Страница:
Я присел на выступ пожарной лестницы, стал ждать ночного ветерка и продолжал думать то, о чем никогда прежде не думал. Тогда, перед пивным складом, у меня и в мыслях не было ничего кроме жонглирования. Степень надежд на чудо не превышала обычную величину, как и у всех околоскладских ребят. Если бы я жил около стадиона «Янки», я бы знал, где вход для игроков, а к примеру, живи я где-нибудь в фешенебельном Ривердэйле, мимо мог проехать сам мэр и помахать мне рукой из машины. Это была обстановка, это были реалии того места, где ты жил и для любого из нас они не значили больше, чем значили. А часто даже еще меньше, как, к примеру, еще до того как мы все родились, заезжал на Тремонт-авеню Джин Отри со своим ансамблем и выступал в перерывах перед показами кинокартин – ну и что, это все окружало нас и было нашим, оно само по себе ничего не значило, пока оно было нашим, оно лишь удовлетворяло твои идеи о судьбе, проходило отметкой в мире, метило тебя: тебя знают, тебя видели и твои перспективы на жизнь такие же, как у великих мира сего и тех, кто рядом с великими. О, они узнали нашу улицу! Да, узнали. Ну и что? Так думал я до того события, ведь не мог же я в самом деле спланировать, что буду ежедневно жонглировать до тех пор, пока это не заметит мистер Шульц. Просто так получилось. Но раз событие произошло, оно может стать предзнаменованием. Мир в большинстве своем хаотичен и событиен, но каждый случай потенциально пророчит тебе что-то. Сидя на приступке, одной ногой на лестнице, другой – на горшке с засохшим цветком, я развертывал 10 долларов и свертывал.
Через дорогу стояло здание приюта для сирот, официально «Дом для детей. Макс и Дора Даймонд». Это был дом из красного кирпича, с тонкими гранитными полосками, окаймлявшими окна и крышу; внизу – огромное, полукруглое крыльцо, сужавшееся кверху, оно состояло из двух половинок, разделенных входными дверями. Стайки ребятишек покрывали ступени, они весело чирикали о чем-то своем и с моего высока выглядели, как беспорядочная масса воробышек, скакавших вверх-вниз, вправо-влево. Некоторые повисли гроздьями на поручнях, окаймлявших крыльцо. Их было так много, что я удивился, где Макс и Дора всех их размещают. Здание было маловато для школы и общежития, подразумевая своим видом, что где-то сзади есть дополнительные корпуса, что, в условиях застроенной тесноты Бронкса, даже для благотворителей-богачей Даймондов было накладно, но, тем не менее, корпус был больше, чем казался; этот дом смог приютить многих, он дал мне друзей детства и даже несколько детских сексуальных приключений. Я заметил моего старого приятеля, из породы неисправимых и невоспитуемых, Арнольда Мусорщика. Он толкал впереди себя детскую коляску, доверху заполненную всякой дребеденью – основным богатством Арнольда. Он работал от зари до зари. Я посмотрел, как он стаскивает коляску в подвал, игнорируя малышей, крутящихся вокруг. Потом дверь в подвал закрылась, он исчез.
Когда я был помоложе, приют был моим вторым домом. Ко мне так привыкли, что воспитатели и не подозревали, что на самом деле мой настоящий дом – напротив. Я жил так же, как и дети-сироты и так же получал свою долю синяков и царапин. На свой дом я не смотрел. Вообще странно, почему я втесался в другую компанию, ведь у меня была мама, которая, как и другие мамы, уходила на работу и приходила с нее, и я имел нечто среднее между обеими жизнями, семейная жизнь оставалась в тяжелом грохоте открываемых владельцем дома дверей и последующим всхлипыванием матери до рассвета.
Я обернулся. Вся кухня была освещена свечами воспоминаний – одна комната из всей квартиры медленно уплывающей в темноту вслед за улицей, как сцена театра, и я подумал, а случаен ли выпавший мне шанс, не есть ли он продолжение чего-то другого в моей короткой пока жизни? А напротив, налитый жуткой силой, как лава из кипящего вулкана города, вздымался дом сирот – почти полная копия моего дома.
Да, давненько я не играл там, в приюте, предпочитая шататься в другой стороне, в районе Уэбстер-авеню. Там были ребята моего возраста, а не сопляки. Я уже перерос средний приютский возраст. Но совсем связей не прерывал – оставались девочки и все тот же Арнольд. Какая у него фамилия? А так ли это важно? Каждый божий день он обходил помойки Бронкса, заглядывал в мусорные баки и что-то находил: он совал свой нос во все мыслимые и немыслимые места – под лестницы, обшаривал углы пустырей, задворки магазинов и не пропускал подвалов. Кстати, в те времена, собственно мусора было маловато и занятием Арнольда промышляли многие – старьевщики со своими двухколесными тележками, торговцы с лотков, шарманщики, бродяги, алкаши, а также все, кто видел хоть что-нибудь ценное – все они не упускали возможности нагнуться и прикарманить ту или иную вещь. Но Арнольд был гением, он находил ценность в том, что другие отвергали за полной ненадобностью, в том, что даже опустившиеся попрошайки считали ниже своего достоинства поднять с земли. Он обладал врожденным чутьем поиска. Разные дни месяца он проводил в разных местах – мне иногда казалось, что уже одно его появление на улице прямо-таки заставляло обитателей сорить из окон и дверей, а он спокойно все собирал и сортировал. За те годы, что я его знал, вокруг Арнольда сложилась своеобразная аура уважения к его труду, он ведь вовсе не ходил в школу, не выполнял никаких обязанностей по приюту, жил как жил в своем подвале, будто кроме него и мусора ничего не существовало. И самым странным было то, что все это казалось настолько естественным, что никто и представить не мог этого пухлого подростка с неглупым лицом, бессловесного до известных пределов, иным. Казалось, он и его такая жизнь, монотонная, чудная, если не сказать идиотская, дополняли друг друга, как две половинки одного целого. Я смотрел на него иногда и думал, а почему так, как он, не живу я сам? В любви к порванному, брошенному, забытому. В привязанности к поломанному, разобранному, разбитому. В интересе к тому, что плохо пахло и потому даже никем не разгребалось. В стремлении к непонятному в формах, необъяснимому в целях и неразличимому в способах функционирования. В любви к мусору, всеобъемлющей любви ко всякому мусору.
Я решил для себя кое-что, обычно не приходящее мне в голову, покинул маму с ее свечами. Зацепился за пожарную лестницу, спустился вниз, заглядывая по пути в окна нижних этажей на обитателей в их летнем дезабилье, повис на последней перекладине, прыгнул на булыжник и бегом пересек улицу. Я спрыгнул по гранитным ступеням приюта в подвал, в контору мистера Арнольда Мусорщика, где круглый год пахло золой, где все сезоны было тепло и воздух был сух до горечи, где легкая угольная пыль заполняла все помещение и перемешивалась с запахом подгнивших луковиц и картофелин – все это я, без сомнения, предпочитал вонючим коридорам и комнатам наверху, до отказа заполненными вечно описанными матрасами и вечно сопливой ребятней. И я сказал ему, что хочу пистолет. Сомнения в том, что у Арнольда не может оказаться оружия, у меня как-то не возникло.
Как позже мистер Шульц поведал в порыве откровения, первое, что чувствуешь – спирает дыхание от ощутимой тяжести в руке. Ты что-то пытаешься думать, а сердце колотится, только бы они поверили, только бы поверили до конца! Но ты еще не изменился, ты еще молокосос, с губами белыми от пенок, ты надеешься на их помощь, они тебя научат, как с ним обращаться. И вот так все это начинается, с этих самых страхов, с испуга в глазах, с волнения в руках! Торжественный момент говорит сам за себя, он – это приз, это – букет невесты! Потому что пистолет ничего не значит, пока он не твой. И что происходит дальше? Ты понимаешь, что не стань он твоим, ты будешь мертвецом, ты вызвал к жизни обстоятельства, но у них своя правда, своя ярость и ими может воспользоваться любой, и все это ты понимаешь мгновенно, вбираешь в себя гнев от осознания того, на что толкают тебя люди, уставившиеся на твой пистолет, от осознания людской невыносимой муки за то, что ты наставил на них свой пистолет! И именно в этот момент ты перестаешь быть молокососом, ты ощущаешь свой гнев, который до этого дремал и ты меняешься, ты уже в самом рассерженном состоянии за всю свою жизнь и волна ярости поднимается в груди и заполняет тебя всего! Все! Ты больше не щенок, пистолет – твой, ярость – там, где ей и положено быть – в тебе, а все ублюдки, стоящие перед тобой, знают, что сейчас, если они не дадут того, чего ты хочешь, им – каюк! Ты вспыльчивый, взрывной, неуправляемый! Почему? Потому что ты заново родился и стал Голландцем Шульцем, вот почему! А уж потом все идет гладко, без сучка и задоринки, ты словно прорвался в мощный вздох из небытия, потом выдохнул и ты можешь назваться своим именем и уже весомо вздохнуть свежего воздуха жизни и свободы!
Разумеется, в тот момент я ничего не понимал, но вес оружия в ладони немедленно сообщил мне, каким парнем я могу стать. Сжав рукоять вещи, которая даровала мне взрослость, я не имел никаких планов на жизнь, наивно предполагая, что может сгожусь для мистера Шульца и что мне надо быть готовым к тому, что я вообразил. Тем не менее, пистолет стал первым камнем в основании.
Пистолет нуждался в смазке и очистке, но я мог ощущать его вес и мог вытащить пустой магазин и снова задвинуть его назад с удовлетворяющим слух щелчком, я мог убедиться, что серийный номер спилен, что значило, что пистолет когда-то принадлежал братству – Арнольд подтвердил это, сообщив, где он нашел ствол: в болоте за пляжем Пэлхам, во время отлива. Наглый нос пистолета торчал из жижи, как сучок.
А уж название пистолета возбуждало меня больше всего – Автоматик! Самый современный, тяжелый, но компактный, Арнольд сказал, что он в рабочем состоянии, нужны только патроны, но у него их нет. Он спокойно, не торгуясь, принял мою цену в три доллара, взял мою «десятку» и сунул ее в один из чанов, где лежала его коробка с деньгами, вернул семь сдачи, рваными, помятыми однодолларовыми купюрами и сделка была совершена.
Настроение сразу поднялось, весь вечер я ощущал себя на высоте, правый карман штанов утяжелял мой железный друг. В кармане, я еще раз убедился в своей интуиции, была дырка, будто специально созданная для ствола. Дуло приятно холодило бедро, рукоятка покоилась в кармане, все аккуратно, будто специально подогнано. Я зашел домой и отдал матери пять долларов, что составляло менее половины ее недельной зарплаты в химчистке на Уэбстер-авеню. «Где ты взял деньги?» – спросила она, сминая бумажки в кулаке, растерянно улыбаясь. Не мне, а, как обычно, никому в частности. Затем, не дождавшись ответа, снова повернулась к своему столу, заставленному свечами. Я спрятал пистолет и снова пошел на улицу. Там уже сменились действующие лица: ребятня сидела под домам под надзором мамаш, места на обочине заняли взрослые, шла игра в карты на ступенях крылец, вился дымок сигарет, женщины в домашних халатах сидели стайками, как девочки, выставив коленки вверх, парочки прогуливались от фонаря к фонарю. Мне внезапно стало плохо от такой идиллии бедности. Поэтому я посмотрел на небо – оно было чистым – между крышами виднелись легкие облака. Все это привело меня к мысли о моей верной подружке, Ребекке.
Она была проворной черноволосой девчушкой, кареглазой. Ее верхняя губка была деликатно тронута намечаемыми лет через двадцать усиками.
Все сироты были в здании, ярко горели все окна. Я стоял внизу и слышал неумолчный гвалт, с мальчукового крыла он был на порядок громче. Затем зазвенел колокол, я спустился по аллее в маленький двор и сел ждать на угол поломанного забора, окружавшего площадку для игр. Где-то через час почти во всех окнах верхнего этажа свет погас и я подошел к пожарной лестнице. Подпрыгнул, зацепился за перекладину, подтянулся и полез наверх. Перегнувшись в окно моей любви, в окно комнаты, где спали старшие девочки от 11 до 14 лет, я нашел глазами кровать моей маленькой шалуньи. Ее глаза широко раскрылись, но ни капли не удивились. Все подружки тоже не нашли что сказать. Я провел ее через ряды их немигающих глаз к двери, что вела к лестнице на чердак и крышу. На крыше, покрытой разномастной черепицей, еле блестевшей в лунном свете, в закутке между двумя башенками я стал жадно целовать ее, снимая ночную рубашку, трогать ее груди и соски. Затем я медленно опустил руки, обхватил ее ягодицы и почувствовал, что она поддается. И вот тут, пока я сам еще не зашел очень далеко, когда ее позиция была наисильнейшая, я выторговал честную цену и вытащил из остатков один доллар. Она схватила бумажку, смяла в кулачке и тут же, без церемоний, села на крышу и стала ждать, пока я, прыгая то на одной, то на другой ноге, стащу с себя штаны и все остальное. Стаскивая одежду, одной половинкой мозга, необремененной страстью и похотью, прокручивал совершенно другой сюжет: странно, люди типа мистера Шульца и меня, складывали наши деньги аккуратно и нежно, вне зависимости от количества купюр, женщины же, моя мама и маленькая Ребекка, тут же сминали их в комок и прятали в кулак, забывая о все прочем. Или сидя в печали перед пляшущими огоньками с шалью на плечах, или – лежа на крыше, раздвинув ноги – два раза за один доллар!
Через дорогу стояло здание приюта для сирот, официально «Дом для детей. Макс и Дора Даймонд». Это был дом из красного кирпича, с тонкими гранитными полосками, окаймлявшими окна и крышу; внизу – огромное, полукруглое крыльцо, сужавшееся кверху, оно состояло из двух половинок, разделенных входными дверями. Стайки ребятишек покрывали ступени, они весело чирикали о чем-то своем и с моего высока выглядели, как беспорядочная масса воробышек, скакавших вверх-вниз, вправо-влево. Некоторые повисли гроздьями на поручнях, окаймлявших крыльцо. Их было так много, что я удивился, где Макс и Дора всех их размещают. Здание было маловато для школы и общежития, подразумевая своим видом, что где-то сзади есть дополнительные корпуса, что, в условиях застроенной тесноты Бронкса, даже для благотворителей-богачей Даймондов было накладно, но, тем не менее, корпус был больше, чем казался; этот дом смог приютить многих, он дал мне друзей детства и даже несколько детских сексуальных приключений. Я заметил моего старого приятеля, из породы неисправимых и невоспитуемых, Арнольда Мусорщика. Он толкал впереди себя детскую коляску, доверху заполненную всякой дребеденью – основным богатством Арнольда. Он работал от зари до зари. Я посмотрел, как он стаскивает коляску в подвал, игнорируя малышей, крутящихся вокруг. Потом дверь в подвал закрылась, он исчез.
Когда я был помоложе, приют был моим вторым домом. Ко мне так привыкли, что воспитатели и не подозревали, что на самом деле мой настоящий дом – напротив. Я жил так же, как и дети-сироты и так же получал свою долю синяков и царапин. На свой дом я не смотрел. Вообще странно, почему я втесался в другую компанию, ведь у меня была мама, которая, как и другие мамы, уходила на работу и приходила с нее, и я имел нечто среднее между обеими жизнями, семейная жизнь оставалась в тяжелом грохоте открываемых владельцем дома дверей и последующим всхлипыванием матери до рассвета.
Я обернулся. Вся кухня была освещена свечами воспоминаний – одна комната из всей квартиры медленно уплывающей в темноту вслед за улицей, как сцена театра, и я подумал, а случаен ли выпавший мне шанс, не есть ли он продолжение чего-то другого в моей короткой пока жизни? А напротив, налитый жуткой силой, как лава из кипящего вулкана города, вздымался дом сирот – почти полная копия моего дома.
Да, давненько я не играл там, в приюте, предпочитая шататься в другой стороне, в районе Уэбстер-авеню. Там были ребята моего возраста, а не сопляки. Я уже перерос средний приютский возраст. Но совсем связей не прерывал – оставались девочки и все тот же Арнольд. Какая у него фамилия? А так ли это важно? Каждый божий день он обходил помойки Бронкса, заглядывал в мусорные баки и что-то находил: он совал свой нос во все мыслимые и немыслимые места – под лестницы, обшаривал углы пустырей, задворки магазинов и не пропускал подвалов. Кстати, в те времена, собственно мусора было маловато и занятием Арнольда промышляли многие – старьевщики со своими двухколесными тележками, торговцы с лотков, шарманщики, бродяги, алкаши, а также все, кто видел хоть что-нибудь ценное – все они не упускали возможности нагнуться и прикарманить ту или иную вещь. Но Арнольд был гением, он находил ценность в том, что другие отвергали за полной ненадобностью, в том, что даже опустившиеся попрошайки считали ниже своего достоинства поднять с земли. Он обладал врожденным чутьем поиска. Разные дни месяца он проводил в разных местах – мне иногда казалось, что уже одно его появление на улице прямо-таки заставляло обитателей сорить из окон и дверей, а он спокойно все собирал и сортировал. За те годы, что я его знал, вокруг Арнольда сложилась своеобразная аура уважения к его труду, он ведь вовсе не ходил в школу, не выполнял никаких обязанностей по приюту, жил как жил в своем подвале, будто кроме него и мусора ничего не существовало. И самым странным было то, что все это казалось настолько естественным, что никто и представить не мог этого пухлого подростка с неглупым лицом, бессловесного до известных пределов, иным. Казалось, он и его такая жизнь, монотонная, чудная, если не сказать идиотская, дополняли друг друга, как две половинки одного целого. Я смотрел на него иногда и думал, а почему так, как он, не живу я сам? В любви к порванному, брошенному, забытому. В привязанности к поломанному, разобранному, разбитому. В интересе к тому, что плохо пахло и потому даже никем не разгребалось. В стремлении к непонятному в формах, необъяснимому в целях и неразличимому в способах функционирования. В любви к мусору, всеобъемлющей любви ко всякому мусору.
Я решил для себя кое-что, обычно не приходящее мне в голову, покинул маму с ее свечами. Зацепился за пожарную лестницу, спустился вниз, заглядывая по пути в окна нижних этажей на обитателей в их летнем дезабилье, повис на последней перекладине, прыгнул на булыжник и бегом пересек улицу. Я спрыгнул по гранитным ступеням приюта в подвал, в контору мистера Арнольда Мусорщика, где круглый год пахло золой, где все сезоны было тепло и воздух был сух до горечи, где легкая угольная пыль заполняла все помещение и перемешивалась с запахом подгнивших луковиц и картофелин – все это я, без сомнения, предпочитал вонючим коридорам и комнатам наверху, до отказа заполненными вечно описанными матрасами и вечно сопливой ребятней. И я сказал ему, что хочу пистолет. Сомнения в том, что у Арнольда не может оказаться оружия, у меня как-то не возникло.
Как позже мистер Шульц поведал в порыве откровения, первое, что чувствуешь – спирает дыхание от ощутимой тяжести в руке. Ты что-то пытаешься думать, а сердце колотится, только бы они поверили, только бы поверили до конца! Но ты еще не изменился, ты еще молокосос, с губами белыми от пенок, ты надеешься на их помощь, они тебя научат, как с ним обращаться. И вот так все это начинается, с этих самых страхов, с испуга в глазах, с волнения в руках! Торжественный момент говорит сам за себя, он – это приз, это – букет невесты! Потому что пистолет ничего не значит, пока он не твой. И что происходит дальше? Ты понимаешь, что не стань он твоим, ты будешь мертвецом, ты вызвал к жизни обстоятельства, но у них своя правда, своя ярость и ими может воспользоваться любой, и все это ты понимаешь мгновенно, вбираешь в себя гнев от осознания того, на что толкают тебя люди, уставившиеся на твой пистолет, от осознания людской невыносимой муки за то, что ты наставил на них свой пистолет! И именно в этот момент ты перестаешь быть молокососом, ты ощущаешь свой гнев, который до этого дремал и ты меняешься, ты уже в самом рассерженном состоянии за всю свою жизнь и волна ярости поднимается в груди и заполняет тебя всего! Все! Ты больше не щенок, пистолет – твой, ярость – там, где ей и положено быть – в тебе, а все ублюдки, стоящие перед тобой, знают, что сейчас, если они не дадут того, чего ты хочешь, им – каюк! Ты вспыльчивый, взрывной, неуправляемый! Почему? Потому что ты заново родился и стал Голландцем Шульцем, вот почему! А уж потом все идет гладко, без сучка и задоринки, ты словно прорвался в мощный вздох из небытия, потом выдохнул и ты можешь назваться своим именем и уже весомо вздохнуть свежего воздуха жизни и свободы!
Разумеется, в тот момент я ничего не понимал, но вес оружия в ладони немедленно сообщил мне, каким парнем я могу стать. Сжав рукоять вещи, которая даровала мне взрослость, я не имел никаких планов на жизнь, наивно предполагая, что может сгожусь для мистера Шульца и что мне надо быть готовым к тому, что я вообразил. Тем не менее, пистолет стал первым камнем в основании.
Пистолет нуждался в смазке и очистке, но я мог ощущать его вес и мог вытащить пустой магазин и снова задвинуть его назад с удовлетворяющим слух щелчком, я мог убедиться, что серийный номер спилен, что значило, что пистолет когда-то принадлежал братству – Арнольд подтвердил это, сообщив, где он нашел ствол: в болоте за пляжем Пэлхам, во время отлива. Наглый нос пистолета торчал из жижи, как сучок.
А уж название пистолета возбуждало меня больше всего – Автоматик! Самый современный, тяжелый, но компактный, Арнольд сказал, что он в рабочем состоянии, нужны только патроны, но у него их нет. Он спокойно, не торгуясь, принял мою цену в три доллара, взял мою «десятку» и сунул ее в один из чанов, где лежала его коробка с деньгами, вернул семь сдачи, рваными, помятыми однодолларовыми купюрами и сделка была совершена.
Настроение сразу поднялось, весь вечер я ощущал себя на высоте, правый карман штанов утяжелял мой железный друг. В кармане, я еще раз убедился в своей интуиции, была дырка, будто специально созданная для ствола. Дуло приятно холодило бедро, рукоятка покоилась в кармане, все аккуратно, будто специально подогнано. Я зашел домой и отдал матери пять долларов, что составляло менее половины ее недельной зарплаты в химчистке на Уэбстер-авеню. «Где ты взял деньги?» – спросила она, сминая бумажки в кулаке, растерянно улыбаясь. Не мне, а, как обычно, никому в частности. Затем, не дождавшись ответа, снова повернулась к своему столу, заставленному свечами. Я спрятал пистолет и снова пошел на улицу. Там уже сменились действующие лица: ребятня сидела под домам под надзором мамаш, места на обочине заняли взрослые, шла игра в карты на ступенях крылец, вился дымок сигарет, женщины в домашних халатах сидели стайками, как девочки, выставив коленки вверх, парочки прогуливались от фонаря к фонарю. Мне внезапно стало плохо от такой идиллии бедности. Поэтому я посмотрел на небо – оно было чистым – между крышами виднелись легкие облака. Все это привело меня к мысли о моей верной подружке, Ребекке.
Она была проворной черноволосой девчушкой, кареглазой. Ее верхняя губка была деликатно тронута намечаемыми лет через двадцать усиками.
Все сироты были в здании, ярко горели все окна. Я стоял внизу и слышал неумолчный гвалт, с мальчукового крыла он был на порядок громче. Затем зазвенел колокол, я спустился по аллее в маленький двор и сел ждать на угол поломанного забора, окружавшего площадку для игр. Где-то через час почти во всех окнах верхнего этажа свет погас и я подошел к пожарной лестнице. Подпрыгнул, зацепился за перекладину, подтянулся и полез наверх. Перегнувшись в окно моей любви, в окно комнаты, где спали старшие девочки от 11 до 14 лет, я нашел глазами кровать моей маленькой шалуньи. Ее глаза широко раскрылись, но ни капли не удивились. Все подружки тоже не нашли что сказать. Я провел ее через ряды их немигающих глаз к двери, что вела к лестнице на чердак и крышу. На крыше, покрытой разномастной черепицей, еле блестевшей в лунном свете, в закутке между двумя башенками я стал жадно целовать ее, снимая ночную рубашку, трогать ее груди и соски. Затем я медленно опустил руки, обхватил ее ягодицы и почувствовал, что она поддается. И вот тут, пока я сам еще не зашел очень далеко, когда ее позиция была наисильнейшая, я выторговал честную цену и вытащил из остатков один доллар. Она схватила бумажку, смяла в кулачке и тут же, без церемоний, села на крышу и стала ждать, пока я, прыгая то на одной, то на другой ноге, стащу с себя штаны и все остальное. Стаскивая одежду, одной половинкой мозга, необремененной страстью и похотью, прокручивал совершенно другой сюжет: странно, люди типа мистера Шульца и меня, складывали наши деньги аккуратно и нежно, вне зависимости от количества купюр, женщины же, моя мама и маленькая Ребекка, тут же сминали их в комок и прятали в кулак, забывая о все прочем. Или сидя в печали перед пляшущими огоньками с шалью на плечах, или – лежа на крыше, раздвинув ноги – два раза за один доллар!
Третья глава
Когда катер вернулся к причалу, нас ожидали две автомашины с работающими двигателями. Мне бы хотелось получить дальнейшие инструкции, но мистер Шульц грубо засунул девушку, чье имя было не Лола, на заднее сиденье первой машины, сел рядом и захлопнул дверь. Не зная, что делать, я последовал за Ирвингом во вторую… Там было откидное сиденье, на него я и уселся, мне в этом повезло – машина была заполнена до отказа. С другой стороны – не совсем. Я сидел спиной к движению, лицезрея троих членов банды, впритирку умостившихся прямо передо мной. Ирвинг и еще двое, все в одинаковых плащах и шляпах, смотрели прямо перед собой, через ветровое стекло на идущую впереди машину. Чувство было неприятным – как в плотном бутерброде, со всех сторон гангстерская серьезность, давящая атмосфера и оружие в карманах. Мне было бы лучше или в машине мистера Шульца, или вообще где-нибудь на 3-ей авеню, в надземке – сидел бы себе в грохочущем вагоне по пути в неблизкий Бронкс, да читал рекламу в сполохах промелькивающих где-то внизу столбов. Иногда босс совершал непредсказуемые и глупые поступки, мне казалось, что мое приближение к нему в банде – самый необъяснимый из них. Моя персона без околичностей воспринималась высшим звеном, ее простые же члены думали не знаю что; я тщился мыслью о том, что может быть мое положение и расплывчато, но ведь я был скорее где-то подмастерьем, учеником, сочувствующим, а не нормальным бандитом. И если я не прав, то я был такой один-единственный, будто мою должность, или как назвать то, чем я занимался, придумали специально под меня, и это должно было сказать хоть что-то сидящим передо мной тупоголовым, но, увы, боюсь, ничего не говорило. Наверно, все дело в возрасте. Мистеру Шульцу было за тридцать, мистеру Берману – за сорок, все остальные, за исключением, пожалуй, Ирвинга, едва перешагнули за двадцать. Поэтому я, для молодого двадцатилетнего парня, имеющего хорошую работу и главное – перспективу профессионального роста – был просто недоразумением. Мое, подростка, присутствие в разных ситуациях бизнеса было неподходящим. Если не сказать хуже. И уж совсем оскорбительным для их чувства собственного достоинства. Одним из тех, кто забирал Бо из ресторана, был Джимми Джойо, он жил на Уик-авеню, за углом моего дома и его младший брат учился вместе со мной, посещая пятый класс третий год подряд, пару раз я замечал, как Джимми неодобрительно поглядывал на меня, как бы не замечая и не воспринимая меня как человека, но он ведь знал, кто я есть на самом деле. С ними, боевиками организации, я иногда представал в свете какого-то непонятно-нахального каприза босса, даже не как мальчик, а скорее как лилипут, некий шут при дворе короля, способный удрать от больших королевских волкодавов с псарни. Своя псарня мистеру Шульцу нравилась, и жить в таком окружении нравилось, а мне требовалось хоть как-то упрочить свое положение среди них всех, хотя, где и когда мне мог представиться такой случай, я не имел понятия. Ситуация, когда я сидел на откидном сиденье, упираясь ногами в их коленки, была, разумеется, не та, на которую я рассчитывал. Никто не комментировал мое присутствие на катере, но здравый смысл подсказал мне, что я был свидетелем убийства – одного из самых главных, одного из капитально подготовленных и что это значило для меня, полное доверие как члену банды или доверие такого секрета тому, кто и так скоро будет очередной жертвой – я не мог понять. Опасность жгла мне уши, я понимал, что мог бы в жизни обойтись и без такого секрета, что я – законченный идиот – сам, сам запрыгнул на катер! Пойманный мимолетным капризом мистера Шульца в его сети! Боже мой! Меня охватила слабость и тошнота, будто я снова оказался в море. Я подумал о Бо и представил, что он все еще опускается на дно – открытые глаза, тазик с цементом на ногах… Несмотря на испуг, мелькнула мысль и о Лоле, она ведь тоже все видела, а общая сентенция такова – убийцы не любят оставлять в живых посторонних свидетелей. Но по ее поводу я почему-то не очень волновался, сам не знаю почему, во всем этом деле что-то было скрыто от меня. Я захотел ее увидеть, да и с какой стати паниковать? Она ведь еще жива.
Все эти мысли отрезвили мой рассудок, я обратил свой взгляд в окно – структура города, упорядоченная многолетней мыслью и заботой, мощь зданий и сияние фонарей в черноте улиц, приглушили страх. Город успокаивал меня. Я попытался снова поразмышлять о своих далеко идущих планах и имперских амбициях. Если мои предчувствия изменяют мне, то класс и уровень восприятия мира мистером Шульцем мне недостижим. Он ведет себя без излишней обдуманности – так же должен делать и я. Нас вела общая судьба-злодейка, и, если я верю себе, то должен верить и ему. Я оказался в восхитительном и возбуждающем мире опасности, не вымышленном, а самом натуральном, в трех измерениях, я стал опасен самому себе, опасен моему наставнику, опасен всем опасностям, которые окружают его самого, т.е. его бизнесу, его жизни, полной убийств; вне этого мира были полицейские. Четвертое измерение. Я распахнул окошко, вдохнул немного свежего воздуха и расслабился.
Машины двигались в центр. Мы проехали по 4-ой авеню, затем через тоннель, по пандусу, который окружал Центральный вокзал, потом поехали по Парк-авеню, по настоящему, а не бронксовской подделке, мимо новых башен Уолдорф-Астории с его знаменитой аллеей Пикока и не менее знаменитым хозяином, неугомонным Оскаром. Все это я черпал из газет, из этой бездонной бочки информации. Мы свернули на 59-ую улицу и последовали за трамваем, чей звонок напоминал гонг на боксерских матчах, наконец, развернулись к обочине Централ-парка и встали в тень статуи генералу Шерману, сидящему на усталом коне. Дождь лил как из ведра, вода лилась не только с неба – безостановочно работал многоярусный фонтан – вода стекала в большую емкость, окружающую еще несколько фигур. Если бы Шерману захотелось отпробовать каменных фруктов у женщины с корзиной, которая стояла на ярус ниже чем он, ему пришлось бы перепрыгивать через весь бассейн. Мне никогда не были по душе монументальные скульптуры. Для Нью-Йорка они – как неуместные изыски, привнесенные чужой культурой, абсолютно не гармонирующие с духом города. Более того, они выглядят аляписто и лживо; можно сказать много, но представить в Бронксе каменных генералов на конях, или дам с корзинами фруктов, или солдат, стоящих в патетическом окружении умирающих товарищей, поднимающих руки и ружья к небу – невозможно! К моему изумлению мистер Шульц вышел из машины, подошел к нашей и, открыв дверь, сказал: «Эй, малыш!», взял меня за руку и вытащил под дождь. Я стоял, мгновенно мокрый, и думал, что, вот, стою здесь в море воды и скоро я – жонглер, занесенный черт знает за чем в мир бандитов, буду найден лицом вниз в грязной луже под каким-нибудь кустом парка и что, если глубина лужи может служить мерилом моей ценности или того, что я мог достигнуть, то, по всей видимости, лужа будет глубиной в дюйм – вполне достаточно для бродячей собаки, которая решит вытащить меня за штанину из грязи и слизать грязь с моих мертвых глаз. Но босс, подводя меня к первой машине, сказал:
– Сопроводи леди в ее номер. Она не должна никому звонить, что бы там ни случилось. Хотя она и не будет пытаться. Она сложит вещи. Ты сиди с ней, а когда снизу позвонит кто-нибудь из моих людей, спускайся с ней вниз. Понятно?
Я кивнул. Мы подошли к его машине и, хотя вода уже стекала с полей его шляпы, он только сейчас достал черный зонт с заднего сиденья и открыл его. Затем он дал девушке руку и помог ей выйти, вручив мне и ее, и зонтик; это был приятный момент, мы трое – под одной шелковой полусферой, она загадочно смотрела на него, полу-улыбаясь, он гладил ей щеку и тоже улыбался. Затем он резко нырнул в машину и дверь еще не успела захлопнуться, как авто взяло с места, взвизгнуло шинами и рвануло вперед. За ней умчалась и вторая машина.
Мы стояли в эпицентре бури. Тут до меня дошло, а где, собственно, мисс Лола проживает? Я как-то продолжал думать, что раз уж мне дадены полномочия по ее поводу, то она должна подчиниться мне и сейчас ждать. Но она сама взяла мою руку двумя своими и, тесно прижавшись ко мне под зонтом, его натянутая ткань звенела барабанной дробью, повела меня торопливо через 5-ое авеню. Улица была просто затоплена дождем; стекающая с зонта вода поместила нас в цилиндр с тонкой пленкой – краем. Мисс Лола, кажется, вела меня к отелю «Савой-Плаза»… да, так и есть, швейцар выскочил из вращающихся дверей, в руках зонтик, ринулся к нам, выказывая заботу; через несколько секунд мы уже были в ковровом царстве – ярко освещенном, но уютном лобби. Какой-то слуга в смокинге и полосатых брюках разъединил нас. Лицо у мисс Лолы покраснело от возбуждения, она рассмеялась, глядя на промокший низ своего платья, рукой взъерошила волосы, обрызгивая все вокруг, одновременно глянула на клерка за стойкой – Добрый вечер, мисс Дрю, Добрый вечер, Чарльз
– ответила на приветствие полицейского, стоящего неподалеку в окружении приятелей из обслуги. Так хорошо ему было стоять в сухости лобби, когда на улице жуткое ненастье, а я, опустив глаза долу, ждал, с пересохшим горлом, как она объяснит ему мое пребывание в таком отеле. Ведь я, с его точки зрения, был обыкновенный голоштанник с улицы. Я пытался не оборачиваться назад к вертушке-двери – моей спасительнице в случае бегства. Впереди, за кривыми изгибами дверцы лифта, угадывался проход, который, как я думал, тоже ведет на улицу. Я молился, что мистер Шульц знал, что делал, послав меня сюда, молился, чтобы мисс Лола проявила понимание и даже помощь мне, неуклюжему в окружении роскоши, мисс Лола, мисс Дрю, кто бы она ни была и что бы она ни пережила этой ночью в связи со смертью близкого ей человека, с которым ей, возможно, было очень приятно ходить в рестораны и ложиться в постель. Но никаких объяснений с ее стороны на последовало, будто она только и делала, что каждую ночь заходила сюда с очередным пацаном в дешевой куртке, старых синих брюках и чисто бронксовской стрижкой; взяв меня за руку, она проследовала в лифт вместе со мной. Я будто превратился в ее компаньона, а лифтер, даже не спрашивая, нажал кнопку и я сразу вырос в своем понимании того, что объяснений можно ждать от кого угодно, кроме людей с самой вершины и кошмарная тень откровения, блещущая в жутко-зеленых глазах мисс Дрю стала в моих снах одним большим адом. Вместе с той поездкой на катере.
Отель был из серии сногсшибательных! Когда двери лифта открылись, мы оказались прямо в номере. Полы блестели лаком, на противоположной стене висели коврик и гобелен, изображающий рыцарей, закованных в латы, с пиками, верхом на лошадях, каждая на задних ногах, ряды рыцарей и лошадей выстроены как по линеечке – а мебели здесь не было потому, что это было фойе, прихожая с лифтом, и стояли по углам лишь две огромные урны с изображенными на них древнегреческими философами со свитками в руках. Или саванами, я так и не разобрал, потому что настроение мое больше предполагало все, что связано со смертью. Но я предпочел не заострять внимание на убранстве фойе, а двинулся следом за девушкой через распахнутые двери, двойные, до потолка, в маленькую зальцу, сплошь увешанную картинами в темных тонах, каждая потрескавшаяся от времени. Слева виднелась еще одна дверь, из-за нее мужской голос на шум наших шагов вопросил:
– Дрю?
– Мне надо по маленькому, – ответила она. Буднично. Не останавливаясь, прошла дальше, где обнаружилась еще одна дверь, за углом, и скрылась в ней. Я остановился и оглядел апартаменты: за той дверью, откуда донесся мужской голос, виднелась маленькая библиотека, с книгами в шкафах за стеклами, высокая лестница на колесиках, громадный глобус из дерева, отполированного до блеска, две бронзовых настольных лампы с зелеными абажурами с обеих концов маленькой софы. На ней сидели двое мужчин, один старше другого почти вдвое. Старший держал, вздутый от возбуждения, половой член молодого в своей руке.
Все эти мысли отрезвили мой рассудок, я обратил свой взгляд в окно – структура города, упорядоченная многолетней мыслью и заботой, мощь зданий и сияние фонарей в черноте улиц, приглушили страх. Город успокаивал меня. Я попытался снова поразмышлять о своих далеко идущих планах и имперских амбициях. Если мои предчувствия изменяют мне, то класс и уровень восприятия мира мистером Шульцем мне недостижим. Он ведет себя без излишней обдуманности – так же должен делать и я. Нас вела общая судьба-злодейка, и, если я верю себе, то должен верить и ему. Я оказался в восхитительном и возбуждающем мире опасности, не вымышленном, а самом натуральном, в трех измерениях, я стал опасен самому себе, опасен моему наставнику, опасен всем опасностям, которые окружают его самого, т.е. его бизнесу, его жизни, полной убийств; вне этого мира были полицейские. Четвертое измерение. Я распахнул окошко, вдохнул немного свежего воздуха и расслабился.
Машины двигались в центр. Мы проехали по 4-ой авеню, затем через тоннель, по пандусу, который окружал Центральный вокзал, потом поехали по Парк-авеню, по настоящему, а не бронксовской подделке, мимо новых башен Уолдорф-Астории с его знаменитой аллеей Пикока и не менее знаменитым хозяином, неугомонным Оскаром. Все это я черпал из газет, из этой бездонной бочки информации. Мы свернули на 59-ую улицу и последовали за трамваем, чей звонок напоминал гонг на боксерских матчах, наконец, развернулись к обочине Централ-парка и встали в тень статуи генералу Шерману, сидящему на усталом коне. Дождь лил как из ведра, вода лилась не только с неба – безостановочно работал многоярусный фонтан – вода стекала в большую емкость, окружающую еще несколько фигур. Если бы Шерману захотелось отпробовать каменных фруктов у женщины с корзиной, которая стояла на ярус ниже чем он, ему пришлось бы перепрыгивать через весь бассейн. Мне никогда не были по душе монументальные скульптуры. Для Нью-Йорка они – как неуместные изыски, привнесенные чужой культурой, абсолютно не гармонирующие с духом города. Более того, они выглядят аляписто и лживо; можно сказать много, но представить в Бронксе каменных генералов на конях, или дам с корзинами фруктов, или солдат, стоящих в патетическом окружении умирающих товарищей, поднимающих руки и ружья к небу – невозможно! К моему изумлению мистер Шульц вышел из машины, подошел к нашей и, открыв дверь, сказал: «Эй, малыш!», взял меня за руку и вытащил под дождь. Я стоял, мгновенно мокрый, и думал, что, вот, стою здесь в море воды и скоро я – жонглер, занесенный черт знает за чем в мир бандитов, буду найден лицом вниз в грязной луже под каким-нибудь кустом парка и что, если глубина лужи может служить мерилом моей ценности или того, что я мог достигнуть, то, по всей видимости, лужа будет глубиной в дюйм – вполне достаточно для бродячей собаки, которая решит вытащить меня за штанину из грязи и слизать грязь с моих мертвых глаз. Но босс, подводя меня к первой машине, сказал:
– Сопроводи леди в ее номер. Она не должна никому звонить, что бы там ни случилось. Хотя она и не будет пытаться. Она сложит вещи. Ты сиди с ней, а когда снизу позвонит кто-нибудь из моих людей, спускайся с ней вниз. Понятно?
Я кивнул. Мы подошли к его машине и, хотя вода уже стекала с полей его шляпы, он только сейчас достал черный зонт с заднего сиденья и открыл его. Затем он дал девушке руку и помог ей выйти, вручив мне и ее, и зонтик; это был приятный момент, мы трое – под одной шелковой полусферой, она загадочно смотрела на него, полу-улыбаясь, он гладил ей щеку и тоже улыбался. Затем он резко нырнул в машину и дверь еще не успела захлопнуться, как авто взяло с места, взвизгнуло шинами и рвануло вперед. За ней умчалась и вторая машина.
Мы стояли в эпицентре бури. Тут до меня дошло, а где, собственно, мисс Лола проживает? Я как-то продолжал думать, что раз уж мне дадены полномочия по ее поводу, то она должна подчиниться мне и сейчас ждать. Но она сама взяла мою руку двумя своими и, тесно прижавшись ко мне под зонтом, его натянутая ткань звенела барабанной дробью, повела меня торопливо через 5-ое авеню. Улица была просто затоплена дождем; стекающая с зонта вода поместила нас в цилиндр с тонкой пленкой – краем. Мисс Лола, кажется, вела меня к отелю «Савой-Плаза»… да, так и есть, швейцар выскочил из вращающихся дверей, в руках зонтик, ринулся к нам, выказывая заботу; через несколько секунд мы уже были в ковровом царстве – ярко освещенном, но уютном лобби. Какой-то слуга в смокинге и полосатых брюках разъединил нас. Лицо у мисс Лолы покраснело от возбуждения, она рассмеялась, глядя на промокший низ своего платья, рукой взъерошила волосы, обрызгивая все вокруг, одновременно глянула на клерка за стойкой – Добрый вечер, мисс Дрю, Добрый вечер, Чарльз
– ответила на приветствие полицейского, стоящего неподалеку в окружении приятелей из обслуги. Так хорошо ему было стоять в сухости лобби, когда на улице жуткое ненастье, а я, опустив глаза долу, ждал, с пересохшим горлом, как она объяснит ему мое пребывание в таком отеле. Ведь я, с его точки зрения, был обыкновенный голоштанник с улицы. Я пытался не оборачиваться назад к вертушке-двери – моей спасительнице в случае бегства. Впереди, за кривыми изгибами дверцы лифта, угадывался проход, который, как я думал, тоже ведет на улицу. Я молился, что мистер Шульц знал, что делал, послав меня сюда, молился, чтобы мисс Лола проявила понимание и даже помощь мне, неуклюжему в окружении роскоши, мисс Лола, мисс Дрю, кто бы она ни была и что бы она ни пережила этой ночью в связи со смертью близкого ей человека, с которым ей, возможно, было очень приятно ходить в рестораны и ложиться в постель. Но никаких объяснений с ее стороны на последовало, будто она только и делала, что каждую ночь заходила сюда с очередным пацаном в дешевой куртке, старых синих брюках и чисто бронксовской стрижкой; взяв меня за руку, она проследовала в лифт вместе со мной. Я будто превратился в ее компаньона, а лифтер, даже не спрашивая, нажал кнопку и я сразу вырос в своем понимании того, что объяснений можно ждать от кого угодно, кроме людей с самой вершины и кошмарная тень откровения, блещущая в жутко-зеленых глазах мисс Дрю стала в моих снах одним большим адом. Вместе с той поездкой на катере.
Отель был из серии сногсшибательных! Когда двери лифта открылись, мы оказались прямо в номере. Полы блестели лаком, на противоположной стене висели коврик и гобелен, изображающий рыцарей, закованных в латы, с пиками, верхом на лошадях, каждая на задних ногах, ряды рыцарей и лошадей выстроены как по линеечке – а мебели здесь не было потому, что это было фойе, прихожая с лифтом, и стояли по углам лишь две огромные урны с изображенными на них древнегреческими философами со свитками в руках. Или саванами, я так и не разобрал, потому что настроение мое больше предполагало все, что связано со смертью. Но я предпочел не заострять внимание на убранстве фойе, а двинулся следом за девушкой через распахнутые двери, двойные, до потолка, в маленькую зальцу, сплошь увешанную картинами в темных тонах, каждая потрескавшаяся от времени. Слева виднелась еще одна дверь, из-за нее мужской голос на шум наших шагов вопросил:
– Дрю?
– Мне надо по маленькому, – ответила она. Буднично. Не останавливаясь, прошла дальше, где обнаружилась еще одна дверь, за углом, и скрылась в ней. Я остановился и оглядел апартаменты: за той дверью, откуда донесся мужской голос, виднелась маленькая библиотека, с книгами в шкафах за стеклами, высокая лестница на колесиках, громадный глобус из дерева, отполированного до блеска, две бронзовых настольных лампы с зелеными абажурами с обеих концов маленькой софы. На ней сидели двое мужчин, один старше другого почти вдвое. Старший держал, вздутый от возбуждения, половой член молодого в своей руке.