О нет! Типичный служащий ганзейского подворья был бледен от постоянного сидения за конторскими книгами. Одет он был скромно, почти бедно – чтобы не вызывать зависти местного населения, и подчинялся почти монастырскому распорядку. Выйти на свежий воздух было для него уже развлечением – однако и в этом случае он проходил по новгородской улице бочком, опустив глаза и за версту обходя ссоры и драки.
Все интересы ганзейца были сосредоточены на его профессиональных обязанностях и пронизаны требованиями устава подворья – знаменитой «скры». Вот почему, общаясь с ним, новгородец с огорчением обнаруживал психологическую отстраненность, на манер внутренней стены, раз и навсегда отделившую от местной жизни немецких тружеников прилавка.
О лестнице и печи
Негоции на Неве
Архитектурный текст Новгорода
«Новгородское предвозрождение»
Корсунские врата
Все интересы ганзейца были сосредоточены на его профессиональных обязанностях и пронизаны требованиями устава подворья – знаменитой «скры». Вот почему, общаясь с ним, новгородец с огорчением обнаруживал психологическую отстраненность, на манер внутренней стены, раз и навсегда отделившую от местной жизни немецких тружеников прилавка.
О лестнице и печи
В общении с новгородцами ганзейские купцы были дотошны и неуступчивы. Все нарушения правил торговли протоколировались ими и докладывались властям Немецкого двора. Те свою очередь предъявляли претензии – и, если они своевременно не удовлетворялись, то имена провинившихся русских купцов вносились в особый список. В соответствии с фразеологией современного русского языка, его можно бы было назвать «черным». Купец той эпохи скорее сказал бы что-нибудь вроде «лестничный список».
Дело состояло в том, что на подворье св. Петра была некая лестница, к которой и прикреплялись меморандумы всякого рода, включая и списки провинившихся русских купцов, сношения с которыми были прерваны до урегулирования взаимных претензий, именовавшимся в просторечии «снятием с лестницы». «Попасть на лестницу» было событием весьма неприятным, и новгородцы имели обыкновение морщиться при одном упоминании о ней.
История русско-ганзейских отношений содержит не один пример обсуждения «лестничных списков» даже на уровне официальных переговоров. Так, Н.А.Казакова цитирует один новгородско-ганзейский договор 1436 года, в котором особо записано решение высоких договаривающихся сторон, сформулированное с прямо-таки античной лаконичностью: «А кто из русских у немцев записан на лестнице, тех с лестницы снять и торговать с ними по старине»…
Можно представить себе, какой вздох облегчения издали торговцы, «записанные на лестнице», которым удалось провести это решение на высшем уровне… Здесь нужно оговориться, что новгородские купцы тоже не были расположены прощать обидчиков и отпускать долги должникам своим. Умели они и соблюдать свою выгоду, и жульничать, и в нужных случаях доводить дело до суда. Однако дела в общем велись в гораздо более свободной манере, чем у немцев. До протоколирования своих претензий в такой несомненно обидной для торговых партнеров манере, как «помещение на лестницу», у нас все же не додумались – а узнав, не стали принимать ее к исполнению.
Так обстояли дела с лестницей. Что же касалось печи, то на Немецком дворе таковая имелась в наличии – и, скорее всего, не одна. «Что же в том удивительного», – может заметить читатель, недостаточно знакомый с нравами и традициями описываемой эпохи, – «Зимы у нас длинные и холодные, поэтому без печи не обойтись». Услышав такое высказывание, купец средневекового Новгорода испустил бы еще один вздох, а ганзейский купчина потупил бы глаза и поджал губы. Действительно, кому не обойтись, а кому и перезимовать меж холодных стен, без всякой печки – или, как издавна говорили в наших краях, гусь свинье не товарищ.
Поспешим объясниться. Посмотрев на привольную деятельность подворья св. Петра – а кстати, и Готского двора, который ганзейцы приобрели в самом начале XV века, с упадком благосостояния готландских купцов и их влияния в Ганзе – новгородцы пришли к выводу, что совсем не худо было бы завести собственные купеческие подворья, хотя бы и небольшие, в ближайших ганзейских городах Ливонии – хотя бы в Дерпте, Ревеле, Риге. Православные церкви во всех этих городах тогда уже были построены и действовали, что было немаловажно, поскольку купцы того времени имели обычай обстраивать свою церковь подсобными помещениями, в которых они хранили свои товары, устраивали конторы, да обычно и жили тут же.
Такая идея была принята ганзейцами холодно – во всех смыслах этого слова. К примеру, в Ревеле была русская церковь св. Николая, при которой очень удобно было бы устроить купеческий двор. Для начала достаточно было бы построить хотя бы одну печь, поскольку даже в самой церкви таковой не было – и, по возможности, «до белых мух». Разбежавшись, как говорится, с такой просьбой к местным властям, новгородские купцы встретили удивленные лица – и получили ответ, гласящий, что все надо делать в соответствии со сложившимися традициями и уложениями, одним словом, «по старине». Поскольку же никакого русского купеческого двора в Ревеле исстари не было, то и не надо его заводить. По той же причине следует воздержаться и от кладки печи.
Тут уже русская сторона пошла на принцип, и начала посылать в Ревель одно официальное ходатайство за другим. Немцы на каждое отвечали в своей фирменной прохладной, но крайне корректной манере, и все тянули с решением. Более десяти лет (1493–1503) тянулась бумажная волокита, холодно улыбались ревельские ратманы, потирали руки ганзейские гофескнехты – а русские гости коротали одну ревельскую зиму за другой, обогреваясь по постоялым дворам и соседям, мечтая о хорошо протопленной поутру собственной печи[77]… Примерно в таком духе проходило решение вопросов об организации русских подворий и в других ганзейских городах Ливонии.
Каким бы добросердечным, покладистым человеком ни был ганзеец дома, он умел отложить все личное при входе в контору, и отстаивать свои интересы до последнего ефимка – или, если уж быть точным, «четверетцы». При ведении дел с русскими купцами, эта деловая хватка могла легко переходить пределы приличного и допустимого в православном мире, иногда оборачиваясь жестокостью. Мы рассказали «о лестнице и печи» именно потому, что эти артефакты опосредовали – или, говоря языком семиотики, «означивали» – весьма характерные признаки, присущие коммуникативному стилю ганзейских купцов.
Дело состояло в том, что на подворье св. Петра была некая лестница, к которой и прикреплялись меморандумы всякого рода, включая и списки провинившихся русских купцов, сношения с которыми были прерваны до урегулирования взаимных претензий, именовавшимся в просторечии «снятием с лестницы». «Попасть на лестницу» было событием весьма неприятным, и новгородцы имели обыкновение морщиться при одном упоминании о ней.
История русско-ганзейских отношений содержит не один пример обсуждения «лестничных списков» даже на уровне официальных переговоров. Так, Н.А.Казакова цитирует один новгородско-ганзейский договор 1436 года, в котором особо записано решение высоких договаривающихся сторон, сформулированное с прямо-таки античной лаконичностью: «А кто из русских у немцев записан на лестнице, тех с лестницы снять и торговать с ними по старине»…
Можно представить себе, какой вздох облегчения издали торговцы, «записанные на лестнице», которым удалось провести это решение на высшем уровне… Здесь нужно оговориться, что новгородские купцы тоже не были расположены прощать обидчиков и отпускать долги должникам своим. Умели они и соблюдать свою выгоду, и жульничать, и в нужных случаях доводить дело до суда. Однако дела в общем велись в гораздо более свободной манере, чем у немцев. До протоколирования своих претензий в такой несомненно обидной для торговых партнеров манере, как «помещение на лестницу», у нас все же не додумались – а узнав, не стали принимать ее к исполнению.
Так обстояли дела с лестницей. Что же касалось печи, то на Немецком дворе таковая имелась в наличии – и, скорее всего, не одна. «Что же в том удивительного», – может заметить читатель, недостаточно знакомый с нравами и традициями описываемой эпохи, – «Зимы у нас длинные и холодные, поэтому без печи не обойтись». Услышав такое высказывание, купец средневекового Новгорода испустил бы еще один вздох, а ганзейский купчина потупил бы глаза и поджал губы. Действительно, кому не обойтись, а кому и перезимовать меж холодных стен, без всякой печки – или, как издавна говорили в наших краях, гусь свинье не товарищ.
Поспешим объясниться. Посмотрев на привольную деятельность подворья св. Петра – а кстати, и Готского двора, который ганзейцы приобрели в самом начале XV века, с упадком благосостояния готландских купцов и их влияния в Ганзе – новгородцы пришли к выводу, что совсем не худо было бы завести собственные купеческие подворья, хотя бы и небольшие, в ближайших ганзейских городах Ливонии – хотя бы в Дерпте, Ревеле, Риге. Православные церкви во всех этих городах тогда уже были построены и действовали, что было немаловажно, поскольку купцы того времени имели обычай обстраивать свою церковь подсобными помещениями, в которых они хранили свои товары, устраивали конторы, да обычно и жили тут же.
Такая идея была принята ганзейцами холодно – во всех смыслах этого слова. К примеру, в Ревеле была русская церковь св. Николая, при которой очень удобно было бы устроить купеческий двор. Для начала достаточно было бы построить хотя бы одну печь, поскольку даже в самой церкви таковой не было – и, по возможности, «до белых мух». Разбежавшись, как говорится, с такой просьбой к местным властям, новгородские купцы встретили удивленные лица – и получили ответ, гласящий, что все надо делать в соответствии со сложившимися традициями и уложениями, одним словом, «по старине». Поскольку же никакого русского купеческого двора в Ревеле исстари не было, то и не надо его заводить. По той же причине следует воздержаться и от кладки печи.
Тут уже русская сторона пошла на принцип, и начала посылать в Ревель одно официальное ходатайство за другим. Немцы на каждое отвечали в своей фирменной прохладной, но крайне корректной манере, и все тянули с решением. Более десяти лет (1493–1503) тянулась бумажная волокита, холодно улыбались ревельские ратманы, потирали руки ганзейские гофескнехты – а русские гости коротали одну ревельскую зиму за другой, обогреваясь по постоялым дворам и соседям, мечтая о хорошо протопленной поутру собственной печи[77]… Примерно в таком духе проходило решение вопросов об организации русских подворий и в других ганзейских городах Ливонии.
Каким бы добросердечным, покладистым человеком ни был ганзеец дома, он умел отложить все личное при входе в контору, и отстаивать свои интересы до последнего ефимка – или, если уж быть точным, «четверетцы». При ведении дел с русскими купцами, эта деловая хватка могла легко переходить пределы приличного и допустимого в православном мире, иногда оборачиваясь жестокостью. Мы рассказали «о лестнице и печи» именно потому, что эти артефакты опосредовали – или, говоря языком семиотики, «означивали» – весьма характерные признаки, присущие коммуникативному стилю ганзейских купцов.
Негоции на Неве
Образ «ганзейского гостя», конспективно намеченный в предыдущем изложении, нуждается, говоря языком театральной критики, «в некотором утеплении». Поспешим сделать это, отметив, что ганзейский негоциант – как, впрочем, и большинство его собратьев по профессии в любых обстоятельствах – готов был при известных обстоятельствах отложить формальности и пуститься в то, что можно мягко назвать не вполне легальными негоциями – разумеется, если того требовали интересы дела, а впереди маячила солидная прибыль.
Обстоятельства такого рода возникали нередко, и связаны были с конфликтами, периодически омрачавшими отношения Новгорода и его западных соседей. «Все синьоры Новгорода Великого владеют сорока тысячами конницы и бесчисленною пехотою. Они часто воюют с соседями и особенно с рыцарями Лифляндии и выиграли много больших сражений», – писал благородный рыцарь Гильблер де Ланнуа, побывавший в наших краях в начале XV столетия и отметивший то, что вызвало его наибольший интерес и сочувствие. Лифляндские рыцари не оставались в долгу, случалось им подвергать Новгород настоящей торговой блокаде.
В этих условиях, купцы противной стороны были первейшим объектом для грабежа. К сказанному нужно добавить и то, что во время конфликтов цены на заморские товары, естественно, повышались, что сулило их продавцам большие прибыли, чем обычно. Одним словом, во время войн, несмотря на все запреты своих властей и неизбежные опасности, торговать с противником хотелось особенно сильно.
Нужно сказать, что правовое сознание эпохи вовремя отразило эти стремления – скорее всего, по той простой причине, что как в новгородские, так в ганзейские «прайс-листы» входил ряд товаров широкого потребления. В новгородско-ганзейском договоре 1392 года – знаменитом «Нибуровом мире», названном так по имени И.Нибура, ведшего переговоры со стороны Ганзы – было специально оговорено, что в случае не только конфликтов, но даже и войн, более того – даже в случае войн между новгородским князем и рижским архиепископом, от чего спаси, Господи – торговля продолжает вестись без всякого перерыва или ущерба.
Причины столь радикального решения можно было бы долго перечислять, но, в соответствии с нравами эпохи, в русском тексте сказано просто – «а то купцам не надобе». Иначе говоря, пусть те, кому надо, воюют – это никак не должно ставить преграды в торговле тем, кто ею занимается…
Здесь автор поневоле должен отложить в сторону перо и сказать: «Помилуй Бог, как хорошо!» Действительно, как далеко ушло наше общество от этой простой, человеческой логики в наш век тотальных войн – и как хотелось бы вместе с добрым любекским купцом Иоганном Нибуром и его новгородскими коллегами сказать: «Ведите свои войны, господа, занимайтесь, если это так нужно, бомбежками и зачистками – „а то купцам не надобе“». В общем, оставьте в покое торговцев – а вместе с ними и всех мирных людей…
Нужно оговориться, что это соломоново – или, если уж на то пошло, нибурово – решение выполнялось далеко не всегда. Ганзейские власти все-таки устанавливали периодические запреты на торговлю с Новгородом – и купцы должны были им формально подчиняться. Но зачем же тогда на новгородской границе стояла ливонская Нарва? Ее купцы не были членами Ганзы, и терпели в связи с этим постоянные убытки. Торговый запрет позволял им несколько подзаработать.
Необходимо же было всего-то перевалить товары ганзейских купцов на нарвские когги, доставить в заранее оговоренное укромное место, там тихо перегрузить их на новгородские ушкуи – и можно было подсчитывать прибыль с перепродажи. Нужно ли говорить, что новгородские товары, несмотря ни на какие войны, продолжали достигать запада точно таким же манером, разве что цена поднималась: за риск приходилось платить.
Иногда такая полулегальная торговля велась прямо в Нарве (так было, к примеру, во время торговой блокады Новгорода 1416–1417 годов). Но чаще нарвские корабли приходили прямо к «морским воротам» Новгородской Руси – в устье Невы, и встречались со своими торговыми партнерами в одной из укромных проток, которыми изобиловала невская дельта. Не боясь преувеличения, можно сказать, что на всех пригодных для этого островах устья Невы, равно как и на ее протяженных берегах, в течение всего средневековья велась большая или меньшая по охвату, но никогда не затихавшая взаимовыгодная торговля, не отягощенная налогами либо отчислениями в пользу бюджета ни союза Ганзейского, ни земли новгородской.
Отметим, что в непосредственной близости от наших «морских ворот» располагался еще один большой город, купцы которого также не получили доступа в Ганзу. Речь идет, разумеется, о шведском Выборге. Как догадался читатель, выборгские купцы ожидали осложнений в новгородско-ганзейских отношениях с не меньшим нетерпением, чем их нарвские собратья по цеху. Дело было поставлено на широкую ногу. В иные времена выборгские коммерсанты выпускали на просторы Финского залива целый флот из небольших судов, ведомых молчаливыми карельскими рыбаками. Скупленные у ганзейских купцов грузы так же тихо и аккуратно доставлялись на невские берега – и так же быстро перегружались на новгородские корабли.
Любопытно, что когда, во время одной из русско-ливонских войн, морская стража ливонцев перехватила в устье Невы одну из таких карельских торговых флотилий и помешала торговле, это вызвало самый энергичный протест на официальном уровне, подписанный наместником шведского короля в Выборге. Оскорбленный в лучших своих чувствах (не исключено, что лишенный своей доли прибыли), Эрик Турссон прямо писал, что во время недавней русско-шведской войны шведы не ставили ливонским купцам никаких препон в их торговых операциях на востоке. «Теперь воюете с русскими вы – так дайте и нам заработать», – читался подтекст послания обиженного шведа[78]…
Поддержание регулярных торговых сношений как в их регулярной, так и «теневой» форме, потребовало минимальной инфраструктуры, и она была своевременно создана в устье Невы. Это была более или менее плотная сеть деревень и отдельных дворов, жители которых занимались судовым промыслом, обеспечивали «речной ход», принимали купцов. Судя по материалам переписных книг, на XV век наиболее населенным был «Фомин остров на Неве у моря» – теперешняя Петроградская сторона. К началу XVI столетия, произошло и активное освоение берегов более близкого к заливу Васильева острова (известного нам, как Васильевский)[79].
В течение XVI века стоявшее на стрелке Охты сельцо, населенное «непашенными людьми» выросло на обслуживании купцов в небольшой торговый город, получивший название Невского Устья. С приходом шведов в начале следующего, XVII столетия он был преобразован в город Ниен, также активно обеспечивавший заморскую торговлю. Вот почему, когда первые торговые корабли из Европы стали бросать якоря в устье Невы в виду новооснованной крепости Санкт-Питербурх и предлагать русским свои товары, не дожидаясь конца Северной войны или известия об официальном переходе приневских земель к России – они продолжали традицию, насчитывавшую к тому времени не одну сотню лет.
Вот почему и благодарному потомству, озабоченному подысканием аргументов в пользу устроения в Санкт-Петербурге XXI века «свободной экономической зоны», прямой смысл был бы обращать взор свой не только к блестящему настоящему Гонконга, но и к порядком уже потускневшему в памяти прошлому родного приневского края.
Обстоятельства такого рода возникали нередко, и связаны были с конфликтами, периодически омрачавшими отношения Новгорода и его западных соседей. «Все синьоры Новгорода Великого владеют сорока тысячами конницы и бесчисленною пехотою. Они часто воюют с соседями и особенно с рыцарями Лифляндии и выиграли много больших сражений», – писал благородный рыцарь Гильблер де Ланнуа, побывавший в наших краях в начале XV столетия и отметивший то, что вызвало его наибольший интерес и сочувствие. Лифляндские рыцари не оставались в долгу, случалось им подвергать Новгород настоящей торговой блокаде.
В этих условиях, купцы противной стороны были первейшим объектом для грабежа. К сказанному нужно добавить и то, что во время конфликтов цены на заморские товары, естественно, повышались, что сулило их продавцам большие прибыли, чем обычно. Одним словом, во время войн, несмотря на все запреты своих властей и неизбежные опасности, торговать с противником хотелось особенно сильно.
Нужно сказать, что правовое сознание эпохи вовремя отразило эти стремления – скорее всего, по той простой причине, что как в новгородские, так в ганзейские «прайс-листы» входил ряд товаров широкого потребления. В новгородско-ганзейском договоре 1392 года – знаменитом «Нибуровом мире», названном так по имени И.Нибура, ведшего переговоры со стороны Ганзы – было специально оговорено, что в случае не только конфликтов, но даже и войн, более того – даже в случае войн между новгородским князем и рижским архиепископом, от чего спаси, Господи – торговля продолжает вестись без всякого перерыва или ущерба.
Причины столь радикального решения можно было бы долго перечислять, но, в соответствии с нравами эпохи, в русском тексте сказано просто – «а то купцам не надобе». Иначе говоря, пусть те, кому надо, воюют – это никак не должно ставить преграды в торговле тем, кто ею занимается…
Здесь автор поневоле должен отложить в сторону перо и сказать: «Помилуй Бог, как хорошо!» Действительно, как далеко ушло наше общество от этой простой, человеческой логики в наш век тотальных войн – и как хотелось бы вместе с добрым любекским купцом Иоганном Нибуром и его новгородскими коллегами сказать: «Ведите свои войны, господа, занимайтесь, если это так нужно, бомбежками и зачистками – „а то купцам не надобе“». В общем, оставьте в покое торговцев – а вместе с ними и всех мирных людей…
Нужно оговориться, что это соломоново – или, если уж на то пошло, нибурово – решение выполнялось далеко не всегда. Ганзейские власти все-таки устанавливали периодические запреты на торговлю с Новгородом – и купцы должны были им формально подчиняться. Но зачем же тогда на новгородской границе стояла ливонская Нарва? Ее купцы не были членами Ганзы, и терпели в связи с этим постоянные убытки. Торговый запрет позволял им несколько подзаработать.
Необходимо же было всего-то перевалить товары ганзейских купцов на нарвские когги, доставить в заранее оговоренное укромное место, там тихо перегрузить их на новгородские ушкуи – и можно было подсчитывать прибыль с перепродажи. Нужно ли говорить, что новгородские товары, несмотря ни на какие войны, продолжали достигать запада точно таким же манером, разве что цена поднималась: за риск приходилось платить.
Иногда такая полулегальная торговля велась прямо в Нарве (так было, к примеру, во время торговой блокады Новгорода 1416–1417 годов). Но чаще нарвские корабли приходили прямо к «морским воротам» Новгородской Руси – в устье Невы, и встречались со своими торговыми партнерами в одной из укромных проток, которыми изобиловала невская дельта. Не боясь преувеличения, можно сказать, что на всех пригодных для этого островах устья Невы, равно как и на ее протяженных берегах, в течение всего средневековья велась большая или меньшая по охвату, но никогда не затихавшая взаимовыгодная торговля, не отягощенная налогами либо отчислениями в пользу бюджета ни союза Ганзейского, ни земли новгородской.
Отметим, что в непосредственной близости от наших «морских ворот» располагался еще один большой город, купцы которого также не получили доступа в Ганзу. Речь идет, разумеется, о шведском Выборге. Как догадался читатель, выборгские купцы ожидали осложнений в новгородско-ганзейских отношениях с не меньшим нетерпением, чем их нарвские собратья по цеху. Дело было поставлено на широкую ногу. В иные времена выборгские коммерсанты выпускали на просторы Финского залива целый флот из небольших судов, ведомых молчаливыми карельскими рыбаками. Скупленные у ганзейских купцов грузы так же тихо и аккуратно доставлялись на невские берега – и так же быстро перегружались на новгородские корабли.
Любопытно, что когда, во время одной из русско-ливонских войн, морская стража ливонцев перехватила в устье Невы одну из таких карельских торговых флотилий и помешала торговле, это вызвало самый энергичный протест на официальном уровне, подписанный наместником шведского короля в Выборге. Оскорбленный в лучших своих чувствах (не исключено, что лишенный своей доли прибыли), Эрик Турссон прямо писал, что во время недавней русско-шведской войны шведы не ставили ливонским купцам никаких препон в их торговых операциях на востоке. «Теперь воюете с русскими вы – так дайте и нам заработать», – читался подтекст послания обиженного шведа[78]…
Поддержание регулярных торговых сношений как в их регулярной, так и «теневой» форме, потребовало минимальной инфраструктуры, и она была своевременно создана в устье Невы. Это была более или менее плотная сеть деревень и отдельных дворов, жители которых занимались судовым промыслом, обеспечивали «речной ход», принимали купцов. Судя по материалам переписных книг, на XV век наиболее населенным был «Фомин остров на Неве у моря» – теперешняя Петроградская сторона. К началу XVI столетия, произошло и активное освоение берегов более близкого к заливу Васильева острова (известного нам, как Васильевский)[79].
В течение XVI века стоявшее на стрелке Охты сельцо, населенное «непашенными людьми» выросло на обслуживании купцов в небольшой торговый город, получивший название Невского Устья. С приходом шведов в начале следующего, XVII столетия он был преобразован в город Ниен, также активно обеспечивавший заморскую торговлю. Вот почему, когда первые торговые корабли из Европы стали бросать якоря в устье Невы в виду новооснованной крепости Санкт-Питербурх и предлагать русским свои товары, не дожидаясь конца Северной войны или известия об официальном переходе приневских земель к России – они продолжали традицию, насчитывавшую к тому времени не одну сотню лет.
Вот почему и благодарному потомству, озабоченному подысканием аргументов в пользу устроения в Санкт-Петербурге XXI века «свободной экономической зоны», прямой смысл был бы обращать взор свой не только к блестящему настоящему Гонконга, но и к порядком уже потускневшему в памяти прошлому родного приневского края.
Архитектурный текст Новгорода
Впрочем, сколько же можно говорить о товарах и о конторах. Каким бы узким ни было наше средневековое «окно в Европу», через него веяли и идейные ветры – иной раз достаточно сильные. Прежде всего, новгородцы и псковичи знакомились и вступали в повседневное общение с людьми совсем иного образа мыслей, учились находить с ними общий язык. Немцы строили у нас свои храмы. Мы уже не раз упоминали знаменитую церковь, или, говоря на старинный лад, «ропату святаго Петра», поставленную ганзейскими купцами в Новгороде не позднее 1184 года. Были и другие, менее значимые – к примеру, церковь св. Николая в Ладоге, также принадлежавшая ганзейцам. Соответственно, местные жители прислушивались к звучанию католической литургии, а мастера брали на заметку приемы немецкой культовой архитектуры.
Далее, иностранные зодчие приглашались для сооружения построек, в том числе и самых престижных. Обычно это происходило при посредстве либо участии ганзейцев. Только на территории новгородского кремля в первой половине XV века были возведены такие необычные для наших мест здания, как Грановитая палата и Евфимиева часозвоня. Обе они сохранились до настоящего времени, так что, приехав на экскурсию в Новгород, читатель легко сможет осмотреть типично готическую[80] по своему внутреннему решению Грановитую палату, с ее крестовыми сводами, опирающимися на мощный центральный столп – а затем подивиться на стройную Часозвоню, верно следовавшую по своему общему решению типу ратушной башни, каких много строилось в ту эпоху в немецких городах.
Грановитая палата сохранила свой древний облик до наших дней. Кстати, составитель I Новгородской летописи отметил особо, что ее строили «мастеры … немечкыи, из Заморья, с новгородскыми масторы». Значит, работали вместе, общались на равных. Последнее подчеркнуто в цитированном сообщении отнесением и к тем, и к другим одного и того же выделенного нами слова «мастер»[81]. Что же касалось первоначальной Часозвони, то она, к сожалению жителей Новгорода, обрушилась примерно через двести лет после возведения, и была после того отстроена заново, с большей или меньшей степенью верности оригиналу.
По своему назначению оба здания также принадлежали новым формам общественной жизни. Так, Грановитая палата является безусловно одной из старейших дошедших до наших дней гражданских построек. Во времена оны в ней заседал боярский «Совет господ», устраивались официальные приемы.
Что до Евфимиевой часозвони, то она представляла собой исходно так называемую «сторожню» (то есть дозорную башню), а позже составила образец высокой колокольни, какие с того времени начали ставить в центре наших городов. Через известное время, на ней установили куранты, оглашавшие своим боем полгорода, что воспринималось тогда как модная новинка западноевропейского происхождения. В культурологии давно установлено, что башни с курантами существенно изменили представления горожан позднего средневековья о времени, создав условия для пунктуальности – но в то же время и обострив «временной стресс».
В более широком контексте, сооружение обеих построек отразило нараставшее беспокойство новгородских верхов по поводу экспансионизма Москвы. На берегах Волхова все чаще задумывались над тем, как можно отстоять свою независимость от опасного восточного соседа, на глазах наливавшегося силой. Все больше бояр и церковных иерархов обращало свои взоры на запад, мысленно оставляя становившийся все менее привлекательным «русский мир» – и, как это часто бывает, архитектурный текст города выразил некоторые доминанты их психологии.
Далее, иностранные зодчие приглашались для сооружения построек, в том числе и самых престижных. Обычно это происходило при посредстве либо участии ганзейцев. Только на территории новгородского кремля в первой половине XV века были возведены такие необычные для наших мест здания, как Грановитая палата и Евфимиева часозвоня. Обе они сохранились до настоящего времени, так что, приехав на экскурсию в Новгород, читатель легко сможет осмотреть типично готическую[80] по своему внутреннему решению Грановитую палату, с ее крестовыми сводами, опирающимися на мощный центральный столп – а затем подивиться на стройную Часозвоню, верно следовавшую по своему общему решению типу ратушной башни, каких много строилось в ту эпоху в немецких городах.
Грановитая палата сохранила свой древний облик до наших дней. Кстати, составитель I Новгородской летописи отметил особо, что ее строили «мастеры … немечкыи, из Заморья, с новгородскыми масторы». Значит, работали вместе, общались на равных. Последнее подчеркнуто в цитированном сообщении отнесением и к тем, и к другим одного и того же выделенного нами слова «мастер»[81]. Что же касалось первоначальной Часозвони, то она, к сожалению жителей Новгорода, обрушилась примерно через двести лет после возведения, и была после того отстроена заново, с большей или меньшей степенью верности оригиналу.
По своему назначению оба здания также принадлежали новым формам общественной жизни. Так, Грановитая палата является безусловно одной из старейших дошедших до наших дней гражданских построек. Во времена оны в ней заседал боярский «Совет господ», устраивались официальные приемы.
Что до Евфимиевой часозвони, то она представляла собой исходно так называемую «сторожню» (то есть дозорную башню), а позже составила образец высокой колокольни, какие с того времени начали ставить в центре наших городов. Через известное время, на ней установили куранты, оглашавшие своим боем полгорода, что воспринималось тогда как модная новинка западноевропейского происхождения. В культурологии давно установлено, что башни с курантами существенно изменили представления горожан позднего средневековья о времени, создав условия для пунктуальности – но в то же время и обострив «временной стресс».
В более широком контексте, сооружение обеих построек отразило нараставшее беспокойство новгородских верхов по поводу экспансионизма Москвы. На берегах Волхова все чаще задумывались над тем, как можно отстоять свою независимость от опасного восточного соседа, на глазах наливавшегося силой. Все больше бояр и церковных иерархов обращало свои взоры на запад, мысленно оставляя становившийся все менее привлекательным «русский мир» – и, как это часто бывает, архитектурный текст города выразил некоторые доминанты их психологии.
«Новгородское предвозрождение»
Восстанавливая еще более широкий контекст новых вкусов в архитектуре, мы не должны пройти и мимо того мощного общекультурного движения, которое зародилось в начале XIV века в Италии и Византии, быстро распространилось на славянские земли, и уже к середине столетия нашло себе выражение в совершенно особом явлении, получившем в науке название «новгородского предвозрождения». Психологический строй человека предренессансного типа определялся свободным отношением к религиозным догмам и внешней обрядности, углублением в собственные переживания и мысли, вообще разрастанием индивидуальности.
Спору нет – для Новгорода, как и всей Руси, ведущим было влияние византийской культуры, а в ее рамках – нового религиозного стиля, выработанного трудами св. Григория Паламы и получившего название исихазма. Однако, в силу специфики своего географического положения и известной отделенности от других русских земель, Новгород испытал и заметное влияние типологически сходных или сравнимых течений, идущих из Северной Европы, и не в последнюю очередь – из немецких земель.
«Эти новые настроения на Западе поддерживают вновь образованные нищенствующие монашеские ордена доминиканцев и францисканцев, внесших в религию психологическую сентиментальную струю и усиленно культивировавших уединенное молитвенное самоуглубление. В Византии предвозрожденческие идеи с особенною силою сказались в движении исихастов», – особо отметил Д.С.Лихачев в статье, специально посвященной рассмотрению характерных черт «новгородского предвозрождения» (курсив наш)[82].
Между тем, оба названных католических ордена активно действовали тут же, за недалеким ливонским рубежом. Доминиканцы так те вообще выстроили на территории нижней («ганзейской») части Ревеля целый комплекс зданий, занимавший в лучшие времена около гектара площади (да и сейчас остатки его охватывают изрядную площадь окрестностей Русской улицы – а именно так переводится эстонское слово Vene). В доминиканском «монастыре-крепости» размещался своего рода «опорный пункт», распространявший влияние ордена далеко за пределы Ревеля, равно как и всей Гаррии[83].
Впрочем, любознательному новгородцу совсем не обязательно было ехать до Ревеля или Риги для того, чтобы ознакомиться с основными чертами того нового стиля религиозной жизни, который с течением времени получил на Западе наименование «нового благочестия» (devotio moderna). Достаточно было добраться до Дерпта и пообщаться с жителями его «Русского конца». Поездки туда были нередки для новгородцев, более того – постепенно вошли в привычку. Что же касалось обитателей этого квартала, то они не только говорили по-русски, но и вообще были в курсе местных событий, начиная от происходивших на рынках и заканчивая монастырями.
Спору нет – для Новгорода, как и всей Руси, ведущим было влияние византийской культуры, а в ее рамках – нового религиозного стиля, выработанного трудами св. Григория Паламы и получившего название исихазма. Однако, в силу специфики своего географического положения и известной отделенности от других русских земель, Новгород испытал и заметное влияние типологически сходных или сравнимых течений, идущих из Северной Европы, и не в последнюю очередь – из немецких земель.
«Эти новые настроения на Западе поддерживают вновь образованные нищенствующие монашеские ордена доминиканцев и францисканцев, внесших в религию психологическую сентиментальную струю и усиленно культивировавших уединенное молитвенное самоуглубление. В Византии предвозрожденческие идеи с особенною силою сказались в движении исихастов», – особо отметил Д.С.Лихачев в статье, специально посвященной рассмотрению характерных черт «новгородского предвозрождения» (курсив наш)[82].
Между тем, оба названных католических ордена активно действовали тут же, за недалеким ливонским рубежом. Доминиканцы так те вообще выстроили на территории нижней («ганзейской») части Ревеля целый комплекс зданий, занимавший в лучшие времена около гектара площади (да и сейчас остатки его охватывают изрядную площадь окрестностей Русской улицы – а именно так переводится эстонское слово Vene). В доминиканском «монастыре-крепости» размещался своего рода «опорный пункт», распространявший влияние ордена далеко за пределы Ревеля, равно как и всей Гаррии[83].
Впрочем, любознательному новгородцу совсем не обязательно было ехать до Ревеля или Риги для того, чтобы ознакомиться с основными чертами того нового стиля религиозной жизни, который с течением времени получил на Западе наименование «нового благочестия» (devotio moderna). Достаточно было добраться до Дерпта и пообщаться с жителями его «Русского конца». Поездки туда были нередки для новгородцев, более того – постепенно вошли в привычку. Что же касалось обитателей этого квартала, то они не только говорили по-русски, но и вообще были в курсе местных событий, начиная от происходивших на рынках и заканчивая монастырями.
Корсунские врата
И, наконец, обращаясь к наиболее общему контексту духовных контактов с немцами, необходимо упомянуть и об открытости внешним воздействиям, доброжелательной готовности к ним, присущей духу вольнолюбивых новгородцев на всех этапах исторического развития их государства. Указание примеров не составляет труда; мы ограничимся одним из ранних, близким по времени к утверждению политической самостоятельности Новгородской Руси. Речь пойдет о знаменитых «Корсунских вратах», по сей день украшающих обращенный к немецким землям, западный фасад Софийского храма в Новгороде.
Обильно украшенные рядами рельефных пластин, массивные ворота были изготовлены в Магдебурге и представляли собой несомненный шедевр романского искусства. Видимо, поэтому они привлекли внимание оставшегося неизвестным потомству отечественного ценителя искусства, «положившего глаз» на них в одном из военных походов, демонтировавшего их убранство и вывезшего в родной город.
Казалось бы, вот повод поговорить о воинских доблестях «мужей новгородских» – и простоте нравов классического средневековья. Однако трофей воина попал в руки местного мастера, который отнесся к нему с величайшими бережностью и уважением. Внимательно изучив технические приемы немецких коллег и вникнув в детали их стиля, он кое-что подправил, заново смонтировал пластины – а потом обратил внимание на автопортреты немецких мастеров, Риквина и Вейсмута, которые были помещены тут же, среди пластин нижнего ряда.
Недолго думая, мастер Аврам сработал собственное изображение, и поместил его в том же нижнем ряду. Вот почему, приблизившись к западному порталу Софийского собора, мы и теперь можем узнать, как выглядел новгородский мастер XIII века. В соответствии с модой эпохи, он был острижен «под горшок», носил небольшую клинобразную бородку. Простое, курносое лицо со сжатыми губами, немного одутловатыми щеками и выпученными глазами – из тех, что XX веке с таким вкусом вырезал Эрнст Барлах – смотрит на зрителя прямо и спокойно. Одежда отделана геометрическими узорами в виде ромбов, на груди – большой крест, в руках мастер держит свои инструменты.
Поместив собственное изображение в том же ряду, что и автопортреты немецких мастеров, новгородский ремесленник показал, что относится к ним, как к равным. Что же касается техники изображения, то она приближается к горельефу, в некоторых деталях напоминая даже о «круглой скульптуре». Надо сказать, что такое направление решительно расходилось с религиозными вкусами новгородцев, и было обязано целиком западному влиянию. Как подчеркивают историки искусства, «новгородцы всегда отдавали предпочтение рельефу перед круглой пластикой и стремились свести округлую форму к плоскому, по возможности, рельефу»[84].
Тем не менее, это изображение, немецкое по происхождению, было установлено на входе в сакральный центр Новгородской Руси и осталось там навсегда. С течением времени, в состав клейм правой створы ворот была добавлена еще фигурка мужчины в женском платье, а потом и рельефное изображение некого сказочного человекозверя – повидимому, кентавра. Надо ли говорить, что и эти образы далеко отходили от требований, сложившихся в рамках ортодоксального искусства своего времени.
Обильно украшенные рядами рельефных пластин, массивные ворота были изготовлены в Магдебурге и представляли собой несомненный шедевр романского искусства. Видимо, поэтому они привлекли внимание оставшегося неизвестным потомству отечественного ценителя искусства, «положившего глаз» на них в одном из военных походов, демонтировавшего их убранство и вывезшего в родной город.
Казалось бы, вот повод поговорить о воинских доблестях «мужей новгородских» – и простоте нравов классического средневековья. Однако трофей воина попал в руки местного мастера, который отнесся к нему с величайшими бережностью и уважением. Внимательно изучив технические приемы немецких коллег и вникнув в детали их стиля, он кое-что подправил, заново смонтировал пластины – а потом обратил внимание на автопортреты немецких мастеров, Риквина и Вейсмута, которые были помещены тут же, среди пластин нижнего ряда.
Недолго думая, мастер Аврам сработал собственное изображение, и поместил его в том же нижнем ряду. Вот почему, приблизившись к западному порталу Софийского собора, мы и теперь можем узнать, как выглядел новгородский мастер XIII века. В соответствии с модой эпохи, он был острижен «под горшок», носил небольшую клинобразную бородку. Простое, курносое лицо со сжатыми губами, немного одутловатыми щеками и выпученными глазами – из тех, что XX веке с таким вкусом вырезал Эрнст Барлах – смотрит на зрителя прямо и спокойно. Одежда отделана геометрическими узорами в виде ромбов, на груди – большой крест, в руках мастер держит свои инструменты.
Поместив собственное изображение в том же ряду, что и автопортреты немецких мастеров, новгородский ремесленник показал, что относится к ним, как к равным. Что же касается техники изображения, то она приближается к горельефу, в некоторых деталях напоминая даже о «круглой скульптуре». Надо сказать, что такое направление решительно расходилось с религиозными вкусами новгородцев, и было обязано целиком западному влиянию. Как подчеркивают историки искусства, «новгородцы всегда отдавали предпочтение рельефу перед круглой пластикой и стремились свести округлую форму к плоскому, по возможности, рельефу»[84].
Тем не менее, это изображение, немецкое по происхождению, было установлено на входе в сакральный центр Новгородской Руси и осталось там навсегда. С течением времени, в состав клейм правой створы ворот была добавлена еще фигурка мужчины в женском платье, а потом и рельефное изображение некого сказочного человекозверя – повидимому, кентавра. Надо ли говорить, что и эти образы далеко отходили от требований, сложившихся в рамках ортодоксального искусства своего времени.