Впрочем, то было требование эпохи, и требование властное. Православное духовенство нужно было вооружать для духовной брани с расплодившимися еретиками, как правило, назубок знавшими тексты Писания. Католическое духовенство внимательно изучало свою Вульгату. Ну, а в Германии уже родился и выучил свои первые латинские молитвы мальчик по имени Мартин Лютер.
   Работа по сверке имевшихся текстов и переводу недостающих превышала, конечно, силы одного человека – и архиепископ привлек к делу ряд блестяще по требованиям того времени образованных людей. История сохранила их имена. Из русских это – дьякон Герасим Поповка и его брат Дмитрий Герасимов, более известный у нас под именем Митя Малый, а также и опытный дипломат по имени Влас Игнатов. С ними активно сотрудничали ученые греки, приехавшие на Русь в свите Софии Палеолог.
   Если последние лучше ориентировались в мире византийской и итальянской книжных культур, то русские были более знакомы с культурой соседних, немецких и польских земель. В частности, можно с уверенностью утверждать, что Митя Малый прошел в юности курс обучения в одном из ливонских городов, порядочно изучил немецкий, а также латинский язык, и поддерживал обширные знакомства в немецкой среде. Влас Игнатов по долгу службы много общался с представителями балтийских стран, включая Ливонию и Ганзу, сам ездил в Европу, и, безусловно, хорошо владел немецкой речью.
   Второй заботой епископа Геннадия было собрать старые русские рукописи (по их богатству Новгород не знал равных на тогдашней Руси), привлечь греческие источники, латинскую и немецкую Библию. Если недостававшие книги Ветхого Завета брались прежде всего из латинской Вульгаты, то короткие предисловия, предпосланные в "Геннадиевой Библии" каждой из книг Священного Писания, переводились скорее всего с немецкого текста (а именно, издания 1500 года). Так же работали и над текстом пояснительных статей, приложенных к каждой библейской книге. Во всяком случае, современные исследователи полагают твердо установленным, что надписания псалмов были переписаны из немецкой Псалтири без изменений, переводили же их Влас Игнатов да Митя Малый[113].
   Выработка и издание полного текста Писания на общепонятном языке всегда представляют собой исключительно важный шаг в духовном развитии нации. Напомним, что большая "книжная справа", предпринятая во времена царя Алексея Михайловича, ввергла страну в великий раскол, и подвела ее вплотную к петровским реформам. Что же касалось издания полного ("синодального") перевода библейских книг на современный русский язык, то он был завершен к середине семидесятых годов XIX века, предшествуя таким образом эпохе революций в России, и этот факт не случаен.
   Нужно оговориться, что "Геннадиев" перевод был переписан в ограниченном количестве экземпляров. Но тут уж дело было за технологией – и она не заставила себя ждать. Взявшись через восемьдесят лет за издание церковнославянской Библии, первопечатник Иван Федоров принял в качестве образца и первоисточника именно перевод, выработанный ученым кружком архиепископа Геннадия.

Славянский первопечатник Швайпольт Фиоль

   Действительно, "Геннадиев" перевод должен был подождать известное время, чтобы быть преданным печатному станку. Вместе с тем не будет излишним напомнить, что первые наши книги на церковнославянском языке ко времени завершения этого перевода были уже напечатаны. Мы говорим об издании Осмогласника, Часослова, Постной Триоди и прочих богослужебных книг, предпринятом в 1491 году в Кракове славянским первопечатником Швайпольтом Фиолем.
   Отметив это факт, мы, разумеется, никакой Америки не открываем. Имя Фиоля включено в университетские курсы истории русского языка и литературы и, несомненно, известно читателю-слависту. Вместе с тем, для широкой публики более близким и родным остается образ диакона Ивана Федорова, напечатавшего в 1564 году, вместе Петром Мстиславцем, в первой русской государственной типографии первую нашу точно датированную книгу – Апостол, открываемый превосходно выполненным ксилографическим изображением апостола Луки. В общем, тут не с чем спорить: Иван Федоров открывал магистральную традицию. Но справедливость требует помнить, что начал ее краковский первопечатник за семьдесят лет до того.
   Фиоль не был не только русским, но даже поляком или литовцем. Сомнений в том никаких не остается после прочтения записи, внесенной в конец одной из напечатанных им книг самим первопечатником. В ней он указывает, что печатание было завершено "при державе великого короля полскаго Казимира. И докончана быс мещанином краковьскымъ Шваипотомь, Феоль, из немець немецкого роду, Франкь"[114]. Действительно – уж если "из немець немецкого роду", то какие ж тут могут быть сомнения… Не был издатель и православным.
   Несмотря на все это, никакого морального убытка деятелям русской культуры того времени во всем этом не было. Как выяснили исследователи (прежде всего, Е.Л.Немировский), "поднаборные рукописи" были присланы издателю из Московской Руси, туда же был отправлен и основной объем выпущенного тиража. Сам же издатель в том же 1491 году попал в застенки католической инквизиции, и выпутался из неприятностей только весной следующего года, заплатив штраф и принеся покаяние. Выходит, что краковский книгоиздатель работал по русскому заказу и на российский рынок – примерно так же, как это делали какие-нибудь голландские печатники во времена Петра I, до тех пор, пока в новооснованном Петербурге не были развернуты необходимые цехи.
   Читатель со склонностью к юмору может даже представить себе сценку того, как русские заказчики объясняют издателю свои требования, вносят предоплату, упоминают и о том, что краковянину предстоит первым предать печати книгу, написанную кирилловским шрифтом[115]. Выслушав это, Швайпольт сердечно улыбается, кивает головой, и, пробормотав что-нибудь вроде "Яволь, мейне геррен!", начинает историю русского книгопечатания.
   Одним словом, памятник Ивану Федорову поставлен в Москве по праву, заслуженно установлен и барельеф с его портретным изображением на стене нижнего вестибюля станции петербургского метро "Технологический институт". И все же было бы совсем неплохо, если бы на противоположной стене ему соответствовал барельеф и другого нашего первопечатника – "немца немецкого роду", исполнительного и неудачливого Швайпольта Фиоля.

Календарная мистика

   Вторым важным делом кружка новгородского архиепископа был, как мы помним, расчет церковного календаря на новое тысячелетие. Дело в том, что в 1492 году завершалась седьмая тысяча лет от сотворения мира – по счету, которого придерживалась русская православная церковь. Естественно, что в народе возникло ожидание "конца света" и страшного суда. Дело усугублялось тем, что византийские компутисты расчитали свои пасхалии, то есть таблицы наступления праздника Пасхи, от которой отсчитывались другие важнейшие даты церковного года, лишь до конца седьмой тысячи лет, и никакими другими расчетами наши церковники не располагали. Не было их и у греков.
   Что же касалось исходных расчетов, результаты которых были утверждены Никейским собором 325 года, то в них вкрались чисто арифметические противоречия, не допускавшие однозначной экстраполяции старых пасхалий. В довершение всего, Византия пала под ударами турок в середине того же, пятнадцатого столетия от Рождества Христова, греческие астрологи и математики разъехались кто куда, так что и посоветоваться толком было не с кем.
   Вот почему в этом важнейшем вопросе нельзя было обратиться к авторитету ни церковного предания, ни ведущих византийских ученых, а надобно было обойтись собственным умом, "минуя подводные камни високосных годов, рифы эмболисмических месяцев и учитывая неизбежность накопления ошибок"[116]. Взявшись за эту задачу, члены кружка архиепископа Геннадия почти воочию видели пропасть, зиявшую за очередным поворотом "Великого миротворного круга", и страстно желали продолжить его вращение.
   В церковной литературе распространено убеждение, что новгородский владыка, не мудрствуя лукаво, написал в Рим – и получил оттуда ответ с расчетом новой пасхалии[117]. Нужно сказать, что дело решилось совсем не так просто. Геннадий привлек к делу своих русских сотрудников, получил письменную консультацию от ученых греков, ознакомился с летосчислением ряда восточных народов – вплоть до халдеев и персов. Помимо того, он выписал из Германии астролога Николая Булева, назначил ему солидное вознаграждение за консультации и получил их.

Николай Булев

   Упомянув это имя, мы должны коротко рассказать о его носителе. Николаус Бюлов, прозванный у нас для простоты "Николаем Булевым"[118], был человеком большой учености. Уроженец ганзейского Любека, он получил обширное образование в Ростокском университете, и приобрел с течением времени авторитет европейского масштаба. Достаточно сказать, что, закончив работать на епископа Геннадия, Бюлов уехал прямо к папе римскому Юлию II – и был немедленно принят на его службу.
   По своей основной специальности, Булев был медиком, что и позволило ему четырьмя годами позднее, вернувшись в Россию, занять пост придворного врача Великого князя Московского Василия III. Что же касалось душевной склонности, то "Николай Немчин", как его тоже могли называть, был знатоком астрологии и не только ее поклонником, но и горячим пропагандистом. Последнее для нас наиболее интересно, поскольку, только ступив на русскую землю, Немчин принялся рассказывать о предмете своей страсти встречным и поперечным на довольно быстро им освоенном русском языке, совершенно не опасаясь доноса и не заботясь о последствиях.
   Надо сказать, что немецкий врач рисковал отнюдь не так сильно, как это может показаться на первый взгляд. Дело в том, что во врачебной науке того времени астрологические выкладки были не только общепринятыми, но и практически обязательными. К примеру, они применялись для определения оптимального времени проведения медицинских процедур, или при подборе диеты. Поэтому Булев всегда мог сослаться на авторитет медицинских светил Европы – и свой профессиональный долг.
   С другой стороны, астрология в ее полном виде безусловно занимала почетное место в комплексе "тайных наук", сложившемся к тому времени в западноевропейской культуре. Углубленное ее изучение заставляло прилежного адепта обращаться за справками сначала к герметическому кодексу, затем – к алхимическим трактатам, и, наконец, приводило его к оперативной магии, а то и демонологии. Примеров такой эволюции несть числа – и у нас есть все основания думать, что Булев также прошел этот путь.

Булев и теория "Москва – третий Рим"

   В Европе того времени пользовался большой популярностью астрологический альманах, выпущенный в свет И.Штефлером и Я.Пфлауме в первые годы XVI века, и несколько раз оперативно переизданного. Изучая расположение небесных светил на будущее, немецкие астрологи установили, что в 1524 году их констелляция станет особенно опасной, что повлечет за собой некое – как мы сказали бы сейчас, глобальное – "преобразование". Что надо было под этим понимать – дело темное, но европейская общественность предпочла увидеть свидетельство о грядущем всемирном потопе и светопреставлении. К двадцатым годам, панические слухи достигли пределов России, а списки русского перевода избранных глав "Нового Альманаха" получили у нас известность.
   Тут-то к распространению слухов и подключился наш "странствующий архиятер". По мнению Булева, выкладки германских авторитетов были безупречны, а сам потоп – скорее всего, неотвратим. Впрочем, в предвидении его надлежало не унывать, но рассчитывать на милость Божию. Наиболее же верным путем для снискания таковой было, по рекомендации лукавого Немчина, вступление православной церкви в унию с католической и участие в подготавливавшемся тогда крестовом походе против Османской империи. Не подвергая сомнению чистоты астрологических убеждений Булева, современные ученые полагают, что его церковно-политические прожекты были оплачены папскими деньгами, и это скорее всего близко к истине.
   В поисках сторонников, Немчин пошел на беспрецедентный шаг. Он изложил эти мысли в ряде посланий и направил их нескольким крупным политическим и церковным деятелям Московской Руси. Справившись о мнении, сложившемся при дворе, и узнав, что немца никто не собирался сажать на кол, адресаты его эпистол поняли, что придется отвечать. А ведь к таким дискуссиям у нас люди были в ту пору решительно непривычны. Достаточно вспомнить, что через полтора столетия после Булева, за предсказания похожего типа (включая призыв к разрушению Османской империи) московские власти без долгих церемоний отправили на костер другого немецкого мистического проповедника, по имени Квиринус Кульман.
   Ответы, полученные Булевым, были все в своем роде замечательны. Жаль, что тема нашего рассказа не позволяет рассмотреть их в должных подробностях. Нас заинтересует история лишь одного из булевских посланий, направленного на имя псковского великокняжеского дьяка Мисюря Мунехина. После некоторого размышления, дьяк передал письмо старцу Елеазарова монастыря, по имени Филофей. Полагаем, что, прочитав это имя, читатель уже понял, к чему мы клоним. Впрочем, расскажем все по порядку.
   Изыски астрологической мысли не привлекли внимания псковского монаха. Пробежав их накоротке, старец ограничил свое неприятие презрительной ремаркой "Сия вся кощуны суть и басни". Что же касалось историософских выкладок, то здесь рассуждение Филофея, оформленное в виде ответа Мисюрю Мунехину, было более пространным. "По его мысли, ни о каком новом "пременении", преобразовании и "преиначении" не может быть речи, поскольку уже произошло изменение всемирного характера (в рамках христианского мира): оно состоит в переходе к России со столицей – Москвой, единственной православной державе, сохранившей политическую независимость, функции неразрушимого "Ромейского царства", истинного христианского царства, "третьего Рима". Но это – особая тема"[119].
   Действительно, генезис теории Москвы как "третьего Рима", и ее последующее многовековое развитие на отечественной почве – предмет совершенно особого разговора. Тем не менее представляется весьма показательным, что у ее колыбели стоял не только восхваляемый одними и хулимый по сей день другими псковский старец с его сторонниками и противниками, но и полузабытый немецкий астролог.
   Вот в этом-то и нужно видеть наиболее значительный вклад, который Николаю Булеву довелось сделать в сокровищницу российской культуры. Что же касалось предсказания о потопе, поднявшего волну массового страха, то с ним произошло то же самое, что всегда происходит с торопливыми прогнозами. Пришел 1524 год, за ним наступил – 1525, и ничего особенно страшного не произошло. Народ успокоился до следующего предсказания, ну, а причастные к нему астрологи на некоторое время потеряли кредит доверия.
   Доброе имя Николая Булева после указанного года также изрядно пострадало. Что именно произошло, сказать трудно, но современники злорадно писали, что "миру убо преставление предвозвещати спешил еси, о Николае, повинувся звездам, внезапное же житиа твоего раззорение предрещи не возмогл еси"[120]. Впрочем, речь шла не более чем об опале. Позднейшие историки заверяют нас, что Булев, по всей вероятности, умер в своей постели. Имущество же немецкого "прелестника и звездочетца", накопленное, кстати, за долгие годы честных врачебных трудов, было, также по российской традиции, без колебаний и объяснений с наследниками отписано в казну.
   В заключение нашего разговора о предсказании Штефлера и Пфлауме нужно подчеркнуть, что звезды указали немецким астрологам только на предстоявшее "всеобщее преобразование". Все остальное было не более чем попыткой интерпретации. Между тем, в двадцатые годы XVI века в мире – причем очень недалеко от тех мест, где жили и работали оба звездочета – действительно произошло событие колоссального значения, последствия которого мир ощущает до наших дней.
   В 1517 году, Мартин Лютер выступил со своими знаменитыми "виттенбергскими тезисами". В 1526, великим религиозным реформатором был завершен и издан в свет текст новой "Немецкой мессы и последования богослужения". В том же 1526 году, часть германских князей провела в своих владениях реформу церкви по лютеранскому образцу и получила на то согласие имперских властей. К 1530 году, завершена разработка базового текста новой конфессии – знаменитого "Аугсбургского вероисповедания". Ну, а вслед за этим тронулась подлинная лавина, перекроившая политическую и духовную карту Европы. Формально, она принесла в мир евангелическо-лютеранское вероисповедание, фактически – "протестантскую этику", составившую вместе с наукой и технологией фундамент великой индустриальной цивилизации, которая знаменовала самое настоящее "всеобщее преобразование", – в масштабах, сравнимых разве что с "неолитической революцией"[121].
   В свою очередь, основание Петербурга стало ответом "русского мира" на вызов этой цивилизации, начавшей формироваться в Европе шестнадцатого столетия[122]. Что же касалось теории о Москве как о "третьем Риме", то она – правда, в изрядно переосмысленном виде – также нашла свое место в метафизике новой столицы. Одним словом, "De te fabula narratur"[123], – могли бы сказать петербуржцу немецкие астрологи XVI века, и, в общем, были бы правы.

"Петербургское летосчисление"

   Впрочем, рассказ о деятельности Николая Бюлова сначала в Новгороде, а потом на Москве, отвлек нас от основного русла повествования. Соединенными усилиями, все затруднения были преодолены, пасхалии – рассчитаны, и "Миротворный круг" продолжил свои плавные обороты. Сама собой спала и волна апокалиптической паники, спровоцированная концом седьмого тысячелетия от сотворения мира. Все были уверены, что у русских людей впереди еще много времени, чтобы духовно подготовиться к концу наступившего тысячелетия.
   Вот почему Петр I совершил с точки зрения своих традиционно мыслящих подданных величайшую "календарную бестактность", прервав плавное движение привычного им летосчисления на 7208 годе, и буквально втолкнув их в тысяча семисотый год по счету от Рождества Христова – в общем знакомому им, однако ассоциировавшемуся скорее с западноевропейским календарем.
   Формально новое летосчисление было введено в Москве: Петербурга пока просто не существовало нигде, кроме, быть может, подсознания Петра. В "первопрестольной столице" был обнародован царский указ о переходе на новое летосчисление. Там была произнесена и похвальная – скорее же, всепокорнейшая – проповедь Стефана Яворского, там были проведены и торжественный смотр войскам на Ивановской площади, и пышный бал с дамами, одетыми уже в немецкие платья. Там чернь украсила стогны ельником и пила из бочонков, выставленных прямо на улице, у наскоро сколоченных триумфальных ворот с эмблемою нового века.
   Все это так. Но, несмотря на это, воплощением нового "столетнего века" стала, конечно же, новая, "петербургская империя". Московский пролог лишь высветлил, откуда шли некотрые из ее корней. Не будет ошибкой сказать, что если "московский период" отечественной истории был открыт поновлением летосчисления, предпринятым во времена архиепископа Геннадия, то прологом "петербургского периода" послужила календарная реформа 1700 года.
   Ну, а на долю нашего поколения выпало пережить новую волну апокалиптических ожиданий, связанную с окончанием тысячелетия, в которое Россию ввел Петр – и двинуться к трехсотлетию его Города, осеняющему первые годы нового "милленниума". Как видим, вполне нейтральные на первый взгляд реформы календаря приобретают у нас привкус историософии, оказывая заметное воздействие на "психологию масс".

"Прение живота со смертью"

   Диалоги, неизменно озаглавленные как-нибудь вроде "Прение живота со смертью" и посвященные свободному обсуждению конечных ценностей человеческого существования, постепенно стали привычными для средневекового русского читателя, утратили элемент новизны. Между тем, при первом знакомстве с их темой, она поразила воображение ведущих интеллектуалов эпохи. В отличие от многих других тем и сюжетов, мы можем точно сказать, когда и при каких обстоятельствах произошло это знакомство.
   В 1494 году, издатель по имени Бартоломей (точнее, Бартоломеус) Готан приехал в Новгород, привезя с собой экземпляр стихотворного диалога человека со смертью, изданного им незадолго до этого (не позже 1492 года) на нижненемецком языке, в славном ганзейском городе Любеке. Будучи вхож в окружение новгородского архиепископа Геннадия, известный немецкий интеллектуал не вытерпел и поделился с русскими приятелями западноевропейской новинкой.
   Диалог действительно представлял тему, занимавшую в то время внимание как духовных лидеров, так и широкой общественности католического мира. "Ни одна эпоха не навязывает человеку мысль о смерти с такой настойчивостью, как XV столетие", – подчеркнул один из ведущих западных культурологов XX века, Йохан Хейзинга[124].
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента