Страница:
— Что же мне написать? — спросил князь.
— А я вам сейчас продиктую, — сказала Аглая, поворачиваясь к нему; — готовы? Пишите же: “Я в торги не вступаю”. — Теперь подпишите число и месяц. Покажите.
Князь подал ей альбом.
— Превосходно! Вы удивительно написали; у вас чудесный почерк! Благодарю вас. До свидания, князь… Постойте, — прибавила она, как бы что-то вдруг припомнив, — пойдемте, я хочу вам подарить кой-что на память.
Князь пошел за нею; но войдя в столовую. Аглая остановилась.
— Прочтите это, — сказала она, подавая ему записку Гани. Князь взял записку и с недоумением посмотрел на Аглаю.
— Ведь я знаю же, что вы ее не читали и не можете быть поверенным этого человека. Читайте, я хочу, чтобы вы прочли.
Записка была очевидно написана наскоро:
— А что сказать ему в ответ?
— Ничего, разумеется. Это самый лучший ответ. Да вы, стало быть, хотите жить в его доме?
— Мне давеча сам Иван Федорович отрекомендовал, — сказал князь.
— Так берегитесь его, я вас предупреждаю; он теперь вам не простит, что вы ему возвратите назад записку.
Аглая слегка пожала руку князю и вышла. Лицо ее было серьезно и нахмурено, она даже не улыбнулась, когда кивнула князю головой на прощание.
— Я сейчас, только мой узелок возьму, — сказал князь Гане, — и мы выйдем.
Ганя топнул ногой от нетерпения. Лицо его даже почернело от бешенства. Наконец, оба вышли на улицу, князь с своим узелком в руках.
— Ответ? Ответ? — накинулся на него Ганя: — что она вам сказала? Вы передали письмо?
Князь молча подал ему его записку. Ганя остолбенел.
— Как? Моя записка! — вскричал он: — он и не передавал ее! О, я должен был догадаться! О, пр-р-ро-клят… Понятно, что она ничего не поняла давеча! Да как же, как же, как же вы не передали, о, пр-р-ро-клят…
— Извините меня, напротив, мне тотчас же удалось передать вашу записку, в ту же минуту как вы дали, и точно так, как вы просили. Она очутилась у меня опять, потому что Аглая Ивановна сейчас передала мне ее обратно.
— Когда? Когда?
— Только что я кончил писать в альбом, и когда она пригласила меня с собой. (Вы слышали?) Мы вошли в столовую, она подала мне записку, велела прочесть и велела передать вам обратно.
— Про-че-е-сть! — закричал Ганя чуть не во всё горло: — прочесть! Вы читали?
И он снова стал в оцепенении среди тротуара, но до того изумленный, что даже разинул рот.
— Да, читал, сейчас.
— И она сама, сама вам дала прочесть? Сама?
— Сама, и поверьте, что я бы не стал читать без ее приглашения.
Ганя с минуту молчал и с мучительными усилиями что-то соображал, но вдруг воскликнул:
— Быть не может! Она не могла вам велеть прочесть. Вы лжете! Вы сами прочли!
— Я говорю правду, — отвечал князь прежним совершенно невозмутимым тоном, — и поверьте: мне очень жаль, что это производит на вас такое неприятное впечатление.
— Но, несчастный, по крайней мере, она вам сказала же что-нибудь при этом? Что-нибудь ответила же?
— Да, конечно.
— Да говорите же, говорите, о, чорт!..
И Ганя два раза топнул правою ногой, обутою в калошу, о тротуар.
— Как только я прочел, она сказала мне, что вы ее ловите; что вы желали бы ее компрометировать так, чтобы получить от нее надежду, для того чтобы, опираясь на эту надежду, разорвать без убытку с другою надеждой на сто тысяч. Что если бы вы сделали это, не торгуясь с нею, разорвали бы всё сами, не прося у ней вперед гарантии, то она, может быть, и стала бы вашим другом. Вот и всё, кажется. Да, еще: когда я спросил, уже взяв записку, какой же ответ? тогда она сказала, что без ответа будет самый лучший ответ, — кажется, так; извините, если я забыл ее точное выражение, а передаю как сам понял.
Неизмеримая злоба овладела Ганей, и бешенство его прорвалось без всякого удержу:
— А! Так вот как! — скрежетал он: — так мои записка в окно швырять! А! Она в торги не вступает, — так я вступлю! И увидим! За мной еще много… увидим!.. В бараний рог сверну!..
Он кривился, бледнел, пенился; он грозил кулаком. Так шли они несколько шагов. Князя он не церемонился нимало, точно был один в своей комнате, потому что в высшей степени считал его за ничто. Но вдруг он что-то сообразил и опомнился.
— Да каким же образом, — вдруг обратился он к князю, — каким же образом вы (идиот! прибавил он про себя), вы вдруг в такой доверенности, два часа после первого знакомства? Как так?
Ко всем мучениям его не доставало зависти. Она вдруг укусила его в самое сердце.
— Этого уж я вам не сумею объяснить, — ответил князь.
Ганя злобно посмотрел на него:
— Это уж не доверенность ли свою подарить вам позвала она вас в столовую? Ведь она вам что-то подарить собиралась?
— Иначе я и не понимаю, как именно так.
— Да за что же, чорт возьми! Что вы там такое сделали? Чем понравились? Послушайте, — суетился он изо всех сил (всё в нем в эту минуту было как-то разбросано и кипело в беспорядке, так что он и с мыслями собраться не мог), — послушайте, не можете ли вы хоть как-нибудь припомнить и сообразить в порядке, о чем вы именно там говорили, все слова, с самого начала? Не заметили ли вы чего, не у помните ли?
— О, очень могу, — отвечал князь, — с самого начала, когда я вошел и познакомился, мы стали говорить о Швейцарии.
— Ну, к чорту Швейцарию!
— Потом о смертной казни…
— О смертной казни?
— Да; по одному поводу… потом я им рассказывал о том, как прожил там три года, и одну историю с одною бедною поселянкой…
— Ну, к чорту бедную поселянку! Дальше! — рвался в нетерпении Ганя.
— Потом, как Шнейдер высказал мне свое мнение о моем характере и понудил меня…
— Провалиться Шнейдеру и наплевать на его мнение! дальше!
— Дальше, по одному поводу, я стал говорить о лицах, то-есть о выражениях лиц, и сказал, что Аглая Ивановна почти так же хороша, как Настасья Филипповна. Вот тут-то я и проговорился про портрет…
— Но вы не пересказали, вы ведь не пересказали того, что слышали давеча в кабинете? Нет? Нет?
— Повторяю же вам, что нет.
— Да откуда же, чорт… Ба! Не показала ли Аглая записку старухе?
— В этом я могу вас вполне гарантировать, что не показала. Я всё время тут был; да и времени она не имела.
— Да, может быть, вы сами не заметили чего-нибудь… О! идиот пр-ро-клятый! — воскликнул он уже совершенно вне себя: — и рассказать ничего не умеет!
Ганя, раз начав ругаться и не встречая отпора, мало-по-малу потерял всякую сдержанность, как это всегда водится с иными людьми. Еще немного, и он, может быть, стал бы плеваться, до того уж он был взбешен. Но именно чрез это бешенство он и ослеп; иначе он давно бы обратил внимание на то, что этот “идиот”, которого он так третирует, что-то уж слишком скоро и тонко умеет иногда всё понять и чрезвычайно удовлетворительно передать. Но вдруг произошло нечто неожиданное.
— Я должен вам заметить, Гаврила Ардалионович, — сказал вдруг князь, — что я прежде, действительно, был так нездоров, что и в самом деле был почти идиот; но теперь я давно уже выздоровел, и потому мне несколько неприятно, когда меня называют идиотом в глаза. Хоть вас и можно извинить, взяв во внимание ваши неудачи, но вы в досаде вашей даже раза два меня выбранили. Мне это очень не хочется, особенно так, вдруг, как вы, с первого раза; и так как мы теперь стоим на перекрестке, то не лучше ли нам разойтись: вы пойдете направо к себе, а я налево. У меня есть двадцать пять рублей, и я наверно найду какой-нибудь отель-гарни.
Ганя ужасно смутился и даже покраснел от стыда.
— Извините, князь, — горячо вскричал он, вдруг переменяя свой ругательный тон на чрезвычайную вежливость: — ради бога, извините! Вы видите, в какой я беде! Вы еще почти ничего не знаете, но если бы вы знали всё, то наверно бы хоть немного извинили меня; хотя, разумеется, я неизвиним…
— О, мне и не нужно таких больших извинений, — поспешил ответить князь. — Я ведь понимаю, что вам очень неприятно, и потому-то вы и бранитесь. Ну, пойдемте к вам. Я с удовольствием…
“Нет, его теперь так отпустить невозможно, — думал про себя Ганя, злобно посматривая дорогой на князя, — этот плут выпытал из меня всё, а потом вдруг снял маску… Это что-то значит. А вот мы увидим! Всё разрешится, всё, всё! Сегодня же!”
Они уже стояли у самого дома.
VIII.
— А я вам сейчас продиктую, — сказала Аглая, поворачиваясь к нему; — готовы? Пишите же: “Я в торги не вступаю”. — Теперь подпишите число и месяц. Покажите.
Князь подал ей альбом.
— Превосходно! Вы удивительно написали; у вас чудесный почерк! Благодарю вас. До свидания, князь… Постойте, — прибавила она, как бы что-то вдруг припомнив, — пойдемте, я хочу вам подарить кой-что на память.
Князь пошел за нею; но войдя в столовую. Аглая остановилась.
— Прочтите это, — сказала она, подавая ему записку Гани. Князь взял записку и с недоумением посмотрел на Аглаю.
— Ведь я знаю же, что вы ее не читали и не можете быть поверенным этого человека. Читайте, я хочу, чтобы вы прочли.
Записка была очевидно написана наскоро:
“Сегодня решится моя судьба, вы знаете каким образом. Сегодня я должен буду дать свое слово безвозвратно. Я не имею никаких прав на ваше участие, не смею иметь никаких надежд; но когда-то вы выговорили одно слово, одно только слово, и это слово озарило всю черную ночь моей жизни и стало для меня маяком. Скажите теперь еще одно такое же слово — и спасете меня от погибели! Скажите мне только: разорви всё, и я всё порву сегодня же. О, что вам стоит сказать это! В этом слове я испрашиваю только признак вашего участия и сожаления ко мне, — и только, только! И ничего больше, ничего! Я не смею задумать какую-нибудь надежду, потому что я недостоин ее. Но после вашего слова я приму вновь мою бедность, я с радостью стану переносить отчаянное положение мое. Я встречу борьбу, я рад буду ей, я воскресну в ней с новыми силами!— Этот человек уверяет, — резко сказала Аглая, когда князь кончил читать, — что слово “разорвите все” меня не скомпрометирует и не обяжет ничем, и сам дает мне в этом, как видите, письменную гарантию, этою самою запиской. Заметьте, как наивно поспешил он подчеркнуть некоторые словечки, и как грубо проглядывает его тайная мысль. Он, впрочем, знает, что если б он разорвал всё, но сам, один, не ожидая моего слова и даже не говоря мне об этом, без всякой надежды на меня, то я бы тогда переменила мои чувства к нему и, может быть, стала бы его другом. Он это знает наверно! Но у него душа грязная: он знает и не решается; он знает и всё-таки гарантии просит. Он на веру решиться не в состоянии. Он хочет, чтоб я ему, взамен ста тысяч, на себя надежду дала. Насчет же прежнего слова, про которое он говорит в записке, и которое будто бы озарило его жизнь, то он нагло лжет. Я просто раз пожалела его. Но он дерзок и бесстыден: у него тотчас же мелькнула тогда мысль о возможности надежды; я это тотчас же поняла. С тех пор он стал меня улавливать; ловит и теперь. Но довольно; возьмите и отдайте ему записку назад, сейчас же, как выйдете из нашего дома, разумеется, не раньше.
Пришлите же мне это слово сострадания (только одного сострадания, клянусь вам)! Не рассердитесь на дерзость отчаянного, на утопающего, за то, что он осмелился сделать последнее усилие; чтобы спасти себя от погибели.
Г. И.”
— А что сказать ему в ответ?
— Ничего, разумеется. Это самый лучший ответ. Да вы, стало быть, хотите жить в его доме?
— Мне давеча сам Иван Федорович отрекомендовал, — сказал князь.
— Так берегитесь его, я вас предупреждаю; он теперь вам не простит, что вы ему возвратите назад записку.
Аглая слегка пожала руку князю и вышла. Лицо ее было серьезно и нахмурено, она даже не улыбнулась, когда кивнула князю головой на прощание.
— Я сейчас, только мой узелок возьму, — сказал князь Гане, — и мы выйдем.
Ганя топнул ногой от нетерпения. Лицо его даже почернело от бешенства. Наконец, оба вышли на улицу, князь с своим узелком в руках.
— Ответ? Ответ? — накинулся на него Ганя: — что она вам сказала? Вы передали письмо?
Князь молча подал ему его записку. Ганя остолбенел.
— Как? Моя записка! — вскричал он: — он и не передавал ее! О, я должен был догадаться! О, пр-р-ро-клят… Понятно, что она ничего не поняла давеча! Да как же, как же, как же вы не передали, о, пр-р-ро-клят…
— Извините меня, напротив, мне тотчас же удалось передать вашу записку, в ту же минуту как вы дали, и точно так, как вы просили. Она очутилась у меня опять, потому что Аглая Ивановна сейчас передала мне ее обратно.
— Когда? Когда?
— Только что я кончил писать в альбом, и когда она пригласила меня с собой. (Вы слышали?) Мы вошли в столовую, она подала мне записку, велела прочесть и велела передать вам обратно.
— Про-че-е-сть! — закричал Ганя чуть не во всё горло: — прочесть! Вы читали?
И он снова стал в оцепенении среди тротуара, но до того изумленный, что даже разинул рот.
— Да, читал, сейчас.
— И она сама, сама вам дала прочесть? Сама?
— Сама, и поверьте, что я бы не стал читать без ее приглашения.
Ганя с минуту молчал и с мучительными усилиями что-то соображал, но вдруг воскликнул:
— Быть не может! Она не могла вам велеть прочесть. Вы лжете! Вы сами прочли!
— Я говорю правду, — отвечал князь прежним совершенно невозмутимым тоном, — и поверьте: мне очень жаль, что это производит на вас такое неприятное впечатление.
— Но, несчастный, по крайней мере, она вам сказала же что-нибудь при этом? Что-нибудь ответила же?
— Да, конечно.
— Да говорите же, говорите, о, чорт!..
И Ганя два раза топнул правою ногой, обутою в калошу, о тротуар.
— Как только я прочел, она сказала мне, что вы ее ловите; что вы желали бы ее компрометировать так, чтобы получить от нее надежду, для того чтобы, опираясь на эту надежду, разорвать без убытку с другою надеждой на сто тысяч. Что если бы вы сделали это, не торгуясь с нею, разорвали бы всё сами, не прося у ней вперед гарантии, то она, может быть, и стала бы вашим другом. Вот и всё, кажется. Да, еще: когда я спросил, уже взяв записку, какой же ответ? тогда она сказала, что без ответа будет самый лучший ответ, — кажется, так; извините, если я забыл ее точное выражение, а передаю как сам понял.
Неизмеримая злоба овладела Ганей, и бешенство его прорвалось без всякого удержу:
— А! Так вот как! — скрежетал он: — так мои записка в окно швырять! А! Она в торги не вступает, — так я вступлю! И увидим! За мной еще много… увидим!.. В бараний рог сверну!..
Он кривился, бледнел, пенился; он грозил кулаком. Так шли они несколько шагов. Князя он не церемонился нимало, точно был один в своей комнате, потому что в высшей степени считал его за ничто. Но вдруг он что-то сообразил и опомнился.
— Да каким же образом, — вдруг обратился он к князю, — каким же образом вы (идиот! прибавил он про себя), вы вдруг в такой доверенности, два часа после первого знакомства? Как так?
Ко всем мучениям его не доставало зависти. Она вдруг укусила его в самое сердце.
— Этого уж я вам не сумею объяснить, — ответил князь.
Ганя злобно посмотрел на него:
— Это уж не доверенность ли свою подарить вам позвала она вас в столовую? Ведь она вам что-то подарить собиралась?
— Иначе я и не понимаю, как именно так.
— Да за что же, чорт возьми! Что вы там такое сделали? Чем понравились? Послушайте, — суетился он изо всех сил (всё в нем в эту минуту было как-то разбросано и кипело в беспорядке, так что он и с мыслями собраться не мог), — послушайте, не можете ли вы хоть как-нибудь припомнить и сообразить в порядке, о чем вы именно там говорили, все слова, с самого начала? Не заметили ли вы чего, не у помните ли?
— О, очень могу, — отвечал князь, — с самого начала, когда я вошел и познакомился, мы стали говорить о Швейцарии.
— Ну, к чорту Швейцарию!
— Потом о смертной казни…
— О смертной казни?
— Да; по одному поводу… потом я им рассказывал о том, как прожил там три года, и одну историю с одною бедною поселянкой…
— Ну, к чорту бедную поселянку! Дальше! — рвался в нетерпении Ганя.
— Потом, как Шнейдер высказал мне свое мнение о моем характере и понудил меня…
— Провалиться Шнейдеру и наплевать на его мнение! дальше!
— Дальше, по одному поводу, я стал говорить о лицах, то-есть о выражениях лиц, и сказал, что Аглая Ивановна почти так же хороша, как Настасья Филипповна. Вот тут-то я и проговорился про портрет…
— Но вы не пересказали, вы ведь не пересказали того, что слышали давеча в кабинете? Нет? Нет?
— Повторяю же вам, что нет.
— Да откуда же, чорт… Ба! Не показала ли Аглая записку старухе?
— В этом я могу вас вполне гарантировать, что не показала. Я всё время тут был; да и времени она не имела.
— Да, может быть, вы сами не заметили чего-нибудь… О! идиот пр-ро-клятый! — воскликнул он уже совершенно вне себя: — и рассказать ничего не умеет!
Ганя, раз начав ругаться и не встречая отпора, мало-по-малу потерял всякую сдержанность, как это всегда водится с иными людьми. Еще немного, и он, может быть, стал бы плеваться, до того уж он был взбешен. Но именно чрез это бешенство он и ослеп; иначе он давно бы обратил внимание на то, что этот “идиот”, которого он так третирует, что-то уж слишком скоро и тонко умеет иногда всё понять и чрезвычайно удовлетворительно передать. Но вдруг произошло нечто неожиданное.
— Я должен вам заметить, Гаврила Ардалионович, — сказал вдруг князь, — что я прежде, действительно, был так нездоров, что и в самом деле был почти идиот; но теперь я давно уже выздоровел, и потому мне несколько неприятно, когда меня называют идиотом в глаза. Хоть вас и можно извинить, взяв во внимание ваши неудачи, но вы в досаде вашей даже раза два меня выбранили. Мне это очень не хочется, особенно так, вдруг, как вы, с первого раза; и так как мы теперь стоим на перекрестке, то не лучше ли нам разойтись: вы пойдете направо к себе, а я налево. У меня есть двадцать пять рублей, и я наверно найду какой-нибудь отель-гарни.
Ганя ужасно смутился и даже покраснел от стыда.
— Извините, князь, — горячо вскричал он, вдруг переменяя свой ругательный тон на чрезвычайную вежливость: — ради бога, извините! Вы видите, в какой я беде! Вы еще почти ничего не знаете, но если бы вы знали всё, то наверно бы хоть немного извинили меня; хотя, разумеется, я неизвиним…
— О, мне и не нужно таких больших извинений, — поспешил ответить князь. — Я ведь понимаю, что вам очень неприятно, и потому-то вы и бранитесь. Ну, пойдемте к вам. Я с удовольствием…
“Нет, его теперь так отпустить невозможно, — думал про себя Ганя, злобно посматривая дорогой на князя, — этот плут выпытал из меня всё, а потом вдруг снял маску… Это что-то значит. А вот мы увидим! Всё разрешится, всё, всё! Сегодня же!”
Они уже стояли у самого дома.
VIII.
Ганечкина квартира находилась в третьем этаже, по весьма чистой, светлой и просторной лестнице, и состояла из шести или семи комнат и комнаток, самых впрочем обыкновенных, но во всяком случае не совсем по карману семейному чиновнику, получающему даже и две тысячи рублей жалованья. Но она предназначалась для содержания жильцов со столом и прислугой и занята была Ганей и его семейством не более двух месяцев тому назад, к величайшей неприятности самого Гани, по настоянию и просьбам Нины Александровны и Варвары Ардалионовны, пожелавших в свою очередь быть полезными и хоть несколько увеличить доходы семейства. Ганя хмурился и называл содержание жильцов безобразием; ему стало как будто стыдно после этого в обществе, где он привык являться, как молодой человек с некоторым блеском и будущностью. Все эти уступки судьбе и вся эта досадная теснота, — всё это были глубокие душевные раны его. С некоторого времени он стал раздражаться всякою мелочью безмерно и непропорционально, и если еще соглашался на время уступать и терпеть, то потому только, что уж им решено было всё это изменить и переделать в самом непродолжительном времени. А между тем самое это изменение, самый выход, на котором он остановился, составляли задачу не малую, — такую задачу, предстоявшее разрешение которой грозило быть хлопотливее и мучительнее всего предыдущего.
Квартиру разделял коридор, начинавшийся прямо из прихожей. По одной стороне коридора находились те три комнаты, которые назначались в наем, для “особенно рекомендованных” жильцов; кроме того, по той же стороне коридора, в самом конце его, у кухни, находилась четвертая комнатка, потеснее всех прочих, в которой помещался сам отставной генерал Иволгин, отец семейства, и спал на широком диване, а ходить и выходить из квартиры обязан был чрез кухню и по черной лестнице. В этой же комнатке помещался и тринадцатилетний брат Гаврилы Ардалионовича, гимназист Коля; ему тоже предназначалось здесь тесниться, учиться, спать на другом, весьма старом, узком и коротком диванчике, на дырявой простыне и, главное, ходить и смотреть за отцом, который всё более и более не мог без этого обойтись. Князю назначили среднюю из трех комнат; в первой направо помещался Фердыщенко, а третья налево стояла еще пустая. Но Ганя прежде всего свел князя на семейную половину. Эта семейная половина состояла из залы, обращавшейся, когда надо, в столовую, из гостиной, которая была, впрочем, гостиною только поутру, а вечером обращалась в кабинет Гани и в его спальню, и, наконец, из третьей комнаты, тесной и всегда затворенной: это была спальня Нины Александровны и Варвары Ардалионовны. Одним словом, всё в этой квартире теснилось и жалось; Ганя только скрипел про себя зубами; он хотя был и желал быть почтительным к матери, но с первого шагу у них можно было заметить, что это большой деспот в семействе.
— Где же ваша поклажа? — спросил он, вводя князя в комнату.
— У меня узелок; я его в передней оставил.
— Я вам сейчас принесу. У нас всей прислуги кухарка да Матрена, так что и я помогаю. Варя над всем надсматривает и сердится. Ганя говорит, вы сегодня из Швейцарии?
— Да.
— А хорошо в Швейцарии?
— Очень.
— Горы?
— Да.
— Я вам сейчас ваши узлы притащу. Вошла Варвара Ардалионовна.
— Вам Матрена сейчас белье постелит. У вас чемодан?
— Нет, узелок. За ним ваш брат пошел; он в передней.
— Никакого там узла нет, кроме этого узелочка; вы куда положили? — спросил Коля, возвращаясь опять в комнату.
— Да кроме этого и нет никакого, — возвестил князь, принимая свой узелок.
— А-а! А я думал, не утащил ли Фердыщенко.
— Не ври пустяков, — строго сказала Варя, которая и с князем говорила весьма сухо и только что разве вежливо.
— Chère Babette,[6] со мной можно обращаться и понежнее, ведь я не Птицын.
— Тебя еще сечь можно, Коля, до того ты еще глуп. За всем, что потребуется, можете обращаться к Матрене; обедают в половине пятого. Можете обедать вместе с нами, можете и у себя в комнате, как вам угодно. Пойдем, Коля, не мешай им.
— Пойдемте, решительный характер! Выходя, они столкнулись с Ганей.
— Отец дома? — спросил Ганя Колю и на утвердительный ответ Коли пошептал ему что-то на ухо.
Коля кивнул головой и вышел вслед за Варварой Ардалионовной.
— Два слова, князь, я и забыл вам сказать за этими… делами. Некоторая просьба: сделайте одолжение, — если только вам это не в большую натугу будет, — не болтайте ни здесь, о том, что у меня с Аглаей сейчас было, ни там, о том, что вы здесь найдете; потому что и здесь тоже безобразия довольно. К чорту, впрочем… Хоть сегодня-то, по крайней мере, удержитесь.
— Уверяю же вас, что я гораздо меньше болтал, чем вы думаете, — сказал князь с некоторым раздражением на укоры Гани. Отношения между ними становились видимо хуже и хуже.
— Ну, да уж я довольно перенес чрез вас сегодня. Одним словом, я вас прошу.
— Еще и то заметьте, Гаврила Ардалионович, чем же я был давеча связан, и почему я не мог упомянуть о портрете? Ведь вы меня не просили.
— Фу, какая скверная комната, — заметил Ганя, презрительно осматриваясь, — темно и окна на двор. Во всех отношениях вы к нам не во-время… Ну, да это не мое дело; не я квартиры содержу.
Заглянул Птицын и кликнул Ганю; тот торопливо бросил князя и вышел, несмотря на то, что он еще что-то хотел сказать, но видимо мялся и точно стыдился начать; да и комнату обругал тоже, как будто сконфузившись.
Только что князь умылся и успел сколько-нибудь исправить свой туалет, отворилась дверь снова, и выглянула новая фигура.
Это был господин лет тридцати, не малого роста, плечистый, с огромною, курчавою, рыжеватою головой. Лицо у него было мясистое и румяное, губы толстые; нос широкий и сплюснутый, глаза маленькие, заплывшие и насмешливые, как будто беспрерывно подмигивающие. В целом всё это представлялось довольно нахально. Одет он был грязновато.
Он сначала отворил дверь ровно на столько, чтобы просунуть голову. Просунувшаяся голова секунд пять оглядывала комнату; потом дверь стала медленно отворяться, вся фигура обозначилась на пороге, но гость еще не входил, а с порога продолжал, прищурясь, рассматривать князя. Наконец, затворил за собою дверь, приблизился, сел на стул, князя крепко взял за руку и посадил наискось от себя на диван.
— Фердыщенко, — проговорил он, пристально и вопросительно засматривая князю в лицо.
— Так что же? — отвечал князь, почти рассмеявшись.
— Жилец, — проговорил опять Фердыщенко, засматривая попрежнему.
— Хотите познакомиться?
— Э-эх! — проговорил гость, взъерошив волосы и вздохнув, и стал смотреть в противоположный угол. — У вас деньги есть? — спросил он вдруг, обращаясь к князю.
— Немного.
— Сколько именно?
— Двадцать пять рублей.
— Покажите-ка.
Князь вынул двадцатипятирублевый билет из жилетного кармана и подал Фердыщенке. Тот развернул, поглядел, потом перевернул на другую сторону, затем взял на свет.
— Довольно странно, — проговорил он как бы в раздумьи, — отчего бы им буреть? Эти двадцатипятирублевые иногда ужасно буреют а другие, напротив, совсем линяют. Возьмите.
Князь взял свой билет обратно. Фердыщенко встал со стула.
— Я пришел вас предупредить: во-первых, мне денег взаймы не давать, потому что я непременно буду просить.
— Хорошо.
— Вы платить здесь намерены?
— Намерен.
— А я не намерен; спасибо. Я здесь от вас направо первая дверь, видели? Ко мне постарайтесь не очень часто жаловать; к вам я приду, не беспокойтесь. Генерала видели?
— Нет.
— И не слышали?
— Конечно нет.
— Ну, так увидите и услышите; да к тому же он даже у меня просит денег взаймы! Avis au lecteur.[7] Прощайте. Разве можно жить с фамилией Фердыщенко? А?
— Отчего же нет?
— Прощайте.
И он пошел к дверям. Князь узнал потом, что этот господин как будто по обязанности взял на себя задачу изумлять всех оригинальностью и веселостью, но у него как-то никогда не выходило. На некоторых он производил даже неприятное впечатление, отчего он искренно скорбел, но задачу свою всё-таки не покидал. В дверях ему удалось как бы поправиться, натолкнувшись на одного входившего господина; пропустив этого нового и незнакомого князю гостя в комнату, он несколько раз предупредительно подмигнул на него сзади и таким образом всё-таки ушел не без апломба.
Новый господин был высокого роста, лет пятидесяти пяти, или даже поболее, довольно тучный, с багрово-красным, мясистым и обрюзглым лицом, обрамленным густыми седыми бакенбардами, в усах, с большими, довольно выпученными глазами. Фигура была бы довольно осанистая, если бы не было в ней чего-то опустившегося, износившегося, даже запачканного. Одет он был в старенький сюртучек, чуть не с продравшимися локтями; белье тоже было засаленное, — по-домашнему. Вблизи от него немного пахло водкой; но манера была эффектная, несколько изученная и с видимым ревнивым желанием поразить достоинством. Господин приблизился к князю, не спеша, с приветливою улыбкой, молча взял его руку, и, сохраняя ее в своей, несколько времени всматривался в его лицо, как бы узнавая знакомые черты.
— Он! Он! — проговорил он тихо, но торжественно: — как живой! Слышу, повторяют знакомое и дорогое имя, и припомнил безвозвратное прошлое… Князь Мышкин?
— Точно так-с.
— Генерал Иволгин, отставной и несчастный. Ваше имя и отчество, смею спросить?
— Лев Николаевич.
— Так, так! Сын моего друга, можно сказать, товарища детства, Николая Петровича?
— Моего отца звали Николаем Львовичем.
— Львович, — поправился генерал, но не спеша, а с совершенною уверенностью, как будто он нисколько и не забывал, а только нечаянно оговорился. Он сел, и, тоже ваяв князя за руку, посадил подле себя. — Я вас на руках носил-с.
— Неужели? — спросил князь; — мой отец уж двадцать лет как умер.
— Да; двадцать лет; двадцать лет и три месяца. Вместе учились; я прямо в военную…
— Да и отец был в военной, подпоручиком в Васильковском полку.
— В Беломирском. Перевод в Беломирский состоялся почти накануне смерти. Я тут стоял и благословил его в вечность. Ваша матушка…
Генерал приостановился как бы от грустного воспоминания.
— Да и она тоже полгода спустя потом умерла от простуды, — сказал князь.
— Не от простуды. Не от простуды, поверьте старику, Я тут был, я и ее хоронил. С горя по своем князе, а не от простуды. Да-с, памятна мне и княгиня! Молодость! Из-за нее мы с князем, друзья с детства, чуть не стали взаимными убийцами.
Князь начинал слушать с некоторою недоверчивостью.
— Я страстно влюблен был в вашу родительницу, еще когда она в невестах была, — невестой друга моего. Князь заметил и был фрапирован. Приходит ко мне утром в седьмом часу, будит. Одеваюсь с изумлением; молчание с обеих сторон; я всё понял. Вынимает из кармана два пистолета. Через платок. Без свидетелей. К чему свидетели, когда чрез пять минут отсылаем друг друга в вечность? Зарядили, растянул, платок, стали, приложили пистолеты взаимно к сердцам и глядим друг другу в лицо. Вдруг слезы градом у обоих из глаз, дрогнули руки. У обоих, у обоих, разом! Ну, тут, натурально, объятия и взаимная борьба великодушия. Князь кричит: твоя, я кричу: твоя! Одним словом… одним словом… вы к нам… жить?
— Да, на некоторое время, быть может, — проговорил князь, как бы несколько заикаясь.
— Князь, мамаша вас к себе просит, — крикнул заглянувший в дверь Коля. Князь привстал было идти, но генерал положил правую ладонь на его плечо и дружески пригнул опять к дивану.
— Как истинный друг отца вашего, желаю предупредить,. — сказал генерал, — я, вы видите сами я пострадал, по трагической катастрофе; но без суда! Без суда! Нина Александровна — женщина редкая. Варвара Ардалионовна дочь моя — редкая дочь! По обстоятельствам содержим квартиры — падение неслыханное! Мне, которому оставалось быть генерал-губернатором!.. Но вам мы рады всегда. А между тем у меня в доме трагедия!
Князь смотрел вопросительно и с большим любопытством.
— Приготовляется брак, и брак редкий. Брак двусмысленной женщины и молодого человека, который мог бы быть камер-юнкером. Эту женщину введут в дом, где моя дочь и где моя жена! Но покамест я дышу, она не войдет! Я лягу на пороге, и пусть перешагнет чрез меня!.. С Ганей я теперь почти, не говорю, избегаю встречаться даже. Я вас предупреждаю нарочно; коли будете жить у нас, всё равно, и без того станете свидетелем. Но вы сын моего друга, и я в праве надеяться…
— Князь, сделайте одолжение, зайдите ко мне в гостиную, — позвала Нина Александровна, сама уже явившаяся у дверей.
— Вообрази, друг мой, — вскричал генерал, — оказывается, я-то я няньчил князя на руках моих!
Нина Александровна укорительно глянула на генерала и пытливо на князя, но не сказала ни слова. Князь отправился за нею; но только что они пришли в гостиную и сели, а Нина Александровна только что начала очень торопливо и вполголоса что-то сообщать князю, как генерал вдруг пожаловал сам в гостиную. Нина Александровна тотчас замолчала и с видимою досадой нагнулась к своему вязанью. Генерал, может быть, и заметил эту досаду, но продолжал быть в превосходнейшем настроении духа.
— Сын моего друга! — вскричал он, обращаясь к Нине Александровне: — и так неожиданно! Я давно уже и воображать перестал. Но, друг мой, неужели ты не помнишь покойного Николая Львовича? Ты еще застала его… В Твери?
— Я не помню Николая Львовича. Это ваш отец? — спросила она князя.
— Отец; но он умер, кажется, не в Твери, а в Елисаветграде, — робко заметил князь генералу. — Я слышал от Павлищева…
— В Твери, — подтвердил генерал; — перед самою смертью состоялся перевод в Тверь, и даже еще пред развитием болезни. Вы были еще слишком малы и не могли упомнить, ни перевода, ни путешествия; Павлищев же мог ошибиться, хотя и превосходнейший был человек.
— Вы знали и Павлищева?
— Редкий был человек, но я был личным свидетелем. Я благословлял на смертном одре…
— Отец мой ведь умер под судом, — заметил князь снова, — хоть я и никогда .не мог узнать, за что именно; он умер в госпитале.
— О, это по делу о рядовом Колпакове, и, без сомнения, князь был бы оправдан.
— Так? Вы наверно знаете? — спросил князь с особенным любопытством.
— Еще бы! — вскричал генерал. — Суд разошелся, ничего не решив. Дело невозможное! Дело даже, можно сказать, таинственное: умирает штабс-капитан Ларионов, ротный командир; князь на время назначается исправляющим должность; хорошо. Рядовой Колпаков совершает кражу, — сапожный товар у товарища, — и пропивает его; хорошо. Князь, — и заметьте себе, это было в присутствии фельдфебеля и капрального, — распекает Колпакова и грозит ему розгами. Очень хорошо. Колпаков идет в казармы, ложится на нары и через четверть часа умирает. Прекрасно, но случай неожиданный, почти невозможный. Так или этак, а Колпакова хоронят; князь рапортует, и затем Колпакова исключают из списков. Кажется чего бы лучше? Но ровно через полгода, на бригадном смотру, рядовой Колпаков, как ни в чем ни бывало, оказывается в третьей роте второго баталиона Новоземлянского пехотного полка, той же бригады и той же дивизии!
Квартиру разделял коридор, начинавшийся прямо из прихожей. По одной стороне коридора находились те три комнаты, которые назначались в наем, для “особенно рекомендованных” жильцов; кроме того, по той же стороне коридора, в самом конце его, у кухни, находилась четвертая комнатка, потеснее всех прочих, в которой помещался сам отставной генерал Иволгин, отец семейства, и спал на широком диване, а ходить и выходить из квартиры обязан был чрез кухню и по черной лестнице. В этой же комнатке помещался и тринадцатилетний брат Гаврилы Ардалионовича, гимназист Коля; ему тоже предназначалось здесь тесниться, учиться, спать на другом, весьма старом, узком и коротком диванчике, на дырявой простыне и, главное, ходить и смотреть за отцом, который всё более и более не мог без этого обойтись. Князю назначили среднюю из трех комнат; в первой направо помещался Фердыщенко, а третья налево стояла еще пустая. Но Ганя прежде всего свел князя на семейную половину. Эта семейная половина состояла из залы, обращавшейся, когда надо, в столовую, из гостиной, которая была, впрочем, гостиною только поутру, а вечером обращалась в кабинет Гани и в его спальню, и, наконец, из третьей комнаты, тесной и всегда затворенной: это была спальня Нины Александровны и Варвары Ардалионовны. Одним словом, всё в этой квартире теснилось и жалось; Ганя только скрипел про себя зубами; он хотя был и желал быть почтительным к матери, но с первого шагу у них можно было заметить, что это большой деспот в семействе.
— Где же ваша поклажа? — спросил он, вводя князя в комнату.
— У меня узелок; я его в передней оставил.
— Я вам сейчас принесу. У нас всей прислуги кухарка да Матрена, так что и я помогаю. Варя над всем надсматривает и сердится. Ганя говорит, вы сегодня из Швейцарии?
— Да.
— А хорошо в Швейцарии?
— Очень.
— Горы?
— Да.
— Я вам сейчас ваши узлы притащу. Вошла Варвара Ардалионовна.
— Вам Матрена сейчас белье постелит. У вас чемодан?
— Нет, узелок. За ним ваш брат пошел; он в передней.
— Никакого там узла нет, кроме этого узелочка; вы куда положили? — спросил Коля, возвращаясь опять в комнату.
— Да кроме этого и нет никакого, — возвестил князь, принимая свой узелок.
— А-а! А я думал, не утащил ли Фердыщенко.
— Не ври пустяков, — строго сказала Варя, которая и с князем говорила весьма сухо и только что разве вежливо.
— Chère Babette,[6] со мной можно обращаться и понежнее, ведь я не Птицын.
— Тебя еще сечь можно, Коля, до того ты еще глуп. За всем, что потребуется, можете обращаться к Матрене; обедают в половине пятого. Можете обедать вместе с нами, можете и у себя в комнате, как вам угодно. Пойдем, Коля, не мешай им.
— Пойдемте, решительный характер! Выходя, они столкнулись с Ганей.
— Отец дома? — спросил Ганя Колю и на утвердительный ответ Коли пошептал ему что-то на ухо.
Коля кивнул головой и вышел вслед за Варварой Ардалионовной.
— Два слова, князь, я и забыл вам сказать за этими… делами. Некоторая просьба: сделайте одолжение, — если только вам это не в большую натугу будет, — не болтайте ни здесь, о том, что у меня с Аглаей сейчас было, ни там, о том, что вы здесь найдете; потому что и здесь тоже безобразия довольно. К чорту, впрочем… Хоть сегодня-то, по крайней мере, удержитесь.
— Уверяю же вас, что я гораздо меньше болтал, чем вы думаете, — сказал князь с некоторым раздражением на укоры Гани. Отношения между ними становились видимо хуже и хуже.
— Ну, да уж я довольно перенес чрез вас сегодня. Одним словом, я вас прошу.
— Еще и то заметьте, Гаврила Ардалионович, чем же я был давеча связан, и почему я не мог упомянуть о портрете? Ведь вы меня не просили.
— Фу, какая скверная комната, — заметил Ганя, презрительно осматриваясь, — темно и окна на двор. Во всех отношениях вы к нам не во-время… Ну, да это не мое дело; не я квартиры содержу.
Заглянул Птицын и кликнул Ганю; тот торопливо бросил князя и вышел, несмотря на то, что он еще что-то хотел сказать, но видимо мялся и точно стыдился начать; да и комнату обругал тоже, как будто сконфузившись.
Только что князь умылся и успел сколько-нибудь исправить свой туалет, отворилась дверь снова, и выглянула новая фигура.
Это был господин лет тридцати, не малого роста, плечистый, с огромною, курчавою, рыжеватою головой. Лицо у него было мясистое и румяное, губы толстые; нос широкий и сплюснутый, глаза маленькие, заплывшие и насмешливые, как будто беспрерывно подмигивающие. В целом всё это представлялось довольно нахально. Одет он был грязновато.
Он сначала отворил дверь ровно на столько, чтобы просунуть голову. Просунувшаяся голова секунд пять оглядывала комнату; потом дверь стала медленно отворяться, вся фигура обозначилась на пороге, но гость еще не входил, а с порога продолжал, прищурясь, рассматривать князя. Наконец, затворил за собою дверь, приблизился, сел на стул, князя крепко взял за руку и посадил наискось от себя на диван.
— Фердыщенко, — проговорил он, пристально и вопросительно засматривая князю в лицо.
— Так что же? — отвечал князь, почти рассмеявшись.
— Жилец, — проговорил опять Фердыщенко, засматривая попрежнему.
— Хотите познакомиться?
— Э-эх! — проговорил гость, взъерошив волосы и вздохнув, и стал смотреть в противоположный угол. — У вас деньги есть? — спросил он вдруг, обращаясь к князю.
— Немного.
— Сколько именно?
— Двадцать пять рублей.
— Покажите-ка.
Князь вынул двадцатипятирублевый билет из жилетного кармана и подал Фердыщенке. Тот развернул, поглядел, потом перевернул на другую сторону, затем взял на свет.
— Довольно странно, — проговорил он как бы в раздумьи, — отчего бы им буреть? Эти двадцатипятирублевые иногда ужасно буреют а другие, напротив, совсем линяют. Возьмите.
Князь взял свой билет обратно. Фердыщенко встал со стула.
— Я пришел вас предупредить: во-первых, мне денег взаймы не давать, потому что я непременно буду просить.
— Хорошо.
— Вы платить здесь намерены?
— Намерен.
— А я не намерен; спасибо. Я здесь от вас направо первая дверь, видели? Ко мне постарайтесь не очень часто жаловать; к вам я приду, не беспокойтесь. Генерала видели?
— Нет.
— И не слышали?
— Конечно нет.
— Ну, так увидите и услышите; да к тому же он даже у меня просит денег взаймы! Avis au lecteur.[7] Прощайте. Разве можно жить с фамилией Фердыщенко? А?
— Отчего же нет?
— Прощайте.
И он пошел к дверям. Князь узнал потом, что этот господин как будто по обязанности взял на себя задачу изумлять всех оригинальностью и веселостью, но у него как-то никогда не выходило. На некоторых он производил даже неприятное впечатление, отчего он искренно скорбел, но задачу свою всё-таки не покидал. В дверях ему удалось как бы поправиться, натолкнувшись на одного входившего господина; пропустив этого нового и незнакомого князю гостя в комнату, он несколько раз предупредительно подмигнул на него сзади и таким образом всё-таки ушел не без апломба.
Новый господин был высокого роста, лет пятидесяти пяти, или даже поболее, довольно тучный, с багрово-красным, мясистым и обрюзглым лицом, обрамленным густыми седыми бакенбардами, в усах, с большими, довольно выпученными глазами. Фигура была бы довольно осанистая, если бы не было в ней чего-то опустившегося, износившегося, даже запачканного. Одет он был в старенький сюртучек, чуть не с продравшимися локтями; белье тоже было засаленное, — по-домашнему. Вблизи от него немного пахло водкой; но манера была эффектная, несколько изученная и с видимым ревнивым желанием поразить достоинством. Господин приблизился к князю, не спеша, с приветливою улыбкой, молча взял его руку, и, сохраняя ее в своей, несколько времени всматривался в его лицо, как бы узнавая знакомые черты.
— Он! Он! — проговорил он тихо, но торжественно: — как живой! Слышу, повторяют знакомое и дорогое имя, и припомнил безвозвратное прошлое… Князь Мышкин?
— Точно так-с.
— Генерал Иволгин, отставной и несчастный. Ваше имя и отчество, смею спросить?
— Лев Николаевич.
— Так, так! Сын моего друга, можно сказать, товарища детства, Николая Петровича?
— Моего отца звали Николаем Львовичем.
— Львович, — поправился генерал, но не спеша, а с совершенною уверенностью, как будто он нисколько и не забывал, а только нечаянно оговорился. Он сел, и, тоже ваяв князя за руку, посадил подле себя. — Я вас на руках носил-с.
— Неужели? — спросил князь; — мой отец уж двадцать лет как умер.
— Да; двадцать лет; двадцать лет и три месяца. Вместе учились; я прямо в военную…
— Да и отец был в военной, подпоручиком в Васильковском полку.
— В Беломирском. Перевод в Беломирский состоялся почти накануне смерти. Я тут стоял и благословил его в вечность. Ваша матушка…
Генерал приостановился как бы от грустного воспоминания.
— Да и она тоже полгода спустя потом умерла от простуды, — сказал князь.
— Не от простуды. Не от простуды, поверьте старику, Я тут был, я и ее хоронил. С горя по своем князе, а не от простуды. Да-с, памятна мне и княгиня! Молодость! Из-за нее мы с князем, друзья с детства, чуть не стали взаимными убийцами.
Князь начинал слушать с некоторою недоверчивостью.
— Я страстно влюблен был в вашу родительницу, еще когда она в невестах была, — невестой друга моего. Князь заметил и был фрапирован. Приходит ко мне утром в седьмом часу, будит. Одеваюсь с изумлением; молчание с обеих сторон; я всё понял. Вынимает из кармана два пистолета. Через платок. Без свидетелей. К чему свидетели, когда чрез пять минут отсылаем друг друга в вечность? Зарядили, растянул, платок, стали, приложили пистолеты взаимно к сердцам и глядим друг другу в лицо. Вдруг слезы градом у обоих из глаз, дрогнули руки. У обоих, у обоих, разом! Ну, тут, натурально, объятия и взаимная борьба великодушия. Князь кричит: твоя, я кричу: твоя! Одним словом… одним словом… вы к нам… жить?
— Да, на некоторое время, быть может, — проговорил князь, как бы несколько заикаясь.
— Князь, мамаша вас к себе просит, — крикнул заглянувший в дверь Коля. Князь привстал было идти, но генерал положил правую ладонь на его плечо и дружески пригнул опять к дивану.
— Как истинный друг отца вашего, желаю предупредить,. — сказал генерал, — я, вы видите сами я пострадал, по трагической катастрофе; но без суда! Без суда! Нина Александровна — женщина редкая. Варвара Ардалионовна дочь моя — редкая дочь! По обстоятельствам содержим квартиры — падение неслыханное! Мне, которому оставалось быть генерал-губернатором!.. Но вам мы рады всегда. А между тем у меня в доме трагедия!
Князь смотрел вопросительно и с большим любопытством.
— Приготовляется брак, и брак редкий. Брак двусмысленной женщины и молодого человека, который мог бы быть камер-юнкером. Эту женщину введут в дом, где моя дочь и где моя жена! Но покамест я дышу, она не войдет! Я лягу на пороге, и пусть перешагнет чрез меня!.. С Ганей я теперь почти, не говорю, избегаю встречаться даже. Я вас предупреждаю нарочно; коли будете жить у нас, всё равно, и без того станете свидетелем. Но вы сын моего друга, и я в праве надеяться…
— Князь, сделайте одолжение, зайдите ко мне в гостиную, — позвала Нина Александровна, сама уже явившаяся у дверей.
— Вообрази, друг мой, — вскричал генерал, — оказывается, я-то я няньчил князя на руках моих!
Нина Александровна укорительно глянула на генерала и пытливо на князя, но не сказала ни слова. Князь отправился за нею; но только что они пришли в гостиную и сели, а Нина Александровна только что начала очень торопливо и вполголоса что-то сообщать князю, как генерал вдруг пожаловал сам в гостиную. Нина Александровна тотчас замолчала и с видимою досадой нагнулась к своему вязанью. Генерал, может быть, и заметил эту досаду, но продолжал быть в превосходнейшем настроении духа.
— Сын моего друга! — вскричал он, обращаясь к Нине Александровне: — и так неожиданно! Я давно уже и воображать перестал. Но, друг мой, неужели ты не помнишь покойного Николая Львовича? Ты еще застала его… В Твери?
— Я не помню Николая Львовича. Это ваш отец? — спросила она князя.
— Отец; но он умер, кажется, не в Твери, а в Елисаветграде, — робко заметил князь генералу. — Я слышал от Павлищева…
— В Твери, — подтвердил генерал; — перед самою смертью состоялся перевод в Тверь, и даже еще пред развитием болезни. Вы были еще слишком малы и не могли упомнить, ни перевода, ни путешествия; Павлищев же мог ошибиться, хотя и превосходнейший был человек.
— Вы знали и Павлищева?
— Редкий был человек, но я был личным свидетелем. Я благословлял на смертном одре…
— Отец мой ведь умер под судом, — заметил князь снова, — хоть я и никогда .не мог узнать, за что именно; он умер в госпитале.
— О, это по делу о рядовом Колпакове, и, без сомнения, князь был бы оправдан.
— Так? Вы наверно знаете? — спросил князь с особенным любопытством.
— Еще бы! — вскричал генерал. — Суд разошелся, ничего не решив. Дело невозможное! Дело даже, можно сказать, таинственное: умирает штабс-капитан Ларионов, ротный командир; князь на время назначается исправляющим должность; хорошо. Рядовой Колпаков совершает кражу, — сапожный товар у товарища, — и пропивает его; хорошо. Князь, — и заметьте себе, это было в присутствии фельдфебеля и капрального, — распекает Колпакова и грозит ему розгами. Очень хорошо. Колпаков идет в казармы, ложится на нары и через четверть часа умирает. Прекрасно, но случай неожиданный, почти невозможный. Так или этак, а Колпакова хоронят; князь рапортует, и затем Колпакова исключают из списков. Кажется чего бы лучше? Но ровно через полгода, на бригадном смотру, рядовой Колпаков, как ни в чем ни бывало, оказывается в третьей роте второго баталиона Новоземлянского пехотного полка, той же бригады и той же дивизии!