- Быть может, он пошел на свидание...
   - Смейся, смейся! Должен тебе сказать, дорогой мой, что этот горбун добывает себе самых хорошеньких женщин Парижа, если верить стенам его комнаты, увешанным фотографиями с собственноручными надписями: "Милому моему Альбену", "Дорогому крошке Фажу". И не какие-нибудь потаскушки, а певички, шикарные кокотки. Сюда он их никогда не приводит, но время от времени, исчезнув на два-три дня, он козырем входит ко мне в мастерскую и рассказывает, отвратительно осклабившись, что преподнес себе "объемистый том" или "очаровательный томик" - так он называет побежденных им красоток в зависимости от их роста и сложения.
   - Ты говоришь, он безобразен?
   - Урод.
   - Без средств?
   - Ничтожный, мелкий переплетчик и картонажник, который живет только своей работой и своими овощами... Но он очень умен, начитан, обладает редкой памятью... Мы, наверно, встретим его в каком-нибудь закоулке, он любит бродить по дворцу... Дядюшка Фаж - большой мечтатель, как и все люди со страстями. Иди за мной и смотри под ноги, здесь надо ходить с опаской.
   Они начали подыматься по широкой лестнице, первые ступеньки которой еще сохранились, как и перила, заржавевшие, местами покоробленные. Друзьям пришлось перейти по шаткому деревянному мостику, державшемуся на поперечных брусьях, между высокими стенами, на которых еще уцелели остатки огромных, покрытых трещинами фресок, стертых и закоптевших, - круп лошади, обнаженный женский торс, - с едва заметными надписями на виньетках, утративших позолоту: "Созерцание", (Тишина", "Торговля сближает народы".
   Во втором этаже длинный коридор под круглым сводом, как на цирковых аренах Арля и Нима, терялся между почерневшими, потрескавшимися стенами, освещенный лучами солнца, кое-где пробивавшимися в широкие щели, заваленный штукатуркой и чугунным ломом, заросший бурьяном. При входе в коридор на стене красовалась надпись: "Помещение для дежурных чиновников". Коридор этот походил на нижний, только кровля здесь обвалилась, и он превратился в длинную площадку, заросшую частым кустарником, который поднимался к уцелевшим сводам и спускался до уровня главного двора, словно разросшиеся косматые лианы. Отсюда виднелись крыши соседних домов, белые стены казармы на улице Пуатье, высокие платаны перед особняком Падовани, на вершине которых качались гнезда ворон, покинутые и опустевшие до зимы, а внизу - безлюдный двор, залитый солнцем, сад переплетчика и его домик.
   - Посмотри, дружище, какое изобилие, какое изобилие!.. - говорил Ведрин, указывая другу на дикую растительность, такую богатую и разнообразную, заполонившую весь дворец. - Если бы Крокодил это увидел, вот бы рассвирепел!
   И вдруг, отступив на несколько шагов, воскликнул?
   - Ну, это уже слишком!..
   Внизу возле домика переплетчика появился Астье-Рею. Его легко было узнать по длиннополому сюртуку серовато-зеленого цвета, по широкому плоскому цилиндру. На левом берегу Сены эта шляпа, сдвинутая на затылок, на седые кудри, образовывавшие ореол вокруг головы этого архангела бакалавров, самого Крокодила, пользовалась широкой известностью. Академик оживленно беседовал с маленьким человечком, стоявшим с непокрытой головой, блестевшей от помады, одетым в светлый, плотно облегавший его фигурку пиджак, под которым выделялась, точно из особого кокетства, его уродливая спина. Слов нельзя было разобрать, но Астье казался очень взволнованным: он размахивал тростью, нагибался всем корпусом к самому лицу человечка, а тот, очень спокойный, с сосредоточенным видом, стоял, заложив большие руки за спину, под самый горб.
   - Значит, он, этот ублюдок, работает для Академии? - спросил Фрейде, припомнив, что мэтр называл имя Фажа.
   Ведрин ничего не ответил, - он следил за мимикой собеседников, спор которых, однако, внезапно оборвался. Горбун пошел к себе, пожимая плечами, словно говоря: "Как вам угодно", а Астье-Рею, видимо, взбешенный, быстрым шагом направился к выходу из дворца на улицу Лилль, затем, будто передумав, вернулся в мастерскую, и дверь ее за ним захлопнулась.
   - Странно, - прошептал скульптор. - Отчего же Фаж мне никогда ничего не говорил?.. Ну и скрытен же этот человек!.. Кто их знает: может быть, они вместе занимаются этой игрой - охотятся за томами и томиками.
   - Что ты, Ведрин!..
   Фрейде, простившись с приятелем, шел, не торопясь, по набережной Орсе, думая о своей книге, об Академии, о своих честолюбивых мечтах, значительно, впрочем, охладев к ним после тех жестоких истин, которые ему пришлось сейчас выслушать. Как люди, однако, мало меняются!.. Уже в раннем возрасте проявляются наши характерные черты... Спустя двадцать пять лет, с морщинами на лицах, поседевшие, под тем гримом, который накладывает на людей жизнь, однокашники из коллежа Людовика XIV остались такими же, какими были на школьной скамье; один - резкий, увлекающийся, вечно бунтующий, готовый к борьбе; другой - послушный, преклоняющийся перед авторитетами, с ленцой, еще развившейся в тиши полей. В конце концов Ведрин, может быть, и прав: даже при уверенности в успехе стоит ли тратить столько усилий? Особенно он тревожился за больную сестру, - бедняжке придется в полном одиночестве оставаться в Кло-Жалланже, пока он будет хлопотать о кресле в Академии и делать необходимые визиты. А разлука с ним даже на несколько дней всегда волновала ее и печалила; еще сегодня утром он получил от нее душераздирающее письмо.
   Проходя мимо драгунских казарм, Фрейде отвлекся от своих мыслей, увидев на другой стороне мостовой голодных людей, ожидавших раздачи остатков солдатской похлебки. Явившись спозаранку из боязни потерять свою порцию, они сидели на скамейках или стояли вдоль парапета набережной, с землистыми лицами, чумазые, с давно не стриженными волосами и бородами, напоминая одичавших псов, ободранные, точно после кораблекрушения. Они не двигались с места, не говорили друг с другом, толпились, как стадо, подстерегая в глубине большого двора казармы появление солдатских котелков и знак сержанта, разрешающий им приблизиться. Как страшен был в такой чудесный день ряд этих безмолвных людей с глазами хищников, голодных, тянущихся с одинаковым животным выражением на лицах к раскрытым настежь воротам!
   - Что вы тут делаете, голубчик?
   Астье-Рею, сияя от удовольствия, взял под руку своего ученика. Он взглянул в направлении, указанном поэтом, и увидел на противоположном тротуаре эту потрясающую картину парижской жизни.
   - Да, да... Конечно... конечно...
   Но его близорукие глаза педагога умели читать только в книгах, они не воспринимали живой действительности, смотрели мимо жизни. Даже в том, как он увлекал отсюда Фрейде, в тоне, которым он сказал, уводя его за собой: "Проводите меня до Академии" - чувствовалось, что мэтр не одобряет ротозейства на улице, требует большей степенности. Слегка опираясь на руку своего любимого ученика, он поделился с ним своей радостью, своим восторгом по случаю изумительной находки, которую ему только что посчастливилось сделать: он приобрел письмо Екатерины II к Дидро касательно Академии, и как раз теперь, когда ему в ближайшие дни предстоит обратиться с приветствием к великому князю. Он предполагал огласить на заседании это чудо из чудес, возможно, даже преподнести его высочеству от имени Академии автограф его прабабки! Барон Юшенар, наверно, лопнет от зависти.
   - Кстати, вы что-нибудь слыхали по поводу моих писем Карла Пятого? Все это клевета, чистейшая клевета... У меня здесь есть нечто такое, что приведет в замешательство этого зоила.
   Своей толстой рукой с короткими пальцами он ударил по туго набитому кожаному портфелю, а затем, охваченный радостным волнением, желая, чтобы и Фрейде был счастлив, снова вернулся к вчерашнему разговору, к его кандидатуре на первое же вакантное академическое кресло. Это будет чудесно - учитель и ученик, сидящие рядом под куполом дворца Мазарини!
   - Вы увидите, до чего это прекрасно, как у нас хорошо... Этого нельзя себе даже и представить, пока сам не испытаешь.
   Казалось, стоит только войти туда - и настанет конец горестям и житейским невзгодам. Они теснятся у порога, не смея его переступить. Высоко парят избранники в мире и тишине, в сиянии, недосягаемом для зависти, для осуждения. Все им дано, все, и желать уже больше нечего... Ах, Академия, Академия! Ее хулители говорят о ней, не зная ее, или из злобной зависти, не имея возможности в нее попасть. Обезьяны бесхвостые!
   Его зычный голос гремел, заставляя оборачиваться прохожих на набережной. Некоторые узнавали его, произносили его имя. Стоя на пороге лавок, книгопродавцы и торговцы редкостями и гравюрами, привыкшие видеть Астье-Рею в определенное время дня, приветствовали его, почтительно пятясь назад.
   - Фрейде! Смотрите сюда...
   Мэтр указал на дворец Мазарини, к которому они приближались.
   - Вот она, Французская академия. Такой она предстала передо мной в ранней юности, когда я увидел ее на фирменном знаке изданий Дидо (*18), и тогда еще я сказал себе: "Я войду туда..." - и вошел... Теперь ваша очередь желать этого, друг мой... До свиданья!..
   Бодрым шагом поднялся он на левое крыльцо главного здания и двинулся по тянувшимся один за другим большим, мощеным, погруженным в безмолвие величественным дворам, где его длинная тень стлалась по земле.
   Он уже скрылся из виду, а Фрейде все еще смотрел ему вслед, не двигаясь с места, вновь охваченный волнением, и на его славном загорелом полном лице, в его кротких глазах навыкате застыло то же молящее выражение, что и на лицах бездомных бродяг, ожидавших там, у казармы, солдатской похлебки. И с тех пор, когда он смотрел на дворец Мазарини, лицо его всегда принимало это выражение.
   5
   Сегодня вечером в особняке Падовани парадный обед, потом прием для друзей. Великий князь за столом своего "очаровательнейшего друга" - как он называет герцогиню - принимает академиков из разных секций Французской академии, платя, таким образом, любезностью за их прием, за фимиам, воскуренный в его честь президентом. Как всегда, у бывшей посланницы дипломатический мир представлен блестяще, но Академия первенствует, и само размещение гостей за столом указывает на значение этого обеда. Великий князь сидит напротив хозяйки дома, по правую руку от него г-жа Астье, по левую - графиня Фодер, жена первого секретаря финляндского посольства, исполняющего обязанности посла. Место справа от герцогини занимает Леонар Астье, слева - папский нунций Адриани. Затем следуют член Академии надписей и изящной словесности барон Юшенар, турецкий посланник Мурад-бей, академик Дельпеш, химик, бельгийский посол, член Академии изящных искусств композитор Ландри, драматург Данжу, один из "лицедеев" Пишераля, и, наконец, князь д'Атис - министр и член Академии моральных и политических наук, который своими двумя званиями еще более подчеркивает оба оттенка этого салона. В конце стола сидят адъютант его высочества, рядом с ним папский гвардеец юный граф Адриани, племянник нунция, и Лаво - непременный участник всех празднеств.
   Женский пол не блещет красотой. Маленькая, рыжая, вертлявая, укутанная кружевами до кончика своего остренького носика, графиня Фодер похожа на простуженную белку. Баронесса Юшенар, усатая, неопределенного возраста, производит впечатление старого жирного декольтированного мужчины. Г-жа Астье, в бархатном полузакрытом платье (подарок герцогини), жертвует ради своей дорогой Антонии удовольствием обнажить еще хорошо сохранившиеся руки и плечи. Благодаря этой любезности герцогиня Падовани кажется единственной женщиной за столом: высокая, в белоснежном платье от знаменитого портного, с маленькой головкой, с прекрасными лучистыми глазами, гордыми и живыми, то бесконечно добрыми и нежными, то сверкающими гневом из-под густых, почти сросшихся черных бровей, с небольшим носом, чувственным, своевольным ртом и ослепительным, как у тридцатилетней женщины, цветом лица, который герцогиня не утратила благодаря привычке проводить в постели послеобеденные часы, если вечером она принимала у себя или выезжала в свет. Прожив долгое время за границей, когда ее муж был послом в Вене, Санкт-Петербурге и Константинополе, привыкшая задавать тон в качестве официальной представительницы французского общества, она сохранила и доныне манеру поучать и наставлять, чего ей не могут простить парижанки. Говорит она с ними слегка наклонившись, как с иностранками, объясняет то, что они сами знают не хуже ее. Герцогиня в своем салоне на улице Пуатье продолжает представлять Париж у курдов - пожалуй, единственный недостаток этой благородной и блестящей женщины.
   Несмотря на почти полное отсутствие женщин в светлых туалетах с обнаженными руками и плечами, приятно нарушающих переливами своих бриллиантов и цветов однообразие черных фраков, обеденный стол все же оживляют фиолетовая сутана нунция с широким муаровым поясом, красная феска Мурад-бея и красный мундир графа Адриани с золотым воротом, голубым шитьем и золотым галуном на груди, на которой красуется огромный крест Почетного легиона, полученный сегодня утром молодым итальянцем: в Елисейском дворце сочли необходимым вознаградить его за блестяще выполненную миссию по доставке знаков кардинальского достоинства. Всюду выделяются яркими пятнами зеленые, синие и красные ленты; матовым серебром светятся ордена, лучатся звезды.
   Десять часов. Обед подходит к концу, но цветы, благоухающие в массивных вазах посреди стола и перед каждым прибором, все так же свежи, ни один лепесток не помят, не произнесено ни одного громкого слова, не допущено ни одного резкого движения. А между тем стол у герцогини изысканный, погреб отличный, что теперь большая редкость в Париже. Чувствуется, что в особняке Падовани кто-то придает этому огромное значение, - конечно, не сама герцогиня, настоящая светская француженка, довольная обедом, когда на ней платье к лицу, когда стол богато сервирован и уставлен цветами, но возлюбленный хозяйки, князь д'Атис, крайне привередлив: желудок у него, отравленный кухнями клубов, не варит, и князь не согласен питаться лишь видом серебряной посуды и лакеев в парадных ливреях и в белоснежных, облегающих икры гетрах. Ради него забота о меню занимает большое место в жизни прекрасной Антонии, ради него подаются остро приправленные блюда, крепкие, выдержанные вина, которые, по правде сказать, сегодня не подняли настроения гостей.
   Та же натянутость, та же чопорная сдержанность царит за десертом, как и во время закуски, лишь едва заметно покраснели щеки и носики женщин. Настоящий обед восковых кукол, официальный и торжественный. Торжественность вызвана прежде всего размерами парадной столовой, высотой потолков, большими промежутками между стульями, благодаря чему устраняется возможность какой-либо фамильярности. Ледяным, пронизывающим холодом, холодом погреба, веет за столом, несмотря на теплую июньскую ночь, дыхание которой проникает из сада сквозь полуоткрытые ставни и слегка надувает шелковые шторы. Обращаются друг к другу изредка, церемонно, едва шевеля губами, с неподвижно застывшей на устах улыбкой, и все, что здесь говорится, все это одна ложь, все банально и пошло, слова бесследно исчезают на белоснежной скатерти среди изысканного десерта. Фразы облекаются в личину, как и лица, и если бы кто-нибудь приподнял маску и дал заглянуть в свои сокровенные мысли, какой бы поднялся переполох в этом избранном обществе!
   Великий князь с широким бледным лицом, обрамленным слишком черными бакенбардами, подрезанными кружочком, как газон на лужайке, - типичный портрет царствующей особы из иллюстрированного журнала, - с большим интересом спрашивает барона Юшенара о его последней работе, а сам думает:
   "Боже! Как мне надоел этот ученый со своими первобытными хижинами! Насколько было бы приятнее смотреть балет "Рокселана", когда танцует крошка Деа, - я без ума от нее. Автор "Рокселаны", мне говорили, здесь, за столом, но это старый, противный и прескучный господин... Ах, эти ножки, эти пачки маленькой Деа!.."
   Нунций, с умным лицом римского патриция, желтым, точно после разлития желчи, с длинным носом, тонким ртом и черными глазами, слушает, склонив голову набок, повествование об истории человеческого жилища и думает, глядя на свои блестящие, как раковинки, ногти:
   "Утром я съел в нунциатуре чудеснейшее фрито-мисто, и теперь у меня болит под ложечкой... Джоакимо слишком сильно затянул мне пояс... Хоть бы поскорее встать из-за стола!.."
   Турецкий посланник, губастый, смуглолицый, обрюзгший господин с жирным затылком, в феске, надвинутой на глаза, наливает вина баронессе Юшенар, а сам думает:
   "До чего гнусны эти европейцы! Как можно приводить своих жен в общество в таком отталкивающем виде! Я бы скорее согласился сесть на кол, чем позволил кому-нибудь подумать, что эта толстая дама лежала со мной в постели!"
   А под жеманной улыбкой баронессы, которая рассыпается в благодарностях его превосходительству, можно прочесть:
   "Этот турок гадок донельзя, противно смотреть на него".
   То, что говорит вслух г-жа Астье, тоже не имеет ничего общего с занимающими ее мыслями:
   "Только бы Поль не забыл заехать за дедом!.. Какое впечатление произведет маститый старец, опирающийся на руку правнука!.. Ах, если можно было бы выудить заказ у его высочества!.."
   Потом, нежно взглянув на герцогиню:
   "Она очень хороша сегодня... Верно, получила добрые вести о назначении ее князя... Радуйся напоследок, душенька! Через месяц Сами будет женат..."
   Госпожа Астье не ошиблась. Великий князь, прибыв к своему "очаровательнейшему другу", сообщил герцогине о полученном в Елисейском дворце обещании относительно назначения д'Атиса - это вопрос нескольких дней. Герцогиня с трудом сдерживает радостное волнение, от которого она вся так и светится и которое придает необычайный блеск ее красоте. Вот что она сделала для любимого человека, чего он достиг благодаря ей!.. И герцогиня уже рисует себе, как она устроится в Петербурге и снимет особняк на Невском проспекте, недалеко от посольства. В то время как герцогиня увлеклась этими мыслями, князь, мертвенно-бледный, с помятым лицом, устремляет куда-то неподвижный взгляд - тот испытующий взгляд, которого не мог выдержать Бисмарк, - его презрительно сжатые губы кривятся загадочной и снисходительной улыбкой, подобающей дипломату и академику; он думает:
   "Теперь нужно, чтобы Колетта решилась... Она приедет туда, мы обвенчаемся без помпы в капелле Пажеского корпуса, и когда об этом узнает герцогиня, все уже будет кончено".
   В голове каждого гостя, сидящего за столом, бродит множество мыслей, неуместных, забавных и бессвязных, прикрытых все тем же светским лоском. Леонар Астье утопает в блаженстве: он получил сегодня утром орден Станислава второй степени (*19) в благодарность за преподнесенный великому князю экземпляр своей речи, к первой странице которой было подколото собственноручное письмо Екатерины II; текст его он чрезвычайно ловко вставил в приветствие именитому гостю по случаю его прибытия. Этим письмом, снискавшим высокую оценку всего собрания, газеты были заняты в течение двух дней; оно прогремело по всей Европе, прославляя имя Астье, его коллекцию, его труды с тем оглушительным и несоразмерным резонансом, который многочисленные органы печати создают всем современным событиям. Пусть барон Юшенар теперь попробует подкапываться, жалить и елейным голосом бормотать: "Обращаю ваше внимание, мой дорогой собрат..." Никто уже не станет слушать его. И как ясно это сознает знаменитый собиратель автографов, каким злобным взглядом окидывает он "любезного коллегу" между двумя фразами своей научно-шарлатанской болтовни, сколько яда в каждой морщине его длинного перекошенного лица, ноздреватого, словно пемза!
   Красавец Данжу тоже взбешен, но по другой причине: герцогиня не пригласила его жену. Такое невнимание задевает его супружеское самолюбие эту вторую печень, более чувствительную, чем настоящая. И, несмотря на желание блеснуть перед великим князем, весь запас острот, специально приготовленных и почти не бывших в обращении, застревает у него в горле. Еще один гость тоже не в своей тарелке - это химик Дельпеш; когда его представляли великому князю, тот очень лестно отозвался о трудах, посвященных клинообразным письменам, смешав химика с его однофамильцем из Академии надписей. Нужно сказать, что, кроме как о Данжу, комедии которого пользуются известностью и за границей, великий князь ничего не слышал о знаменитых академиках, присутствующих на обеде. Лаво еще утром вместе с адъютантом князя сочинил памятку, в которой значились имя каждого гостя и перечень его главных трудов. То, что его высочество сбился только раз в целом ряде произнесенных им сегодня любезностей, служит доказательством его находчивости и чисто княжеской памяти. Притом вечер еще не кончился, другие академические светила скоро должны сюда прибыть - уже у подъезда слышен грохот колес подъезжающих карет и стук захлопывающихся дверец, - и его высочеству еще представится случай загладить свою неловкость.
   А пока что великий князь, невнятно растягивая и подыскивая слова, произнося их по большей части в нос, так что добрая половина вообще теряется, обсуждает с Астье-Рею один исторический факт в связи с письмом Екатерины II. Уже давно кувшины с водой для омовения рук обнесены вокруг стола, никто больше не ест и не пьет, никто и не дышит из боязни помешать беседе, весь стол загипнотизирован, он словно приподнялся, как на спиритическом сеансе, присутствующие буквально прикованы к движению княжеских губ. Внезапно августейшее гнусавое бормотание прекращается, и Леонар Астье, споривший только для вида, чтобы сделать еще более блестящей победу своего противника, опускает руки, точно сломанное оружие, и говорит тоном глубокого убеждения:
   - Вы меня посрамили, ваше высочество.
   Чары рассеялись, стол снова стоит на своих ножках, все поднимаются среди слитного гула восхищения, двери распахиваются, герцогиня берет под руку великого князя, Мурад-бей - баронессу. Шуршат юбки, стучат отодвигаемые стулья, гости один за другим переходят в гостиные, а дворецкий Фирмен, с важным видом задрав голову, прикидывает в уме:
   "На таком обеде во всяком другом доме я нажил бы, по крайней мере, тысячу франков... Ну, а тут держи карман... Хоть бы триста франков-то набралось".
   А затем уже громко, точно плевок на шлейф надменной герцогини, бросает ей вслед:
   - У-у, выжига!..
   - Позвольте вам представить, ваше высочество: мой дед, Жан Рею, старейший член пяти академий.
   Пронзительный голос г-жи Астье звенит в больших гостиных, залитых светом, почти пустых, куда уже начали собираться друзья, приглашенные на этот вечер. Она кричит громко, чтобы дедушка понял, кому его представляют, и ответил что-нибудь соответствующее обстоятельствам. Старый Рею на вид хоть куда - он выпрямляется во весь свой огромный рост, высоко поднимает головку Креола, потемневшую от возраста, всю в морщинах. Маститый старец опирается на руку Поля Астье, элегантного и очаровательного, по другую сторону стоит его внучка, позади - Астье-Рею. Семейство сгруппировалось таким образом, образуя сентиментальную сцену в духе Греза (*20), гармонирующую со светлой обивкой стен гостиной, которым Жан Рею приходится чуть ли не ровесником. Великий князь растроган, пытается сказать что-нибудь подобающее случаю, но автор "Писем к Урании" не фигурирует в памятке, составленной Лаво. Его высочество выходит из затруднения, отделываясь общими фразами, на которые старик Рею, думая, что его, как обычно, спрашивают относительно возраста, отвечает?
   - Девяносто восемь лет исполнится через две недели, ваше высочество...
   Потом столь же невпопад добавляет:
   - Я не был там, ваше высочество, с восемьсот третьего года, город, наверное, очень изменился...
   Во время этого своеобразного диалога Поль шепчет матери:
   - Сама уж его отвези... А я слуга покорный... Он зол, как черт... Всю дорогу в карете лягался, чтобы успокоить себе нервы, как он говорил.
   Голос молодого человека звучит раздраженно и резко, лицо, обычно приветливое, хмурится, искажается гримасой. Мать прекрасно знает это выражение, она сразу заметила его, как только вошла в комнату. Что случилось? Она следит за сыном, пытается что-нибудь прочесть в его светлых глазах, но они избегают ее, остаются непроницаемыми, только взгляд их становится еще более колючим и жестким.
   А холод, царивший за обедом, этот торжественный холод не рассеивается, - им веет среди приглашенных, собравшихся группами. Женщины, здесь весьма малочисленные, уселись кружком в низких креслах, мужчины стоят или расхаживают по гостиным, делая вид, что заняты содержательной беседой, а на самом деле заботясь только о том, чтобы привлечь к себе внимание его высочества. Ради князя композитор Ландри мечтает у камина, закинув голову с гениальным лбом и бородою апостола. Ради него же в другом углу погружен в раздумье ученый Дельпеш; он подпер рукой подбородок, нахмурил брови, вид у него озабоченный, словно он наблюдает за опытом со взрывчатым веществом.
   Философу Ланибуару, знаменитому своим сходством с Паскалем, не сидится на месте: он бродит взад и вперед мимо дивана, где великого князя терзает Жан Рею. Философа забыли представить августейшему гостю, и он этим весьма огорчен, его длинный нос еще больше вытягивается, как бы молит на расстоянии: "Да посмотрите же! Разве это не нос Паскаля?" К тому же самому дивану из-под едва разомкнутых век устремлены взоры г-жи Эвиза, которые обещают все, что только его высочеству будет угодно, когда и как ему будет угодно, только бы его высочество побывал у нее, почтил бы своим присутствием ее следующий понедельник. Сколько бы ни меняли декорации, пьеса остается та же: тщеславие, подлость, низкопоклонство, лакейская потребность холуйствовать и пресмыкаться. Пусть жалуют к нам высокие иноземные гости: в наших старых кладовых сохранилось все необходимое для их приема.