Страница:
В самом деле, не очень боялся за мертвых. Если бы вышел указ, чтобы людям хлеба не есть, пива не пить, – ели-пили бы по-прежнему: то же будет и с этим указом: живые мертвых кормить-поить не перестанут, потому что весь Египет на том и стоит, что у живых и мертвых – хлеб один, одно пиво – плоть и кровь бога Хонзу Озириса, сына Божьего.
– А придется-таки взятку дать Атоновым сыщикам, – продолжал Иниотеф.
Бесстрашие Хнума не нравилось ему: по дурной привычке слишком бойких слуг, он любил пугать господина, чтобы выказать перед ним свою важность.
– Пронюхали, псицыны дети, что в гробнице у милости твоей два Амонова лика не замазаны. «Надо, говорят, осмотреть». А найдут – беда: всё разорят, запакостят, а то и в суд потащат – не развяжешься!
– Как же узнали? – удивился Хнум.
– Кто-нибудь донес.
– Кому бы? Никто из чужих не видал.
– Значит, из своих.
– Это он, он, он, Юбра, злодей, змея подколодная! – всполошилась Нибитуйя. – Говорила я тебе, Хнум: не держи эту язву в доме, сошли его на Красную гору бить камни или каналы рыть в Устьи, чтобы его трясовица трясла, окаянного! Снюхался недаром с Атоновыми слугами. Дело-то какое сделал, подумать страшно, на святых Ушебти руку поднял, безбожник! А ты его милуешь…
– В яму посадил, чего еще?
– Что ему яма, змее! В яме-то еще слаще, чем на работе, бездельнику. Я ведь знаю, Хнум, ты ему от меня потихоньку два каравая хлеба на день выдаешь да пива горшок. Жрет, боров, жиру нагуливает да над тобой же смеется, дрыхнет весь день и песни поет богу своему нечистому, тьфу!
– Да ты-то чего взбеленилась, жужелица? – проговорил Хнум и посмотрел на нее с удивленьем.
Обменялись глубоким взором, и он от нее отвернулся, сурово нахмурился. А Нибитуйя встала и поклонилась мужу низко, в пояс:
– Прости, господин, рабу свою, если что не так молвила сдуру. Лучше моего все знать изволишь. А только боязно, – не утерпела, посмотрела на него опять глубоким взором, – ох, боязно мне за тебя, Хнум! Любишь ты его, балуешь, а он на тебя жало точит, за твое же добро на тебя злобствует, а такая злоба злее всех…
Иний исподтишка улыбался: добился-таки своего – встревожил господ, хотя и сам еще не знал чем: не такая-де птица Юбра, чтобы из-за него тревожиться.
– Ну, ладно, – проговорил Хнум, как бы очнувшись. – Все пустое. Юбру я не со вчерашнего знаю: глуп, как осел, а этого… этого не сделает: верный слуга…
И вдруг, оборвав, спросил Иния:
– Новый хлеб ссыпают?
– Так точно, господин.
– Ну-ка, пойдем, посмотрим; опять не умнут, лентяи, как следует.
Встал и пошел через сад на гумно.
«Мертвые мухи портят благовонную мазь мироварника: то же делает и малая подлость со всею жизнью человека почтенного», – часто думал Хнум с горькой усмешкой в последние дни. Вот что произошло в доме его.
Мудрые знают, что тот мир, «второй Египет», совершенно подобен этому, хотя и обратным подобьем, как бы опрокинутым в зеркале; здесь всё к худу, к смерти, а там – к добру, к вечной жизни. Но и там, в небесных полях Иалу, справляют блаженные Ка, тени умерших, все полевые работы – пашут, сеют, жнут, собирают в житницы, и роют каналы, и строят дома. Для этих работ господам нужны рабы. Вот почему ставились в гробницах триста шестьдесят пять – по числу дней в году – глиняных куколок-мумиек: каждая – с заступом в руке, с мелким рабочим снарядом в мешке за плечами и с иероглифною на груди надписью: «Ты, Ушебти, Ответчик, такой-то, принадлежавший господину такому-то, буду ли я бран, буду ли я зван на работу, – стань за меня, выдь за меня, молвь за меня: „Здесь!“ В воскресение мертвых, когда оживут господа, оживут и рабы, Ответчики, и выйдут на работу в полях Иалу, потому что и там, как здесь, рабы работают, а господа празднуют».
Хнум заказал на пробу две дюжины Ответчиков гробовых дел мастеру, глиноваятелю. Тот вылепил их так искусно, что можно было узнать по личикам куколок, кого из Хнумовых слуг изображает каждая: это нужно было для того, чтобы душа могла найти свое тело.
Когда мастер принес куколки, Хнумовы рабы выбежали к нему навстречу и обступили его в воротах, у келийки привратника, старого Юбры, толкаясь, крича, смеясь и радуясь, как дети: каждому хотелось поскорее найти и узнать свою куколку. «Где я? Где я?» – спрашивали все наперерыв.
Подошел и Юбра и тоже спросил: «Где я?» Мастер подал ему куколку. Юбра взял ее в руки, осмотрел, попросил прочесть надпись и вдруг, точно бес в него вошел, вспоминали потом очевидцы, – весь потемнел, очугунел в лице, затрясся, закричал: «Не хочу! Не хочу!» – и, размахнувшись куколкой, грянул ее оземь, так что полетели только глиняные осколки. Все остолбенели. А он начал бить и другие куколки, расставленные в порядке на гладильной доске из прачечной. Кинулись на него, хотели удержать, но долго не могли: отбивался, как бешеный. Наконец, когда перебил уже больше половины, осилили его, связали и повели на суд к Хнуму.
Святотатство было ужасное: всякая мумия, не только человеческая, но и звериная, есть тело самого умершего бога, Озириса-Аменти.
Когда Хнум спросил Юбру, зачем он это сделал, тот ответил тихо и твердо:
– Чтобы душу спасти. Здесь раб, а там свободен!
И больше ничего не могли от него добиться.
Хнуму казалось, что Юбра внезапно лишился рассудка или что, в самом деле, в него вошел бес. Жалко было старого, верного раба. Совсем его простить Хнум не мог, но наказал легко, даже бить не велел, а только посадил в яму; думал, опомнится. Но Юбра уже пятый день сидел и не опоминался.
А Хнумовой милости к нему была причина особая.
В молодости Хнум любил охотиться на крокодилов в Стране Озер, Миуэр, где было у него большое поместье у города Шедета, посвященного богу Солнца, Собеку, крокодилоглавому. Здесь, во время охоты, живал он по нескольку дней.
Каждое утро, когда он еще лежал на ложе, приносила ему свежевымытую и выплоенную, белую одежду-рубаху искусная прачка, пятнадцатилетняя Маита, сестра-жена молодого садовника Юбры: бедные люди часто женились на сестрах, чтоб не делить имущества.
А в сумерки слышал Хнум, как на заднем дворе, где опускались в пруд мостки от прачечной, шлепал звонкий валек по мокрому белью и детски-девичий голос Маиты пел:
Знал, что ни люди, ни боги не осудят его, если он, господин, скажет рабе: «Взойди на ложе мое!» – так же просто, как сказал бы в жаркий день: «Дай мне пить!». Но Хнум недаром был человек справедливый и богобоязненный. Помнил, что, кроме жены Нибитуйи, у него двенадцать наложниц и сколько угодно прекрасных рабынь, а у Юбры – одна Маита. Отнимет ли господин последнюю овечку у раба своего? «Да не будет!» – решил он, уехал из Страны Озер и больше не возвращался туда.
Но Маиты не забыл. Пламя Сэтово попаляло кости его, как вихрь пустыни – стебли трав. Не ел, не пил, не спал; исхудал, как щепка.
Нибитуйе ничего не говорил, но она сама догадалась.
Однажды, в загородном доме близ Фив, рано поутру, когда он еще спал, разбудила его Маита, войдя к нему со свежевымытою белою одеждою. Он подумал, что видит ее во сне или в видении; когда же понял, что наяву, спросил:
– Где брат твой, Юбра?
– Далеко-далеко, за морем, – ответила она и заплакала. Потом тихонько подошла к нему, села на край ложа, покраснела, потупилась и улыбнулась сквозь слезы:
– Госпожа прислала меня к господину моему. Вот, раба твоя!
И Хнум ее больше о Юбре не спрашивал.
Этот год был счастливейшим в жизни его, и счастливее всего было то, что Нибитуйя полюбила Маиту также, а, может быть, и больше, чем он. Ревновала его не к ней, а к другим женщинам и даже, странно сказать, к самой себе. А Хнум не знал, кого любит больше – госпожу или рабыню: эти две любви сливались в одну, как два запаха в одно благоуханье.
И теперь, через тридцать лет, вспоминая об этом, шептал он со слезами нежности к старой подруге своей: «Жужелица моя бедная!»
Юбру-садовника услала Нибитуйя в Ханаан, собирать для Хнумовых садов заморские цветы и злаки. А когда он через год вернулся, Маиты уже не было в живых: умерла от родов.
Хнум облагодетельствовал Юбру: подарил ему прекрасный участок земли, четыре пары волов и новую жену, одну из своих наложниц. Помнил ли Юбра Маиту или забыл ее с новой женою – никто не знал, потому что он никогда не говорил об этом и виду не показывал.
Когда же состарился и не мог больше работать в поле, Хнум принял его в свой дом на почетную должность привратника.
Тридцать лет Юбра был послушным рабом и вот вдруг возмутился, сказал:
– Не хочу! Здесь раб, а там свободен.
Тридцать лет не думал Хнум, что сделал злое дело с Юброю, и вот вдруг подумал:
«Мертвые мухи портят благовонную масть мироварника; то же делает и одна малая подлость со всею жизнью человека почтенного!»
III
IV
– А придется-таки взятку дать Атоновым сыщикам, – продолжал Иниотеф.
Бесстрашие Хнума не нравилось ему: по дурной привычке слишком бойких слуг, он любил пугать господина, чтобы выказать перед ним свою важность.
– Пронюхали, псицыны дети, что в гробнице у милости твоей два Амонова лика не замазаны. «Надо, говорят, осмотреть». А найдут – беда: всё разорят, запакостят, а то и в суд потащат – не развяжешься!
– Как же узнали? – удивился Хнум.
– Кто-нибудь донес.
– Кому бы? Никто из чужих не видал.
– Значит, из своих.
– Это он, он, он, Юбра, злодей, змея подколодная! – всполошилась Нибитуйя. – Говорила я тебе, Хнум: не держи эту язву в доме, сошли его на Красную гору бить камни или каналы рыть в Устьи, чтобы его трясовица трясла, окаянного! Снюхался недаром с Атоновыми слугами. Дело-то какое сделал, подумать страшно, на святых Ушебти руку поднял, безбожник! А ты его милуешь…
– В яму посадил, чего еще?
– Что ему яма, змее! В яме-то еще слаще, чем на работе, бездельнику. Я ведь знаю, Хнум, ты ему от меня потихоньку два каравая хлеба на день выдаешь да пива горшок. Жрет, боров, жиру нагуливает да над тобой же смеется, дрыхнет весь день и песни поет богу своему нечистому, тьфу!
– Да ты-то чего взбеленилась, жужелица? – проговорил Хнум и посмотрел на нее с удивленьем.
Обменялись глубоким взором, и он от нее отвернулся, сурово нахмурился. А Нибитуйя встала и поклонилась мужу низко, в пояс:
– Прости, господин, рабу свою, если что не так молвила сдуру. Лучше моего все знать изволишь. А только боязно, – не утерпела, посмотрела на него опять глубоким взором, – ох, боязно мне за тебя, Хнум! Любишь ты его, балуешь, а он на тебя жало точит, за твое же добро на тебя злобствует, а такая злоба злее всех…
Иний исподтишка улыбался: добился-таки своего – встревожил господ, хотя и сам еще не знал чем: не такая-де птица Юбра, чтобы из-за него тревожиться.
– Ну, ладно, – проговорил Хнум, как бы очнувшись. – Все пустое. Юбру я не со вчерашнего знаю: глуп, как осел, а этого… этого не сделает: верный слуга…
И вдруг, оборвав, спросил Иния:
– Новый хлеб ссыпают?
– Так точно, господин.
– Ну-ка, пойдем, посмотрим; опять не умнут, лентяи, как следует.
Встал и пошел через сад на гумно.
«Мертвые мухи портят благовонную мазь мироварника: то же делает и малая подлость со всею жизнью человека почтенного», – часто думал Хнум с горькой усмешкой в последние дни. Вот что произошло в доме его.
Мудрые знают, что тот мир, «второй Египет», совершенно подобен этому, хотя и обратным подобьем, как бы опрокинутым в зеркале; здесь всё к худу, к смерти, а там – к добру, к вечной жизни. Но и там, в небесных полях Иалу, справляют блаженные Ка, тени умерших, все полевые работы – пашут, сеют, жнут, собирают в житницы, и роют каналы, и строят дома. Для этих работ господам нужны рабы. Вот почему ставились в гробницах триста шестьдесят пять – по числу дней в году – глиняных куколок-мумиек: каждая – с заступом в руке, с мелким рабочим снарядом в мешке за плечами и с иероглифною на груди надписью: «Ты, Ушебти, Ответчик, такой-то, принадлежавший господину такому-то, буду ли я бран, буду ли я зван на работу, – стань за меня, выдь за меня, молвь за меня: „Здесь!“ В воскресение мертвых, когда оживут господа, оживут и рабы, Ответчики, и выйдут на работу в полях Иалу, потому что и там, как здесь, рабы работают, а господа празднуют».
Хнум заказал на пробу две дюжины Ответчиков гробовых дел мастеру, глиноваятелю. Тот вылепил их так искусно, что можно было узнать по личикам куколок, кого из Хнумовых слуг изображает каждая: это нужно было для того, чтобы душа могла найти свое тело.
Когда мастер принес куколки, Хнумовы рабы выбежали к нему навстречу и обступили его в воротах, у келийки привратника, старого Юбры, толкаясь, крича, смеясь и радуясь, как дети: каждому хотелось поскорее найти и узнать свою куколку. «Где я? Где я?» – спрашивали все наперерыв.
Подошел и Юбра и тоже спросил: «Где я?» Мастер подал ему куколку. Юбра взял ее в руки, осмотрел, попросил прочесть надпись и вдруг, точно бес в него вошел, вспоминали потом очевидцы, – весь потемнел, очугунел в лице, затрясся, закричал: «Не хочу! Не хочу!» – и, размахнувшись куколкой, грянул ее оземь, так что полетели только глиняные осколки. Все остолбенели. А он начал бить и другие куколки, расставленные в порядке на гладильной доске из прачечной. Кинулись на него, хотели удержать, но долго не могли: отбивался, как бешеный. Наконец, когда перебил уже больше половины, осилили его, связали и повели на суд к Хнуму.
Святотатство было ужасное: всякая мумия, не только человеческая, но и звериная, есть тело самого умершего бога, Озириса-Аменти.
Когда Хнум спросил Юбру, зачем он это сделал, тот ответил тихо и твердо:
– Чтобы душу спасти. Здесь раб, а там свободен!
И больше ничего не могли от него добиться.
Хнуму казалось, что Юбра внезапно лишился рассудка или что, в самом деле, в него вошел бес. Жалко было старого, верного раба. Совсем его простить Хнум не мог, но наказал легко, даже бить не велел, а только посадил в яму; думал, опомнится. Но Юбра уже пятый день сидел и не опоминался.
А Хнумовой милости к нему была причина особая.
В молодости Хнум любил охотиться на крокодилов в Стране Озер, Миуэр, где было у него большое поместье у города Шедета, посвященного богу Солнца, Собеку, крокодилоглавому. Здесь, во время охоты, живал он по нескольку дней.
Каждое утро, когда он еще лежал на ложе, приносила ему свежевымытую и выплоенную, белую одежду-рубаху искусная прачка, пятнадцатилетняя Маита, сестра-жена молодого садовника Юбры: бедные люди часто женились на сестрах, чтоб не делить имущества.
А в сумерки слышал Хнум, как на заднем дворе, где опускались в пруд мостки от прачечной, шлепал звонкий валек по мокрому белью и детски-девичий голос Маиты пел:
Но по голосу ее слышно было, что она еще не знает, что такое любовь. «Скоро узнает», – думал с тихою жалостью Хнум. А однажды запела она другую песенку:
На том берегу – сестра моя,
между нами – заводь речная,
крокодил – на отмели песчаной;
но в воду схожу я без страха,
вода для ног моих – суша;
любовь укрепляет мне сердце,
любовь – чара могучая!
И в первый раз послышалось Хнуму в детском голосе Маиты что-то недетское. «Будет как все», – подумал он уже без всякой жалости, и вдруг Сэтово пламя пахнуло ему в лицо, похоть, как тарантул, укусила за сердце.
Говорит гранатовое дерево:
«Круглость плодов моих – груди ее,
зерна плодов моих – зубы ее,
сердце плодов моих – губы ее.
Что же делает с братом сестра,
пеною вин опьяненная, —
скрыто ветвями дремучими!»
Знал, что ни люди, ни боги не осудят его, если он, господин, скажет рабе: «Взойди на ложе мое!» – так же просто, как сказал бы в жаркий день: «Дай мне пить!». Но Хнум недаром был человек справедливый и богобоязненный. Помнил, что, кроме жены Нибитуйи, у него двенадцать наложниц и сколько угодно прекрасных рабынь, а у Юбры – одна Маита. Отнимет ли господин последнюю овечку у раба своего? «Да не будет!» – решил он, уехал из Страны Озер и больше не возвращался туда.
Но Маиты не забыл. Пламя Сэтово попаляло кости его, как вихрь пустыни – стебли трав. Не ел, не пил, не спал; исхудал, как щепка.
Нибитуйе ничего не говорил, но она сама догадалась.
Однажды, в загородном доме близ Фив, рано поутру, когда он еще спал, разбудила его Маита, войдя к нему со свежевымытою белою одеждою. Он подумал, что видит ее во сне или в видении; когда же понял, что наяву, спросил:
– Где брат твой, Юбра?
– Далеко-далеко, за морем, – ответила она и заплакала. Потом тихонько подошла к нему, села на край ложа, покраснела, потупилась и улыбнулась сквозь слезы:
– Госпожа прислала меня к господину моему. Вот, раба твоя!
И Хнум ее больше о Юбре не спрашивал.
Этот год был счастливейшим в жизни его, и счастливее всего было то, что Нибитуйя полюбила Маиту также, а, может быть, и больше, чем он. Ревновала его не к ней, а к другим женщинам и даже, странно сказать, к самой себе. А Хнум не знал, кого любит больше – госпожу или рабыню: эти две любви сливались в одну, как два запаха в одно благоуханье.
И теперь, через тридцать лет, вспоминая об этом, шептал он со слезами нежности к старой подруге своей: «Жужелица моя бедная!»
Юбру-садовника услала Нибитуйя в Ханаан, собирать для Хнумовых садов заморские цветы и злаки. А когда он через год вернулся, Маиты уже не было в живых: умерла от родов.
Хнум облагодетельствовал Юбру: подарил ему прекрасный участок земли, четыре пары волов и новую жену, одну из своих наложниц. Помнил ли Юбра Маиту или забыл ее с новой женою – никто не знал, потому что он никогда не говорил об этом и виду не показывал.
Когда же состарился и не мог больше работать в поле, Хнум принял его в свой дом на почетную должность привратника.
Тридцать лет Юбра был послушным рабом и вот вдруг возмутился, сказал:
– Не хочу! Здесь раб, а там свободен.
Тридцать лет не думал Хнум, что сделал злое дело с Юброю, и вот вдруг подумал:
«Мертвые мухи портят благовонную масть мироварника; то же делает и одна малая подлость со всею жизнью человека почтенного!»
III
Глинобитные конусы-житницы стояли у задней стены житного двора. Наверху у каждой было круглое отверстие для ссыпки зерна, а внизу – оконце с подъемной дощечкой для высыпки.
Голые рабы, кирпично-смуглые, в белых передниках и белых скуфейках-потничках, всходили по лесенкам к верхним отверстиям конусов и ссыпали в житницы зерно, струившееся с тихим шелестом, как жидкое золото.
Это был новый хлеб с Миуэрских Озер. Хнум, глядя на него, вспомнил о голодных и велел им раздать целую житницу.
Потом прошел на скотный двор, где была яма-темница, четырехугольная, с кирпичными стенками, кирпичным помостом-крышею и зарешеченным в ней оконцем.
Хнум подошел к яме, наклонился к оконцу и услышал тихое пенье:
Хнуму сделалось скучно. Прислушался к зловещей тяжести в правом боку, под нижним ребром: страдал болезнью печени. Отец его умер от той же болезни в восемьдесят лет. «Может быть, и я умру, не насытившись днями», – подумал он.
Любил, чтобы каждый день приносили ему что-нибудь из могильного приданого. Сегодня принесли священного навозного жука – Хепэра, из лапис-лазури.
Золотой жук Солнца, Ра-Хепэр, катит по небу свой великий шар, так же как навозный жук по земле – свой маленький шарик. Солнце – большое сердце мира; сердце человека – малое солнце. Вот почему вкладывался в мумию, вместо вынутого сердца, солнечный жук Хепэр с иероглифною надписью – молитвой умершего на Страшном суде: «Сердце рожденья моего, сердце матери моей, сердце земное мое, не восставай на меня, не свидетельствуй против меня!»
«А мое-то, пожалуй, восстанет», – подумал Хнум, вспомнив о Юбре, и усмехнулся: «Удивительно! Нашли с чем сравнить солнце – с навозным жуком… Ну, да, впрочем, когда хорошо на сердце, и навоз – как солнце, а когда скверно, и солнце – навоз!»
Вспомнил другую молитву умерших:
«Да гуляет душа моя каждый день в саду, у пруда моего; да порхает, как птица, по веткам деревьев моих; да отдыхает в тени сикоморы моей; да восходит на небо и нисходит на землю, ничем не удержана».
«А может быть, все это вздор? – подумал он, как в молодости думывал. – Умрет человек – как пузырь на воде лопнет, – ничего не останется. И хорошо бы так, а то ведь, пожалуй, и там заскучаешь?..»
Видел однажды затмение солнца: только что был ясный день, и вдруг все потемнело, посерело, точно подернулось пеплом, и заскучало, замерло, умерло. Так вот и теперь: «Это от печени, – подумал он, – а также от Юбры…»
– С этим кончить надо, – проговорил вслух. – Ступай, приведи его сюда!
– Кого, господин? – спросил Иниотеф и посмотрел на него с удивленьем.
Нибитуйя тоже подняла глаза с тревогой.
– Юбру, – ответил Хнум.
В это время Дио и Пентаур сошли с крыши летнего дома в сад: Зенра доложила госпоже своей, что Тута прислал за нею лодку.
Когда они проходили мимо беседки у большого пруда, Хнум окликнул их и сказал:
– Буду сейчас судить Юбру, раба моего. Будьте и вы судьями.
Усадил Пентаура рядом с собою, а Дио села на циновку, рядом с Нибитуйей.
Привели Юбру со связанными за спиной руками и поставили на колени перед Хнумом. Это был маленький старичок со сморщенным, темным личиком, похожим на камень или глыбу земли.
– Ну что, Юбра, долго ли будешь в яме сидеть? – спросил Хнум.
– Сколько милости твоей будет угодно, – ответил Юбра, опустив глаза, как показалось Хнуму, с тем же вызовом, с каким давеча, сидя в яме, пел песнь Атону.
– Слушай, старик, я тебя помиловал, под суд не отдал, а знаешь, какая тебе по закону казнь? Закопают живым в землю или бросят в воду с камнем на шее.
– Ну что ж, пусть за правду казнят.
– За какую правду, за какую правду? Толком говори, что тебе тогда попритчилось, за что на святых Ушебти руку поднял?
– Я уж говорил.
– Скажи еще раз, язык не отвалится.
– За душу. Чтобы душу спасти. Здесь раб, а там свободен. Помолчал и потом заговорил вдруг изменившимся голосом:
– Там беззаконные перестают буйствовать, и там отдыхают истощившиеся в силах: узники вместе покоятся и не слышат голоса тюремщика; там малый и великий равны и раб свободен от господина своего!
Опять помолчал и спросил:
– Притчу о бедном и богатом знаешь?
– Какую притчу?
– Хочешь скажу?
– Говори.
– Жили на свете два человека, бедный и богатый. Богатый роскошествовал, а бедный мучился. И умерли оба, и похоронили богатого с почестью, а бедного бросили, как мертвого пса. И предстали оба на суд Озириса. Взвешены были дела богатого, и вот, злых дел его больше, чем добрых. И положили его под дверь, так что дверной крюк вошел ему в глаз и вертелся в нем, когда дверь открывалась и закрывалась. Взвешены были и дела бедного, и вот, добрых дел его больше, чем злых. И облекли его в ризу из белого льна и посадили за вечерю, одесную бога.
– Так-так-так. О ком же притча? О тебе и обо мне, что ли?
– Нет, обо всех. Видел я всякие угнетения, какие совершаются под солнцем, и вот, слезы угнетенных, а утешителя нет; и сила в руке угнетающего, а заступника нет. Сталкивают бедных с дороги, принуждают скрываться всех страдальцев земли; отторгают от сосцов сироту и с нищего берут залог. Из города стоны людей слышны, и вопиет душа убиваемых…
Вдруг поднял глаза к небу, и лицо его точно светом озарилось.
– Благословен Грядущий во имя Господне! Он сойдет, как дождь на скошенный луг и как роса на землю безводную; души убогих спасет и смирит притеснителей. И поклонятся Ему все народы, и будут служить Ему. Вот Он идет!
Хнум слушал со скукой; скука была та же, тот же темный свет в глазах, как при затмении солнца. И это все от Юбры. Позвал его на суд, а вот, как будто не он, господин, судит раба своего, а тот – его.
– Кто идет? Кто идет? – закричал он с внезапною злобою. Юбра ответил не сразу. Глянул на него исподлобья, как будто опять с насмешливым вызовом.
– Второй Озирис, – произнес, наконец, тихо.
– Что ты мелешь, дурак? Один Озирис, второго не будет.
– Нет, будет!
– Это он от Иадов – Пархатых – наслушался об ихнем Мессии, – заметил Иниотеф с презрительной усмешкой.
Юбра молча покосился и потом проговорил еще тише:
– Сына не было; Сын будет!
– Что-о? Сына не было? Ах ты окаянный! Так вот ты на кого руку поднял? – закричал в бешенстве Хнум.
«Печень в голову кидается», – говаривал лечивший его врач о таких внезапных припадках бешенства.
Весь побагровел, тяжело поднялся с кресла, подошел к Юбре, схватил его за плечо и потряс так, что он зашатался, как былинка.
– Вижу, вижу тебя насквозь, бунтовщик! Только смотри у меня, я шутить не люблю…
– Ухо раба на спине его: растянуть бы да выпороть, живо бы дурь соскочила, – поджигал Иниотеф.
Юбра молчал.
– У-у, змея подколодная, вишь, молчит, пришипился! – продолжал Хнум и, вдруг наклонившись еще ниже, заглянул ему в лицо: – Что я тебе сделал? Что я тебе сделал? За что ты на меня злобствуешь?
Если бы Юбра ответил прямо: «За то, что Маиту отнял», – может быть, гнев Хнума погас бы сразу: сердце восстало бы на него и обличило бы, как на Страшном суде. Но Юбра ответил лукаво:
– Я зла на тебя не имею…
И прибавил так тихо, что никто не слышал, кроме Хнума:
– Бог нас с тобой рассудит!
– Да ты что? Что у тебя на уме? – начал Хнум и не кончил; опустил глаза перед рабом – понял, что не так-то легко вынуть мертвую муху из благовонной масти мироварника.
– Ах ты, пес смердящий! – завопил он, уже не помня себя от бешенства: печень кинулась в голову. – Зла на меня не имеешь, а кто донес, кто донес царским сыщикам, что два Амонова лика у меня в гробнице не замазаны? Говори, кто?
– Я не доносил, а если бы и донес, вины моей бы не было: царь велел истреблять Амоновы лики, – ответил Юбра, как показалось Хнуму, уже с наглым вызовом.
– Так вот ты как, сукин сын, грозить мне вздумал? Ну, погоди ж, я тебя!
Поднял палку. Она была толстая, из крепкого, как железо, акацийного дерева: если бы опустил ее на голову Юбры, мог бы его убить. Но Бог спас обоих. Глаза их встретились, и точно Маита глянула на Хнума.
Медленно опустил он палку мимо головы Юбры, зашатался, упал в кресло, закрыл лицо руками и долго сидел так, не двигаясь. Потом отнял их от лица и, не глядя на Юбру, сказал:
– Вон! Чтоб духу твоего здесь не было. Ты мне больше не раб. Развяжите ему руки, пусть идет, и никто не смей его тронуть. Я его простил.
– Может быть, я и ошиблась, – говорила Дио Пентауру, проходя с ним через сад на канал, к Тутиной лодке. – Может быть, вы, египтяне, бунтовать умеете…
– По Юбре судишь? – спросил Пентаур.
– Да. Много у вас таких?
– Много.
– Ну, так не миновать бунта… А как странно, Таур: только что мы с тобой спорили, был Сын или будет, и вот здесь то же…
– То же везде, – ответил Пентаур.
– Из-за этого и бунт? – спросила Дио.
– Из-за этого. А ты рада?
Дио ничего не ответила, как будто задумалась. Пентаур тоже помолчал, подумал и сказал:
– Может быть, из-за этого мир погибнет…
– Пусть, – ответила она, и ему показалось, что огонь бунта уже горит в ее глазах. – Пусть погибнет мир, только бы Он был!
Голые рабы, кирпично-смуглые, в белых передниках и белых скуфейках-потничках, всходили по лесенкам к верхним отверстиям конусов и ссыпали в житницы зерно, струившееся с тихим шелестом, как жидкое золото.
Это был новый хлеб с Миуэрских Озер. Хнум, глядя на него, вспомнил о голодных и велел им раздать целую житницу.
Потом прошел на скотный двор, где была яма-темница, четырехугольная, с кирпичными стенками, кирпичным помостом-крышею и зарешеченным в ней оконцем.
Хнум подошел к яме, наклонился к оконцу и услышал тихое пенье:
Вдруг сидевший в яме, должно быть, увидев Хнума, запел громко и, как показалось ему, с дерзким вызовом:
Хвала тебе, живой Атон, единый Бог,
Небеса сотворивший и тайны небес!
Ты – в небесах, а на земле – твой сын,
Радость-Солнца, Ахенатон!
Хнум отошел от ямы, вернулся в беседку у большого пруда и сел на прежнее место, рядом с Нибитуйей, продолжавшей пеленать своих жужелиц. Иниотеф начал читать новый нескончаемый счет хлебных кулей.
Когда за край неба заходишь ты,
Жизнью твоею оживают мертвые;
Даешь ты дыхание ноздрям недышащим,
Расширяешь горло стесненное,
И, прославляя тебя из гробов своих,
Воздевают усопшие длани свои,
Веселятся под землею сущие!
Хнуму сделалось скучно. Прислушался к зловещей тяжести в правом боку, под нижним ребром: страдал болезнью печени. Отец его умер от той же болезни в восемьдесят лет. «Может быть, и я умру, не насытившись днями», – подумал он.
Любил, чтобы каждый день приносили ему что-нибудь из могильного приданого. Сегодня принесли священного навозного жука – Хепэра, из лапис-лазури.
Золотой жук Солнца, Ра-Хепэр, катит по небу свой великий шар, так же как навозный жук по земле – свой маленький шарик. Солнце – большое сердце мира; сердце человека – малое солнце. Вот почему вкладывался в мумию, вместо вынутого сердца, солнечный жук Хепэр с иероглифною надписью – молитвой умершего на Страшном суде: «Сердце рожденья моего, сердце матери моей, сердце земное мое, не восставай на меня, не свидетельствуй против меня!»
«А мое-то, пожалуй, восстанет», – подумал Хнум, вспомнив о Юбре, и усмехнулся: «Удивительно! Нашли с чем сравнить солнце – с навозным жуком… Ну, да, впрочем, когда хорошо на сердце, и навоз – как солнце, а когда скверно, и солнце – навоз!»
Вспомнил другую молитву умерших:
«Да гуляет душа моя каждый день в саду, у пруда моего; да порхает, как птица, по веткам деревьев моих; да отдыхает в тени сикоморы моей; да восходит на небо и нисходит на землю, ничем не удержана».
«А может быть, все это вздор? – подумал он, как в молодости думывал. – Умрет человек – как пузырь на воде лопнет, – ничего не останется. И хорошо бы так, а то ведь, пожалуй, и там заскучаешь?..»
Видел однажды затмение солнца: только что был ясный день, и вдруг все потемнело, посерело, точно подернулось пеплом, и заскучало, замерло, умерло. Так вот и теперь: «Это от печени, – подумал он, – а также от Юбры…»
– С этим кончить надо, – проговорил вслух. – Ступай, приведи его сюда!
– Кого, господин? – спросил Иниотеф и посмотрел на него с удивленьем.
Нибитуйя тоже подняла глаза с тревогой.
– Юбру, – ответил Хнум.
В это время Дио и Пентаур сошли с крыши летнего дома в сад: Зенра доложила госпоже своей, что Тута прислал за нею лодку.
Когда они проходили мимо беседки у большого пруда, Хнум окликнул их и сказал:
– Буду сейчас судить Юбру, раба моего. Будьте и вы судьями.
Усадил Пентаура рядом с собою, а Дио села на циновку, рядом с Нибитуйей.
Привели Юбру со связанными за спиной руками и поставили на колени перед Хнумом. Это был маленький старичок со сморщенным, темным личиком, похожим на камень или глыбу земли.
– Ну что, Юбра, долго ли будешь в яме сидеть? – спросил Хнум.
– Сколько милости твоей будет угодно, – ответил Юбра, опустив глаза, как показалось Хнуму, с тем же вызовом, с каким давеча, сидя в яме, пел песнь Атону.
– Слушай, старик, я тебя помиловал, под суд не отдал, а знаешь, какая тебе по закону казнь? Закопают живым в землю или бросят в воду с камнем на шее.
– Ну что ж, пусть за правду казнят.
– За какую правду, за какую правду? Толком говори, что тебе тогда попритчилось, за что на святых Ушебти руку поднял?
– Я уж говорил.
– Скажи еще раз, язык не отвалится.
– За душу. Чтобы душу спасти. Здесь раб, а там свободен. Помолчал и потом заговорил вдруг изменившимся голосом:
– Там беззаконные перестают буйствовать, и там отдыхают истощившиеся в силах: узники вместе покоятся и не слышат голоса тюремщика; там малый и великий равны и раб свободен от господина своего!
Опять помолчал и спросил:
– Притчу о бедном и богатом знаешь?
– Какую притчу?
– Хочешь скажу?
– Говори.
– Жили на свете два человека, бедный и богатый. Богатый роскошествовал, а бедный мучился. И умерли оба, и похоронили богатого с почестью, а бедного бросили, как мертвого пса. И предстали оба на суд Озириса. Взвешены были дела богатого, и вот, злых дел его больше, чем добрых. И положили его под дверь, так что дверной крюк вошел ему в глаз и вертелся в нем, когда дверь открывалась и закрывалась. Взвешены были и дела бедного, и вот, добрых дел его больше, чем злых. И облекли его в ризу из белого льна и посадили за вечерю, одесную бога.
– Так-так-так. О ком же притча? О тебе и обо мне, что ли?
– Нет, обо всех. Видел я всякие угнетения, какие совершаются под солнцем, и вот, слезы угнетенных, а утешителя нет; и сила в руке угнетающего, а заступника нет. Сталкивают бедных с дороги, принуждают скрываться всех страдальцев земли; отторгают от сосцов сироту и с нищего берут залог. Из города стоны людей слышны, и вопиет душа убиваемых…
Вдруг поднял глаза к небу, и лицо его точно светом озарилось.
– Благословен Грядущий во имя Господне! Он сойдет, как дождь на скошенный луг и как роса на землю безводную; души убогих спасет и смирит притеснителей. И поклонятся Ему все народы, и будут служить Ему. Вот Он идет!
Хнум слушал со скукой; скука была та же, тот же темный свет в глазах, как при затмении солнца. И это все от Юбры. Позвал его на суд, а вот, как будто не он, господин, судит раба своего, а тот – его.
– Кто идет? Кто идет? – закричал он с внезапною злобою. Юбра ответил не сразу. Глянул на него исподлобья, как будто опять с насмешливым вызовом.
– Второй Озирис, – произнес, наконец, тихо.
– Что ты мелешь, дурак? Один Озирис, второго не будет.
– Нет, будет!
– Это он от Иадов – Пархатых – наслушался об ихнем Мессии, – заметил Иниотеф с презрительной усмешкой.
Юбра молча покосился и потом проговорил еще тише:
– Сына не было; Сын будет!
– Что-о? Сына не было? Ах ты окаянный! Так вот ты на кого руку поднял? – закричал в бешенстве Хнум.
«Печень в голову кидается», – говаривал лечивший его врач о таких внезапных припадках бешенства.
Весь побагровел, тяжело поднялся с кресла, подошел к Юбре, схватил его за плечо и потряс так, что он зашатался, как былинка.
– Вижу, вижу тебя насквозь, бунтовщик! Только смотри у меня, я шутить не люблю…
– Ухо раба на спине его: растянуть бы да выпороть, живо бы дурь соскочила, – поджигал Иниотеф.
Юбра молчал.
– У-у, змея подколодная, вишь, молчит, пришипился! – продолжал Хнум и, вдруг наклонившись еще ниже, заглянул ему в лицо: – Что я тебе сделал? Что я тебе сделал? За что ты на меня злобствуешь?
Если бы Юбра ответил прямо: «За то, что Маиту отнял», – может быть, гнев Хнума погас бы сразу: сердце восстало бы на него и обличило бы, как на Страшном суде. Но Юбра ответил лукаво:
– Я зла на тебя не имею…
И прибавил так тихо, что никто не слышал, кроме Хнума:
– Бог нас с тобой рассудит!
– Да ты что? Что у тебя на уме? – начал Хнум и не кончил; опустил глаза перед рабом – понял, что не так-то легко вынуть мертвую муху из благовонной масти мироварника.
– Ах ты, пес смердящий! – завопил он, уже не помня себя от бешенства: печень кинулась в голову. – Зла на меня не имеешь, а кто донес, кто донес царским сыщикам, что два Амонова лика у меня в гробнице не замазаны? Говори, кто?
– Я не доносил, а если бы и донес, вины моей бы не было: царь велел истреблять Амоновы лики, – ответил Юбра, как показалось Хнуму, уже с наглым вызовом.
– Так вот ты как, сукин сын, грозить мне вздумал? Ну, погоди ж, я тебя!
Поднял палку. Она была толстая, из крепкого, как железо, акацийного дерева: если бы опустил ее на голову Юбры, мог бы его убить. Но Бог спас обоих. Глаза их встретились, и точно Маита глянула на Хнума.
Медленно опустил он палку мимо головы Юбры, зашатался, упал в кресло, закрыл лицо руками и долго сидел так, не двигаясь. Потом отнял их от лица и, не глядя на Юбру, сказал:
– Вон! Чтоб духу твоего здесь не было. Ты мне больше не раб. Развяжите ему руки, пусть идет, и никто не смей его тронуть. Я его простил.
– Может быть, я и ошиблась, – говорила Дио Пентауру, проходя с ним через сад на канал, к Тутиной лодке. – Может быть, вы, египтяне, бунтовать умеете…
– По Юбре судишь? – спросил Пентаур.
– Да. Много у вас таких?
– Много.
– Ну, так не миновать бунта… А как странно, Таур: только что мы с тобой спорили, был Сын или будет, и вот здесь то же…
– То же везде, – ответил Пентаур.
– Из-за этого и бунт? – спросила Дио.
– Из-за этого. А ты рада?
Дио ничего не ответила, как будто задумалась. Пентаур тоже помолчал, подумал и сказал:
– Может быть, из-за этого мир погибнет…
– Пусть, – ответила она, и ему показалось, что огонь бунта уже горит в ее глазах. – Пусть погибнет мир, только бы Он был!
IV
Лодку подали к воротам Хнумова сада, выходившим прямо на Большой канал, которым южная часть города соединилась с северной – Апет-Ойзитом, где находился Престол Мира – Амонов храм.
Дио, узнав, что Тута отложил свидание с нею на несколько часов, решила провести с Пентауром эти, может быть, последние часы: все еще не знала наверное, едет ли завтра. Хотела также проститься с Амоновым храмом: полюбила этот величайший и прекраснейший в мире дом Господень за то, что через него вошла в Египет.
Над необозримым множеством сереньких, низеньких, плоских, точно приплюснутых, слепленных из глины, домиков – ласточкиных гнезд, возвышались, окруженные стенами, три исполинских святилища – Амона, Хонзу и Мут – Отца, Сына и Матери. Тут же, внутри стен, были рощи, сады, пруды, скотные дворы, погреба, житницы, пивоварни, мироварни и прочие службы – целый город в городе – Град Божий в граде человеческом.
С новым царствованием все это запустело: святые ограды были разрушены, сокровищницы разграблены, святилища заперты, жрецы разогнаны и боги поруганы.
Доехав по каналу до священной дороги Овнов, Дио села с кормилицей Зенрой в носилки, а Пентаур пошел рядом.
Завернув направо, на боковую дорогу, к святилищу Мут, вошли в ограду его, через северный вход.
Здесь лунным серпом серебрилось священное озеро бога Хонзу – Озириса Лунного. Розовый гранит обелисков, черный базальт колоссов, желтый песчаник пилонов, зеленые верхушки пальм – все, облитое червонным, уже вечереющим золотом солнца, опрокинулось в воде, как в зеркале, с такою четкостью, что видны были каждое перышко в радужных крыльях Соколов – Солнц на челе пилонов и каждый иероглиф в многоцветной, по желтому песчанику, росписи – россыпи драгоценных камней по золоту: как будто там, внизу, был тот мир, обратно подобный этому, – совсем такой же и совсем другой.
В ямах, вырытых на берегу озера, должно быть, нарочно, чтобы осквернить святые воды, добывали кирпичную глину. Озеро здесь обмелело, тинистое дно обнажилось, и загнивавшая в лужах вода отливала радугой. Тут же повалено было лицом в грязь исполинское, из темно-красного песчаника, изваяние бога Амона, и распряженный буйвол, стоя по колено в воде, чесал облепленный грязью, косматый бок об острый конец одного из двух перьев в божеской тиаре, и от него смердело свинятником.
Рядом с ямами было незапамятно-древнее святилище двух богинь Матерей – Лягушки-Гекит и Туарт-Гиппопотамихи.
При начале мира выползла из первичного ила божественная Лягушка, Повивальная Бабка, и тотчас начала помогать всем родильницам; помогла и рожденью Хонзу-Озириса, сына божьего; помогает и каждому умершему воскреснуть – родиться в вечную жизнь. Так же скоропомощна в родах и Туарт-Гиппопотамиха.
Медные двери святилища были заперты и запечатаны; но в притворе, в двух сводчатых впадинах стен, за драными завесами, скрывались от царских сыщиков обе богини. Огромная, из зеленой яшмы, Лягушка, с круглыми, желтыми стеклянными глазами, добрыми и умными, сидела на своем престолике-кубике. А Гиппопотамиха, из темно-серого обсидиана, в женском парике, с тупым рылом свинухи, со свирепым оскалом зубов, отвислыми сосцами и толстым брюхом беременной женщины, стояла на задних лапах и держала в передних – знак вечной жизни – Крестный Узел.
Двенадцатилетняя беременная девочка, эфиоплянка, обвив шею богини вязью лотосов, упала перед нею на колени и горячо, с детскими слезами, молилась о благополучном разрешении от бремени.
Зенра хотела принести двух горлинок в жертву богиням Матерям за Дио, вечную деву, не-мать, чтобы, наконец, сделалась матерью.
Вошли в притвор. Здесь старушка-жрица, немного похожая лицом на свою богиню Лягушку, купала в медном чане с теплой водой двух священных ихневмонов, водяных зверьков, полукошек, полукрыс, любезных богу наводнений, Хнуму-Ра. После купанья они разбежались, играя: самец погнался за самочкой.
– Пю-пю-пю! – подозвала их жрица тихим чмоканьем и начала кормить из рук размоченной в молоке хлебной мякотью, бормоча молитву о благом разлитьи вод.
Потом, сойдя к озеру, закликала:
– Соб! Соб! Соб!
На другом конце озера забурлила вода, и, высунув из нее глянцевито-черную, как тина, голову, быстро поплыл на зов огромный, локтей в восемь длины, крокодил, зверь бога Собека, Полночного Солнца. На передних лапах его блестели медные, с бубенчиками, кольца, в ушах – серьги, а в толстую кожу черепа вставлено было, вместо похищенного рубина, красное стеклышко. Он был такой ручной, что давал себе чистить зубы акацийным углем.
Выполз из воды на лестницу и растянулся у ног жрицы. Сидя на корточках, она кормила его мясом и медовыми лепешками, принесенными Зенрой, бесстрашно всовывая в разинутую пасть зверя левую руку; от кисти правой оставался только обрубок: ее отгрыз крокодил, когда она была еще девочкой.
– Лучше бы он тогда всю меня съел, – говорила старушка, – не видали бы глаза мои того, что нынче творится…
Не договаривала: «При царе-богоотступнике».
Быть пожранным священным крокодилом почиталось блаженным концом: ни умащать, ни хоронить не надо – прямо из святого чрева в рай.
С материнской нежностью гладила старушка зверя по жестким черепьям спины и называла «Собенькой», «дитяткой», «батюшкой». И чудно было видеть, как свиные глазки чудовища светились ответной лаской.
– Ну что, как тебе понравилась наша крокодилья матушка? – спросил Пентаур Дио, улыбаясь, когда они вышли из притвора, оставив в нем Зенру и отправив носилки вперед.
– Очень понравилась, – ответила Дио, тоже улыбаясь.
– Смеешься?
– Нет. Ваша Мут и наша Ма – одна Небесная Матерь, благословляющая всю земную тварь.
– А как же ты?.. – начал он и не кончил. Но она поняла: «Как же ты убила бога Зверя?»
Дио, узнав, что Тута отложил свидание с нею на несколько часов, решила провести с Пентауром эти, может быть, последние часы: все еще не знала наверное, едет ли завтра. Хотела также проститься с Амоновым храмом: полюбила этот величайший и прекраснейший в мире дом Господень за то, что через него вошла в Египет.
Над необозримым множеством сереньких, низеньких, плоских, точно приплюснутых, слепленных из глины, домиков – ласточкиных гнезд, возвышались, окруженные стенами, три исполинских святилища – Амона, Хонзу и Мут – Отца, Сына и Матери. Тут же, внутри стен, были рощи, сады, пруды, скотные дворы, погреба, житницы, пивоварни, мироварни и прочие службы – целый город в городе – Град Божий в граде человеческом.
С новым царствованием все это запустело: святые ограды были разрушены, сокровищницы разграблены, святилища заперты, жрецы разогнаны и боги поруганы.
Доехав по каналу до священной дороги Овнов, Дио села с кормилицей Зенрой в носилки, а Пентаур пошел рядом.
Завернув направо, на боковую дорогу, к святилищу Мут, вошли в ограду его, через северный вход.
Здесь лунным серпом серебрилось священное озеро бога Хонзу – Озириса Лунного. Розовый гранит обелисков, черный базальт колоссов, желтый песчаник пилонов, зеленые верхушки пальм – все, облитое червонным, уже вечереющим золотом солнца, опрокинулось в воде, как в зеркале, с такою четкостью, что видны были каждое перышко в радужных крыльях Соколов – Солнц на челе пилонов и каждый иероглиф в многоцветной, по желтому песчанику, росписи – россыпи драгоценных камней по золоту: как будто там, внизу, был тот мир, обратно подобный этому, – совсем такой же и совсем другой.
В ямах, вырытых на берегу озера, должно быть, нарочно, чтобы осквернить святые воды, добывали кирпичную глину. Озеро здесь обмелело, тинистое дно обнажилось, и загнивавшая в лужах вода отливала радугой. Тут же повалено было лицом в грязь исполинское, из темно-красного песчаника, изваяние бога Амона, и распряженный буйвол, стоя по колено в воде, чесал облепленный грязью, косматый бок об острый конец одного из двух перьев в божеской тиаре, и от него смердело свинятником.
Рядом с ямами было незапамятно-древнее святилище двух богинь Матерей – Лягушки-Гекит и Туарт-Гиппопотамихи.
При начале мира выползла из первичного ила божественная Лягушка, Повивальная Бабка, и тотчас начала помогать всем родильницам; помогла и рожденью Хонзу-Озириса, сына божьего; помогает и каждому умершему воскреснуть – родиться в вечную жизнь. Так же скоропомощна в родах и Туарт-Гиппопотамиха.
Медные двери святилища были заперты и запечатаны; но в притворе, в двух сводчатых впадинах стен, за драными завесами, скрывались от царских сыщиков обе богини. Огромная, из зеленой яшмы, Лягушка, с круглыми, желтыми стеклянными глазами, добрыми и умными, сидела на своем престолике-кубике. А Гиппопотамиха, из темно-серого обсидиана, в женском парике, с тупым рылом свинухи, со свирепым оскалом зубов, отвислыми сосцами и толстым брюхом беременной женщины, стояла на задних лапах и держала в передних – знак вечной жизни – Крестный Узел.
Двенадцатилетняя беременная девочка, эфиоплянка, обвив шею богини вязью лотосов, упала перед нею на колени и горячо, с детскими слезами, молилась о благополучном разрешении от бремени.
Зенра хотела принести двух горлинок в жертву богиням Матерям за Дио, вечную деву, не-мать, чтобы, наконец, сделалась матерью.
Вошли в притвор. Здесь старушка-жрица, немного похожая лицом на свою богиню Лягушку, купала в медном чане с теплой водой двух священных ихневмонов, водяных зверьков, полукошек, полукрыс, любезных богу наводнений, Хнуму-Ра. После купанья они разбежались, играя: самец погнался за самочкой.
– Пю-пю-пю! – подозвала их жрица тихим чмоканьем и начала кормить из рук размоченной в молоке хлебной мякотью, бормоча молитву о благом разлитьи вод.
Потом, сойдя к озеру, закликала:
– Соб! Соб! Соб!
На другом конце озера забурлила вода, и, высунув из нее глянцевито-черную, как тина, голову, быстро поплыл на зов огромный, локтей в восемь длины, крокодил, зверь бога Собека, Полночного Солнца. На передних лапах его блестели медные, с бубенчиками, кольца, в ушах – серьги, а в толстую кожу черепа вставлено было, вместо похищенного рубина, красное стеклышко. Он был такой ручной, что давал себе чистить зубы акацийным углем.
Выполз из воды на лестницу и растянулся у ног жрицы. Сидя на корточках, она кормила его мясом и медовыми лепешками, принесенными Зенрой, бесстрашно всовывая в разинутую пасть зверя левую руку; от кисти правой оставался только обрубок: ее отгрыз крокодил, когда она была еще девочкой.
– Лучше бы он тогда всю меня съел, – говорила старушка, – не видали бы глаза мои того, что нынче творится…
Не договаривала: «При царе-богоотступнике».
Быть пожранным священным крокодилом почиталось блаженным концом: ни умащать, ни хоронить не надо – прямо из святого чрева в рай.
С материнской нежностью гладила старушка зверя по жестким черепьям спины и называла «Собенькой», «дитяткой», «батюшкой». И чудно было видеть, как свиные глазки чудовища светились ответной лаской.
– Ну что, как тебе понравилась наша крокодилья матушка? – спросил Пентаур Дио, улыбаясь, когда они вышли из притвора, оставив в нем Зенру и отправив носилки вперед.
– Очень понравилась, – ответила Дио, тоже улыбаясь.
– Смеешься?
– Нет. Ваша Мут и наша Ма – одна Небесная Матерь, благословляющая всю земную тварь.
– А как же ты?.. – начал он и не кончил. Но она поняла: «Как же ты убила бога Зверя?»