– Говорить ты всегда умел, Бо, – сказал мистер Шульц. Он втянул в себя сигару, пыхнул дымом, снял шляпу и ладонью поправил центр. – Ты всегда умел говорить лучше меня, потому что ходил в колледж. Но, с другой стороны, я хорошо умею считать, поэтому мы – равны.
   И он приказал Ирвингу привести девчонку.
   Она поднялась – завитушки блондинки, белая шея, плечи – будто Афродита из волн. В темноте машины я так и не рассмотрел ее – она была просто чудо, тонкая, тепло-кремовое платье на двух висюльках в этой темной и пропахшей керосином лодке, подчеркивали бледность ее лица и страх. Я смотрел на нее во все глаза, испуганный не менее ее, испуганный тем смущением, что древние прорицатели называли вожделением зла. Нет, это касалось не ее пола, а скорее ее класса. Она была богиней красоты и доказательством моих мыслей был тяжелый вздох, застрявший в глотке Бо, который прекратил изливать горечь ругательств на мистера Шульца, а попробовал выпрямиться на табурете и начал раскачивать его. Босс вытащил пистолет и положил руку с ним Бо на плечо. Зеленые глаза девушки расширились от вопля Бо, с запрокинутой в последнем рывке бессилия головой. Он опустил голову и лицом, стянутым болью, а не ртом, закричал, что не надо глядеть на него, отвернись, отвернись!!!
   Ирвинг, поднимавшийся вслед за ней, поймал ее начавшую сгибаться фигурку-тростинку и усадил ее на сверток брезента, прислонив к кольцам канатов. Она села, почти бездыханная, выставив вперед коленки и отведя глаза в сторону, очень красивая, как я мог заметить, а в профиль просто совершенная, как в моем воображении я рисовал себе истинных аристократок, тонкий нос и ямочки на щеках, полумесяц их опускался к губам, таким обнаженным и чувственным, с линией их изогнутой к нежной шее и опускавшийся к груди – маленькой, изящной птичке – я позволил своим глазам спуститься еще ниже – хрупкая грудная клетка необремененная, насколько я мог судить, нижним бельем, и сама грудь, явная, округлая, четко очерченная под блестящим сатином белого платья и угадывающаяся из декольте. Ирвинг принес ее меховую накидку и набросил ей на плечи. Неожиданно я ощутил себя близко-близко к ней, пространство каюты сузилось – я заметил пятнышко в низу ее платья. Будто капнуло масло.
   – Облевала все помещение, – констатировал Ирвинг.
   – О, мисс Лола, прошу прощения, – улыбнулся мистер Шульц, – воздух спертый, я понимаю. Ирвинг, налей даме, – Из своего кармана он достал изящную фляжку в кожаном футляре. – Плесни мисс Лоле немного.
   Ирвинг встал по центру каюты, широко расставив ноги для баланса, открутил крышку фляжки, налил ей и протянул.
   – Давай, давай, маленькая мисс, – сказал мистер Шульц, – это хорошее виски, ваш желудок успокоится.
   Я не понял, почему они не видят, что она на грани обморока, но они знали больше меня. Ее голова шевельнулась, глаза открылись и я ощутил сожаление за свой романтизм – она уже была пьяна и пыталась сфокусировать свои глаза на протянутом наперстке-крышке. Затем она взяла ее, оценивая, и лихо влила в себя.
   – Браво, дорогуша! – похвалил ее мистер Шульц, – Ты ведь знаешь, что делаешь? Всегда знаешь, что ты делаешь. Что, что ты сказал, Бо?
   – Ради бога, Голландец, – прошептал Бо, – Все решено, все уже решено!
   – Нет, нет, Бо, не беспокойся. Вреда мы леди не причиним. Даю слово. А теперь мисс Лола, взгляните, в какую неприятность влип ваш Бо! Вы давно с ним знакомы?
   Она промолчала, даже не подняла на него взгляд. Рука ее безвольно упала на колени. Металлическая крышка от фляжки скатилась вниз и юркнула в щель пола. Ирвинг тут же нагнулся за ней.
   – Не имел удовольствия видеть вас до нынешнего вечера. Он никому вас не показывал. Хотя было ясно, что Бо влюбился, мой закоренелый холостяк, мой сердцеед! Теперь-то я вижу почему! Но он зовет вас Лолой, а я уверен, что это не ваше имя. Я знаю всех девушек по имени Лола.
   Ирвинг прошел к своему месту, вручив мистеру Шульцу крышку. Лодку занесло вверх, Ирвинг уцепился за лестницу и повернулся к нам, ожидая вместе с нами ответ девчонки. Лодку бросило вниз, а она сидела и молчала, лишь слезы текли из ее глаз. Мне показалось, что весь мир стал водой – и снаружи, и внутри, – а она все молчала.
   – Хорошо, будьте Лолой, раз уж так хочется, – продолжил мистер Шульц, – Но кто вы бы ни были, вы видите в каком положении сейчас Бо? Так ведь, Бо? Покажи ей, как ты не сможешь кое-что сделать! Самые простые вещи: вытянуть ногу, почесать нос… Все, больше не можешь! Ах, чуть не забыл, ты можешь ведь орать! Но ногу поднять не больше можешь, галстук снять и ремень расстегнуть – тоже. Он, мисс Лола, не может сделать ничего. Он потихоньку начинает отходить в иной мир. Поэтому ответьте, дорогуша, мне просто любопытно. Где вы встретились? И сколько времени он пел вам серенады?
   – Не отвечай! – закричал Бо, – Мои дела ее не касаются. Слушай, Голландец, ты ищешь причины? Я могу привести тебе их сотни и они все сводятся к тому, что ты – говнюк!
   – Ай-яй-яй! Такое нехорошее слово! – сказал мистер Шульц, – Перед женщиной, перед мальчиком. Не забудь, Бо, здесь есть женщины и дети.
   – Знаешь, какая у него кличка? Бочонок! Бочонок Шульц! – Бо закашлялся отрывистым подобием смеха, – У всех есть клички. Бочонок! Ту кошачью мочу он называет пивом и даже не платит за это. Жмется на выплатах, имеет денег столько, что он не знает, на что их потратить, и все равно считает центы на ребятах. Всю операцию такого размаха, все это пиво, профсоюзы, всю эту громаду, он ведет, будто заправляет паршивым магазинчиком. Я прав, Бочонок?
   Мистер Шульц задумчиво кивнул.
   – Но попробуем взглянуть на все с другой стороны, Бо! – сказал он, – Я стою здесь, а ты сидишь передо мной… Ты – кончен! И как тебя теперь назвать? А? Мистер высокородный Бо Уайнберг? Наехать на хозяина, вот класс?
   – Можешь трахать свою покойную мамочку! – взорвался Бо, – А папа твой пусть лижет дерьмо из-под лошадей! Пусть твои дети будут поданы тебе на подносе отваренными в кипятке и пусть во рту у них будет по яблоку!
   – Ну, завелся! – сказал мистер Шульц, закатывая глаза долу и вздымая руки, будто обращаясь к Богу. Затем взглянул на пленника и резко опустил руки, хлопнув себя о ляжки.
   – Сдаюсь! – пробормотал он, – Твоя взяла. Ирвинг, есть на судне еще помещения?
   – На корме, – ответил тот, – Сзади, – пояснил он.
   – Спасибо. Пойдемте, мисс Лола! – сказал он и протянул руку девушке, словно приглашая ее на танец. Она вздрогнула и всем телом отшатнулась от него, задернула платье на колени, прижавшись спиной к канатам. Мистер Шульц даже взглянул на свои руки мельком, чтобы понять, почему они ей так отвратительны. Мы тоже посмотрели на его руки. Ногти нуждались в обработке. Каждый палец обрамляла колония редких черных волос. Он дернул к себе девушку, поставил ее на ноги, она вскрикнула. Бо, глядя на босса исподлобья, одновременно захрипев в последнем рывке, попробовал разорвать веревки, опутавшие его. Голландец взял девушку за талию и повернулся к Бо.
   – Видите, маленькая мисс, – сказал он, не глядя на нее, – поскольку исправить он ничего не может, придется нам за него постараться. Время придет, ему больше ни о чем не придется беспокоиться. Поэтому ему придется довольствоваться тем, что есть!
   Подталкивая девчонку перед собой, мистер Шульц спустился по лестнице на корму. Я слышал, как она поскользнулась и вскрикнула, затем послышался глухой приказ заткнуться, затем тонкое, протяжное завывание и дверь захлопнулась. Остались шум ветра и плеск воды за бортом.
   Я не знал, что мне делать. Я по-прежнему сидел на скамье, согнувшись, вцепившись в край, вслушиваясь в вибрацию мотора, ритмично отбивавшего ход. Ирвинг прокашлялся и поднялся в рубку, к рулевому. Я остался наедине с Бо. Его голова уже опустилась вниз, не в силах сдерживать боль в шее. Я не хотел оставаться с ним, поэтому встал и занял место Ирвинга, а затем начал медленно подниматься, ступенька за ступенькой, лицом к Бо, а пятками нащупывая металлические перекладины. Высунувшись из пола рубки, я остановился и обхватил себя руками. Ирвинг говорил с человеком за рулем. В рубке было темно, лишь свет от компаса и приборов освещал их лица. Я представил, как они вперили взгляды в темноту океана. Они говорили, а я слушал. Лодка плыла к своей неведомой цели.
   – Знаешь, – сказал Ирвинг глухо, – я тоже начинал на катере. Ходил на скоростных, еще когда работал на Большого Билла.
   – Вот как!
   – Да! Сколько уже… Десять лет назад! У него были классные катера. Звери! Тридцать пять узлов, нагруженные до упора.
   – Точно! – поддакнул рулевой, – Знавал я эти катера. «Мэри», «Беттина»…
   – Ну, знаешь! – обрадовался Ирвинг, – «Король-рыболов», «Галуэй»!
   – Ирвинг! – донесся голос Бо снизу.
   – Мы заходили в Атлантику, грузили ящики и назад в Бруклин, на Канал-стрит. Оборачивались быстро!
   – Точно! – кивнул рулевой, – А у нас были имена и номера. Мы знали катера Билла и знали, как за ними надо гоняться.
   – Что? – потянул Ирвинг и я почувствовал, что даже в темноте он побледнел.
   – Точно говорю! – сказал рулевой, – Я тоже гонял на катере в те годы, мой номер был Джи-Джи 282!
   – Будь я проклят! – выругался Ирвинг.
   – Видели, как вы проноситесь мимо. Тогда, черт, даже лейтенант патруля имел только сотню с хвостиком в месяц.
   – Ирвинг! – заорал снизу Бо, – Ради бога!
   – Он все предусматривал, – сказал Ирвинг, – Молоток был мужик. Ничего не оставлял на авось. А в конце первого года мы даже наличку не возили, все в кредит, как джентльмены. Да, Бо! – Ирвинг обернулся к лестнице.
   – Вытащи меня отсюда, Ирвинг, я прошу тебя, вытащи и застрели!
   – Бо, ты же знаешь, я не могу, – ответил Ирвинг, солдат короля.
   – Он же идиот, маньяк. Садист!
   – Извини! – тихо сказал Ирвинг.
   – Мик продал его. Я сделал Мика. Ты думаешь я подвешивал его, пытал? Или глядел на него связанного? Нет. Я хлопнул его и все. Пристрелил. Я не мучал его. Не мучал его! – крикнул он и протянул уже со слезами в голосе, – Не му-учал!
   – Могу дать выпить, Бо, – ответил Ирвинг, – Будешь виски?
   Но Бо начал всхлипывать и, казалось, уже ничего не слышал.
   Рулевой включил радио, покрутил настройкой. Щелчки, голоса людей, рулевой не прибавлял громкости. Люди что-то говорили. Другие им отвечали. Они отстаивали свои принципы, позиции, убеждения. Их не было с нами на катере.
   – Чистая была работа! – сказал Ирвинг рулевому, – Хорошая! Погода мне не мешала. Я любил ходить на катере. Любил ходить туда, куда хочу и когда хочу.
   – Точно, – поддакнул рулевой.
   – Я ведь вырос на Сити-Айленде, – продолжал Ирвинг, – прямо у причалов. Если бы не… я, наверно, на флоте служил.
   Бо Уайнберг стонал и плакал, повторяя: «Мама! Мамочка!»
   – Особенно мне нравился конец ночной работы! – улыбнулся Ирвинг, – Наша стоянка была на Сотой улице, большой морской ангар.
   – Точно! – кивнул рулевой.
   – Подходили к Ист-ривер перед рассветом. Город последний сон смотрит. Солнце сначала на чайках видишь, они белыми-белыми становятся. А затем Хелл-Гейт начинает блестеть. Чистым золотом!



Вторая глава


   А виной всему стало жонглирование. Мы болтались вокруг склада на Парк-авеню, вы только не подумайте, что я имею в виду роскошное и богатое Парк-авеню в Манхэттэне. Наша одноименная улочка – это другое. Совершенно бесхарактерное скопище гаражей и автомастерских, двориков, мощеных тесаным булыжником, редких домов, раскрашенных под кирпич, бульвара, посередине которого был широкий ров, деливший более центральную часть района от более окраинной. В конце рва – открытый участок метро, глубиной в десять метров ниже уровня поверхности; там визжали поезда и этот звук был фактом нашей жизни. Иногда мы вставали у железного, из прутьев, забора, говорили и прерывались на середине предложения, продолжали говорить, после того, как шум стихал. Все время мы проводили на улице. Развлечением было прибытие грузовиков с пивом. Одни ребята играли в «стеночку» одноцентовыми монетами, другие – пробками от бутылок, третьи – курили сигареты, купленные три штуки за цент в магазинчике сладостей на Вашингтон-авеню, иногда просто убивали время в разговорах на тему о том, что они сделают если их заметит мистер Шульц, как они докажут ему, что они – самые крутые парни, как они заработают и небрежно кинут хрустящую «сотку» долларов на кухонный стол – перед матерями, кричавшими на них, и перед отцами, стегавшими их ремнями. Я практиковался в жонглировании. Всем чем угодно: камешками, апельсинами, пустыми зелеными бутылками из-под колы. Раз я бросал горячие булочки, стянутые с жаровен передвижных пекарен Пехтера, и поскольку я всегда только и делал что жонглировал, то мне в этом особо никто и не докучал. Разве что иногда кто-нибудь пытался прервать мои упражнения, подбросив лишний предмет, толкая меня под руку или схватывая апельсин и давая деру. Жонглировать умел только я, наверно это, и еще едва заметный нервный тик и выделило меня в конце концов из толпы юнцов. Не скажу, что именно так все я и задумал, просто вышло так, как вышло.
   Когда я не жонглировал, то тренировался в ловкости рук: заставлял исчезать монетки в своих руках. На свет божий они являлись из их грязных ушей. Показывал карточные фокусы. За все это я был прозван Человеком-мухой, по аналогии с персонажем из комикса – волшебником, усатым мужичонкой в смокинге и чародейской шляпе, который, кстати, сам по себе как маг для меня интереса не представлял. Волшебство это волшебство, а вот ловкость рук – это да! Это меня вдохновляло! Это было как хождение по канату, или по краю забора у метро, когда проносящиеся мимо поезда взвихряют воздух. Или как акробатские штучки-дрючки, все эти сальто-мортале, прыжки с переворотом. Все, что касалось проворства рук, ног, тела, головы – вот что вызывало мое маниакальное восхищение! Я, в свою очередь, достиг кое-чего – мог сгибаться пополам как складной ножик, бегал со скоростью света, имел зрение орла, мог слышать даже тишину и поэтому чувствовал приближение школьного надзирателя еще до того, как он выходил из-за угла, поэтому им надо было прозвать меня Фантомом, по имени еще одного персонажа из того же комикса, парня, имеющего герметичный шлем-маску и розовый костюм аквалангиста, в приятелях у которого был только волк. Но вся ребятня моего детства была туповата, они даже не думали про Фантом, даже после того как я, единственный из них, оказался в другом мире, мире их мечтаний.
   Склад на Парк-авеню был одним из нескольких, принадлежащих банде Шульца. Там хранилось пиво из Юнион-Сити для отправки на восток. Прибывающему грузовику даже не требовалось гудеть, двери склада распахивались, будто они обладали разумом, сами собой. Все грузовики были еще военного заказа, времен Первой Мировой, и даже цвет имели соответствующий – хаки. Кабины грузовиков были скошены, сзади были двойные колеса, передача была цепной – при езде она трещала, как ручная мельница. По углам кузовов торчали колы, соединенные вверху перекладинами, на них лежал брезент, аккуратно подогнанный и заправленный. Он закрывал груз, про который все и так все знали. Выползающий из-за угла грузовик нес с собой арому низкосортного пива, вся улица тут же заполнялась запахом, будто в склад заезжали огромные, вонючие слоны из зоопарка. А парни, выходившие из кабин, не были обыкновенными работягами в мягких кепках и шерстяных куртках – это был другой тип, в плащах и шляпах. Они прикуривали особым способом, из ладошек, сложенных чашечкой. Складские загоняли грузовики в чрево помещения, темное и неразличимое внутри, а я думал об этих парнях, как об усталых патрульных, вернувшихся с дежурства по неведомой зоне. Военная четкость и деловитость этого снабженческого механизма, вкупе с полу-законностью существования его хозяина, притягивали мальчишек как магнитом, мы вечно крутились рядом стайкой пугливых голубей, воркующих, сопящих и шурующих туда-сюда в отдалении, лишь только в слышали знакомый звук цепей передачи, лишь только завидев скошенную кабину, высовывающуюся из-за угла.
   Разумеется, это была одна из партий пива мистера Шульца, мы не знали точного количества грузовиков, хотя и предполагали, что число велико, а по правде говоря, мы вообще ничего не знали и никто из нас не видел самого Шульца, хотя все надеялись на это. Но мы всегда ощущали гордость за то, что он избрал нашу улицу для одного из своих складов, мы разделяли с ним сопричастность к одной территории и в те редкие минуты сентиментальности, когда мы, пацаны, не грызлись друг с дружкой, нас охватывала мысль, что мы являемся частью чего-то очень достойного и, разумеется, испытывали превосходство на ребятней из других, обычных районов, которые не могли похвастаться близостью к вонючим партиям пива и особой атмосфере, вызывающих дрожь взглядов небритых мужчин, и участка полиции напротив, обитатели которого, выходя на улицу, как бы теряли всю свою важность в виду незатейливого склада.
   Особый мой интерес вызывало то, что мистер Шульц продолжал свой, ставший легальным после отмены «сухого закона», бизнес в традициях нелегального. Я думал, что пиво, так же как и золото, само по себе является опасной сферой, даже если оно и разрешено. Или что люди, возможно, покупали бы лучшее пиво, чем предлагал мистер Шульц, если бы он не продолжал внушать всем страх, что значило, что он считал все предприятие некоей обособленной империей, с законами, установленными им самим, а не обществом, и для него все равно законна торговля пивом, незаконна ли, он бы делал свое дело в любых обстоятельствах так, как он считал нужным и горе идиотам, могущим думать иначе.
   Вот что на самом деле являлось сердцем и душой нашей жизни в те годы в Бронксе. Вы бы никогда не узнали от этих пацанов с облупленными носами, гнилыми зубами и вечно грязной кожей, что в те времена, помимо Шульца и его банды, случались и другие вещи: такие как школа, книги и вообще вся цивилизация приданных ей взрослых, бледнеющих в антимире под яркими огнями Великой Депрессии. Менее всего это можно было узнать по моему виду.
   В один их тех дней, помнится, он был необычайно жарким даже для июля – сорняк вдоль заборов пожелтел и склонился к земле, над булыжными мостовыми парил воздух, искажая перспективу – все ребята сидели вдоль складской стены в вялом ничегонеделании, а я стоял напротив, через дорогу, и разглядывал местность, демонстрируя последнее свое достижение – жонглирование предметами разного веса. Все искусство состояло в том, чтобы предметы взлетали у меня из рук изящно и на одну высоту, что достигалось поддержкой определенного ритма в усилиях по нарастающей – этот трюк требовал виртуозной четкости, и чем лучше он исполнялся, тем естественнее и обыденнее он выглядел для непосвященных. Поэтому я знал, что я – не только жонглер, но и единственный, кто может оценить этот вид жонглирования. Увлекшись, я позабыл о пацанах и стоял, с поднятой к небу головой; предметы влетали и опускались, следуя движениям рук по заданным орбитам. Я жонглировал, будто исполнял песнь циркового жанра, сам себе артист и зритель и, зачарованный, полностью выпал из мира, не видя, ни как одна легковушка выехала со 177-ой улицы на Парк-авеню и остановилась у гидранта, не заглушая мотор, ни как, наконец, подъехал большой «Паккард» и остановился против ворот, загородив их для меня. Если бы я не смотрел вверх, то видел бы, что все ребята уже поднялись на ноги и отряхивали задницы, что из машины вышел мужчина, открыл заднюю дверь и вот оттуда, в немного примятом белоснежном костюме, пиджак нараспашку, галстук приспущен, с платком в руке, промокая взмокший лоб, вышел, когда-то для соседей мальчик по имени Артур Флегенхаймер, а ныне известный по всему городу, мужчина по прозвищу Голландец Шульц.
   Разумеется, я вру, что ничего не заметил. У меня отличное боковое зрение и все я видел. Но притворился, что меня ничего не интересует, кроме жонглирования. Шульц же вышел из машины, облокотился о верх локтем и посмотрел на меня. Я, приоткрыв от усердия рот и бегая глазами по небосводу, изображал ангела, взирающего на Господа. Затем я проделал потрясающую вещь: я скосил глазами на жаркую улицу, отметил про себя – вот он, Шульц не только смотрит на меня, но еще и удивлен и приятно поражен моей ловкостью – и, продолжая бросать предметы, мои миниатюрные планеты, задал им немного другую траекторию. Один за одним с одинаковым интервалом на одинаковой скорости я отправил два шарика, апельсин, яйцо и камень через себя за забор, прямо на пути нью-йоркского метрополитена. Закончив, я так и остался стоять с воздетыми к небу руками, ладони открыты солнцу, и на секунду застыл в театральной позе, как перед зрительным залом, что, кстати, было как нельзя более соответствующим моменту и именно то, что я тогда чувствовал, завершив удачнейшее из моих выступлений. Великий человек засмеялся и зааплодировал. Затем взглянул на своего помощника справа, пригласив того оценить искусство мальчугана, тот немедленно присоединился к аплодисментам. Потом мистер Шульц поманил к себе пальцем и вот там, у машины, с одной стороны – аудитория мальчишек, сгрудившихся в отдалении, с другой – дверца «Паккарда», я увидел лицо повелителя и его руку, вытащившую из кармана, толщиной в ломоть хлеба пачку банкнот. Он отделил одну, десятидолларовую, и протянул мне. И пока я таращился на невозмутимого Александра Гамильтона в овале 19-го века, я в первый раз услышал характерную хрипотцу гулкого голоса мистера Шульца, думая в тот момент, что картинка на купюре ожила и говорит со мной, пока, наконец, не привел себя в чувство и не осознал, что слышу великого гангстера моих грез. «Толковый парнишка!» – сказал он, как бы делая вывод. Затем рука убийцы снизошла до меня, как скипетр державной власти, мягко коснулась моих щек и подбородка, горячая ладонь слабо похлопала по шее. Спина Голландца исчезла в темноте пивного склада, тяжелые ворота закрылись, лязгнула щеколда.
   То, что случилось сразу после этого, показало мне последствия переворота в моей судьбе: ребята немедленно окружили меня и уставились на свежую «десятку» в моей руке. До меня дошло, что осталось несколько секунд до того, пока эта бумажка не будет принесена в жертву клану: кто-нибудь что-нибудь скажет, другой вцепится мне в плечо, ярость и унижение вспыхнут одновременно, коллектив бросится на дележку богатства, заодно преподавая всем урок, возможно, для убедительности, чтоб не задавался, расквасят мне нос.
   – Смотрите, – сказал я, складывая купюру вчетверо, на самом деле прикрывая ее ладонью сверху, потому что перед самой атакой, они бестолково сгрудились вокруг меня, телами занимая свободное пространство, сложил ее еще раз длину и еще раз в ширину, когда она уменьшилась до размеров почтовой марки, я положил ее между ладоней, потом – оп! – разнял, но ее уже там не было. О, вы, проклятые оболтусы! Жаль, что какое-то время мне надо было примкнуть к вашей горе-компании, о, вы, жалкие ублюдки, измывающиеся над своими младшими сестрами и братьями, вы, никуда не годные воришки булочек и конфет, идиоты, домогающиеся воровской романтики, с вашими уже мертвыми, бессмысленными глазами, бледной кожей, обезьяньими замашками – прощайте навсегда! Оставляю вам комнаты внаем, вопящих младенцев, будущих нерях-жен, медленную смерть в безысходности и закабаленности от работодателей, предрекаю вам ваши преступления и достойное за них наказание, перспективу «неба в клеточку» и одиночную камеру до конца своих дней!
   – Смотрите! – крикнул я, показывая пальцем вверх. Их головы вскинулись, ожидая, что мои 10 долларов вспорхнут в небо им на потеху, как это я часто делал с их монетами, железками и кроличьими ногами, и в этот момент, когда они еще ничего не поняли, я толкнул пару из них и рванул прочь!
   Догнать меня было невозможно, но они попытались. Я пересек 177-ую улицу и побежал на юг. Некоторые повисли у меня «на хвосте», другие ринулись на параллельные улицы, веером охватывая все пути моего вероятного маршрута, но я бежал по прямой, никуда не сворачивая. Вскоре они начали останавливаться, чтобы подтянуть штаны, а я прибавил ходу и свернул, чтобы окончательно сбить их с толку и вскоре остался один. Это была 3-я авеню. Я сел на приступок у ломбарда, расшнуровал свои тенниски, расправил банкноту и засунул ее внутрь. Зашнуровав, я побежал дальше, просто так, от радости, попадая то в тени от домов, то в солнце, как в кадры фильма, чувствуя каждый теплый луч, как прикосновение пальцев мистера Шульца.
   Все последующие дни я был очень непохож на себя. Я был тих и слушался старших. Как-то вечером стал убираться в доме и мама испытующе посмотрела на меня поверх стеклянных стаканов, в которых вместо воды стояли свечи – это была странность и скорбь жизни моей матушки – так вот, она посмотрела на меня и спросила:
   – Билли? Что ты натворил?
   Момент был очень интересный и мне стало любопытно: а что же дальше? Но уже через секунду ее внимание вновь поглотили стаканы с горящими в них свечами. Она вглядывалась в них, будто читала, будто каждое колебание огонька выражало букву ведомого только ей алфавита. День и ночь, зимой и летом, она читала эту Библию – свечи! Их у нее было всегда много, она заставляла весь стол стаканами и свечами. Другим людям такой стол с огнями нужен разве что раз в году, ей он был нужен каждый день.