил: душегуб. Неужели мне легко стрелять в него было? Ведь вся душа переворачивается, такой крик стоит внутри, а я стреляю! Потому что надо! Я врагов революции караю, а родной отец говорит: душегуб. Родной поселок говорит: душегуб. Враги говорят: душегуб. Я душегуб?!
– Что Вы Сергей Михайлович, нет конечно. Вы – боец революции.
– Я тоже так думаю, только почему они говорят?
– Отсталые они….
– Отсталые? Может быть. А мне от этого не легче. Не хочу, чтобы мой отец так говорил, понимаешь? Не хочу! Я не душегуб, не душегуб!!!
Голос Доморацкого поднялся до страдальческого надрыва, руки затряслись, по лицу его потекли слезы. Он схватил бутылку, вылил в стакан остатки самогона и лихорадочно выпил двумя большими глотками. Задержал дыхание, выдохнул и уже спокойнее сказал:
– Все. Иди отдыхай. Я спать лягу. Все дорогая, иди.
Под глазами его темнели круги, на лице лежала печать неимоверной усталости. Ольга достала носовой платок и стала вытирать ему слезы. Он сидел, закрыв глаза. Потом взял ее руку в свои ладони и стал целовать.
– Люба ты мне, очень люба – вымолвил он. Ты ведь знаешь…Может, сойдемся?
Ольга улыбнулась, молча покачала головой и вышла из кабинета. Ей тоже нравился этот чекист, железный только с виду. На самом деле он был очень раним и страдал от чужой боли. Это ей подходило. Такого легко прибрать к рукам. Ольга шла по коридору управления и ноги будто несли ее по воздуху. Снова ей улыбалась удача и снова с руководящим чекистом. Только колдовство на сей раз не понадобится. Она уже решила, что Доморацкий станет ее мужем. Но спешить не надо. Пусть дозреет.
Хлунова вернулась из воспоминаний в настоящее. В комнате стоял пьяный гомон, который прервал Сергей. Он достал с подоконника свою тальянку с зелеными в золото мехами, развернул ее и гаркнул:
– Сормовские частушки – и тут же под мелкую россыпь гармошки зачастил:
Рядом с ним вскочил Костя Бедовых и подхватил дальше:
Как на сормовском базаре
У цыгана хрен украли
А цыганов без хрена
Нету больше ни хрена
Два бывших слесаря из мастерских Парамонова Василий Кошкин и Матвей Сладков выскочили на крохотный пятачок у двери, задробили ногами по доскам и грянули в два голоса:
Моя милка – лесопилка
Меня пилит цельный день
А я милку только ночью
Так и делаем детей
Ольга вспомнила саврасовские посиделки, махнула Сергею, чтоб ладил под нее и низким, приятным голосом запела:
Ах, ух, сразу двух
Ох, эх, даже трех
Я бывало ублажал
За ж….акетку держал
Веселье остановила маленькая Воля. Она заворочалась в своем уголке, а затем издала такой рев, что взрослые сразу стихли. Пора было и честь знать. Выпив еще по одной, гости стали прощаться. Все они, за исключением двоих, жили здесь же. Доморацкий уходил последним. Он мялся и в нерешительности медлил, но когда Ольга закрывала за ним дверь, тихо сказал:
Ах, на небе нету света
И копенка колется
Посиди, мил, до рассвета
Может, что отколется.
– Может, дочку с мамой оставишь на часок. Погуляем….
Ольга лукаво стрельнула глазами и закрыла перед ним дверь. Все должно идти по плану.
3
1922 год. Окояновский поселок
По всем расчетам потребно было поднять не менее сорока десятин пашни под зерновые и еще почти столько же под картошку и коноплю. Восемьдесят десятин при царе могли иметь два-три кулака с конными дворами. Теперь целый ТОЗ, состоявший из двенадцати подворий, думал, как вспахать этот надел плодородного чернозема, редкого в окояновском районе.
С восьмидесяти десятин товарищество могло обеспечить себя прокормом на следующий год и выплатить продналог. А при хорошем урожае – приобрести кое-что из самого необходимого товара. Но как поднимать землю? На все хозяйство сегодня имелось всего семь немощных лошаденок, на которых надежда совсем плохая. Справный конь поднимает за пахоту пять десятин, а если его стегать, еще две – три и потом его можно вести на скотобойню. Тозовских же лошадок язык не поворачивается назвать справными. Они не поднимут и половины угодий, и все остальное придется пахать собственной тягой. Только вот народ оголодал, устал. Зима была трудной.
Дмитрий Булай черпал деревянной ложкой толокно из глиняной миски и смотрел через окно на ветки терновника, на которых оживленно щебетали воробьи. Солнышко пригрело, на дворе стояло начало мая, надвигалась посевная. Два его сына – семилетний Толик и двухлетний Севка уже умяли свои порции толокна и их веселые голоса раздавались с улицы. Жена Аннушка тоже успела позавтракать, пока он задавал корма скотине и молча сидела напротив. Глаза ее были тревожны. На муже лежал груз ответственности за судьбу ТОЗа и нести этот груз было ох как нелегко. Созданное два года назад товарищество изначально было малосильным. Переехавшие из города люди не имели нужного инвентаря и привычки к крестьянскому труду. Хуже всего обстояло с лошадьми. Не каждое городское подворье могло привезти в деревню тягловую силу и на все товарищество поначалу насчитали девять лошадей, три из которых пали наступившей зимой от бескормицы. Первый год жизни на селе был очень тяжелым. Поставленные наспех дома были щелясты, новые, не прокаленные печи из переложенного кирпича дымили и плохо грели. На беду зима выдалась лютой и люди боролись с морозами из последних сил. Каждый подъем утром в промерзшем за ночь доме становился мучением. Но больше всего изводил голод. Питались в обрез, экономили на всем. К весне ослабли. На посевную, которая должна была открыть дорогу к новой жизни вышли, едва держась на ногах. Сколько мужу понадобилось тогда силы убеждения и воли, чтобы вдохнуть в земляков надежду, добиться от них приложения истощенных сил! К счастью весна в том году порадовала хорошей погодой, ни дождей, ни ранней засухи. Те клочки земли, которые вспахали с горем пополам и засеяли казенными семенами, дали дружные всходы. Всем селом каждый день молились о том, чтобы урожай выжил. Хлеба собрали немного, но он давал возможность уверенно дотянуть до следующего года и выйти к посевной с собственными семенами. Государство уже не грозило поборами и продовольственный налог установили более-менее щадящий. Урожай-то собрали, но когда сели считать, чего и сколько нужно купить, то схватились за голову. Потребностей накопилось много, а возможностей мало. В первую очередь нужно было приобретать лошадок и инвентарь, но на вырученные деньги ни того, ни другого не купишь. Мозговали, мозговали и решили, что лучше на себе не экономить, больше на голодный паек не садиться, иначе к следующей весне пахать некому будет. Ограничились покупкой одной лошадки и одного плуга. Остальные деньги разделили. Кто сумел на них завести корову, кто скотинку помельче, но вроде бы вздохнули с облегчением. А зима снова оказалась трудной. Зерна и муки в обрез, все на укороченном питании: и люди и скотина. Да тут еще осенью ящур по соседним районам пошел, который коров как косой выкашивал. Булай запретил товарищам выезд в город и наложил самый строгий карантин на поселок. Ящур – это полная гибель всему делу. Вроде бы, беда прошла стороной и теперь можно снова подниматься к полевому труду. А труд будет едва ли легче, чем прошлой весной.
Булай покончил с толокном, выпил ковшик квасу и пошел на сбор. Мужики собирались смотреть угодья. Земля подсыхала и через пару-тройку дней нужно будет начинать пахоту. Подтягивались к большому амбару, присаживались на бревно, грелись на солнышке. Лица после зимы бледноватые и похудевшие. Одеты в овчину собственной выделки, на ногах лапти, опорки. Головы и бороды нестриженные. В голодное время люди ухаживают за собой неохотно, экономят силы.
Сворачивали самокрутки, откашливались, тягуче перебрасывались словами. Все Булаю известны много лет. Он знает, кто на что способен, от кого что можно ждать.
Собрались, пошли.
Первым делом направились к ближнему полю, что начиналось прямо за поселковой дорогой. Дома в поселке вытянулись в один ряд, а на другой стороне росли лишь ветлы да кустарник, за которыми начиналась пашня. Здесь земля была наилучшей – комья чернозема с супесью разваливались в руках в мелкое крошево. Этот участок отдавали самым слабым.
– Ну что, товарищи – обратился к землякам Булай – здесь пашня поспела. Опять бабам ее отдадим?
– А каким бабам? – отозвался Федор Юдичев. – Гляди, Дмитрий Степаныч, из прошлогодних наших пахарей моя жена на сносях и у Петруниной Лидии живот на нос полез. Считай, не работницы. Вот, двух уже не досчитываемся. А их на это поле три штуки надо. Кто тогда плуг потянет? Я что ли? Я на арский взгорок пойду с парнишками моими. Втроем будем плуг тягать, там сам знаешь, земля суглинистая. Две недели отдай, не греши.
– Ну, кроме твоих, у нас еще молодки есть. Я тут прикинул, вместе с девками пятнадцать бабочек могут выйти. Дадим им коровенок.
– Без этого не обойтись. Сейчас у нас их восемь штук более менее ходячих. У Коробкова корова не годится, на ногах едва стоит. У меня тоже не работница…
– А у тебя отчего, небось, кормил неплохо.
– Да не задалась она, малахольная какая-то…
– Ну, Федор, гляди, здесь все на виду…
– Гляжу, гляжу…
– Значит, бабочкам коров дадим, глядишь, поднимут землицу всем женским полом.
Потом перешли к полю, которое называли лесным, хотя на самом деле оно охватывалось осиновым подлеском лишь вполовину, а его открытая часть кончалась оврагами. Здесь были самые тяжелые участки, не паханные четыре года, почти целина. Часть площади проросла мелкими осиновыми кустиками.
Осмотрев угодье, Булай сказал:
– Тут много сил положим. Но деваться некуда, надо посевы расширять, инак будем нищенствовать. Сюда не меньше двух плугов ставить надо. Сам возьмусь. Кто еще со мной?
Мужики помолчали. Каждый из них знал, что такое пахать заброшенный пар. Потом Федор Юдичев сказал:
– Меня бери. Когда зачинать будем?
– Прикинуть надо – ответил Булай – Если, даст Бог, дождей не прольется, можно с понедельника выходить.
– А питание?
– Как всегда, общее. Ковылиху на казан поставим, пусть варит и с внуками по пахарям разносит. Да, надо впрок коз запасти на мясо. Возьмем у Коробкова, у него их пять штук. Потом зерном вернем. Без мяса мы не работники. Пока двух забьем, может хватит. Будем по-царски питаться, кулешом с картохой. С пахотой дней за десять управиться надо.
Булай оглядел собравшихся. Лица их прояснились, глаза заблестели. Предчувствие труда на земле радовало их. Тяжелый это труд, изматывающий, но и радостный, потому что земля – она матушка. Человек ее облагораживает, от нее питание получает и на нее уповает. И хорошо, что труд артельный. Первый, кто со своим наделом управится, переходит на помощь самым слабым. От этого чувство общества возникает. Очень нужное чувство.
В понедельник, до появления первых полос света над горизонтом, в поселке началось шевеление. Потянулись из дворов телеги с водруженными на них однолемеховыми плужками, замычали коровы, на которых приспособили лошадиную упряжь, заблеяли по стойлам растревоженные козы и овцы. Люди молча шли рядом с животными на свои участки. Каждый собирался с силами. Кончилась зимняя недвижная жизнь, начиналась страда.
Первыми поставили на запашную борозду коров и баб. Командовала ими тетка Левониха, жена Мишки Бусарова, которую он взял из поселения местных белорусов. Левониха была крепка в кости, неутомима телом и несгибаема духом. К тому же, любила петь песни. Она перекрестилась, положила на Восток земной поклон, кивнула своей свекрови, взявшей поводок, встала за плуг, нажала на ручки и крикнула: Ну, залетные!
Корова дернулась от неожиданности, уронила на землю лепешку и, пригнув голову к земле, с натугой сделала первые шаги. Мужики засмеялись. Страда началась.
Булай взял на себя дальний конец лесного поля, а Юдичев – ближний к дороге. Дмитрий работал вместе с семьей. Лошадь Буньку вели за узду поочередно Аннушка и Толик. С самого начала пар поддавался туго, Дмитрию приходилось постоянно ложиться на рукоять всем весом тела и упираться ногами в землю. Лошадь тянула так, что крупные вены на ее грудине и ногах вышли наружу и пульсировали спазматическими толчками. Уже после первых двух часов пахоты, он почувствовал, что силы кончились. Остановился, с трудом разогнул спину и вытер пот со лба. Все тело сковывала болезненная усталость. Рядом опустив голову, стояла Бунька и хрипло дышала, обмахивая хвостом вспотевший круп. Булай оглянулся на пройденный участок – всего лишь неширокая черная полоска образовалась на краю поля. А поле раскинулось от края до края сажен на двести и длиной было еще шире. На дальнем краю его было видно, как трудно продвигается упряжка Федора. Потребуется не менее десяти дней от рассвета до рассвета такого труда, не меньше.
«Ничего, ничего. Это только поначалу после зимы так трудно. Потом втянусь, пойдет дело. Выдержу. Вот выдержит ли Бунька?» – думал Булай, очищая лемех от налипшей земли.
– Бать, когда ждрать будем? – услышал он голос Толика. Толик – мальчишка шустрый, боевой, хватал всякие слова на лету. Вообще в поселке говорили на том языке, к которому приучили прежние поколения – на степенном, неторопливом, свободном от всяческой непотребщины. Бранных слов избегали сознательно, потому что вера запрещала этот грех. Но поселок был отдельным островком, а в городе, особенно в городских окраинах, где вповалку жил по баракам самый пропащий человек, бранная речь лилась рекой. Здесь пили, заражались дурными болезнями, матерились и дрались, а бывало и убивали. Толик наведывался в гости к своей старшей сестре в Окоянов, и быстро набрался от городских дружков сквернословия.
– Что мы будем? – спросил отец.
– Ну, ждрать, ждрать – нетерпеливо повторил Толик.
– Мы будем не жрать, а обедать. А ты, коли такой шустрый и не брезгуешь ругательным словом, то посидишь на посту.
– Бать, ты что, я же есть хочу!
– Чего ты хочешь?
– Есть!
– А, есть. Ну, тогда подожди. Вот солнце над той вершинкой встанет, и будем есть.
Булай глотнул из крынки воды и снова взялся за плуг. Толик потянул за уздечку и пахота продолжилась.
Когда солнце встало над орешником, Булай остановился у своей телеги, распряг Буньку и задал ей сена. Другого корму не было, да и этот с гнильцой. Зимой сеновал подмело залетным снегом через щели в крыше и часть сена испортилась. Теперь докармливали его.
Махнул рукой Федору – полдничать. Тот пришел со своим сынишкой Генкой. Сели на дернине, поджидали Аннушку, которая несла с общинной кухни завернутый в полотенца обед. Ковылиха сварила обещанный кулеш с козьим мясом. Козы были тощими, кулеш получился ненаваристым, но после длиной мясопустной зимы и он казался объедением. Толик с Генкой первыми наелись из общей миски, запили обед водичкой и тут же заснули на подстилке под телегой. Дмитрий тоже прилег, положил голову на колени жене и смотрел в безоблачное майское небо. Федор сидел рядом, дымил самокруткой и покашливал. Говорить не хотелось. Странные мысли текли через разум Булая. Странные мысли для русского пахаря. Он вспоминал свои путешествия в Америку, Англию, где деревня живет совсем по-другому. Там тоже много неравенства и несправедливости, много людей ненужных, отвергнутых. Но наряду с этим существует какой-то невидимый глазу закон общества, который не позволяет уничтожать село, худо-бедно управляет обменом товаров, а главное, держит сельского жителя гражданином своей страны. Здесь же происходит противоположное. Каторжный труд его земляков даст трудные, плоды, но они не знают, что станет с этими плодами. Законы и постановления Совнаркома меняются с калейдоскопической быстротой. Никто не удивится, если снова объявят принудительное изъятие урожая, который назовут «излишками», и снова село будет голодать. Отчего такое наказание русскому пахарю, отчего в душе его должна жить постоянная тоскливая тревога за детей, за земляков, за всю свою землю?
С восьмидесяти десятин товарищество могло обеспечить себя прокормом на следующий год и выплатить продналог. А при хорошем урожае – приобрести кое-что из самого необходимого товара. Но как поднимать землю? На все хозяйство сегодня имелось всего семь немощных лошаденок, на которых надежда совсем плохая. Справный конь поднимает за пахоту пять десятин, а если его стегать, еще две – три и потом его можно вести на скотобойню. Тозовских же лошадок язык не поворачивается назвать справными. Они не поднимут и половины угодий, и все остальное придется пахать собственной тягой. Только вот народ оголодал, устал. Зима была трудной.
Дмитрий Булай черпал деревянной ложкой толокно из глиняной миски и смотрел через окно на ветки терновника, на которых оживленно щебетали воробьи. Солнышко пригрело, на дворе стояло начало мая, надвигалась посевная. Два его сына – семилетний Толик и двухлетний Севка уже умяли свои порции толокна и их веселые голоса раздавались с улицы. Жена Аннушка тоже успела позавтракать, пока он задавал корма скотине и молча сидела напротив. Глаза ее были тревожны. На муже лежал груз ответственности за судьбу ТОЗа и нести этот груз было ох как нелегко. Созданное два года назад товарищество изначально было малосильным. Переехавшие из города люди не имели нужного инвентаря и привычки к крестьянскому труду. Хуже всего обстояло с лошадьми. Не каждое городское подворье могло привезти в деревню тягловую силу и на все товарищество поначалу насчитали девять лошадей, три из которых пали наступившей зимой от бескормицы. Первый год жизни на селе был очень тяжелым. Поставленные наспех дома были щелясты, новые, не прокаленные печи из переложенного кирпича дымили и плохо грели. На беду зима выдалась лютой и люди боролись с морозами из последних сил. Каждый подъем утром в промерзшем за ночь доме становился мучением. Но больше всего изводил голод. Питались в обрез, экономили на всем. К весне ослабли. На посевную, которая должна была открыть дорогу к новой жизни вышли, едва держась на ногах. Сколько мужу понадобилось тогда силы убеждения и воли, чтобы вдохнуть в земляков надежду, добиться от них приложения истощенных сил! К счастью весна в том году порадовала хорошей погодой, ни дождей, ни ранней засухи. Те клочки земли, которые вспахали с горем пополам и засеяли казенными семенами, дали дружные всходы. Всем селом каждый день молились о том, чтобы урожай выжил. Хлеба собрали немного, но он давал возможность уверенно дотянуть до следующего года и выйти к посевной с собственными семенами. Государство уже не грозило поборами и продовольственный налог установили более-менее щадящий. Урожай-то собрали, но когда сели считать, чего и сколько нужно купить, то схватились за голову. Потребностей накопилось много, а возможностей мало. В первую очередь нужно было приобретать лошадок и инвентарь, но на вырученные деньги ни того, ни другого не купишь. Мозговали, мозговали и решили, что лучше на себе не экономить, больше на голодный паек не садиться, иначе к следующей весне пахать некому будет. Ограничились покупкой одной лошадки и одного плуга. Остальные деньги разделили. Кто сумел на них завести корову, кто скотинку помельче, но вроде бы вздохнули с облегчением. А зима снова оказалась трудной. Зерна и муки в обрез, все на укороченном питании: и люди и скотина. Да тут еще осенью ящур по соседним районам пошел, который коров как косой выкашивал. Булай запретил товарищам выезд в город и наложил самый строгий карантин на поселок. Ящур – это полная гибель всему делу. Вроде бы, беда прошла стороной и теперь можно снова подниматься к полевому труду. А труд будет едва ли легче, чем прошлой весной.
Булай покончил с толокном, выпил ковшик квасу и пошел на сбор. Мужики собирались смотреть угодья. Земля подсыхала и через пару-тройку дней нужно будет начинать пахоту. Подтягивались к большому амбару, присаживались на бревно, грелись на солнышке. Лица после зимы бледноватые и похудевшие. Одеты в овчину собственной выделки, на ногах лапти, опорки. Головы и бороды нестриженные. В голодное время люди ухаживают за собой неохотно, экономят силы.
Сворачивали самокрутки, откашливались, тягуче перебрасывались словами. Все Булаю известны много лет. Он знает, кто на что способен, от кого что можно ждать.
Собрались, пошли.
Первым делом направились к ближнему полю, что начиналось прямо за поселковой дорогой. Дома в поселке вытянулись в один ряд, а на другой стороне росли лишь ветлы да кустарник, за которыми начиналась пашня. Здесь земля была наилучшей – комья чернозема с супесью разваливались в руках в мелкое крошево. Этот участок отдавали самым слабым.
– Ну что, товарищи – обратился к землякам Булай – здесь пашня поспела. Опять бабам ее отдадим?
– А каким бабам? – отозвался Федор Юдичев. – Гляди, Дмитрий Степаныч, из прошлогодних наших пахарей моя жена на сносях и у Петруниной Лидии живот на нос полез. Считай, не работницы. Вот, двух уже не досчитываемся. А их на это поле три штуки надо. Кто тогда плуг потянет? Я что ли? Я на арский взгорок пойду с парнишками моими. Втроем будем плуг тягать, там сам знаешь, земля суглинистая. Две недели отдай, не греши.
– Ну, кроме твоих, у нас еще молодки есть. Я тут прикинул, вместе с девками пятнадцать бабочек могут выйти. Дадим им коровенок.
– Без этого не обойтись. Сейчас у нас их восемь штук более менее ходячих. У Коробкова корова не годится, на ногах едва стоит. У меня тоже не работница…
– А у тебя отчего, небось, кормил неплохо.
– Да не задалась она, малахольная какая-то…
– Ну, Федор, гляди, здесь все на виду…
– Гляжу, гляжу…
– Значит, бабочкам коров дадим, глядишь, поднимут землицу всем женским полом.
Потом перешли к полю, которое называли лесным, хотя на самом деле оно охватывалось осиновым подлеском лишь вполовину, а его открытая часть кончалась оврагами. Здесь были самые тяжелые участки, не паханные четыре года, почти целина. Часть площади проросла мелкими осиновыми кустиками.
Осмотрев угодье, Булай сказал:
– Тут много сил положим. Но деваться некуда, надо посевы расширять, инак будем нищенствовать. Сюда не меньше двух плугов ставить надо. Сам возьмусь. Кто еще со мной?
Мужики помолчали. Каждый из них знал, что такое пахать заброшенный пар. Потом Федор Юдичев сказал:
– Меня бери. Когда зачинать будем?
– Прикинуть надо – ответил Булай – Если, даст Бог, дождей не прольется, можно с понедельника выходить.
– А питание?
– Как всегда, общее. Ковылиху на казан поставим, пусть варит и с внуками по пахарям разносит. Да, надо впрок коз запасти на мясо. Возьмем у Коробкова, у него их пять штук. Потом зерном вернем. Без мяса мы не работники. Пока двух забьем, может хватит. Будем по-царски питаться, кулешом с картохой. С пахотой дней за десять управиться надо.
Булай оглядел собравшихся. Лица их прояснились, глаза заблестели. Предчувствие труда на земле радовало их. Тяжелый это труд, изматывающий, но и радостный, потому что земля – она матушка. Человек ее облагораживает, от нее питание получает и на нее уповает. И хорошо, что труд артельный. Первый, кто со своим наделом управится, переходит на помощь самым слабым. От этого чувство общества возникает. Очень нужное чувство.
В понедельник, до появления первых полос света над горизонтом, в поселке началось шевеление. Потянулись из дворов телеги с водруженными на них однолемеховыми плужками, замычали коровы, на которых приспособили лошадиную упряжь, заблеяли по стойлам растревоженные козы и овцы. Люди молча шли рядом с животными на свои участки. Каждый собирался с силами. Кончилась зимняя недвижная жизнь, начиналась страда.
Первыми поставили на запашную борозду коров и баб. Командовала ими тетка Левониха, жена Мишки Бусарова, которую он взял из поселения местных белорусов. Левониха была крепка в кости, неутомима телом и несгибаема духом. К тому же, любила петь песни. Она перекрестилась, положила на Восток земной поклон, кивнула своей свекрови, взявшей поводок, встала за плуг, нажала на ручки и крикнула: Ну, залетные!
Корова дернулась от неожиданности, уронила на землю лепешку и, пригнув голову к земле, с натугой сделала первые шаги. Мужики засмеялись. Страда началась.
Булай взял на себя дальний конец лесного поля, а Юдичев – ближний к дороге. Дмитрий работал вместе с семьей. Лошадь Буньку вели за узду поочередно Аннушка и Толик. С самого начала пар поддавался туго, Дмитрию приходилось постоянно ложиться на рукоять всем весом тела и упираться ногами в землю. Лошадь тянула так, что крупные вены на ее грудине и ногах вышли наружу и пульсировали спазматическими толчками. Уже после первых двух часов пахоты, он почувствовал, что силы кончились. Остановился, с трудом разогнул спину и вытер пот со лба. Все тело сковывала болезненная усталость. Рядом опустив голову, стояла Бунька и хрипло дышала, обмахивая хвостом вспотевший круп. Булай оглянулся на пройденный участок – всего лишь неширокая черная полоска образовалась на краю поля. А поле раскинулось от края до края сажен на двести и длиной было еще шире. На дальнем краю его было видно, как трудно продвигается упряжка Федора. Потребуется не менее десяти дней от рассвета до рассвета такого труда, не меньше.
«Ничего, ничего. Это только поначалу после зимы так трудно. Потом втянусь, пойдет дело. Выдержу. Вот выдержит ли Бунька?» – думал Булай, очищая лемех от налипшей земли.
– Бать, когда ждрать будем? – услышал он голос Толика. Толик – мальчишка шустрый, боевой, хватал всякие слова на лету. Вообще в поселке говорили на том языке, к которому приучили прежние поколения – на степенном, неторопливом, свободном от всяческой непотребщины. Бранных слов избегали сознательно, потому что вера запрещала этот грех. Но поселок был отдельным островком, а в городе, особенно в городских окраинах, где вповалку жил по баракам самый пропащий человек, бранная речь лилась рекой. Здесь пили, заражались дурными болезнями, матерились и дрались, а бывало и убивали. Толик наведывался в гости к своей старшей сестре в Окоянов, и быстро набрался от городских дружков сквернословия.
– Что мы будем? – спросил отец.
– Ну, ждрать, ждрать – нетерпеливо повторил Толик.
– Мы будем не жрать, а обедать. А ты, коли такой шустрый и не брезгуешь ругательным словом, то посидишь на посту.
– Бать, ты что, я же есть хочу!
– Чего ты хочешь?
– Есть!
– А, есть. Ну, тогда подожди. Вот солнце над той вершинкой встанет, и будем есть.
Булай глотнул из крынки воды и снова взялся за плуг. Толик потянул за уздечку и пахота продолжилась.
Когда солнце встало над орешником, Булай остановился у своей телеги, распряг Буньку и задал ей сена. Другого корму не было, да и этот с гнильцой. Зимой сеновал подмело залетным снегом через щели в крыше и часть сена испортилась. Теперь докармливали его.
Махнул рукой Федору – полдничать. Тот пришел со своим сынишкой Генкой. Сели на дернине, поджидали Аннушку, которая несла с общинной кухни завернутый в полотенца обед. Ковылиха сварила обещанный кулеш с козьим мясом. Козы были тощими, кулеш получился ненаваристым, но после длиной мясопустной зимы и он казался объедением. Толик с Генкой первыми наелись из общей миски, запили обед водичкой и тут же заснули на подстилке под телегой. Дмитрий тоже прилег, положил голову на колени жене и смотрел в безоблачное майское небо. Федор сидел рядом, дымил самокруткой и покашливал. Говорить не хотелось. Странные мысли текли через разум Булая. Странные мысли для русского пахаря. Он вспоминал свои путешествия в Америку, Англию, где деревня живет совсем по-другому. Там тоже много неравенства и несправедливости, много людей ненужных, отвергнутых. Но наряду с этим существует какой-то невидимый глазу закон общества, который не позволяет уничтожать село, худо-бедно управляет обменом товаров, а главное, держит сельского жителя гражданином своей страны. Здесь же происходит противоположное. Каторжный труд его земляков даст трудные, плоды, но они не знают, что станет с этими плодами. Законы и постановления Совнаркома меняются с калейдоскопической быстротой. Никто не удивится, если снова объявят принудительное изъятие урожая, который назовут «излишками», и снова село будет голодать. Отчего такое наказание русскому пахарю, отчего в душе его должна жить постоянная тоскливая тревога за детей, за земляков, за всю свою землю?