Не следовало и Европу освобождать, достаточно было изгнать врага со своей территории. И оставить его недобитым? Чтобы он быстренько зализал раны и с новыми силами и новыми союзниками снова обрушился на нас? Были и другие потери. Когда хваленый Паттон обделался в Арденнах и “непобедимые” американцы заверещали о помощи, наша армия двинулась в наступление на восемь дней раньше срока. Она заплатила десятками тысяч жизней, чтобы спасти от позор “лучшего в мире генерала” с его “лучшими в мире солдатами”, которые так и не научились воевать.
   Не надо было и Кенигсберг штурмовать, и Варшаву, Будапешт, и Берлин. Обойти их стороной, сами когда-нибудь сдадутся. И затянуть войну еще на полгода, на год! Не это было нужно, а нужна была победа, скорейшая победа, пусть даже тяжелой ценой. Тем более что солдат наших не надо было подгонять, они сами рвались в бой, они сами стремились скорее покончить с войной, несмотря на любые жертвы.
   Наемные писаки скажут, что все это домыслы, что все это советская пропаганда. Они будут утверждать, что солдат подгоняли сзади пулеметами, что они не хотели воевать и т.д. Я ничего не стану им отвечать. За меня ответит мой отец. Вот что написал своим родителям 6 августа 1941 года лейтенант-танкист в свои неполные двадцать два года:
   “Возможно, это письмо будет последним, на войне как на воине. Во всяком случае, праздновать труса не собираюсь и назад пятиться тоже вряд ли буду. Особенно не тревожьтесь. Ведь сейчас гибнут тысячи людей, и ни я, ни вы к лику святых не причислены. Убьют — значит, этому быть, буду жив — еще лучше. Так или иначе, но надо ко всему подходить трезво и в панику и в слезы не бросаться. Будьте мужественными, что бы ни случилось. Помните, что Родина требует в минуту опасности любых жертв. Так будьте же готовы и вы пожертвовать кое-чем.”
   Не знаю, зачем я вступаю в эту полемику. Хочу спросить этих “писателей” только об одном. А какое вы имеете право судить тех, кто уже не может вам ответить, тех, кто отдал жизнь за то, чтобы вы могли сегодня изгаляться над ними? За это они отдали свои жизни? А вы выбирались из окружения? А вы зарывались в землю под вой пикирующих “Юнкерсов”, рев танков и грохот разрывов? А вы слышали свист пуль над головой, крики раненых и стоны умирающих? А вы видели толпы беженцев на дорогах, страх и слезы в глазах женщин и детей? А вы видели разбитые в щебень города и сгоревшие села? А вы нюхали, как горят хлебные поля? А обоняли гарь тротила и сотен трупов на ничейной земле? Хоронили погибших друзей? Нет? Так какое право имеете вы паскудить на тех, кто все это пережил?
   Неправедно заработанные деньги не принесут счастья ни вам, ни вашим потомкам! На месте моих “работодателей” я бы взял таких вот “разоблачителей” вместе с их статейками и перебросил их сюда, в 41-й. Полагаю, утопили бы их в отхожих местах вместе с их творениями. Впрочем, получилось бы, как в басне: “И щуку бросили в реку”.
   Это строчки из подлинного письма отца автора, которое сохранилось в его семье. Молодой командир написал его, получив приказ занять оборону на переправе и держать ее в течение суток.
 
   Три раза мы поднимались в небо и шли на Белыничи, coпровождая “пешек” или “Су-2”. Это только мы. Подходя Белыничам и возвращаясь назад, мы всегда видели больши группы наших самолетов, идущих на цель или уходящих с нее.
   Штурмовики, “пешки”, “Су-2”, “Ил-4”, “СБ” — все, что могло собрать командование ВВС фронта, обрушилось в этот день на Белыничи. Поперек горла стало всем это осине гнездо, этот гадючник, из которого с четкостью хорошо отрегулированного и смазанного механизма, девятка за девяткой, как пули из пулемета, вылетали на наши позиции “Юнкерсы”, “Хейнкели” и “Мессершмиты”.
   Немцы в сказочно короткий срок создали в Белыничах образцовую воздушную базу, которая держала в напряжении весь фронт, не давая перевести дух ни наземным войскам, ни летчикам, ни железнодорожникам, ни беженцам на дорогах. А сколько наших пленных легло во рвы после завершения строительства!
   Истребительные части прикрытия не успевали заправлять самолеты, возвращаясь на аэродромы. Один раз об этом был даже приказ командующего ВВС фронта. Эскадрилья “И-16” поднялась на перехват без боеприпасов. В суматохе не успели перезарядить оружие. Пять человек виновных расстреляли. Но сделанного не вернешь. Девять “ишачков” сгорели в небе над Могилевом. Машины со снаряженными лентами подъехали через десять минут после того, как прозвучала команда: “На взлет!” А ребята даже не знали, что в коробках у них пусто!
   Многочисленные разведки выявили десятки зенитных батарей, но в три, в четыре раза больше пряталось, сидело на положении “ни гу-гу”, ничем себя до времени не выдавая. Они начали работать, когда в небе над Белыничами появились наши бомбардировщики. И как еще работать!
   Никогда — ни до сих пор, ни после этого — я не видел такого плотного, многослойного зенитного огня. Небо буквально горело и рвалось на куски. И через этот ад “пешки”, “Су-2” и “Илы” рвались к целям, гибли в огне и ничего не могли сделать. Ущерб, который они причиняли немцам своими бомбами и “эрэсами”, был несопоставим с нашими потерями. Губительный зенитный огонь не давал им выйти на дистанцию эффективного удара. Бомбы и снаряды падали с большим рассеиванием, а те, кто, презрев опасность, не сходил с боевого курса, так и не сошел с него до самой земли.
   Обиднее всего было то, что мы ничем не могли помочь своим товарищам, кроме как прикрыв их от истребителей. Каждый раз на подходе к цели нас встречали тучи “Мессершмитов”, которые буквально заслоняли собой небо. Самое большее, что мы могли выделить на подавление зениток, это одну эскадрилью. Капля в море! Наша четвертая эскадрилья, потеряв троих товарищей, заставляла замолчать две-три батареи. Но остальные свирепствовали.
   Истребители полка постоянно были связаны боем с “мессерами”, если только это можно было назвать боем. Немцы не принимали боя с нами, они рвались к бомбардировщикам. А мы отсекали их огнем, расстраивали боевые порядки, заставляли отваливать и перестраиваться для новых атак. Сколько-то “мессеров” мы сбили, но кто это сделал конкретно, осталось невыясненным. Их записали за полком.
   После второго такого вылета на Белыничи нас уже не надо было ни агитировать, ни убеждать, ни отдавать нам боевые приказы. Мы просто осатанели. Нам уже было плевать на все. Все заслонила багровая ярость и могучее желание раздавить, выжечь эту язву, отомстить за погибших.
   Такой же настрой был и у бомберов. Экипаж подбитого “Су-2”, севший к нам на аэродром, в бессильной ярости ходил вокруг покалеченной машины и проклинал свое невезение: “Вот зараза! Теперь уже без нас туда пойдут!”
   Третий вылет по результативности ничем не отличался от двух первых. Когда мы на земле покидали кабины, у нас гудели плечи, ныли спины, дрожали от усталости колени. Но машины быстро заправлялись, оружие перезаряжалось, и мы были готовы идти на Белыничи в четвертый, а если потребуется — и в пятый, и в шестой раз.
   В таком вот настроении мы сидим возле “Яков”, курим, провожаем взглядом полк “Су-2”, возвращающийся из-под Белыничей. Ждем команды: “На взлет!” Но вместо нее звучит: “Отбой боевой готовности!”
   Эта команда действует на нас как ушат холодной воды. Мы переглядываемся, не в силах понять, что это значит. Из Штаба идет Волков. Мы бросаемся к нему.
   — В чем дело? Почему отменили вылет?
   — Сам не знаю, мужики. Поступил приказ из дивизии.
   Два дня проходят относительно спокойно. Если считать покоем постоянные разведывательные полеты на Белыничи и по три вылета в день на отражение налетов бомбардировщиков с тех же Белыничей. Мы гадаем, неужели командование опустило руки и решило оставить эту авиабазу в покое?
   Что-то не верится.
   К концу второго дня Лосев ставит задачу:
   — Завтра с утра снова идем на Белыничи. Наша задача прикрыть дивизию “колышков”. Они начнут первыми. Все зенитные батареи выявлены, схема их огня известна. “Колышки” должны их подавить. Мы туда соваться не будем. Они своими “эрэсами” и бомбами сделают это лучше нас. Мы должны как следует прикрыть их от “мессеров”. Чтобы ни один из них не прорвался. Второй вылет ориентировочно в одиннадцать часов. Будем сопровождать туда же “пешек”. Дальше — по обстановке.
   Он смотрит в сторону молодых и добавляет:
   — Завтра на счету будет каждая машина, но задача настолько сложная и ответственная, что я принял решение: молодежь завтра в бой не пойдет. Это я к тому, чтобы вы не вздумали ко мне сейчас всем кагалом заявиться. Выгоню!
   С рассветом поднимаемся всем полком. На земле остаются только майор Жучков и молодое пополнение. Через десять минут встречаемся с “колышками”. Мать честная! По столько сразу я их еще не видел. Похоже, что в бой идет вся дивизия. Мы принимаем порядок прикрытия. Километров за двадцать до базы “колышки” снижаются и поэскадрильно расходятся в разные стороны. Мы продолжаем идти тем же курсом.
   На подходе к базе видим “мессеров”. Конечно, пролет такой армады через линию фронта не остался незамеченным, и вот нас уже встречают. Их не меньше сотни. При нашем появлении они перегруппировываются и оттягиваются в сторону. Ясно, что перспектива боя с нами их не прельщает. У них другая задача: “колышки”. Они были бы не прочь перехватить их на подступах, но вместо штурмовиков встретили нас. Мы расходимся, охватывая “мессеров” с флангов, сверху и снизу. Поняв, какую перспективу сулит им этот наш маневр, немцы оттягиваются назад.
   А в это время внизу, на бреющем полете, к базе выходят “колышки”. Как и два дня назад, их встречает плотный зенитный огонь. Но как раз на эти самые опасные батареи идет первая тройка, а за ней и остальные.
   Я уже с трудом различаю штурмовиков в море разрывов. Представляю, что сейчас чувствует ведущий первой тройки, как ему хочется сманеврировать, изменить высоту, сбить прицел зенитчикам. Но именно этого ему сейчас делать нельзя. Он — на боевом курсе, и за ним, как по нити, идут остальные тройки. Стоит ему слегка отклониться, и все. Вся тщательно просчитанная на земле схема атаки будет сломана, и все надо будет начинать сначала.
   Так и хочется крикнуть ему: “Держись, парень! Двум смертям не бывать!” Успеваю заметить огненные черты залпа “эрэсов” и… На месте ведущего — слепящая вспышка. Прямое попадание! Такая же участь постигает левый штурмовик первой тройки, правый задымил и отваливает с набором высоты.
   Но свое дело, пусть даже ценой своих жизней, первая тройка сделала. Тройка за тройкой “Илы” кладут “эрэсы” и бомбы точно на зенитные батареи. С разных сторон заходят новые и новые эскадрильи и пашут, ровняют с землей позиции зенитчиков.
   Но все это я вижу уже как бы боковым зрением. “Мессеры” пытаются выполнить то, ради чего их подняли в воздух: они атакуют “колышки”. Попытка не дает результата. Две наши эскадрильи ударами снизу и слева отбивают их и заставляют отвернуть, а сверху наваливаемся мы. Наша задача — поломать их строй, разорвать на отдельные пары, не дать им выполнить совместный маневр для новой атаки. Мы делаем это довольно успешно. Ведущий “мессер” неосторожно затеял разворот у меня в прицеле да еще на дистанции самого эффективного огня. Короткая очередь, и кривая разворота, отмеченная дымным следом, упирается в землю.
   Волкову в прицел попадает еще одна пара. Он бьет ведущего, а ведомый шарахается в сторону и сталкивается с другим “мессером”. Еще три “мессера” в дыму и пламени пикируют до самой земли, остальные бросаются в разные стороны.
   Повинуясь команде, они вновь пытаются сгруппироваться для атаки. Но мы наваливаемся на них уже всем полком. Еще пять “мессеров” выходят из боя, чертя по небу дымные линии. Похоже, одного сделал Сергей. Это — конец. Оставшиеся “мессеры”, хотя их по-прежнему вдвое больше, не выдерживают и выходят из боя со снижением.
   “Колышки” тоже закончили свою работу. Они выстраиваются в походный порядок и берут курс на северо-восток. Разворачиваемся и занимаем место в боевом охранении. Мне трудно оценить, какие у них потери, но поработали они неплохо. Зенитки, конечно, все еще тявкают в нашу сторону, но этот огонь уже не идет ни в какое сравнение с тем, что был два дня назад.
   На месте зенитных батарей — воронки, опрокинутые орудия, пожары. Уцелело, конечно, немало, больше половины, но такого большого урона они нам уже не нанесут. Не те возможности.
   В наушниках слышу голос Волкова:
   — Двадцать седьмой! Видишь, один из “колышков” отстает? Возьми его на себя.
   — Понял.
   Мы с Сергеем выходим из строя и приближаемся к отстающему штурмовику. Ему здорово досталось. Мотор тянет еле-еле. Но, пока тянет, бросать его нельзя. Я, вспоминая, какие Жучков называл нам частоты, когда говорил о связи с “колышками” в воздухе, подстраиваю рацию и выхожу на связь:
   — Сто девятый! Я — “Сохатый-27”. Слышишь меня? Ответь.
   — И слышу, и вижу, “Сохатый”.
   — Тяни домой, мы тебя прикроем.
   — Спасибо, браток.
   — Как дела?
   — Скверно. Мотор не тянет, стрелок ранен.
   — Сам цел?
   — Слава богу!
   Когда мы переходим линию фронта и подходим к Днепру, мотор штурмовика начинает давать перебои. Заглохнет, “Ил” проваливается, мотор оживает и тянет дальше, но высоту набрать уже не может. Такие “клевки” становятся все чаще, а земля-то вот она, рядом.
   — Сто девятый! Садись к нам, а то ты так скоро до земли доклюешься.
   — Показывай дорогу.
   Сергей выходит вперед и берет курс на наш аэродром. Раненый штурмовик, периодически поклевывая носом, тянется за ним. Только бы при посадке не клюнул!
   Садимся благополучно, все трое. “Ил” укатывается метров на сто дальше нас.
   Зарулив на стоянку, я иду к штурмовику. Летчик стоит на крыле и помогает выбраться из кабины раненому стрелку.
   — Прими его, — говорит он мне и обращается к стрелку: — Все, Гриша, уже прилетели, потерпи еще немного.
   Мы с ним укладываем стрелка на землю, я машу рукой санитарам, и те бегут к нам с носилками.
   — Здорово вы поработали! — говорю я штурмовику.
   Тот мрачен.
   — Здорово-то здорово, только какой ценой!
   — Война без потерь не бывает, браток. На то она и есть война, а не мать родна.
   — Это смотря кого потерять. Командир у нас погиб.
   — Какой командир?
   — Какой, какой! Комдива сбили. Он первую тройку в атаку…
   — Иван Тимофеевич!
   — Знаешь его? Э! Да ты старый знакомый. Это ведь ты тогда к нам, в Гродзянку, прилетал.
   Теперь и я узнаю того капитана, с которым мы разговаривали в Гродзянке об Ольге. Он еще предлагал мне выпить тогда.
   — Вот так, братец. Осиротела твоя супруга.
   Я молчу. Перед глазами стоит огненная вспышка на месте ведущего “Ила”. Какими словами передать все это Ольге?
   Техники оттаскивают штурмовик на стоянку и начинают копаться в его моторе. А мы идем к штабу. Оба молчим, вспоминаем Ивана Тимофеевича — каждый по-своему.
 
   Совсем мало знал я его. Всего две короткие встречи, но встречи эти оставили в моей памяти неизгладимый след. Не знаю, как он начинал свою авиационную биографию, где служил и как. Один раз только Ольга упомянула, что он был в Испании. Сам он об этом со мною не говорил. Мне он запомнился как умный, добрый и сердечный мужик, а отнюдь не как генерал, командир дивизии и герой Испании.
   В одиннадцать мы снова поднимаемся в воздух. На этот раз мы сопровождаем два полка “Пе-2”. Издалека видим столбы дыма и высоко взлетающее пламя. Мы уже знаем, что сегодня, после налета штурмовиков, над Белыничами поработали легкие “Су-2” и тяжелые “Ил-4”. Да и “пешки” идут туда уже на второй заход.
   Нас встречает разрозненный огонь зениток. “Мессеров” в воздухе не видно. Их аэродромы на этой базе разбиты, а с дальних они работать не успевают. “Пешки” начинают работать прицельно. Пикируют и сбрасывают бомбы точно на цели. Внизу рвутся склады боеприпасов, вспыхивают цистерны с бензином, горят на стоянках “Юнкерсы”. Наконец появляются и “Мессершмиты”, но, увидев, что им противостоит полк “молний”, уходят, не приняв боя и даже не сделав попытки атаковать “пешек”.
   — Ну, как там? — спрашивает меня капитан Борисов, когда я, оставив “Як” на стоянке, иду к штабу.
   — Нет больше базы в Белыничах, — отвечаю я.
   — Значит, не зря наш генерал там голову сложил.
   Над нами, тяжело гудя, проходит полк “Ил-4”, над ним проносятся эскадрильи “МиГов”. Они тоже идут на Белыничи.
   После обеда мы делаем еще вылет, сопровождая “СБ”, которые продолжают крушить белыничский гадючник. В шестом часу вечера звучит команда: “Отбой!”
   Сергей отправляется за водкой, а я с Борисовым и Волковым иду к нашей хате.
   — Заночуешь у нас, — говорит ему Волков. — За ночь тебе двигун починят, и улетишь к своим.
   — А пока помянем Ивана Тимофеевича, — предлагаю я.
   Надо бы сходить к Ольге, но сегодня это выше моих сил. Я вспоминаю слова Колышкина, что сказал он мне, когда прощался на даче: “Чувствую, совсем мало осталось мне землю топтать и по небу летать”.
   Когда мы выпили по первой, я, неожиданно для самого себя, процитировал Высоцкого:
   — Мы летали под богом, возле самого рая. Он поднялся чуть выше и сел там, ну а я до земли дотянул.
   — Откуда это? — интересуется Волков.
   — Из новой песни.
   — Спой, — предлагает он.
   — Она еще не готова, — отговариваюсь я. Что-то не лежит у меня сегодня
   душа к песням.
   — Все равно ты так не отделаешься, — настаивает Волков. — Сергей, тащи гитару. Вон Анатолий еще не слышал наших песен.
   Приходится скрепя сердце брать гитару в руки. Но, видимо, эмоции, вызванные гибелью Ивана Тимофеевича, рвутся наружу. Когда я начинаю петь, песни идут с таким накалом, что ему подивился бы и сам Владимир Семенович.
   Пою “Их восемь, нас двое”, “Як-истребитель”, “Аисты”.
   Борисов слушает песни, как откровение свыше. Под конец я решаюсь подарить ему новинку и запеваю:
   — Мы взлетали, как утки, с раскисших полей…
   Когда песня кончается, Анатолий просит:
   — Еще разок!
   Приходится повторить.
   — Возвращались тайком, без приборов, впотьмах и с радистом-стрелком, что повис на ремнях, в фюзеляже пробоины, в плоскостях дырки…
   Успокаиваемся мы уже довольно поздно.
   А с рассветом начинается боевая работа. Утром мы вылетаем сопровождать штурмовики, после обеда “Су-2”.
   Немцев в воздухе мало. Во всяком случае, большой активности их авиация не проявляет. Нас ни разу не поднимали на перехват их бомбардировщиков. Видимо, никак не могут оправиться после разгрома базы в Белыничах. Однако нам хорошо видно, как на земле их части сосредоточиваются для мощного удара. И также хорошо видно, что у нас сил в два-три раза меньше. Видно, как растянута наша оборона, как слаба она в глубину. Становится ясно: нового отступления не миновать. Скоро немцы подтянут авиацию, и все начнется снова. Где же мы остановимся? Неужели придется отступать до Москвы? К концу того же дня я получаю ответ на свой вопрос.
   Нас с Сергеем выделяют сопровождать тройку “Ли-2”, эвакуирующую раненых в Смоленск. На обратном пути, когда внимание уже не так сосредоточено на наблюдении за воздухом, мы замечаем, что все пространство от Смоленска до Орши изрыто рвами, капонирами, окопами. Возводятся укрепления, прокладываются новые рокадные дороги. Всюду люди и техника, всюду кипит работа.
   — Как думаешь, сумеют немцы такую оборону прорвать? — спрашивает меня на земле Сергей.
   — Прорвать можно любую оборону, если создать хороший перевес в силах, плотный артогонь и иметь господство в воздухе. Если в эти укрепрайоны посадить те же войска, что сейчас Могилев и Оршу обороняют, долго они не продержатся.
   — Мне кажется, эти укрепления сооружаются не для них, — поразмыслив, говорит Сергей. — Слишком уж большой масштаб. Видно, где-то сосредоточиваются силы. Сдайся мне, до Смоленска мы немцев не допустим.
   — Дай-то бог, — соглашаюсь я, — только вот отступления нам в ближайшее время не миновать.
   — Скорее всего так и будет.
   Волков сообщает нам новость. Пока мы летали до Смоленска и обратно, к нам прилетел комдив с членом Военного совета. Они вручили полку Гвардейское знамя и зачитали приказ о присвоении очередных воинских званий.
   — Поздравляю, Андрей! Снимай кубари, цепляй шпалу.
   — А Сергей?
   Волков отрицательно мотает головой. Что-то здесь не так. Я иду в штаб и задаю этот вопрос Жучкову, теперь уже подполковнику.
   — Знаешь, я сам ничего не понимаю, — отвечает мне Жучков. — Вот черновик представления. Николаева я сам туда вписывал, Лосев подписал, никого не вычеркивая. Я разберусь с этим, непременно.
   На другой день после разбора полетов Сергей зажимает меня в угол.
   — Ты, мать твою, к Ольге собираешься сходить или нет?
   — Да надо бы, — нехотя соглашаюсь я.
   — Хочешь не хочешь, а идти надо. Я понимаю, тяжело идти с такой вестью, но кому это сделать, кроме тебя?
   Сергей, что ни говори, прав: идти надо. Нельзя оттягивать это дело до бесконечности. Договариваюсь с Волковым и Жучковым и отправляюсь в госпиталь.
   Оказывается, Ольга уже все знает. Начальник штаба дивизии звонил в госпиталь в тот же день и сообщил ей о гибели отца. К моему удивлению, она восприняла эту весть не то чтобы спокойно, но без того, чтобы она надолго выбила ее из колеи.
   — А как иначе, Андрюша? Идет война, и мы — люди военные. Нам расслабляться нельзя.
   Неожиданно она припадает к моему плечу и дает волю слезам. Я молчу, не утешаю — это не нужно, только поглаживаю ее волосы и плечи. Через несколько минут Ольга успокаивается так же неожиданно, как и расплакалась.
   — Что там у вас рассказывают, как он погиб?
   — Зачем слушать, как рассказывают? Я сам все видел.
   — Расскажи, — просит Ольга.
   Приходится мне вновь восстанавливать все детали этого боя, этой страшной первой атаки штурмовиков.
   Ольга вздыхает.
   — Я маме письмо пишу, — показывает она на листок, что лежит на столе, — начала еще вчера, но не хотела заканчивать и отправлять, пока с тобой не встречусь. Хорошо, что ты все это видел. Сейчас допишу, и надо бы еще что-нибудь добавить.
   Ольга задумывается в нерешительности, и я предлагаю:
   — Добавь, что долг свой солдатский он выполнил до конца и смертью своей сохранил десятки, да что там десятки, если по большому счету, тысячи жизней. И добавь, — это хоть какое-то утешение, хотя и слабое, конечно, — что смерть его была легкой, мгновенной. Многие из нас позавидуют такой смерти. Гораздо тяжелее падать последние несколько минут своей жизни в горящей неуправляемой машине. А тут мгновенный взрыв, и все.
   Ольга смотрит на меня, потом протягивает листок.
   — Напиши все сам: и как он погиб, и то, что ты сейчас сказал, у меня так не получится, — просит она.
   Ее глаза просят меня: “Помоги мне, я не в состоянии описать его смерть”.
   Делать нечего, беру листок и присаживаюсь к столу.
   Ольга вздыхает.
   — Больше всего мама будет переживать, что даже могилы , у него нет.
   Я отрываюсь от письма.
   — Что ж, это удел многих летчиков. Когда Белыничи освободят, там поставят памятник летчикам, погибшим при штурме этой базы. Их там много осталось, и ни у кого из них нет могил. Фамилия Ивана Тимофеевича будет там первой.
   — Почему первой?
   — По традиции. На братских могилах списки пишут в порядке воинских званий. А генерал погиб там только один — он.
   — И это напиши, — просит Ольга, — мама сюда обязательно приедет, когда будет можно.
   В дверь кто-то деликатно стучит.
   — Войдите! — отзывается Ольга.
   В комнату входит Гучкин, сразу заполняя собой все свободное пространство.
   — Не помешал?
   — Отнюдь, — отвечаю я, заканчивая письмо словами: “С искренним уважением и соболезнованиями, Андрей Злобин”.
   — Прочитай, — говорю я Ольге.
   — Не буду, — качает она головой и сворачивает треугольник.
   — Я смотрю, вас можно поздравить, Андрей Алексеевич. Вы теперь — капитан!
   — Бери выше, уважаемый. Гвардии капитан.
   Гучкин щелкает каблуками и вытягивается во фрунт.
   — Извиняйте-с, гвардии капитан, больше не ошибемся-с! Это дело надо-с отметить. — Он щелкает себя пальцем по горлу и резко бросает легкий тон. — Заодно Ивана Тимофеевича помянем. Один момент!
   Ольга поворачивается ко мне и смотрит на мои петлицы.
   — А я и не заметила. Поздравляю! К тому же вы теперь — гвардейцы.
   — Дивизия твоего отца тоже гвардейская.
   — Да, — вздыхает Ольга, — но уже без него.
   Я еще раз внимательно смотрю на нее и принимаю решение.
   — Знаешь, я не буду сегодня у тебя оставаться.
   Ольга согласно кивает.
   — Правильно.
   В этот момент появляется Гучкин с фляжкой, половинкой хлеба, шматом сала и миской с яблоками и солеными огурцами.
   — Ольга Ивановна, доставай кружки.
   — У нас здесь стаканы.
   — Я и забыл, что мы с вами — на женской половине. У нас им — все лучшее, — поясняет он мне.
   Мы поминаем Ивана Тимофеевича, обмываем мою шпалу, Гвардию. После третьей Гучкин таинственно поднимает палец.
   — А у меня еще одна новость.
   — Что такое?
   — Наш госпиталь включили в состав вашего корпуса.
   — Ого! — Я смотрю на Ольгу и поясняю: — Теперь будем все время рядом.
   — Здорово! — радуется она. — Вот за это надо непременно выпить.
   Мы допиваем водку, сидим еще полчаса, и Гучкин с Ольгой провожают меня до околицы.