Страница:
Кончил он опять со своим давешним злым и юродливым вывертом. Алеша почувствовал, однако, что ему уж он доверяет и что будь на его месте другой, то с другим этот человек не стал бы так «разговаривать» и не сообщил бы ему того, что сейчас ему сообщил. Это ободрило Алешу, у которого душа дрожала от слез.
– Ах, как бы мне хотелось помириться с вашим мальчиком! – воскликнул он. – Если б вы это устроили…
– Точно так-с, – пробормотал штабс-капитан.
– Но теперь не про то, совсем не про то, слушайте, – продолжал восклицать Алеша, – слушайте! Я имею к вам поручение: этот самый мой брат, этот Дмитрий, оскорбил и свою невесту, благороднейшую девушку, и о которой вы верно слышали. Я имею право вам открыть про ее оскорбление, я даже должен так сделать, потому что она, узнав про вашу обиду, и узнав всё про ваше несчастное положение, поручила мне сейчас… давеча… снести вам это вспоможение от нее… но только от нее одной, не от Дмитрия, который и ее бросил, отнюдь нет, и не от меня, от брата его, и не от кого-нибудь, а от нее, только от нее одной! Она вас умоляет принять ее помощь… вы оба обижены одним и тем же человеком… Она и вспомнила-то о вас лишь тогда, когда вынесла от него такую же обиду (по силе обиды), – как и вы от него! Это значит сестра идет к брату с помощью… Она именно поручила мне уговорить вас принять от нее вот эти двести рублей как от сестры. Никто-то об этом не узнает, никаких несправедливых сплетен не может произойти… вот эти двести рублей и, клянусь, – вы должны принять их, иначе… иначе стало быть все должны быть врагами друг другу на свете! Но ведь есть же и на свете братья… У вас благородная душа… вы должны это понять, должны!..
И Алеша протянул ему две новенькие радужные сторублевые кредитки. Оба они стояли тогда именно у большого камня, у забора, и никого кругом не было. Кредитки произвели, казалось, на штабс-капитана страшное впечатление: он вздрогнул, но сначала как бы от одного удивления: ничего подобного ему и не мерещилось, и такого исхода он не ожидал вовсе. Помощь от кого-нибудь, да еще такая значительная, ему и не мечталась даже во сне. Он взял кредитки и с минуту почти и отвечать не мог, совсем что-то новое промелькнуло в лице его.
– Это мне-то, мне-с, это столько денег, двести рублей! Батюшки! Да я уж четыре года не видал таких денег, – господи! И говорит, что сестра… и вправду это, вправду?
– Клянусь вам, что всё, что я вам сказал, правда! – вскричал Алеша. Штабс-капитан покраснел.
– Послушайте-с, голубчик мой, послушайте-с, ведь если я и приму, то ведь не буду же я подлецом? В глазах-то ваших, Алексей Федорович, ведь не буду. не буду подлецом? Нет-с, Алексей Федорович, вы выслушайте, выслушайте-с, – торопился он поминутно, дотрогиваясь до Алеши обеими руками, – вы вот уговариваете меня принять тем, что «сестра» посылает, а внутри-то, про себя-то, – не восчувствуете ко мне презрения, если я приму-с, а?
– Да нет же, нет! Спасением моим клянусь вам, что нет! И никто не узнает никогда, только мы: я, вы, да она, да еще одна дама, ее большой друг…
– Что дама! Слушайте, Алексей Федорович, выслушайте-с, ведь уж теперь минута такая пришла-с, что надо выслушать, ибо вы даже и понять не можете, что могут значить для меня теперь эти двести рублей, – продолжал бедняк, приходя постепенно в какой-то беспорядочный, почти дикий восторг. Он был как бы сбит с толку, говорил же чрезвычайно спеша и торопясь, точно опасаясь, что ему не дадут всего высказать. – Кроме того, что это честно приобретено, от столь уважаемой и святой «сестры-с», знаете ли вы, что я маменьку и Ниночку, – горбатенького-то ангела моего, дочку-то, полечить теперь могу? Приезжал ко мне доктор Герценштубе, по доброте своего сердца, осматривал их обеих целый час: «Не понимаю, говорит, ничего», а однако же минеральная вода, которая в аптеке здешней есть (прописал он ее), несомненную пользу ей принесет, да ванны ножные из лекарства тоже ей прописал. Минеральная-то вода стоит тридцать копеек, а кувшинов-то надо выпить может быть сорок. Так я взял да рецепт и положил на полку под образа, да там и лежит. А Ниночку прописал купать в каком-то растворе, в горячих ваннах таких, да ежедневно утром и вечером, так где ж нам было сочинить такое леченье-с у нас-то, в хоромах-то наших, без прислуги, без помощи, без посуды и без воды-с? А Ниночка-то вся в ревматизме, я вам это еще и не говорил, по ночам ноет у ней вся правая половина, мучается, и, верите ли, ангел божий, крепится, чтобы нас не обеспокоить, не стонет, чтобы нас не разбудить. Кушаем мы что попало, что добудется, так ведь она самый последний кусок возьмет, что собаке только можно выкинуть: «Не стую я дескать этого куска, я у вас отнимаю, вам бременем сижу». Вот что ее взгляд ангельский хочет изобразить. Служим мы ей, а ей это тягостно: «Не стою я того, не стою, недостойная я калека, бесполезная», – а еще бы она не стоила-с, когда она всех нас своею ангельскою кротостью у бога вымолила, без нее, без ее тихого слова, у нас был бы ад-с, даже Варю и ту смягчила. А Варвару-то Николавну тоже не осуждайте-с, тоже ангел она, тоже обиженная. Прибыла она к нам летом, а было с ней шестнадцать рублей, уроками заработала и отложила их на отъезд, чтобы в сентябре, то-есть теперь-то, в Петербург на них воротиться. А мы взяли денежки-то ее и прожили и не на что ей теперь воротиться, вот как-с. Да и нельзя воротиться-то, потому на нас как каторжная работает – ведь мы ее как клячу запрягли-оседлали, за всеми ходит, чинит, моет, пол метет, маменьку в постель укладывает, а маменька капризная-с, а маменька слезливая-с, а маменька сумасшедшая-с!.. Так ведь теперь я на эти двести рублей служанку нанять могу-с, понимаете ли вы. Алексей Федорович, лечение милых существ предпринять могу-с, курсистку в Петербург направлю-с, говядины куплю-с, диэту новую заведу-с. Господи, да ведь это мечта!
Алеша был ужасно рад, что доставил столько счастия и что бедняк согласился быть осчастливленным.
– Стойте, Алексей Федорович, стойте, – схватился опять за новую, вдруг представившуюся ему мечту штабс-капитан и опять затараторил исступленною скороговоркой, – да знаете ли вы, что мы с Илюшкой пожалуй и впрямь теперь мечту осуществим: купим лошадку да кибитку, да лошадку-то вороненькую, он просил непременно чтобы вороненькую, да и отправимся, как третьего дня расписывали. У меня в К-ской губернии адвокат есть знакомый-с, с детства приятель-с, передавали мне чрез верного человека, что если приеду, то он мне у себя на конторе место письмоводителя будто бы даст-с, так ведь кто его знает может и даст… Ну так посадить бы маменьку, посадить бы Ниночку, Илюшечку править посажу, а я бы пешечком, пешечком, да всех бы и повез-с… Господи, да если бы только один должок пропащий здесь получить, так может достанет даже и на это-с!
– Достанет, достанет! – воскликнул Алеша, – Катерина Ивановна вам пришлет еще, сколько угодно, и знаете ли, у меня тоже есть деньги, возьмите сколько вам надо, как от брата, как от друга, потом отдадите… (Вы разбогатеете, разбогатеете!) И знаете, что никогда вы ничего лучше даже и придумать не в состоянии, как этот переезд в другую губернию! В этом ваше спасение, а главное для вашего мальчика, – и знаете, поскорее бы, до зимы бы, до холодов, и написали бы нам оттуда, и остались бы мы братьями… Нет, это не мечта!
Алеша хотел было обнять его, до того он был доволен. Но взглянув на него, он вдруг остановился: тот стоял вытянув шею, вытянув губы, с исступленным и побледневшим лицом и что-то шептал губами, как будто желая что-то выговорить; звуков не было, а он всё шептал губами, было как-то странно.
– Чего вы! – вздрогнул вдруг отчего-то Алеша.
– Алексей Федорович… я… вы… – бормотал и срывался штабс-капитан, странно и дико смотря на него в упор с видом решившегося полететь с горы, и в то же время губами как бы и улыбаясь, – я-с… вы-с… А не хотите ли я вам один фокусик сейчас покажу-с! – вдруг прошептал он быстрым, твердым шепотом, речь уже не срывалась более.
– Какой фокусик?
– Фокусик, фокус-покус такой, – всё шептал штабс-капитан; рот его скривился на левую сторону, левый глаз прищурился, он, не отрываясь, всё смотрел на Алешу, точно приковался к нему.
– Да что с вами, какой фокус? – прокричал тот уж совсем в испуге.
– А вот какой, глядите! – взвизгнул вдруг штабс-капитан. И показав ему обе радужные кредитки, которые всё время, в продолжение всего разговора, держал обе вместе за уголок большим и указательным пальцами правой руки, он вдруг с каким-то остервенением схватил их, смял и крепко зажал в кулаке правой руки.
– Видели-с, видели-с! – взвизгнул он Алеше, бледный и исступленный, и вдруг подняв вверх кулак, со всего розмаху бросил обе смятые кредитки на песок, – видели-с? – взвизгнул он опять, показывая на них пальцем – ну так вот же-с!..
И вдруг подняв правую ногу, он с дикою злобою бросился их топтать каблуком, восклицая и задыхаясь с каждым ударом ноги.
– Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! – Вдруг он отскочил назад и выпрямился пред Алешей. Весь вид его изобразил собой неизъяснимую гордость.
– Доложите пославшим вас, что мочалка чести своей не продает-с! – вскричал он, простирая на воздух руку. Затем быстро повернулся и бросился бежать; но он не пробежал и пяти шагов, как, весь повернувшись опять, вдруг сделал Алеше ручкой. Но и опять, не пробежав пяти шагов, он в последний уже раз обернулся, на этот раз без искривленного смеха в лице, а напротив, всё оно сотрясалось слезами. Плачущею, срывающеюся, захлебывающеюся скороговоркой прокричал он:
– А что ж бы я моему мальчику-то сказал, если б у вас деньги за позор наш взял? – и, проговорив это, бросился бежать на сей раз уже не оборачиваясь. Алеша глядел ему вслед с невыразимою грустью. О, он понимал, что тот до самого последнего мгновения сам не знал, что скомкает и швырнет кредитки. Бежавший ни разу не обернулся, так и знал Алеша, что не обернется. Преследовать и звать его он не захотел, он знал почему. Когда же тот исчез из виду, Алеша поднял обе кредитки. Они были лишь очень смяты, сплюснуты и вдавлены в песок, но совершенно целы и даже захрустели как новенькие, когда Алеша развертывал их и разглаживал. Разгладив, он сложил их. сунул в карман и пошел к Катерине Ивановне докладывать об успехе ее поручения.
Книга пятая.
I. Сговор
– Ах, как бы мне хотелось помириться с вашим мальчиком! – воскликнул он. – Если б вы это устроили…
– Точно так-с, – пробормотал штабс-капитан.
– Но теперь не про то, совсем не про то, слушайте, – продолжал восклицать Алеша, – слушайте! Я имею к вам поручение: этот самый мой брат, этот Дмитрий, оскорбил и свою невесту, благороднейшую девушку, и о которой вы верно слышали. Я имею право вам открыть про ее оскорбление, я даже должен так сделать, потому что она, узнав про вашу обиду, и узнав всё про ваше несчастное положение, поручила мне сейчас… давеча… снести вам это вспоможение от нее… но только от нее одной, не от Дмитрия, который и ее бросил, отнюдь нет, и не от меня, от брата его, и не от кого-нибудь, а от нее, только от нее одной! Она вас умоляет принять ее помощь… вы оба обижены одним и тем же человеком… Она и вспомнила-то о вас лишь тогда, когда вынесла от него такую же обиду (по силе обиды), – как и вы от него! Это значит сестра идет к брату с помощью… Она именно поручила мне уговорить вас принять от нее вот эти двести рублей как от сестры. Никто-то об этом не узнает, никаких несправедливых сплетен не может произойти… вот эти двести рублей и, клянусь, – вы должны принять их, иначе… иначе стало быть все должны быть врагами друг другу на свете! Но ведь есть же и на свете братья… У вас благородная душа… вы должны это понять, должны!..
И Алеша протянул ему две новенькие радужные сторублевые кредитки. Оба они стояли тогда именно у большого камня, у забора, и никого кругом не было. Кредитки произвели, казалось, на штабс-капитана страшное впечатление: он вздрогнул, но сначала как бы от одного удивления: ничего подобного ему и не мерещилось, и такого исхода он не ожидал вовсе. Помощь от кого-нибудь, да еще такая значительная, ему и не мечталась даже во сне. Он взял кредитки и с минуту почти и отвечать не мог, совсем что-то новое промелькнуло в лице его.
– Это мне-то, мне-с, это столько денег, двести рублей! Батюшки! Да я уж четыре года не видал таких денег, – господи! И говорит, что сестра… и вправду это, вправду?
– Клянусь вам, что всё, что я вам сказал, правда! – вскричал Алеша. Штабс-капитан покраснел.
– Послушайте-с, голубчик мой, послушайте-с, ведь если я и приму, то ведь не буду же я подлецом? В глазах-то ваших, Алексей Федорович, ведь не буду. не буду подлецом? Нет-с, Алексей Федорович, вы выслушайте, выслушайте-с, – торопился он поминутно, дотрогиваясь до Алеши обеими руками, – вы вот уговариваете меня принять тем, что «сестра» посылает, а внутри-то, про себя-то, – не восчувствуете ко мне презрения, если я приму-с, а?
– Да нет же, нет! Спасением моим клянусь вам, что нет! И никто не узнает никогда, только мы: я, вы, да она, да еще одна дама, ее большой друг…
– Что дама! Слушайте, Алексей Федорович, выслушайте-с, ведь уж теперь минута такая пришла-с, что надо выслушать, ибо вы даже и понять не можете, что могут значить для меня теперь эти двести рублей, – продолжал бедняк, приходя постепенно в какой-то беспорядочный, почти дикий восторг. Он был как бы сбит с толку, говорил же чрезвычайно спеша и торопясь, точно опасаясь, что ему не дадут всего высказать. – Кроме того, что это честно приобретено, от столь уважаемой и святой «сестры-с», знаете ли вы, что я маменьку и Ниночку, – горбатенького-то ангела моего, дочку-то, полечить теперь могу? Приезжал ко мне доктор Герценштубе, по доброте своего сердца, осматривал их обеих целый час: «Не понимаю, говорит, ничего», а однако же минеральная вода, которая в аптеке здешней есть (прописал он ее), несомненную пользу ей принесет, да ванны ножные из лекарства тоже ей прописал. Минеральная-то вода стоит тридцать копеек, а кувшинов-то надо выпить может быть сорок. Так я взял да рецепт и положил на полку под образа, да там и лежит. А Ниночку прописал купать в каком-то растворе, в горячих ваннах таких, да ежедневно утром и вечером, так где ж нам было сочинить такое леченье-с у нас-то, в хоромах-то наших, без прислуги, без помощи, без посуды и без воды-с? А Ниночка-то вся в ревматизме, я вам это еще и не говорил, по ночам ноет у ней вся правая половина, мучается, и, верите ли, ангел божий, крепится, чтобы нас не обеспокоить, не стонет, чтобы нас не разбудить. Кушаем мы что попало, что добудется, так ведь она самый последний кусок возьмет, что собаке только можно выкинуть: «Не стую я дескать этого куска, я у вас отнимаю, вам бременем сижу». Вот что ее взгляд ангельский хочет изобразить. Служим мы ей, а ей это тягостно: «Не стою я того, не стою, недостойная я калека, бесполезная», – а еще бы она не стоила-с, когда она всех нас своею ангельскою кротостью у бога вымолила, без нее, без ее тихого слова, у нас был бы ад-с, даже Варю и ту смягчила. А Варвару-то Николавну тоже не осуждайте-с, тоже ангел она, тоже обиженная. Прибыла она к нам летом, а было с ней шестнадцать рублей, уроками заработала и отложила их на отъезд, чтобы в сентябре, то-есть теперь-то, в Петербург на них воротиться. А мы взяли денежки-то ее и прожили и не на что ей теперь воротиться, вот как-с. Да и нельзя воротиться-то, потому на нас как каторжная работает – ведь мы ее как клячу запрягли-оседлали, за всеми ходит, чинит, моет, пол метет, маменьку в постель укладывает, а маменька капризная-с, а маменька слезливая-с, а маменька сумасшедшая-с!.. Так ведь теперь я на эти двести рублей служанку нанять могу-с, понимаете ли вы. Алексей Федорович, лечение милых существ предпринять могу-с, курсистку в Петербург направлю-с, говядины куплю-с, диэту новую заведу-с. Господи, да ведь это мечта!
Алеша был ужасно рад, что доставил столько счастия и что бедняк согласился быть осчастливленным.
– Стойте, Алексей Федорович, стойте, – схватился опять за новую, вдруг представившуюся ему мечту штабс-капитан и опять затараторил исступленною скороговоркой, – да знаете ли вы, что мы с Илюшкой пожалуй и впрямь теперь мечту осуществим: купим лошадку да кибитку, да лошадку-то вороненькую, он просил непременно чтобы вороненькую, да и отправимся, как третьего дня расписывали. У меня в К-ской губернии адвокат есть знакомый-с, с детства приятель-с, передавали мне чрез верного человека, что если приеду, то он мне у себя на конторе место письмоводителя будто бы даст-с, так ведь кто его знает может и даст… Ну так посадить бы маменьку, посадить бы Ниночку, Илюшечку править посажу, а я бы пешечком, пешечком, да всех бы и повез-с… Господи, да если бы только один должок пропащий здесь получить, так может достанет даже и на это-с!
– Достанет, достанет! – воскликнул Алеша, – Катерина Ивановна вам пришлет еще, сколько угодно, и знаете ли, у меня тоже есть деньги, возьмите сколько вам надо, как от брата, как от друга, потом отдадите… (Вы разбогатеете, разбогатеете!) И знаете, что никогда вы ничего лучше даже и придумать не в состоянии, как этот переезд в другую губернию! В этом ваше спасение, а главное для вашего мальчика, – и знаете, поскорее бы, до зимы бы, до холодов, и написали бы нам оттуда, и остались бы мы братьями… Нет, это не мечта!
Алеша хотел было обнять его, до того он был доволен. Но взглянув на него, он вдруг остановился: тот стоял вытянув шею, вытянув губы, с исступленным и побледневшим лицом и что-то шептал губами, как будто желая что-то выговорить; звуков не было, а он всё шептал губами, было как-то странно.
– Чего вы! – вздрогнул вдруг отчего-то Алеша.
– Алексей Федорович… я… вы… – бормотал и срывался штабс-капитан, странно и дико смотря на него в упор с видом решившегося полететь с горы, и в то же время губами как бы и улыбаясь, – я-с… вы-с… А не хотите ли я вам один фокусик сейчас покажу-с! – вдруг прошептал он быстрым, твердым шепотом, речь уже не срывалась более.
– Какой фокусик?
– Фокусик, фокус-покус такой, – всё шептал штабс-капитан; рот его скривился на левую сторону, левый глаз прищурился, он, не отрываясь, всё смотрел на Алешу, точно приковался к нему.
– Да что с вами, какой фокус? – прокричал тот уж совсем в испуге.
– А вот какой, глядите! – взвизгнул вдруг штабс-капитан. И показав ему обе радужные кредитки, которые всё время, в продолжение всего разговора, держал обе вместе за уголок большим и указательным пальцами правой руки, он вдруг с каким-то остервенением схватил их, смял и крепко зажал в кулаке правой руки.
– Видели-с, видели-с! – взвизгнул он Алеше, бледный и исступленный, и вдруг подняв вверх кулак, со всего розмаху бросил обе смятые кредитки на песок, – видели-с? – взвизгнул он опять, показывая на них пальцем – ну так вот же-с!..
И вдруг подняв правую ногу, он с дикою злобою бросился их топтать каблуком, восклицая и задыхаясь с каждым ударом ноги.
– Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! – Вдруг он отскочил назад и выпрямился пред Алешей. Весь вид его изобразил собой неизъяснимую гордость.
– Доложите пославшим вас, что мочалка чести своей не продает-с! – вскричал он, простирая на воздух руку. Затем быстро повернулся и бросился бежать; но он не пробежал и пяти шагов, как, весь повернувшись опять, вдруг сделал Алеше ручкой. Но и опять, не пробежав пяти шагов, он в последний уже раз обернулся, на этот раз без искривленного смеха в лице, а напротив, всё оно сотрясалось слезами. Плачущею, срывающеюся, захлебывающеюся скороговоркой прокричал он:
– А что ж бы я моему мальчику-то сказал, если б у вас деньги за позор наш взял? – и, проговорив это, бросился бежать на сей раз уже не оборачиваясь. Алеша глядел ему вслед с невыразимою грустью. О, он понимал, что тот до самого последнего мгновения сам не знал, что скомкает и швырнет кредитки. Бежавший ни разу не обернулся, так и знал Алеша, что не обернется. Преследовать и звать его он не захотел, он знал почему. Когда же тот исчез из виду, Алеша поднял обе кредитки. Они были лишь очень смяты, сплюснуты и вдавлены в песок, но совершенно целы и даже захрустели как новенькие, когда Алеша развертывал их и разглаживал. Разгладив, он сложил их. сунул в карман и пошел к Катерине Ивановне докладывать об успехе ее поручения.
Книга пятая.
Pro и contra
I. Сговор
Г-жа Хохлакова опять встретила Алешу первая. Она торопилась: случилось нечто важное: истерика Катерины Ивановны кончилась обмороком, затем наступила «ужасная, страшная слабость, она легла, завела глаза и стала бредить. Теперь жар, послали за Герценштубе, послали за тетками. Тети уж здесь, а Герценштубе еще нет. Все сидят в ее комнате и ждут. Что-то будет, а она без памяти. А ну если горячка!»
Восклицая это, г-жа Хохлакова имела вид серьезно-испуганный: «это уж серьезно, серьезно!» прибавляла она к каждому слову, как будто всё, что случалось с ней прежде, было несерьезно. Алеша выслушал ее с горестью; начал было излагать ей и свои приключения, но она его с первых же слов прервала: ей было некогда, она просила посидеть у Lise и у Lise подождать ее.
– Lise, милейший Алексей Федорович, – зашептала она ему почти на ухо, – Lise меня странно удивила сейчас, но и умилила, а потому сердце мое ей всё прощает. Представьте, только что вы ушли, она вдруг искренно стала раскаиваться, что над вами будто бы смеялась вчера и сегодня. Но ведь она не смеялась, она лишь шутила. Но так серьезно раскаивалась, почти до слез, так что я удивилась. Никогда она прежде серьезно не раскаивалась, когда надо мною смеялась, а всё в шутку. А вы знаете, она поминутно надо мною смеется. А вот теперь она серьезно, теперь всё пошло серьезно. Она чрезвычайно ценит ваше мнение, Алексей Федорович, и если можете, то не обижайтесь на нее и не имейте претензии. Я сама только и делаю, что щажу ее, потому что она такая умненькая, – верите ли вы? Она говорила сейчас, что вы были другом ее детства, – «самым серьезным другом моего детства», – представьте себе это, самым серьезным, а я-то? У ней на этот счет чрезвычайно серьезные чувства, и даже воспоминания, а главное эти фразы и словечки, самые неожиданные эти словечки, так что никак не ожидаешь, а вдруг оно и выскочит. Вот недавно о сосне например: Стояла у нас в саду в ее первом детстве сосна, может и теперь стоит, так что нечего говорить в прошедшем времени. Сосны не люди, они долго не изменяются, Алексей Федорович. «Мама, говорит, я помню эту сосну, как со сна, – то-есть „сосну, как со сна“ – это как-то она иначе выразилась, потому что тут путаница, сосна слово глупое, но только она мне наговорила по этому поводу что-то такое оригинальное, что я решительно не возьмусь передать. Да и все забыла. Ну до свиданья, я очень потрясена и наверно с ума схожу. Ах, Алексей Федорович, я два раза в жизни с ума сходила, и меня лечили. Ступайте к Lise. Ободрите ее, как вы всегда прелестно это сумеете сделать. Lise, – крикнула она, подходя к ее двери, – вот я привела к тебе столь оскорбленного тобою Алексея Федоровича, и он нисколько не сердится, уверяю тебя, напротив удивляется, как ты могла подумать!
– Merci, maman, войдите, Алексей Федорович.
Алеша вошел. Lise смотрела как-то сконфуженно и вдруг вся покраснела. Она видимо чего-то стыдилась, и как всегда при этом бывает, быстро-быстро заговорила совсем о постороннем, точно этим только посторонним она и интересовалась в эту минуту.
– Мама мне вдруг передала сейчас, Алексей Федорович, всю историю об этих двухстах рублях, и об этом вам поручении… к этому бедному офицеру… и рассказала всю эту ужасную историю, как его обидели, и знаете, хоть мама рассказывает очень нетолково… она всё перескакивает… но я слушала и плакала. Что же, как же, отдали вы эти деньги, и как же теперь этот несчастный?..
– То-то и есть, что не отдал, и тут целая история, – ответил Алеша, с своей стороны как бы именно более всего озабоченный тем, что деньги не отдал, а между тем Lise отлично заметила, что и он смотрит в сторону, и тоже видимо старается говорить о постороннем. Алеша присел к столу и стал рассказывать, но с первых же слов он совершенно перестал конфузиться и увлек в свою очередь Lise. Он говорил под влиянием сильного чувства и недавнего чрезвычайного впечатления, и рассказать ему удалось хорошо и обстоятельно. Он и прежде, еще в Москве, еще в детстве Lise, любил приходить к ней, и рассказывать то из случившегося с ним сейчас, то из прочитанного, то вспоминать из прожитого им детства. Иногда даже оба мечтали вместе и сочиняли целые повести вдвоем, но большею частью веселые и смешные. Теперь они оба как бы вдруг перенеслись в прежнее московское время, два года назад. Lise была чрезвычайно растрогана его рассказом. Алеша с горячим чувством сумел нарисовать перед ней образ «Илюшечки». Когда же кончил во всей подробности сцену о том, как тот несчастный человек топтал деньги, то Lise всплеснула руками и вскричала в неудержимом чувстве:
– Так вы не отдали денег, так вы так и дали ему убежать! Боже мой, да вы хоть бы побежали за ним сами и догнали его…
– Нет, Lise, этак лучше, что я не побежал, – сказал Алеша, встал со стула и озабоченно прошелся по комнате.
– Как лучше, чем лучше? Теперь они без хлеба и погибнут!
– Не погибнут, потому что эти двести рублей их всё-таки не минуют. Он всё равно возьмет их завтра. Завтра-то уж наверно возьмет, – проговорил Алеша, шагая в раздумьи. – Видите ли, Lise, – продолжал он, вдруг остановясь пред ней, – я сам тут сделал одну ошибку, но и ошибка-то вышла к лучшему.
– Какая ошибка, и почему к лучшему?
– А вот почему, это человек трусливый и слабый характером. Он такой измученный и очень добрый. Я вот теперь всё думаю: чем это он так вдруг обиделся и деньги растоптал, потому что, уверяю вас, он до самого последнего мгновения не знал, что растопчет их. И вот мне кажется, что он многим тут обиделся… да и не могло быть иначе в его положении… Во-первых, он уже тем обиделся, что слишком при мне деньгам обрадовался и предо мною этого не скрыл. Если б обрадовался, да не очень, не показал этого, фасоны бы стал делать, как другие, принимая деньги, кривляться, ну тогда бы еще мог снести и принять, а то он уж слишком правдиво обрадовался, а это-то и обидно. Ах, Lise, он правдивый и добрый человек, вот в этом-то и вся беда в этих случаях! У него всё время, пока он тогда говорил, голос был такой слабый, ослабленный, и говорил он так скоро-скоро, все как-то хихикал таким смешком, или уже плакал… право, он плакал, до того он был в восхищении… и про дочерей своих говорил… и про место, что ему в другом городе дадут… И чуть только излил душу, вот вдруг ему и стыдно стало за то, что он так всю душу мне показал. Вот он меня сейчас и возненавидел. А он из ужасно стыдливых бедных. Главное же обиделся тем, что слишком скоро меня за своего друга принял и скоро мне сдался; то бросался на меня, пугал, а тут вдруг только что увидел деньги, и стал меня обнимать. Потому что он меня обнимал, всё руками трогал. Это именно вот в таком виде он должен был всё это унижение почувствовать, а тут как раз я эту ошибку сделал, очень важную: Я вдруг и скажи ему, что если денег у него не достанет на переезд в другой город, то ему еще дадут, и даже я сам ему дам из моих денег сколько угодно. Вот это вдруг его и поразило: зачем дескать и я выскочил ему помогать? Знаете, Lise, это ужасно, как тяжело для обиженного человека, когда все на него станут смотреть его благодетелями… я это слышал, мне это старец говорил. Я не знаю, как это выразить, но я это часто и сам видел. Да я ведь и сам точно так же чувствую. А главное то, что хоть он и не знал до самого последнего мгновения, что растопчет кредитки, но всё-таки это предчувствовал, это уж непременно. Потому-то и восторг у него был такой сильный, что он предчувствовал… И вот хоть всё это так скверно, но всё-таки к лучшему. Я так даже думаю, что к самому лучшему, лучше и быть не могло…
– Почему, почему лучше и быть не могло? – воскликнула Lise, с большим удивлением смотря на Алешу.
– Потому, Lise, что если б он не растоптал, а взял эти деньги, то придя домой чрез час какой-нибудь и заплакал бы о своем унижении, вот что вышло бы непременно. Заплакал бы и пожалуй завтра пришел бы ко мне чем свет и бросил бы может быть мне кредитки и растоптал бы как давеча. А теперь он ушел ужасно гордый и с торжеством, хоть и знает, что «погубил себя». А стало быть теперь уж ничего нет легче, как заставить его принять эти же двести рублей не далее как завтра, потому что он уж свою честь доказал, деньги растоптал… Не мог же он знать, когда топтал, что я завтра их опять ему принесу. А между тем деньги-то эти ему ужасно как ведь нужны. Хоть он теперь и горд, а всё-таки ведь даже сегодня будет думать о том, какой помощи он лишился. Ночью будет еще сильнее думать, во сне будет видеть, а к завтрашнему утру пожалуй готов будет ко мне бежать и прощенья просить. А я-то вот тут и явлюсь: «Вот, дескать, вы гордый человек, вы доказали, ну теперь возьмите, простите нас». Вот тут-то он и возьмет!
Алеша с каким-то упоением произнес: «Вот тут-то он и возьмет!» Lise захлопала в ладошки.
– Ах, это правда, ах, я это ужасно вдруг поняла! Ах, Алеша, как вы всё это знаете? Такой молодой и уж знает, что в душе… Я бы никогда этого не выдумала…
– Его, главное, надо теперь убедить в том, что он со всеми нами на равной ноге, несмотря на то, что он у нас деньги берет, – продолжал в своем упоении Алеша, – и не только на равной, но даже на высшей ноге…
– «На высшей ноге» – прелестно, Алексей Федорович, но говорите, говорите!
– То-есть я не так выразился… про высшую ногу… но это ничего, потому что…
– Ах, ничего, ничего, конечно ничего! Простите, Алеша, милый… Знаете, я вас до сих пор почти не уважала… то-есть уважала, да на равной ноге, а теперь буду на высшей уважать… Милый, не сердитесь, что я «острю», – подхватила она сейчас же с сильным чувством. – Я смешная и маленькая, но вы, вы… слушайте, Алексей Федорович, нет ли тут во всем этом рассуждении нашем… то-есть вашем… нет. уж лучше нашем… нет ли тут презрения к нему, к этому несчастному… в том, что мы так его душу теперь разбираем, свысока точно, а? В том, что так наверно решили теперь, что он деньги примет, а?
– Нет, Lise, нет презрения, – твердо ответил Алеша, как будто уже приготовленный к этому вопросу, – я уж об этом сам думал, идя сюда. Рассудите, какое уж тут презрение, когда мы сами такие же как он, когда все такие же как он. Потому что ведь и мы такие же, не лучше. А если б и лучше были, то были бы всё-таки такие же на его месте… Я не знаю, как вы, Lise, но я считаю про себя, что у меня во многом мелкая душа. А у него и не мелкая, напротив, очень деликатная… Нет, Lise, нет тут никакого презрения к нем! Знаете, Lise, мой старец сказал один раз: за людьми сплошь надо как за детьми ходить, а за иными как за больными в больницах…
– Ах, Алексей Федорович, ах, голубчик, давайте за людьми как за больными ходить!
– Давайте, Lise, я готов, только я сам не совсем готов; я иной раз очень нетерпелив, а в другой раз и глазу у меня нет. Вот у вас другое дело.
– Ах, не верю! Алексей Федорович, как я счастлива!
– Как хорошо, что вы это говорите, Lise.
– Алексей Федорович, вы удивительно хороши, но вы иногда как будто педант… а между тем, смотришь, вовсе не педант. Подите посмотрите у дверей, отворите их тихонько и посмотрите, не подслушивает ли маменька, – прошептала вдруг Lise каким-то нервным, торопливым шопотом.
Алеша пошел, приотворил двери и доложил, что никто не подслушивает.
– Подойдите сюда, Алексей Федорович, – продолжала Lise, краснея всё более и более, – дайте вашу руку, вот так. Слушайте, я вам должна большое признание сделать: вчерашнее письмо я вам не в шутку написала, а серьезно…
И она закрыла рукой свои глаза. Видно было, что ей очень стыдно сделать это признание. Вдруг она схватила его руку и стремительно поцеловала ее три раза.
– Ах, Lise, вот и прекрасно, – радостно воскликнул Алеша. – А я ведь был совершенно уверен, что вы написали серьезно.
– Уверен, представьте себе! – отвела вдруг она его руку. не выпуская ее однако из своей руки, краснея ужасно и смеясь маленьким, счастливым смешком, – я ему руку поцеловала, а он говорит: «и прекрасно». – Но упрекала она несправедливо: Алеша тоже был в большом смятении.
– Я бы желал вам всегда нравиться, Lise, но не знаю, как это сделать, – пробормотал он кое-как, и тоже краснея.
– Алеша, милый, вы холодны и дерзки. Видите ли-с. Он изволил меня выбрать в свои супруги и на том успокоился! Он был уже уверен, что я написала серьезно, каково! Но ведь это дерзость – вот что!
– Да разве это худо, что я был уверен? – засмеялся вдруг Алеша.
– Ах, Алеша, напротив, ужасно, как хорошо, – нежно и со счастьем посмотрела на него Lise. Алеша стоял все еще держа свою руку в ее руке. Вдруг он нагнулся и поцеловал ее в самые губки.
– Это чту еще? Чту с вами? – вскрикнула Lise. Алеша совсем потерялся.
– Ну, простите, если не так… Я может быть ужасно глупо… Вы сказали, что я холоден, я взял и поцеловал… Только я вижу, что вышло глупо…
Lise засмеялась и закрыла лицо руками.
– И в этом платье! – вырвалось у ней между смехом, но вдруг она перестала смеяться и стала вся серьезная, почти строгая.
– Ну, Алеша, мы еще подождем с поцелуями, потому что мы этого еще оба не умеем, а ждать нам еще очень долго, – заключила она вдруг. – Скажите лучше, за что вы берете меня, такую дуру, больную дурочку, вы такой умный, такой мыслящий, такой замечающий? Ах, Алеша, я ужасно счастлива, потому что я вас совсем не стую!
– Стоите, Lise. Я на-днях выйду из монастыря совсем. Выйдя в свет, надо жениться, это-то я знаю. Так и он мне велел. Кого ж я лучше вас возьму… и кто меня кроме вас возьмет? Я уж это обдумывал. Во-первых, вы меня с детства знаете, а во-вторых, в вас очень много способностей, каких во мне совсем нет. У вас душа веселее, чем у меня; вы, главное, невиннее меня, а уж я до многого, до многого прикоснулся… Ах, вы не знаете, ведь и я Карамазов! Что в том, что вы смеетесь и шутите, и надо мной тоже, напротив, смейтесь, я так этому рад… Но вы смеетесь как маленькая девочка, а про себя думаете как мученица…
– Как мученица? Как это?
– Да, Lise, вот давеча ваш вопрос: нет ли в нас презрения к тому несчастному, что мы так душу его анатомируем, – это вопрос мученический… видите, я никак не умею это выразить, но у кого такие вопросы являются, тот сам способен страдать. Сидя в креслах, вы уж и теперь должны были много передумать…
– Алеша, дайте мне вашу руку, что вы ее отнимаете, – промолвила Lise ослабленным от счастья, упавшим каким-то голоском. – Послушайте, Алеша, во что вы оденетесь, как выйдете из монастыря, в какой костюм? Не смейтесь, не сердитесь, это очень, очень для меня важно.
Восклицая это, г-жа Хохлакова имела вид серьезно-испуганный: «это уж серьезно, серьезно!» прибавляла она к каждому слову, как будто всё, что случалось с ней прежде, было несерьезно. Алеша выслушал ее с горестью; начал было излагать ей и свои приключения, но она его с первых же слов прервала: ей было некогда, она просила посидеть у Lise и у Lise подождать ее.
– Lise, милейший Алексей Федорович, – зашептала она ему почти на ухо, – Lise меня странно удивила сейчас, но и умилила, а потому сердце мое ей всё прощает. Представьте, только что вы ушли, она вдруг искренно стала раскаиваться, что над вами будто бы смеялась вчера и сегодня. Но ведь она не смеялась, она лишь шутила. Но так серьезно раскаивалась, почти до слез, так что я удивилась. Никогда она прежде серьезно не раскаивалась, когда надо мною смеялась, а всё в шутку. А вы знаете, она поминутно надо мною смеется. А вот теперь она серьезно, теперь всё пошло серьезно. Она чрезвычайно ценит ваше мнение, Алексей Федорович, и если можете, то не обижайтесь на нее и не имейте претензии. Я сама только и делаю, что щажу ее, потому что она такая умненькая, – верите ли вы? Она говорила сейчас, что вы были другом ее детства, – «самым серьезным другом моего детства», – представьте себе это, самым серьезным, а я-то? У ней на этот счет чрезвычайно серьезные чувства, и даже воспоминания, а главное эти фразы и словечки, самые неожиданные эти словечки, так что никак не ожидаешь, а вдруг оно и выскочит. Вот недавно о сосне например: Стояла у нас в саду в ее первом детстве сосна, может и теперь стоит, так что нечего говорить в прошедшем времени. Сосны не люди, они долго не изменяются, Алексей Федорович. «Мама, говорит, я помню эту сосну, как со сна, – то-есть „сосну, как со сна“ – это как-то она иначе выразилась, потому что тут путаница, сосна слово глупое, но только она мне наговорила по этому поводу что-то такое оригинальное, что я решительно не возьмусь передать. Да и все забыла. Ну до свиданья, я очень потрясена и наверно с ума схожу. Ах, Алексей Федорович, я два раза в жизни с ума сходила, и меня лечили. Ступайте к Lise. Ободрите ее, как вы всегда прелестно это сумеете сделать. Lise, – крикнула она, подходя к ее двери, – вот я привела к тебе столь оскорбленного тобою Алексея Федоровича, и он нисколько не сердится, уверяю тебя, напротив удивляется, как ты могла подумать!
– Merci, maman, войдите, Алексей Федорович.
Алеша вошел. Lise смотрела как-то сконфуженно и вдруг вся покраснела. Она видимо чего-то стыдилась, и как всегда при этом бывает, быстро-быстро заговорила совсем о постороннем, точно этим только посторонним она и интересовалась в эту минуту.
– Мама мне вдруг передала сейчас, Алексей Федорович, всю историю об этих двухстах рублях, и об этом вам поручении… к этому бедному офицеру… и рассказала всю эту ужасную историю, как его обидели, и знаете, хоть мама рассказывает очень нетолково… она всё перескакивает… но я слушала и плакала. Что же, как же, отдали вы эти деньги, и как же теперь этот несчастный?..
– То-то и есть, что не отдал, и тут целая история, – ответил Алеша, с своей стороны как бы именно более всего озабоченный тем, что деньги не отдал, а между тем Lise отлично заметила, что и он смотрит в сторону, и тоже видимо старается говорить о постороннем. Алеша присел к столу и стал рассказывать, но с первых же слов он совершенно перестал конфузиться и увлек в свою очередь Lise. Он говорил под влиянием сильного чувства и недавнего чрезвычайного впечатления, и рассказать ему удалось хорошо и обстоятельно. Он и прежде, еще в Москве, еще в детстве Lise, любил приходить к ней, и рассказывать то из случившегося с ним сейчас, то из прочитанного, то вспоминать из прожитого им детства. Иногда даже оба мечтали вместе и сочиняли целые повести вдвоем, но большею частью веселые и смешные. Теперь они оба как бы вдруг перенеслись в прежнее московское время, два года назад. Lise была чрезвычайно растрогана его рассказом. Алеша с горячим чувством сумел нарисовать перед ней образ «Илюшечки». Когда же кончил во всей подробности сцену о том, как тот несчастный человек топтал деньги, то Lise всплеснула руками и вскричала в неудержимом чувстве:
– Так вы не отдали денег, так вы так и дали ему убежать! Боже мой, да вы хоть бы побежали за ним сами и догнали его…
– Нет, Lise, этак лучше, что я не побежал, – сказал Алеша, встал со стула и озабоченно прошелся по комнате.
– Как лучше, чем лучше? Теперь они без хлеба и погибнут!
– Не погибнут, потому что эти двести рублей их всё-таки не минуют. Он всё равно возьмет их завтра. Завтра-то уж наверно возьмет, – проговорил Алеша, шагая в раздумьи. – Видите ли, Lise, – продолжал он, вдруг остановясь пред ней, – я сам тут сделал одну ошибку, но и ошибка-то вышла к лучшему.
– Какая ошибка, и почему к лучшему?
– А вот почему, это человек трусливый и слабый характером. Он такой измученный и очень добрый. Я вот теперь всё думаю: чем это он так вдруг обиделся и деньги растоптал, потому что, уверяю вас, он до самого последнего мгновения не знал, что растопчет их. И вот мне кажется, что он многим тут обиделся… да и не могло быть иначе в его положении… Во-первых, он уже тем обиделся, что слишком при мне деньгам обрадовался и предо мною этого не скрыл. Если б обрадовался, да не очень, не показал этого, фасоны бы стал делать, как другие, принимая деньги, кривляться, ну тогда бы еще мог снести и принять, а то он уж слишком правдиво обрадовался, а это-то и обидно. Ах, Lise, он правдивый и добрый человек, вот в этом-то и вся беда в этих случаях! У него всё время, пока он тогда говорил, голос был такой слабый, ослабленный, и говорил он так скоро-скоро, все как-то хихикал таким смешком, или уже плакал… право, он плакал, до того он был в восхищении… и про дочерей своих говорил… и про место, что ему в другом городе дадут… И чуть только излил душу, вот вдруг ему и стыдно стало за то, что он так всю душу мне показал. Вот он меня сейчас и возненавидел. А он из ужасно стыдливых бедных. Главное же обиделся тем, что слишком скоро меня за своего друга принял и скоро мне сдался; то бросался на меня, пугал, а тут вдруг только что увидел деньги, и стал меня обнимать. Потому что он меня обнимал, всё руками трогал. Это именно вот в таком виде он должен был всё это унижение почувствовать, а тут как раз я эту ошибку сделал, очень важную: Я вдруг и скажи ему, что если денег у него не достанет на переезд в другой город, то ему еще дадут, и даже я сам ему дам из моих денег сколько угодно. Вот это вдруг его и поразило: зачем дескать и я выскочил ему помогать? Знаете, Lise, это ужасно, как тяжело для обиженного человека, когда все на него станут смотреть его благодетелями… я это слышал, мне это старец говорил. Я не знаю, как это выразить, но я это часто и сам видел. Да я ведь и сам точно так же чувствую. А главное то, что хоть он и не знал до самого последнего мгновения, что растопчет кредитки, но всё-таки это предчувствовал, это уж непременно. Потому-то и восторг у него был такой сильный, что он предчувствовал… И вот хоть всё это так скверно, но всё-таки к лучшему. Я так даже думаю, что к самому лучшему, лучше и быть не могло…
– Почему, почему лучше и быть не могло? – воскликнула Lise, с большим удивлением смотря на Алешу.
– Потому, Lise, что если б он не растоптал, а взял эти деньги, то придя домой чрез час какой-нибудь и заплакал бы о своем унижении, вот что вышло бы непременно. Заплакал бы и пожалуй завтра пришел бы ко мне чем свет и бросил бы может быть мне кредитки и растоптал бы как давеча. А теперь он ушел ужасно гордый и с торжеством, хоть и знает, что «погубил себя». А стало быть теперь уж ничего нет легче, как заставить его принять эти же двести рублей не далее как завтра, потому что он уж свою честь доказал, деньги растоптал… Не мог же он знать, когда топтал, что я завтра их опять ему принесу. А между тем деньги-то эти ему ужасно как ведь нужны. Хоть он теперь и горд, а всё-таки ведь даже сегодня будет думать о том, какой помощи он лишился. Ночью будет еще сильнее думать, во сне будет видеть, а к завтрашнему утру пожалуй готов будет ко мне бежать и прощенья просить. А я-то вот тут и явлюсь: «Вот, дескать, вы гордый человек, вы доказали, ну теперь возьмите, простите нас». Вот тут-то он и возьмет!
Алеша с каким-то упоением произнес: «Вот тут-то он и возьмет!» Lise захлопала в ладошки.
– Ах, это правда, ах, я это ужасно вдруг поняла! Ах, Алеша, как вы всё это знаете? Такой молодой и уж знает, что в душе… Я бы никогда этого не выдумала…
– Его, главное, надо теперь убедить в том, что он со всеми нами на равной ноге, несмотря на то, что он у нас деньги берет, – продолжал в своем упоении Алеша, – и не только на равной, но даже на высшей ноге…
– «На высшей ноге» – прелестно, Алексей Федорович, но говорите, говорите!
– То-есть я не так выразился… про высшую ногу… но это ничего, потому что…
– Ах, ничего, ничего, конечно ничего! Простите, Алеша, милый… Знаете, я вас до сих пор почти не уважала… то-есть уважала, да на равной ноге, а теперь буду на высшей уважать… Милый, не сердитесь, что я «острю», – подхватила она сейчас же с сильным чувством. – Я смешная и маленькая, но вы, вы… слушайте, Алексей Федорович, нет ли тут во всем этом рассуждении нашем… то-есть вашем… нет. уж лучше нашем… нет ли тут презрения к нему, к этому несчастному… в том, что мы так его душу теперь разбираем, свысока точно, а? В том, что так наверно решили теперь, что он деньги примет, а?
– Нет, Lise, нет презрения, – твердо ответил Алеша, как будто уже приготовленный к этому вопросу, – я уж об этом сам думал, идя сюда. Рассудите, какое уж тут презрение, когда мы сами такие же как он, когда все такие же как он. Потому что ведь и мы такие же, не лучше. А если б и лучше были, то были бы всё-таки такие же на его месте… Я не знаю, как вы, Lise, но я считаю про себя, что у меня во многом мелкая душа. А у него и не мелкая, напротив, очень деликатная… Нет, Lise, нет тут никакого презрения к нем! Знаете, Lise, мой старец сказал один раз: за людьми сплошь надо как за детьми ходить, а за иными как за больными в больницах…
– Ах, Алексей Федорович, ах, голубчик, давайте за людьми как за больными ходить!
– Давайте, Lise, я готов, только я сам не совсем готов; я иной раз очень нетерпелив, а в другой раз и глазу у меня нет. Вот у вас другое дело.
– Ах, не верю! Алексей Федорович, как я счастлива!
– Как хорошо, что вы это говорите, Lise.
– Алексей Федорович, вы удивительно хороши, но вы иногда как будто педант… а между тем, смотришь, вовсе не педант. Подите посмотрите у дверей, отворите их тихонько и посмотрите, не подслушивает ли маменька, – прошептала вдруг Lise каким-то нервным, торопливым шопотом.
Алеша пошел, приотворил двери и доложил, что никто не подслушивает.
– Подойдите сюда, Алексей Федорович, – продолжала Lise, краснея всё более и более, – дайте вашу руку, вот так. Слушайте, я вам должна большое признание сделать: вчерашнее письмо я вам не в шутку написала, а серьезно…
И она закрыла рукой свои глаза. Видно было, что ей очень стыдно сделать это признание. Вдруг она схватила его руку и стремительно поцеловала ее три раза.
– Ах, Lise, вот и прекрасно, – радостно воскликнул Алеша. – А я ведь был совершенно уверен, что вы написали серьезно.
– Уверен, представьте себе! – отвела вдруг она его руку. не выпуская ее однако из своей руки, краснея ужасно и смеясь маленьким, счастливым смешком, – я ему руку поцеловала, а он говорит: «и прекрасно». – Но упрекала она несправедливо: Алеша тоже был в большом смятении.
– Я бы желал вам всегда нравиться, Lise, но не знаю, как это сделать, – пробормотал он кое-как, и тоже краснея.
– Алеша, милый, вы холодны и дерзки. Видите ли-с. Он изволил меня выбрать в свои супруги и на том успокоился! Он был уже уверен, что я написала серьезно, каково! Но ведь это дерзость – вот что!
– Да разве это худо, что я был уверен? – засмеялся вдруг Алеша.
– Ах, Алеша, напротив, ужасно, как хорошо, – нежно и со счастьем посмотрела на него Lise. Алеша стоял все еще держа свою руку в ее руке. Вдруг он нагнулся и поцеловал ее в самые губки.
– Это чту еще? Чту с вами? – вскрикнула Lise. Алеша совсем потерялся.
– Ну, простите, если не так… Я может быть ужасно глупо… Вы сказали, что я холоден, я взял и поцеловал… Только я вижу, что вышло глупо…
Lise засмеялась и закрыла лицо руками.
– И в этом платье! – вырвалось у ней между смехом, но вдруг она перестала смеяться и стала вся серьезная, почти строгая.
– Ну, Алеша, мы еще подождем с поцелуями, потому что мы этого еще оба не умеем, а ждать нам еще очень долго, – заключила она вдруг. – Скажите лучше, за что вы берете меня, такую дуру, больную дурочку, вы такой умный, такой мыслящий, такой замечающий? Ах, Алеша, я ужасно счастлива, потому что я вас совсем не стую!
– Стоите, Lise. Я на-днях выйду из монастыря совсем. Выйдя в свет, надо жениться, это-то я знаю. Так и он мне велел. Кого ж я лучше вас возьму… и кто меня кроме вас возьмет? Я уж это обдумывал. Во-первых, вы меня с детства знаете, а во-вторых, в вас очень много способностей, каких во мне совсем нет. У вас душа веселее, чем у меня; вы, главное, невиннее меня, а уж я до многого, до многого прикоснулся… Ах, вы не знаете, ведь и я Карамазов! Что в том, что вы смеетесь и шутите, и надо мной тоже, напротив, смейтесь, я так этому рад… Но вы смеетесь как маленькая девочка, а про себя думаете как мученица…
– Как мученица? Как это?
– Да, Lise, вот давеча ваш вопрос: нет ли в нас презрения к тому несчастному, что мы так душу его анатомируем, – это вопрос мученический… видите, я никак не умею это выразить, но у кого такие вопросы являются, тот сам способен страдать. Сидя в креслах, вы уж и теперь должны были много передумать…
– Алеша, дайте мне вашу руку, что вы ее отнимаете, – промолвила Lise ослабленным от счастья, упавшим каким-то голоском. – Послушайте, Алеша, во что вы оденетесь, как выйдете из монастыря, в какой костюм? Не смейтесь, не сердитесь, это очень, очень для меня важно.