Я понял Дрю Престон, понял ее всю целиком, и захотел ей сказать, что одиночество, которое она сама себе создала, выглядит для меня, как ее пренебрежение мной. Я уже ждал ее, ждал ее внимания, которого жадно хотел, но добиваться которого все еще не мог. И уже представлял, как все произойдет. Пот, выступивший у нее на лбу во время восхождения, иссушил сейчас ее волосы, она откинула их назад, открыв чистый лоб. Гладкий, как скульптура. Лучи солнца, отраженные в валунах, позволили мне заглянуть в самое естество ее зеленых глаз, до самых глубин зрачка и я с потрясением осознал, что она плачет. Она плакала молча, глядя через слезы, как через увеличительные линзы, и слизывала соленость слез в уголке губ. Я отвернулся, не посмев тревожить интимность ее переживаний. И только потом я услышал ее всхлипывания. Затем она отпила вина, видно отойдя от воспоминаний и спросила меня измененным голосом о том, как умер Бо Уайнберг.
* * *
   Я не хотел никому и никогда рассказывать об этом, но ей рассказал.
   – Он пел «Прощай, дрозд!»
   Она посмотрела на меня и, казалось, не понимала о чем речь.
   – Вещи сложи и меня проводи, я буду помнить про слезы пути, прощай, дрозд! – сказал я, – Это известная песня.
   А затем, будто решив, что песня, а не речитатив, будет лучше понята, спел:
   Нашу постель приготовь для меня Ночью приду, радость моя, Прощай, дрозд!…



Одиннадцатая глава


   Он напевает, пока мистер Шульц с ней внизу, а я стою на лестнице, будто привинченный к ней пятками и локтями, и вместе с железными перекладинами поднимаюсь вверх, когда волна подбрасывает вверх лодку, и опускаюсь вниз – когда лодка ухает вниз. Бо слышен как добавление к шуму мотора, или как завывание ветра, так иногда в самых неестественных шумах природы мы вдруг узнаем знакомую мелодию. Он поднимает голову и расправляет плечи, он находит в себе силы, чтобы петь спокойнее, его дух переходит в песню, люди иногда напевают таким образом за работой, или сконцентрировавшись над мыслью, и его самообладание восстанавливается, он прочищает горло и запевает громче, все еще без слов. Затем останавливается, оглядывается и понимает, что я где-то здесь, рядом и зовет меня. «Эй, малыш, поговори со старым Бо!» Затем снова он поет, не дождавшись ответа. А я не хочу приближаться к нему, к нему, на пороге смерти, к нему, уже умершему, уже разлагающемуся, я не хочу слушать ни его молитв, ни его обращений, ни его жалоб, ни последних просьб, я не хочу быть в его глазах в последний час жизни, будто он сможет тем самым унести кусочек меня с собой на дно океана, и в этом то все и дело, я так себя чувствовал, я не был святым, я не хотел отпускать грехи, не смел утешать, не желал проявлять милосердие, я не хотел ничего, что могло бы тем или иным способом заставить меня быть с ним в такие минуты, я не хотел быть даже просто свидетелем. Но мне пришлось все-таки приспуститься немного вниз и взглянуть на него.
   Он склонил вкривь голову, чтобы из-под бровей искоса взглянуть на меня, он был растрепан и не так похож на себя этим – все грязное, пиджак, рубашка, все вздутое и закрученное, его черные волосы спутаны. Он еще раз попробовал выпрямить голову и взглянул на меня, улыбнулся. Потом сказал, что мир хорош для меня, а у них на тебя надежды, ты знаешь, тебе ведь говорили? Ты маленький мерзавец, тебе никогда не доведется взять от жизни все, что можно, а если подрастешь еще на пару дюймов, то тогда сможешь боксировать в весе пушинки! Он раздвинул губы в полуулыбке, показал белые зубы, контраст со смуглым лицом в темноте кабины бросался в глаза. Маленькие парнишки могут хорошо убивать, судя по моему опыту, сказал он, они так хорошо это делают, ножиком – он попробовал вскинуться вверх изображая лезвие ножа, пистолетом, так удобнее, но если ты действительно видишь в этом толк, то тебе надо тихо зайти туда, где их ногти маникюрят и где рядом сидит милая деваха! Я сам убил шестерых, и их я убил толково, не мучая без нужды и ни разу не промахнувшись. Что, парень должен уйти? Бум, света нет, скажи мне, кто такой Голландец? Бум, и его тоже нет. Я никогда не любил тех, кто убивает ради убийства, тех, кто не находит в себе гордости за превосходно выполненную работу, опасную работу. Я не люблю мелочевок по жизни – слушай совет от Бо. Этот твой нынешний кумир и босс не протянет долго. Посмотри на него внимательнее, он очень нервный, его не интересуют чувства других людей, он – дерьмо, маньяк, ему наплевать на людей, которые действительно чего-то стоят в этой жизни, которые такие же, как и он, стойкие и жесткие, и у которых такая же организация, как и у него. Хочешь я скажу тебе про будущее? Про твое и его будущее. Он – отмирающий вид инфанта террибль, ты знаешь, что это значит? Он – кончен, и если ты так толков, как они говорят, то сейчас меня внимательно послушаешь и потом сделаешь надлежащие выводы. Это говорю я – Бо Уайнберг! Ирвинг все знает, стоит там наверху и сопит, волнуется, но он ничего не скажет, ему уже пора на пенсию, он не будет ничего менять. Но он уважает меня и я уважаю его. Он уважает мое мнение, то, чего я достиг в этой жизни, он не ставит это под сомнение и у меня против него ничего нет. Но он тоже запомнит этот день, как и ты, малыш, взгляни на Бо Уайнберга ради своей же пользы и попробуй понять как его безжалостно использовали и теперь выкидывают за борт. Потом погляди ему в глаза и запомни на всю оставшуюся жизнь, потому что через несколько минут душа его отойдет в мир иной, он повиснет на веревках, а потом, холод, жара, унижение, счастье, мир, довольство – все будет неважно, так Бог готовит нам смерть, готовит каждому в свое время! Но ты, малыш, остаешься на земле свидетелем, и все это, конечно, дерьмо на самом деле, но так вот выходит, что свидетель – ты. Ты будешь помнить этот день и Голландец будет помнить и знать, что ты помнишь, и потом ты никогда не будешь уверен ни в чем рядом с ним, потому что ты обречен жить отныне с памятью о человеке, которого стерли за ненадобностью, с памятью о Бо Уайнберге.
   Он отвернулся. Запел. Сильным баритоном, испугавшим меня до печенок, хриплым баритоном, выпевавшим: «Нашу постель приготовь для меня, ночью приду, радость моя, прощай, дрозд!» Он покачал головой, его глаза сузились от напряжения последней, высокой ноты – про-о-ощай!
   Его голова упала на грудь и он пел дальше тихо, будто разговаривал сам с собой, думал о чем-то и тихонько напевал и, когда он прекратил петь и снова начал говорить, он говорил уже не со мной, а со своим двойником Бо Уайнбергом, который сидел с ним за элегантным столиком в Эмбасси-клабе: они оба начали вспоминать жизнь.
   «А тот парень помнишь, за закрытой дверью на двенадцатом этаже, везде полно народа, ты знаешь, у него комната набита оружием, и в офисе у него пистолеты, и в приемной, в этом шикарном здании, в нем так приятно делать бизнес, нет случайных людей. Но они знают, что их ждет и знают, как это трудно сделать, этот Маранцано был в деле больше двадцати лет, не сопляк вовсе, и все, даже профсоюз, знали, что для такой работы нужен профессионал высокого класса. Голландец обратился ко мне и сказал, Бо, а на черта тебе это надо, это их итальянские дела, у них так принято наверно, отстреливать поколения за поколением, но нам, конечно, не помешает, если ты выполнишь их заказ, опять же они останутся нам должны, такой заказ как Маранцано – это что-то. Но я сам был горд, подумать только, из всех профессионалов, они предпочли именно Бо, один Маранцано – и тебе обеспечен почет на всю жизнь! Ты знаешь, как мне нравится, когда на меня возлагают надежды! Да я люблю выпить, люблю поесть, люблю женщин, да много чего люблю в этой жизни – но превыше всего я люблю такое вот обращение ко мне – Бо, никто, кроме тебя! Кто-нибудь попросит и я лениво киваю головой: «Да» и они знают, что дело будет сделано. Сделано в срок, сделано профессионально. Через неделю или раньше они прочитают в газете, что, так, мол, и так, снова нераскрытое кошмарное убийство из дебрей бандитского самоорганизующегося мира, сладкая сказка прессы. Поэтому я и сказал заказчику, дай-ка мне четыре полицейских бляхи. Достань где хочешь, но дай. Его брови поднялись, но он промолчал и на следующий день они у меня были. Я взял ребят, повел их в раздевалку, мы оделись как детективы, в плащи, шляпы и пошли прямо в логово, открыли двери и всем заорали: «Полиция, никому не шевелиться, все арестованы!» Отогнали их к стене, я зашел в комнату, а тот из-за стола, начал бедняга двигаться, зачем он пытался встать – я всадил ему пулю ровнехонько в глаз. Но, смешно, не правда ли, в здании были мраморные стены и звук выстрела прозвучал как десять выстрелов, он несся по всем этажам, по всем офисам, по лифтам и коридорам. Такой рев поднялся, все забегали, руки подняты, никто ничего не понимает! Несутся по лестницам, лифт забили. А я тихонько навстречу толпе, все кричат, орут, ты знаешь, паника! И все эта суета так подействовала на меня, что я тоже побежал – куда сам не пойму и.. потерялся в этом чертовом здании. Бродил ошалевший по туалетам, мужским и женским, по каким-то подсобкам, по коридорам и в конце концов, сам не пойму как, вышел даже не на улицу, а прямиком на вокзальную площадь. А там полно народу, все идут с работы, шесть часов вечера, в электричках столпотворение, ворота на замке, как только поезд прибывает, ворота открывают и все бегут на платформы. Шум от объявлений о прибытии поезда такого-то, гам от голосов, в общем я втек в толпу и какому-то балбесу сунул в карман свой пистолет. Клянусь это был типичный клерк, с портфелем, в кармане плаща – газета, ну типичный доходяга-работяга. Представляешь, приезжает домой, лезет рукой в карман… а там, оп! Ну, а я еле сумел против течения из толпы вырваться… и ушел.»
   Бо рассмеялся, слезы потекли по его щекам, драгоценный момент памяти, даже я засмеялся вместе с ним, думая одновременно, каков мозг, даже в такие минуты он уводит нас в дебри воспоминаний и дает ощущение жизни – как луч света, направленный в кромешную темноту. Я ощутил, как Бо перенес меня в тот год и в тот день на центральном вокзале, я даже увидел спину этого недотепы, который получил такой подарок, перенес вместе с белой тканью скатерти Эмбасси-клаба, вместе с рюмкой виски и колечками дыма над певичкой, томно тянувшей: «Прощай, дрозд!» и даже на улицу у ресторана, где лимузины, дожидаясь боссов, выпускали выхлопные газы в стылую пустоту вечера.
   Бо внезапно пронизал меня взглядом, полным муки. А ты чему смеешься, закричал он, думаешь это смешно, идиот? История окончилась, ты жонглируешь шариками, запустив один в небо, ты уже просчитываешь момент его возвращения тебе в руки, а он застывает на мгновение в небе… и возвращается. Так и жизнь, она не всегда хороша, а только тогда, когда ты что-то держишь в руках.
   Думаешь это смешно, идиот? Бо – это человек, у которого в руках в свое время были нити судеб многих и многих людей. Ты сначала попробуй прожить три раза столько сколько я, а потом смейся! Он был непростой кусок дерьма, этот Маранцано, он был даже вовсе не дерьмо, как этот Колл, к примеру, он был крутой мужик, умный! И он тоже не убивал просто. Как это Колл, способный убить и ребенка, когда входил в раж. Будто одной смерти ему недостаточно. А ты знаешь, что я убил Колла? Я его убил в телефонной будке – он блевал, исходил дерьмом и слюнями. Бах! Через окно. Я его убил! Вот факты, ты, сопляк! А ты знаешь каково это убить? А ты знаешь чего это стоит, чтобы быть способным убить? Ты видишь перед собой классного убийцу! Я убил Сальваторе Маранцано! Я убил Колла – Бешеную Собаку! Я убил Джека Даймонда! Я убил Лулу Розенкранца! Я их всех убил, и Ирвинга, и Микки, и Аббадаббу Бермана! Я убил Артура, Голландца!
   Он смотрел на меня, глаза выпучились, будто веревки сдавливающие его, перетягивали лицо. Затем он опустил глаза, будто не мог больше смотреть так. Я их всех убил, сказал он, закрывая глаза.
* * *
   Позже он шептал мне, позаботься о девочке, не дай ему что-нибудь сделать ей, пусть она останется жива! Обещаешь? Я обещал, первый раз в своей жизни охваченный призывом к милосердию. Теперь двигатель работал на холостом ходу, конец веревки болтался на корме над водным простором. Я никогда не узнаю о том, что для них подобная смерть человека что-то значила, и значила что-то большее и более исступленное в ярости всех их жизней. Смерть посреди пустоты океана.
   Вниз спустился Ирвинг. Мы вместе с Бо смотрели за его аккуратными, экономными движениями – вот он открыл двойные двери из кабины в углу и закрепил их, чтобы не закрыло ветром. Неожиданный порыв ветра тут же унес чад сигары и нефтяной едкий запах из каюты, мы очутились на свежем воздухе. Мощные волны из еле освещенной каюты предстали перед моим взором как гигантские черные пасти чудовища, Ирвинг развязывал веревку на кормовой балке, складывал ее кольцами, не обращая ни на что внимания. Лодку сильно подбросило, я был вынужден снова уйти вглубь каюты и прицепиться руками к лавке, обжав ее и прижавшись к ней. Ирвинг – настоящий моряк, ни качка, ни волны ему не страшны, он и по палубе ходит спокойно, как по земле. Вот он снова вошел в каюту, его лицо обрызгано морской водой, его тонкая шевелюра поблескивает на свету, он, не торопясь и не спрашивая о моей помощи, подкладывает под тазик с цементом и ногами Бо тележку, выгибая тело Бо под невообразимый угол. Он делает все методично, железные части издают противный скрежет, звук напоминает мне о том, что если бы не скрюченная фигура Бо, своим весом удерживающая тележку, то тазик бы опрокинулся и весь застывший цемент вывалился бы на пол, показывая даже отпечатанные на днище тазика буквы фирмы-производителя. Ирвинг подкладывает под резиновые колеса тележки доски, приподнимает Бо вместе со стулом и, взяв огромный нож, отрезает все веревки, связывавшие пленника. Затем он помогает Бо приподняться, снимает с него остатки веревки, убирает стул и поддерживает его. Бо шатается, стонет, кровь в ногах застыла, и Ирвинг говорит мне, поддержи его с другой стороны, а этого мне, как раз, ох как не хотелось делать в бандитской карьере – именно это, поддерживать приговоренного на смерть, нюхать его пот, слышать его дыхание, дергаться от его импульсивных вздрагиваний. Бо вцепился мне в волосы, его локоть у меня на плече, человек, уже потерявший облик человека, провисает на мне и дрожит. Вот я держу человека, и помогаю убить его. Мы с Ирвингом его единственная надежда, он хочет жить, а Ирвинг успокаивает его, все в порядке, не волнуйся – как нянька, как сестра милосердия. Он выбивает ногой палку из-под колес тележки со своей стороны и говорит мне, чтобы я выбил со своей. Я выбиваю, мы двигаем Бо на тележке к распахнутым дверям, на палубу. Там он отпускает нас и берется руками за поручень, тазик с его ногами, зацементированными елозит по палубе, как непривязанный груз. Он стонет и дрожит, потому что никак не может выпрямиться как следует. Мы с Ирвингом стоим и смотрим на него, Бо поймал момент и выпрямился, сделал неуловимое движение телом и тазик прекратил скользить и он смог постоять так, прямо и спокойно. Бо посмотрел перед собой и увидел палубу и за ней океан, глубокий. Волны вздымались и били в борт, он дышал и не мог надышаться этой вселенской свежестью ночного ветра, а его лицо отражало весь ужас предстоящего. Я не слышал ничего из-за ветра, но по губам его понял, что он поет. Иногда ветер доносил обрывки его голоса, его прощальной песни. Он остался наедине со смертью и пел ей в лицо.
   Неожиданно мотор затарахтел и на палубе появился мистер Шульц, в рубашке с короткими рукавами и подтяжках. Он подошел к Бо сзади, поднял ногу и резко двинул ей Бо под коленки, тело Бо согнулось, перевесилось через низкий поручень и, взметнувшийся следом упавшим вниз телом тазик, прощально сверкнул цинковым боком. Последнее, что я видел – белые рукава рубашки Бо и его протянутые вверх руки.



Двенадцатая глава


   Когда я закончил, она, ничего не говоря, отдала мне бутылку вина. Я запрокинул головe, отпил, и, когда оглядел глазами то место, где она сидела, ее уже не увидел. Она скользнула вниз по мшистому обрыву, цепляясь по пути за траву и мелкие елки, и спустилась на самый низ, к подножию водопада. Я лег на живот и стал смотреть на нее. У самой воды стоял туман, он вскорости и поглотил ее фигуру.
   Я подумал, что она захочет сделать сейчас с собой какую-нибудь глупость. История была красочна, нервы она жгла. Но я ей рассказал не все. Еще когда Ирвинг болтал с рулевым, Бо умолял меня сходить вниз и посмотреть, что Шульц делает с ней. Я спустился и послушал что происходит. Услышал мало, потому что мотор очень сильно гудел. Я слушал несколько минут за дверью каюты, в которой была она и мистер Шульц. Потом я поднялся и сказал Бо, что с ней все в порядке, просто Шульц ходит взад-вперед по кабине и объясняет ей, почему все так происходит. Но я просто не хотел перед смертью огорчать его.
   – Так ты хочешь жить? – кричал мистер Шульц, – Вот, мисс Дебютантка, вот как все выглядит!
   Затем была тишина. Я придвинулся к двери и, напрягаясь, вслушался. Затем просто приник ухом к двери и наконец:
   – Тебе же в принципе наплевать на тех, кто мертв! Так? То, что он жив – неправда, он – уже мертв! Ты можешь это понять? Ты не можешь забыть мертвого? А мне кажется, что ты уже забыла его! Или я не прав? Хорошо, я подожду. Коротко – да или нет. Что? Не слышу!
   – Да, – сказала она, должна была сказать, я ничего не слышал. Потому что потом мистер Шульц произнес:
   – О, совсем плохо. Совсем плохо для Бо. – Он рассмеялся. – Потому что если бы ты действительно любила его, я может быть изменил бы решение.
   Я схватил ее юбку, размахнулся и кинул ее в туман у подножия водопада. Юбка, пролетела и исчезла. Что я ожидал? Что она найдет ее? Наденет? Вернется назад на обрыв? Я вел себя как идиот. Повернувшись спиной к обрыву, я попробовал повторить эксперимент по быстрому спуску и немедленно обнаружил, что это не так легко сделать, как представить. Когда моя голова ушла под обрыв, нога, покоившаяся на каком-то корне, сломала его и я ухнул вниз. Физиономией по скале. Зацепившись за что-то, я полежал, нос в дюйме от мха, обеспокоенный не за себя, а за нее. Что кто-нибудь появится здесь, погонится за ней, изнасилует ее. Я лежал и думал о водопадных маньяках. Хотя логичнее было предположить, что это она сама может кого хочешь найти и навлечь на себя любые приключения. Я потрогал руками вокруг и нащупал короткий отросток елки, весь покрытый смолой. Эта смола приклеила мне пальцы, я почувствовал себя увереннее на скале. Солнце пекло в спину, я вспотел. Начав опускаться, я почувствовал, что, чем ниже спускаюсь, тем становится жарче. Спустившись на несколько метров я нашел площадку, будто приспособленную для отдыха. Грохотание водопада напоминало сплошной, непрекращающийся взрыв. Спуститься с выступа оказалось труднее, чем спуститься на него. Я глянул вниз – там тоже были выступы и там тоже росли маленькие елки. Я начал осторожно перебирать руками и ногами, спустился еще на несколько метров. Внезапно меня обхватил густой холодноватый туман и я понял, что стою на валунах чуть выше воды. Перепрыгивая с валуна на валун я допрыгал вскоре и до самой воды. Вокруг стоял белый туман, солнце виднелось через него неярким белым пятном.
   Сам водопад был справа от меня – метрах в десяти, это был последний и самый длинный водопад из целой серии, идущих один за одним. Его нельзя было увидеть с вершины. Я смотрел на бурунчики и взвихрения, на плотную взвесь воды, вздымавшуюся от столкновения влаги и камня и понимал, что такое я вряд ли еще скоро увижу. Природа наяву. Я читал про динозавров, к примеру, но что такое читать, если вдруг найдешь их кости? Вода бурлила и мчалась мимо меня с огромной скоростью, обдавая свежестью, я огляделся и нашел ее юбку. Я завернул ее вокруг моей руки и пошел вдоль расширяющегося потока прочь от водопада и вскоре оказался на песчаном берегу с выпирающими из него округлыми валунами. Я прыгал по ним, вскоре песок исчез, осталась только вода и валуны – я чувствовал, что спускаюсь вниз в самое нутро планеты. Через десяток метров туман исчез, я вышел к лагуне, окруженной каменистыми отрогами, справа от меня на камне стопкой лежала ее одежда. Шорты, майка, трусики, сандалии и носки. Лагуна была черная, поверх нее струился туман, поверхность была абсолютно неподвижна, кроме каких-то всплесков далеко справа от меня.
   Мне показалось, что я мог бы смотреть в эту черноту бесконечно, она притягивала взгляд. Казалось, что там обитают утопленники. Я испугался, но скинул ботинки, снял рубашку и приготовился прыгать. Хотя и плаваю я не очень, но решимости нырнуть как можно глубже и спасти ее у меня было хоть отбавляй. Тут, прямо передо мной воды разверзлись и вверх взметнулась ее голова и плечи, она что-то вскрикнула или выдохнула, затем откинулась назад и поплыла лицом кверху. Затем раскинула руки и просто застыла в таком положении ни спине. Черная вода разжижала ее белую грудь, ее ноги бледные и тонкие завяли в преломлении света темной лагуны.
   Через несколько минут она поплыла наискосок от меня, решительным стилем, волосы, мокрые, бурунчиками забелели на поверхности. Она скрылась из моих глаз, но вскоре я увидел как она забралась на валун – тело все в пупырышках от холода, губы синие, зубы бьют трещотку. Она посмотрела на меня совершенно безличным взглядом. Я подбежал, скатав рубашку в некое подобие полотенца и начала сильно тереть ее. Тер ей спину и ниже, тер грудь и между грудками, тер живот, тер стиснутые в коленках ноги, а она дрожала и согревала руки у рта. Затем, второй раз в жизни, я видел как мисс Престон одевается.
* * *
   На обратном пути она в основном молчала. Мы шли по руслу, камни скоро закончились, ручей вплывал в нормальное пологое русло. Скалы остались позади. Чувства переполняли меня, я не мог начать разговор и ждал, когда она сама начнет. Мы, как две разные субстанции вселенной, внезапно ощутили некую общность, вот я разве что еще только подрастал, был еще, по большому счету, соплив и чувствовал себя ребенком. Мы снова зашли в коричневый лес и прошли через то самое «кладбище бревен» – заброшенный склад и вскоре вышли в поля.
   Она спросила: «Он просил тебя защищать меня?»
   – Да.
   – Странно, – сказала она.
   Я не ответил.
   – Понимаешь, он подумал, что я не могу заботиться о себе сама, – пояснила она. Она остановилась около голубого цветка, высвеченного солнцем через кроны густых деревьев. – А ты обещал, что будешь защищать меня?
   – Да.
   Она сорвала цветок, подошла ко мне и повесила его мне на ухо. Я застыл, с остановившимся дыханием, поняв, как дорого мне ее прикосновение. Она испускала вокруг себя неостановимое лучистое обаяние и красоту, такую тайную, что ее нельзя было ощутить вот так сразу – это давалось избранным.
   – Не трогай цветок! – воскликнула она, – Ты такой чертенок, премиленький! Кстати, ты знаешь об этом?
   – Они постоянно говорят мне об этом, – сказал я, помедлив.
   Спустя полчаса мы спустились с леса по склону на грязную дорогу, которая в свою очередь вывела нас на прямую дорогу на Онондагу. Я шел сзади и смотрел как ее просвечивает солнце. Ее волосы не спадали волной, а высохли как были, жестко очертив контуры головы. Никакой косметики – но губы ее были полны свежести и природной розовости, а кожа, омытая холодом, вновь стала белой и чистой. Она не улыбалась, в уголках глаз были красные пятна, как у пловцов. Перед тем как мы зашли в отель, она спросила, есть ли у меня подружка, я ответил утвердительно, она сказала, что даже не зная ее, знает как ей повезло, но истина была уже другой – потому что, когда она спросила про подружку, я уже не мог думать про Бекки, потеряв к ней полностью всякий интерес, а мог думать только про нее. Мисс Дрю испугала меня – лесной проводник, она показала мне, кто она – объезжающая диких коней на конюшне, и я понял в первый раз, какую вольную и яростную смесь она составляла с мистером Шульцем: она снимала одежду перед бандитом, перед водой, перед солнцем, ее раздевала жизнь, и я понял, почему она пошла с ним – это не папа-мама обычной ласковой жизни где-то там далеко, любви здесь нет, они не живут во вселенной заботы и нежности, они трахаются и убивают – они живут в огромном, пустом мире взрослости, в котором эхом звучит боль, насилие и ненависть.
   Я думал об этом, когда мы вошли и отель, когда я поднялся к себе в комнату и лег на постель, окруженный белыми занавесками и жарой, оккупировавшей Онондагу. Я лежал и вскоре занавески потемнели, налились серым светом, немного осветились солнцем, и тут я услышал далекий гром.
   Мне она нравилась все больше и больше, гораздо больше, чем раньше, я мог быть с ней ласковым, как только мог быть бедный мальчик с богатой женщиной. Разумеется, моя толковость никуда не исчезла, если я хочу еще пожить на этой земле, то мне надо молчать и страдать, если страдается, молча и без видимых внешних признаков. Я закрыл глаза и снова увидел ее, посиневшую от холода, взбирающуюся на огромный валун, соски, сморщенные и потемневшие, женский треугольник, в перекрестье ног, с водой стекающей с взъерошенных волос. Я думал, что мне довелось видеть человека, который пытался умереть, но я не был в этом до конца уверен, она жила в более широком мире, чем я – ее натуру нельзя было оценивать упрощенными житейскими проблемами. Я задумался над тем, а что если ее близость к мистеру Шульцу, явная или мнимая, каким-то образом окажется больше чем моя открытость и она расскажет все, что я ей поведал в порыве откровения, самому боссу? Нет, не расскажет, она очень независима, она живет в окружении таинственного мира, созданного ей самой и то, что она делает, она делает исключительно сама и движимая исключительно собой, несмотря на внешние близости и обстоятельства, могущие подвигнуть ее на такую близость. Я почувствовал, что она, наконец, проявила какую-то общечеловеческую и понятную всем боль и печаль, и это, по большому счету, и есть то, что мне в ней понравилось сейчас. Я пытался убедить себя в этом, но все-таки во всех этих мыслях оставалось нечто тяжелое и капитально-значимое, как огромный железный сейф в мыслях, он был недоступен даже сейчас. Я принял душ, холодный и свежий, оделся на вечер: костюм, галстук, очки и окончательно решил, что что бы мои чувства ни диктовали мне, это ни в коей мере не повлияет на направление моей жизни и на требования, предъявляемые ей. Я обещал Бо Уайнбергу, что буду защищать ее, теперь уже я сказал ей об этом сам, и теперь мне придется выполнять обещание, но я все-таки надеялся и для ее собственной безопасности, и для моей, что до этого дело не дойдет.