– Прекрати глазеть и таскай груз наверх!
   Я пошел к грузовику и стал заносить внутрь матрасы и картонные коробки с вещами. Все это происходило в свете фар грузовика. Потом Ирвинг умудрился разжечь камин в главной комнате, что, собственно, света не прибавило, но внесло нотку уюта. Из трубы камина вывалилась мертвая птичка и валялась около входа. Я спросил себя, ну какой дурак изберет для себя жизнь в ковровом царстве отеля, если ему предложат исторический особняк времен Отцов Основателей?
   Еще позже, совсем ночью, приехал мистер Шульц. Он привез два здоровенных коричневых пакета с едой и выпивкой, купленных в Олбани, и хотя это не была классная китайская кухня из Бронкса, нам она понравилась. Ирвинг разрыл среди вещей какие-то кастрюли и что-то как-то подогрел, я получил свою теплую долю: цыпленка, риса, немного хрустящей на зубах вермишели, немного орехов на десерт, бумажные тарелки промаслились и обмарали все руки, но тем не менее пища оказалась что надо. Мы славно поели. Только чая не было, пришлось пить воду из насоса. Взрослые же промыли желудки виски, которые они пили как обычную жидкость. В центре комнаты горел камин, мистер Шульц прикурил сигару и приспустил галстук. Он почувствовал себя расслабленным и среди друзей. Не на виду у всех и вся в течение многих недель в Онондаге, а только среди своих. Он отдыхал, ведь на следующий день ему предстояло снова окунутся в фальшивый мир не его окружения. Я подумал, что здесь, в этой дыре, ему просто очень хорошо, потому что она отвечает его внутреннему настрою оппозиции ко всему остальному миру.
   – Вам, ребята, – начал он, когда мы расселись по углам, – не надо беспокоиться о Голландце. Он о себе сам позаботиться. И думать о Большом Жюли тоже не надо, он был не тот человек. То же относится и к Бо. Они не были ничем лучше Винсента Колла. Порченые яблоки. А вас, ребята, я люблю. И для вас сделаю все. Все, что я раньше говорил – остается в силе. Вас обидят, посадят в тюрьму, или, прости меня господи, вы отойдете в мир иной, не волнуйтесь, ваши семьи получат от меня все, что им необходимо. Вы это знаете. Все из вас, даже малыш. Мое слово – это закон. С Голландцем быть надежнее, чем с Всеамериканским Страховым Обществом. Теперь по поводу суда: через несколько дней ситуация прояснится окончательно. Пока «федералы» трахали девочек на знойных пляжах юга, мы здесь дурью не маялись, а посадили наши саженцы. Общественное мнение уже на нашей стороне. Если бы вы только видели сегодняшнюю вечеринку. Нет, идея была вовсе не такая – и когда вы вернетесь в город, тогда будет вечеринка, что надо – но, если бы вы видели всю эту деревенщину! В креповых платьях и цилиндрах! С одной из пташек и я успел пообтереться за оркестром… Даже сам потанцевал! Летал по залу гимназии с моей девочкой среди всей этой промытой и отстиранной толпы! Мне их даже жалко немного, привык к ним, наверно. Здесь почему-то умницы не задерживаются, только лбы, умеющие целый день напролет пахать и пахать… пока не оттопырятся окончательно! Но пару карт они в руках все-таки держат. Закон – это вовсе не волшебство. Закон – это общественное мнение, что оно скажет, то и будет законом. Я вам о законе много могу рассказать. Мистер Хайнс еще больше! Когда у нас были все полицейские участки района, когда у нас был суд, когда мы имели даже Манхэттэнский суд? Это что – был закон? Завтра в суде меня будет защищать человек, который ни за что не пригласит меня к себе домой на обед. Он с президентом по телефону говорит. Но я заплатил его цену и он будет меня защищать столько, сколько я захочу. Я имею в виду, что закон – это то, что я плачу, закон – это моя сверхцена. Вся эта братия, все эти судьи, юристы, прокуроры, адвокаты делающие это – легальным, это – нелегальным, это – законным, это – незаконным, все они такие же как мы, парни. Кто они? Такие же как и мы! С тем лишь отличием, что они делают все под своим углом и соотносятся с нами впрямую? Такие же гангстеры, как и мы, только они не хотят пачкать рук. Неужели их можно за это уважать? Уважение таких людей – это твоя смерть. Лучше жить и такого уважения к ним не иметь.
   Даже здесь, за двадцать миль от Онондаги, в доме, едва заметном от дороги, он говорил таким же жестковатым и хриплым голосом. А может быть это темнота и огонь камина, раздумья каждого наедине с самим собой, когда его голос – только фон своих собственных мыслей? И темнота и ночь позволяют видеть только тени.
   – Но, знаете, – продолжал он, – в этом судилище есть элемент чести для меня. Разве не так? В конце концов люди вычеркнули Голландца на время. И тут
   – бац – он снова в центре внимания, весь мир сбежался в Онондагу, как в соседний район! Начать новый день со старым приятелем из полулегальных кругов. Поэтому со мной все будет в порядке. Видите? Со мной мои четки. Ношу их всегда. И в суд их возьму. А вечер сегодня просто превосходный, и выпивка получилась что надо. Я себя чувствую прекрасно. Хорошо чувствую, спокойно.
   Наверху были две спальни и после того, как мистер Шульц уехал в Онондагу, я отправился спать в одну из них. Прямо в одежде улегся на матрас, сваленный на пол, головой к окну. Пытался усмотреть через окно звезды на небе. Я никого не спрашивал, почему из двух маленьких спален – одна моя; наверно, предположил, что поскольку я – самый маленький, то одна – моя по праву. Утром, проснувшись, я увидел рядом с собой двух неизвестных. Тоже в одежде, на других матрасах. Рядом с ними, на деревянном полу, вынутые из подмышечных кобур, лежали их пистолеты. Я встал, окоченевший, с ломотой в теле, пошел вниз на улицу. Едва светало, в такие моменты мир, кажется, может и не проснется вовсе: так рассвет еще под вопросом, темнота, исчезающая под натиском, напором света, вполне может и не уйти, а остаться. В этой начинающей белеть темноте, где-то метров за двадцать от меня, около дороги, человек, в котором я не сразу признал Ирвинга, залез на телеграфный столб и сидел там, прилаживая провода, которые выползали змеей из дома и тянулись до самой дороги. Я обернулся. Сзади меня стоял этот самый пансион времен далеких предков, белый, с зелеными полосками, над крыльцом, на здоровом шесте, висел американский флаг, позади, стояла огромная ель, за ней начинался лес. Там среди деревьев, было еще что-то бело-зеленое, там же стоял «Паккард», носом к дороге, ветровое стекло немного запотевшее.
   Я обошел пансион сзади и там, на горе, нашел идеальное место для долгого утреннего туалета. Уставившись вдаль, я представлял, что если бы жил здесь, то создал бы скульптуру из валунов, такую же, как мне показала Дрю Престон. Из появления двух неизвестных я сделал вывод, что мистер Шульц увеличил огневую мощь своей банды. Да и краткий обзор диспозиции дома давал четкую мысль о том, что все подъезды хорошо просматриваются и во все стороны можно хорошо отстреливаться. Один боец со второго этажа мог бы сдержать превосходящие силы противника. Все это представило для меня интерес.
   Но спустя какие-то несколько часов мне предстояло покинуть эту крепость, хотя я и не представлял насколько надолго. Моя собственная жизнь изгибалась ныне, увы, не по моим прихотям, хотя внутри меня жило чувство расставания с детством. И оно никак не могло перерасти в нечто большее – обладание всей своей жизнью единолично. Прошлой ночью, когда мы сидели вокруг огня, я был членом банды, нет, не сам я так думал, и не они так думали, просто сам факт нахождения с ними в одном укромном месте, общая еда, тусклый свет, придающий мне взрослость, все это давало ощущение общности, повязанности с ними на все оставшиеся мне годы – именно этот вечер и дал мне окончательное ощущение собственной уверенности в том, что несмотря на всю их силу и ярость, я всегда смогу покинуть их и убежать. Это было нечто большее чем колокольный звон, это был тихий и спокойный голос моей души. Все, что нас окружало сейчас, было настолько для них всех естественно, они всегда должны жить именно таким образом – прячась, что я с трудом представлял другие места, где мне приходилось с ними бывать. Народ спал, а я ходил вокруг дома и злился, что они спят. Я был зверски голоден – где мои завтраки в Онондаге, где газетенка, которую я любил прочитывать за завтраком, где моя белая ванна с горячей водой? Можно подумать, я жил в таких отелях всю свою жизнь. Я поднялся на крыльцо и заглянул в комнату. На деревянном столе стояли счеты мистера Бермана и «горячий» телефон, прилаживаемый Ирвингом, рядом – деревянный стул с высокой спинкой и, временно на полу, несгораемый сейф мистера Шульца. Сейф показался мне центром того сдвига в пространстве, который произошел за минувшие сутки. Я думал о нем не только, как о хранилище наличных босса, но и о как секретном ящике мистера Аббадаббы Бермана, в котором тот держал свой мир чисел.
   Ирвинг заметил мое присутствие и загрузил работой. Я должен был подмести пол и обойти все здание вокруг и протереть все стекла, чтобы через них было видно окрестности. На кухне я наломал дров и веток для плиты, от запаха внутри, так и невыветренного, мой нежный нос искривился. Потом я слетал в магазин за милю от этого дома и прикупил бумажных тарелок, мне стало весело, я был погружен в дикую природу, как бойскаут. Ирвинг и Микки на машине куда-то уехали, командиром надо мной остался Лулу – он приказал мне рыть яму позади дома под туалет. За домом вообще-то стояло какое-то строение непонятного предназначения, но для Лулу это почему-то было неприемлемым, поэтому мне пришлось взять лопату и на ровном месте среди деревьев приступить к сниманию дерна. Потом я углубился в мягкий грунт, на ладонях появились мозоли и натертости. Когда первый лопнул, меня заменил один из новеньких. Я подумал, что пропустил через себя все возможные виды смерти, которые только могут быть для члена банды, но смерть в яме под экскременты меня явно миновала. И только когда Ирвинг вернулся и убежденно выстроил нечто крестовидное над ямой с дыркой посередине, я понял, как ценен физический труд, да и вообще любой, если продукт сделан на славу, с умом и изяществом. Туалет стал туалетом. А Ирвинг, конечно, самый лучший из нас, прямо-таки пример отношения к делу.
   Я умылся как можно тщательнее, сделал все возможное в таких условиях, оделся и к девяти часам уехал с мистером Берманом и Микки в Онондагу. Машину поставили прямо напротив суда – все пространство вокруг было занято. Превалировали модели «А» и «Т» и допотопные грузовики из глухомани ферм. Фермеры, и их жены, и их детишки, все как один блистали свежевыстиранными штанами, рубашками, платьями и платьицами. Соломенные шляпы закрывали вход в суд. Я заметил несколько юристов, идущих из отеля, впереди шествовала «шишка» из Нью-Йорка, за ним торжественный Дикси Дэвис, заглядывающий тому в глаза, пенсне болталось на ленточке, стояла разбитая по два-три человека толпа журналистов с блокнотами и ручками, торчащими из карманов, с утренними газетами, свернутыми в трубки и засунутыми под мышку, с маленькими пропусками для прессы, заткнутыми, как декоративные перышки, за ленты их шляп. Репортеров я изучил очень внимательно, надеясь отыскать среди них одного-двух из «Миррор»: может тот, что взбегает сейчас на ступени здания суда, или тот, в очках, или вон тот, спустивший галстук и обнаживший шею. Но о них никогда нельзя сказать что-либо – о себе они не пишут. Они – как бестелесные словесные образы присутствующие на описываемых ими картинках, образы можно представить, но только неточно. А вообще они, конечно, фокусники, и их трюки связаны со словами.
   На приступке, возвышаясь над всеми, стояла группа фотографов. Они никого не фотографировали, просто смотрели на людей.
   – А где мистер Шульц? – спросил я.
   – А он уже в суде. Прошел туда еще полчаса назад, пока вся эта братия счастливо завтракала.
   – Он знаменитость! – сказал я.
   – В том-то вся и трагедия.., – ответил мистер Берман. Он достал пачку стодолларовых банкнот и отсчитал десять. – Когда будешь в Саратоге, не спускай с нее глаз. Плати за все, что она захочет. Она – баба себе на уме, а это может во что-нибудь вылиться. Там есть такой Брук-клаб. Это наша территория. Если будут проблемы, поговори с тамошним человеком. Ты понял?
   – Да, – ответил я.
   Он вручил мне тысячу долларов.
   – Деньги эти не предназначены для того, чтобы ты на них делал ставки, – подчеркнул он, – Если захочешь там заработать пару долларов для себя… все равно каждое утро будешь мне звонить. Я кое-что знаю. Ты понял?
   – Да.
   Он дал мне клочок бумаги с секретным телефонным номером.
   – Лошади или женщины по отдельности – это кошмар. А вместе они вообще убить могут. Но ты справишься с Саратогой, я верю в тебя.
   Он откинулся в сиденье и прикурил сигарету. Я вышел из машины, взял свой чемоданчик и помахал ему рукой на прощанье. Думаю в этот момент я понял, каков истинный статус мистера Бермана, каковы его истинные возможности – они были ограничены машиной, он не мог пойти дальше машины, не мог выйти из нее, он не мог делать то, что хочет, не мог пойти туда, куда ему надо, и это делало его обыкновенным. Обыкновенный маленький человек, в сверхестественно яркой одежде и с постоянными сигаретами в зубах. Одежда и сигареты – вот две его слабости, которые он еще может себе позволить. Я обернулся и посмотрел на него: этот человек не может быть самим собой без Шульца, он был его правой или левой стороной, он был его слабое отражение, и зависел от босса только до той степени, до которой Шульц нуждался в нем. Я подумал, что мистер Берман это какой-то очень странный распорядитель собственного гения и собственной силы, который, потеряв в один момент Шульца, вскоре потеряет все.



Шестнадцатая глава


   Спустя несколько секунд на площадь въехал восхитительный темно-зеленый четырехдверный кабриолет. Я не сразу догадался, что его ведет сама Дрю. Она проехала мимо меня, но не остановилась, а лишь сбавила скорость – я забросил на заднее сиденье чемоданчик, на бегу вскочил на подножку, она тут же прибавила скорость, я перевалился внутрь.
   Я не оглянулся. Мы проехали по главной улице, миновали отель, с которым я мысленно попрощался, и направились к речке. Где она купила эту четырехколесную милашку? Я не знал. В этой жизни она могла делать все, что хотела. Сиденья кожаные, коричневые, верх сложен назад на хромированных шарнирах, панель управления из дерева. Я развалился, одна рука на ее сиденье сзади, другая – на двери и стал наслаждаться поездкой. Она улыбнулась и посмотрела на меня.
   Вела она машину совсем по-девчачьи, меняя скорость, она клонилась вперед и втыкала ручку переключения скоростей с видимым усилием, закусывая губку. На шее у нее был повязан шелковый платок. Ей было уютно со мной в машине.
   Мы подъехали к мосту, прогромыхали по его бревнышкам и досточкам и вышли на перекресток – дорога уходила на восток и на запад. Дрю свернула на восток и вскоре от Онондаги остались лишь шпиль собора и немного крыш, будто гнезда в верхушках деревьев. Затем мы объехали гору и городок скрылся из наших глаз.
   Тем утром мы ехали среди холмов и между озер, которые раздвигали холмы своими берегами, мы проезжали под кронами елей и пихт, проносились по белым деревушкам, где в главном здании одновременно были и магазин, и почта. Она вела машину очень быстро, обе руки на руле, и ее вождение показалось мне таким наслаждением, что я тут же захотел пересесть за руль, чтобы ощутить эту восьмицилиндровую мощь подчиненную моей воле. В банде я научился многому, кроме одной вещи – умению водить машину. Я всегда делал вид, что знаю, как это делается и лениво-отстраненно не настаивал на более точном рассмотрении вопроса. Пусть ведет она. Хотя и хотел равенства – последнее и наиболее абсурдное желание моей страсти! Каким же целеустремленным мальчиком я был, с совершенно несоответствующими амбициями. Но в это утро я впервые осознал, что вот мы едем в дикой простоте природы, а я… как же далеко я ушел от того паренька с улиц восточного Бронкса, где эта самая простота лишь иногда проскальзывает в лепешках лошадей на тротуаре, сплюснутых шинами проезжающих машин, с сухими зернышками, которые выклевывались щебечущими воробьями. Я должен был знать, что это такое – вдыхать воздух нагретых солнцем холмов, быть в форме и иметь тысячу долларов в кармане и картинки самых кошмарных убийств современного мира в своей памяти. Я стал полувзрослым, я стал жестче, я знал больше, у меня был настоящий пистолет за поясом, и также я знал, что мне нельзя быть благодарным за такой подарок, что я должен воспринимать все происходящее, как само собой разумеющееся, я знал, что так просто в жизни не дается ничего, и что даже за сегодняшний день мне придется платить полной мерой, и что поскольку ценой будет что-то стоящее, а может и сама жизнь, то я хотел, чтобы и жизнь, и ее цена соответствовали самой высокой планке. Я почему-то рассердился на Дрю, стал глядеть на нее с вожделением, думая, как я с ней буду себя вести, вызывая в своем горьком мальчишечьем воображении картинки жестких и полусадистких развлечений… ее тела в моих руках.
   Но мы остановились. Не потому, что я приказал, а потому, что это сделала она сама. Она посмотрела на меня и вздохнула, капитулируя, затем резко свернула с дороги, поехала между деревьев, наезжая на выступающие из земли узловатые корни и заехала вглубь леса, чтобы нас не было видно с дороги. Нас обступали высоченные деревья, через которые солнце лишь изредка могло дотронуться до земли лучиками, лишь когда кроны, колыхаясь под ветром, приоткрывались навстречу теплу. Моменты ниспускания на нас тепла, темная зелень, окружившая нас – мы сели, глядя друг на друга.
   Дрю не была просто ориентирована на секс, как могло показаться неискушенному наблюдателю наших игр – она целовала мои ребра и мою мальчишечью грудь, раздвигала мои ноги и гладила меня везде, где можно, водила руками по всему телу, брала губами мочки ушей и целовала меня в рот, все это она делала естественно, будто это было ее желание, иногда мурлыкая от удовольствия, иногда вздыхая от наслаждения. Эти звуки – комментарии телесных игр, тонкие выдохи, музыкальные шепоты, бессловесные слова сердца – она делала, будто сопровождала процесс познания моего нового меня, она будто поглощала меня, обжевывая и обкусывая, попивала сладость и терпкость моих рук и губ, и это не было техникой возбуждения мужчины, да и какой мужчина в такой ситуации может нуждаться в чем-то дополнительном? С самого момента остановки на дороге, перед поворотом в лес, я захотел ее с такой силой, что уже через несколько минут ощущал боль. Я ждал хоть какого-то признания с ее стороны, что она понимает это, что ее пронизывает такое же ощущение, но не дождался и меня посетила уже не боль, а прямо-таки сумасшествие желания, я думал, что схожу с ума. Когда я перевозбудился и не смог ничего понять кроме одного – как я ее хочу – то увидел, что и ее состояние подошло к моему и что все, что было до этого, было лишь ожиданием минуты, когда я найду ее желание и она просто к нему присоединится и мы оба сольемся в одном. Так это было наивно и девчачьи с ее стороны, так она поддавалась мне и молчала, ждуще, хотя я не был искусен и опытен, что когда момент пришел, она расхохоталась, немного интригующе. Так ей понравилось иметь меня в ней! Так щедро она предоставила себя моей воле и моему желанию. Для нее это было похоже не на взрыв страсти, а на ласковое снисхождение к мальчику, который пользовался ей и нес ей что-то отдаленно напоминающее мужчину. Она обхватила меня ногами и прижала к себе, я начал волновать сиденье машины, ноги мои наружу из открытой двери и когда я наконец кончил, то она с такой силой сжала меня еще и руками, что дыхание остановилось, я не мог вздохнуть, она всосалась в меня с дикой силой, я еле мог вырвать от нее. Она целовала и обцеловывала меня, будто со мной произошло что-то ужасное, будто я был ранен и страдал, а она, порыве женской самоотдачи, бралась сделать мне так, чтобы я забыл обо всем на свете, кроме ее ласк.
   Затем, обнаженная, она повела меня через кусты куда-то вглубь леса. И выбрала, интуитивно или по какой-то своей прихоти, место-полянку такой зеленой радости, со своей всегдашней способностью центрировать мир вокруг себя, что до сих пор то место осталось в моей памяти ярким изумрудным пятном и ничем более. Когда мы шли по лесу и слушали неостановимый щебет невидимого царства птиц, отодвигали от себя ветки, я понимал и что говорят птахи, и что чувствуют деревья, и как улыбается нам трава. После поляны мы пошли еще дальше и когда почва повлажнела и стала проваливаться под ногами, а воздух посвежел, я захотел ее снова. Появились мухи, осы и комары, а мы повалились на землю и не обращали на них никакого внимания – катались по земле. Потом мы измазали друг друга жидкой грязью берега и, как дети, взявшись за руки, спустились по наклонному берегу прямо в воду, в черный, застывший от одиночества, пруд. Она сразу же поплыла, лишь только мы зашли вглубь, и стала махать мне призывно. Я бросился за ней и, о боже, вода оказалась такой теплой и такой спокойной, ее не мутили, видимо, годами. Ногами я нащупал дно, скользкий и ворсистый мох, но поскольку плавать не умел, то спасая жизнь, не стал идти дальше, а попробовал вернуться назад. Она поняла мой маневр и поспешила ко мне. Вскоре мы оказались вместе у берега, но вылезать не стали, а на четвереньках, измазанные, как черти, слизью непонятного происхождения, пофыркали и легли у самого берега в теплую грязь. Я залез на нее, обхватил ее светлые волосы и начал трогать и гладить ее тело, скользкое и зеленовато-коричневое, я кидал комки грязи на ее тело и растирал их. Вскоре я кончил еще раз, но не стал выходить из нее, а сжал ее и не выпускал из своих объятий. Она тяжело дышала мне в ухо, я приподнял голову и посмотрел в ее глубокие зеленые глаза и снова захотел ее, не выходя. Она застонала и начала двигаться, мы извивались как змеи, она говорила что-то, даже не слова, а свои чувства, я слушал ее и мы долго-долго шли к цели на этот раз. Затем она закричала, заорала благим матом и я испугался, думая, что делаю ей больно, поглядел на нее, но не увидел в ее глазах ничего кроме столь безудержной страсти, кроме сплошной все затмевающей любви, ее глаза больше ничего не видели физически, они превратились не в инструмент зрения, а в некий совершенно ненужный в такой момент орган. В ней будто замерло время, она снова вернулась туда, куда никто никогда не возвращается – в детство, затем еще дальше – в свое рождение, затем глубже в неизвестное никуда и на какой-то момент ее глаза вообще перестали существовать, они смотрели вглубь неземного своего существования. Ее глаза стали душой.
   А еще через несколько секунд они возвратились и она стала целовать меня и прижимать к себе, будто я сделал что-то такое, за что надо благодарить. Подарил цветы… или был с ней мужчиной.
   Когда мы заковыляли наверх из воды, то грязь прямо-таки сползала с нас. Она рассмеялась и повернулась ко мне спиной, в темноте кустов такая же темная, вылитая из грязи статуя. Даже ее золотые волосы казались наполовину обрезанными. Ничего не оставалось делать как идти снова в воду и отмываться. Она отплыла дальше чем в первый раз и настояла, чтобы я приплыл к ней. Кое-как я поплыл и в середине пруда ощутил и холод и свежесть – вода там была чище и прозрачнее. Мы вышли на берег на другой стороне, там не было грязи.
   К тому времени когда мы дошли до машины мы абсолютно высохли. Но одевать одежду не хотелось, она почему-то стесняла нас, будто мы настолько загорели, что какая-то рубашка способна причинить нам боль. От нас несло тиной, мы пахли затхлым прудом, как лягушки. Кое-как мы оделись и поехали. Через несколько километров нам встретилась мастерская по ремонту автомашин, мы наняли душевую и там отмылись добела. Стояли вместе и мылили друг друга, затем обнимались и целовались под водопадом свежей воды. Потом улеглись на деревянную лавку и лежали на ней, я – на спине, она – рядом, под моей рукой. Мы лежали так вместе и я чувствовал, что эта ее поза, по какой-то непонятной мне причине сравняла нас в возрасте. Она стала моей девочкой, девушкой, женщиной – и впереди нас не было ничего, кроме длинной жизни неиспытанных чудес. Я ощутил безмерную гордость. Никогда бы я не имел той женщины, с которой спал мистер Шульц, потому что он не знал женщины, которую знал Бо Уайнберг, она скрывала свои следы от всех, у нее не было истории, она жила настоящим моментом, придавая всем мужчинам, что рядом, всем гангстерам и мальчикам, только то, что было сейчас – свою душу и свое тело, но сейчас. Она не будет писать мемуары, даже если доживет до глубокой старости, она никому не расскажет про свою жизнь, потому что ей не требуется чье-либо восхищение, симпатия или удивление, потому что все суждения, включая и такое понятие как любовь, выходят из языка удовлетворенности, а ей такой язык ни к чему и она не тратит на него свое время. Но вот все и вышло, все произошло, я чувствовал себя защищенным от любых напастей в этой несчастной душевой, я позволил ей лежать на моей руке и изучал полет мухи под потолком. И я внезапно понял, что Дрю Престон вместо будущего с ней дает другое – абсолютное обладание ей сейчас. И еще: ей совершенно неинтересно думать над тем, как выползать из того положения, в котором мы оказались сейчас, ей наплевать что с нами будет потом, поэтому думать за нас обоих должен я.
* * *
   Остаток дня мы ехали по горам и холмам Адирондака. К вечеру местность выровнялась, немного помрачнела, и ранним вечером мы закатились в Саратогу, выехав сразу на улицу, имевшую наглость называться Бродвеем. Но при ближайшем рассмотрении, оказалось, что на то были некоторые основания – городок действительно напоминал старый Нью-Йорк, или то, как он должен был выглядеть в старые дни. Вдоль улицы стояли цивильные магазины с нью-йоркскими названиями и полосатыми тентами, полу-приспущенными в свете заката, с людьми, не спеша гуляющими вдоль аллей, совершенно не похожих на аллеи Онондаги – не было фермеров, не было их урчащих, гремящих грузовиков – только изящные седаны, с шоферами в фирменных кепках. Люди, очевидно, не обремененные заботами о деньгах, сидели вдоль длинных выступов отелей и все, как один, читали газеты. Я подумал, ну не странно ли, в самый разгар вечера они не нашли никаких иных развлечений, кроме чтения прессы.