Страница:
— Как засчитывались сбитые самолеты?
— Сбитые самолеты засчитывались так: я, прилетев с задания, докладывал, что в таком-то районе сбил такой-то тип самолета; туда оправлялся представитель, который должен был привезти подтверждение от наземных войск, что действительно такой тип самолета там упал. И лишь после этого тебе засчитывали сбитый самолет. А если самолет падал на вражеской территории, все было сложнее. Чаще всего не засчитывали. В некоторых случаях, когда территорию освобождали, еще можно было привезти подтверждение. А без подтверждения не засчитывали. Даже в конце войны, когда у нас стояли фотокинопулеметы, все равно требовалось подтверждение наземных войск. Вообще я редко видел, как падают сбитые мной самолеты — только если загорался или терял управление. Сейчас часто спрашивают, были ли приписки к личным счетам. Трудно сказать. Могли быть ошибочные приписки. Умышленно, по-моему, нет. Конечно, летая парой, теоретически можно было договориться приписать сбитие, но, если б об этом узнали, житья таким летчикам не было бы. Потерять честь легко, а вот восстановить почти невозможно.
— Платили ли деньги за сбитые?
— За сбитые платили: за истребитель тысячу, а за бомбардировщик две тысячи, за паровоз 900 рублей, за машину 600 рублей. За штурмовки тоже платили. В 1941-м платили за освоение радиосвязи. Но, знаешь, мы в войну деньги не считали. Нам говорили, что нам причитается столько-то там денег. Мы же их никогда не получали, никогда не расписывались, а деньги шли. Тоже, дураки были, нужно было оформить переводы родителям, а я об этом узнал, только когда отец уже умер. В 1944 году мне присвоили Героя и вызвали в Москву получить Звезду. Летчики, да и техники, зная, что мы летим и нам нужно ведь будет ее «обмыть», отдали нам свои книжки, по которым мы получили деньги.
Отношения в полку были не то слово, что хорошие: командиры полка были нам как отцы. Их за годы войны у нас было несколько: Маслов, Холодов[56], Наумов. Последние два года — Холодов — герой! Очень сильный!.. Командиры полка, как и все, постоянно летали. (Командиры дивизии тоже летали, но реже.) Обычно было: я, командир эскадрильи, одну группу веду, следующую — командир полка.
Конечно, из всех командиров мы особенно любили Холодова. Он всегда был с нами. Вечерком сядем, разольем по 100 граммов. Запросто он общался с нами, знал, где нужно строго, а где по-человечески.
Сегодня некоторые рассказывают, будто во время войны давали летчикам выпить для смелости. Это ерунда. Того, кто позволял себе выпить, как правило, сбивали. У пьяного реакция не та. А что такое бой? Ты не собьешь — тебя собьют. Разве можно победить противника в таком состоянии, когда у тебя перед глазами вместо одного два самолета летают? Я никогда не летал нетрезвым. Выпивали мы только вечером. Тогда это было нужно, чтобы расслабиться, чтобы уснуть. Спалось хорошо, вставать не хотелось. Но когда засыпал, порою перед глазами бои крутились. Особенно летом, когда мы воевали под Сталинградом.
В длительных тяжелых боях командир мог сказать: «Завтра едешь на отдых и три дня отдыхаешь». Сильных летчиков командиры берегли. Полполка потерять не так страшно, как одного опытного. Я частенько попадал в такую ситуацию.
И с техническим составом отношения были как с родными. Когда выпускают в бой, крестятся. Когда прилетаем после боя, они обнимают, целуют. Самые настоящие родные. Если найдут выпивку, то обязательно для летчика оставят. Особенно любили, когда прилетаешь с победой. Тут они на руках носят. А если мы на их глазах сбивали врага, то они разыгрывали бой, показывали интересные моменты, которые сам летчик, может, так детально не запомнил. Истребители близко к линии фронта базировались, поэтому часто воздушные бои проходили над линией фронта. В хорошую погоду бои видны. Когда мы начинаем разбор вылетов, так они рот разинут и не отходят, слушают. Иногда они в этих вещах понимали лучше. Когда корреспонденты приходили, а нам бывало некогда, так приходилось журналистам техника расспрашивать. А техник рассказывал порой лучше, чем летчик.
Про механиков я только не знаю, когда они спали. День мы летаем, а ночью они проверяют технику. Когда они отдыхали, трудно сказать. Я как-то спросил, отвечают: «Когда дождь идет!»
Моим механиком был Ковалев. Ему было тогда лет 35. Чудесный человек. После войны, я уже был командующим армии во Львове, он ко мне приезжал. На войне он обращался ко мне «товарищ командир», так и продолжал обращаться.
Инженером эскадрильи был Эдельштейн, еврей. Мне говорили: «Понятно, почему у тебя в эскадрилье все самолеты в порядке — у тебя же инженер еврей, он хитрый».
Командующих мы вообще считали богами, от них зависела наша жизнь. Мы к ним относились с огромной любовью. И к Жукову, и к другим. Лозунг: «За Родину, за Сталина!» — не был пустым звуком ни для нас, ни для других родов войск.
Отношения между летчиками были такими, что смотришь на каждого, а видишь себя. И переживаешь как за себя. Особенно, если это молодой летчик, которого ты готовил и знаешь, что он еще не особенно готов к полетам. Естественно, в этих случаях во время боя делаешь все, чтобы не подставить новичков, прикрываешь их, как только можешь. О том, как вводили молодых в первые года войны, говорить не буду — сам был таким. Скажу только, что «В бой идут одни старики» — честный фильм, там многое показано. Когда в 1943-м я стал командиром эскадрильи, новичков к тому времени сразу в бой уже не пускали. Сначала они с нами облетали район; потом, для начала, мы их вводили там, где интенсивность боевых действий была ниже. Тут еще много от командира зависит. Если ты личным примером можешь показать, как надо драться, то и молодежь у тебя боевая будет.
Взаимовыручка помогала побеждать, особенно в 1941, 1942 годах. Скажем, если я иду в атаку и вижу, атакуют моего ведомого, то я все бросаю и стараюсь любыми путями вывести ведомого из-под огня или отбить атаку на него. Именно взаимовыручка сыграла главную роль, когда моя эскадрилья сбила 25 самолетов без потерь. Без этого летчику смерть.
С летчиками из соседних эскадрилий отношения у нас были такими же, как и внутри своей эскадрильи. Братство объединяло всех летчиков. Скажем, в Кубанском воздушном сражении нас зажали, и Покрышкин со свой группой спас нас, спикировав с высоты. В таких случаях командование полка направляло благодарственные телеграммы в полк, летчики которого помогли нашим. Да и жалость, если кого-то сбивали, была абсолютно одинаковой. Разницы не было между отношением к летчикам своего полка или к летчикам другого полка. Мы всегда помогали друг другу во время боя, это была главная задача, от этого зависел успех. В бою у каждого было стремление как можно больше сбить, но как такового соревнования не было.
И конечно, все свои бои разбирали. Самое правильное — делать разбор как только вылез из кабины. Летчик тогда, как малолетний ребенок, который не понимает, что такое вранье, и все честно рассказывает, что видел, что делал. Это уж потом он начинает отсеивать, ошибки свои замалчивает. А если сразу расспросить, то видно, где — так, где — не так, где «маху дал». «Маху» часто давали — идеальных боев не было.
С пехотинцами, танкистами мы, летчики, тоже считали себя единым целым. Мы за них даже больше переживали, чем за своих. Уж больно им тяжело было, они же первыми смертельные удары получали. Мы старались любыми путями помочь им во время боевых действий. Особенно под Москвой и Сталинградом. Там мы любыми путями близлежащие войска противника штурмовали. Все ведь воевали за одну Родину.
— Что вы чувствовали, когда вас сбивали?
— Два раза меня сбили под Москвой. Два раза — под Сталинградом. Два раза под Белгородско-Курской дугой и один под Киевом. Всего семь раз.
Как меня сбили в первый раз? Мы сопровождали бомбардировщиков Пе — 2, взлетели четверкой. Я был ведомым у командира эскадрильи. Где-то, не доходя до Смоленска, бомбардировщики сбросили листовки и бомбы. Когда возвращались, появились истребители противника. Начался бой. Немцы сбили нашего командира эскадрильи, а следом — и меня. Самолет пришлось посадить на переднем крае. Я вылез, смотрю — стрельба. Тут — немцы, тут — наши. Пехотинцы кричат: «Давай скорее, — убьют!» Я бегом к своим. Знал, главное — добежать, и жить будешь. Спасся. Второй раз меня сбили над территорией противника в августе 1941 года под Скопином, у меня двигатель остановился. Сел на поляну и бегом в лес. Встретился с мальчишкой. Я его попросил отвести меня к партизанам. Он начал отказываться. Я на него направил пистолет: «Тогда я тебя пристрелю». Он повел. Я говорю: «Ты правильно ведешь? Если только меня встретят немцы, я тебя убью». Он меня привел. Я ему деньги даю, он говорит: «Зачем они мне нужны?» Потом бегом скрылся, чтобы я его не застрелил. Партизаны вывели меня через линию фронта к своим.
Я считал, что, когда сбивают, это нормально. Я знал — все равно рано или поздно собьют. Главное было не попасть в руки к противнику. Конечно, нельзя говорить, что было совсем не страшно. Но больше страха и беспокойства появилось, когда мы начали наступать, когда началась настоящая война. Страшно было, когда подбили под Киевом, поскольку не знал, как садиться — на фюзеляж или выпрыгивать? А во время Курско-Белгородской операции у меня был такой случай. Был очень тяжелый бой; видимо, связались с очень опытным противником. Мы дрались-дрались, никого не сбили, а меня они подожгли. Это было в 50 — 100 километрах от линии фронта. На высоте 4000 — 5000 метров. Мы разошлись, и вижу — пламя из-под двигателя продвигается к кабине. Я стал тянуть к линии фронта; кое-как дотянул, но высоты, чтобы прыгать, не осталось. Решил садиться и по привычке выпустил шасси. Только коснулся земли — самолет скапотировал. Вылезти не могу, пламя подходит ближе и ближе. Подбежали случайно оказавшиеся рядом связисты, тянувшие линию. Говорят: «Ух, как горишь!» Я отстегнул привязные ремни, парашют. Они слегка отломали обшивку борта, так что я только голову просунуть смог, и застрял. Они орут, чтобы я оттолкнулся, а упереться не во что. Они стали самолет раскачивать, и я потихоньку вылез. Отбежали в овражек, и самолет вспыхнул. Буквально в последнюю секунду меня спасли. Командир полка и командир дивизии направили ходатайство в их часть, и их всех наградили орденом Красной Звезды.
С моим другом Петро Гнидо[57] был такой случай. Его сбили под Сталинградом, все видели, как он упал на линию фронта. И видели даже, как группа немцев его сразу схватила. Собрал командир полка нас, произнес речь и заканчивает ее стоя: «Вечная память Петро Гнидо». Открывается дверь, Петро заходит. Он все-таки убежал с парашютом. Где-то остановил машину, и его привезли. Вот давал он жару! Отчаянный! Мы были командирами соседних эскадрилий, но в тяжелых боях всегда летали вместе. В какую бы кашу ни попадали, даже когда противника в десять раз больше, все равно мы выходили из боя живыми и здоровыми. Он и воздухе, и на земле был очень отчаянным. Его девки больше всех любили. Петро Гнидо — это был бог у женщин.
Могли я избежать того, чтоб меня не сбили целых семь раз? Как сказать… Ведь мы многого не умели, а лететь все равно надо было. Да и в бою так: несмотря на то, что ты расстрелял все боеприпасы, из боя выходить нельзя. Если уйдешь — это предательство. Ты находишься в бою, и противник не знает, кончились у тебя патроны или нет. Это жесткий принцип. Но мы его соблюдали неукоснительно.
Очень часто летчик и не знал, кто и как его сбил. Особенно так было в 41-м году, когда со всех сторон множество врагов, и не хватает глаз смотреть сразу во все стороны, поэтому не знаешь, где и как тебя сбили. Пожалуй, не могу детально сказать, как меня сбили все семь раз.
Сбить могли всегда. Последний раз меня сбили под Киевом. Дело было так. Я взлетел восьмеркой на прикрытие переправ южнее Киева в районе Букринского плацдарма. Бои над переправами были тяжелые, но авиации нашей было много. Погода в тот день была хорошая, настроение тоже. Мне передали с земли, что со стороны Белой Церкви идут три группы бомбардировщиков, в каждой группе по 30 — 40 машин; приказали уйти от переправы и встретить их на подходе. Группа выполнила маневр, и вскоре километрах в 60 — 70 от линии фронта мы увидели черное облако. Фашисты газовали, видно, когда летели. Подлетев ближе, я разглядел, что бомбардировщики идут с сильным истребительным прикрытием. Не знаю, сколько их было, но что-то очень уж много. В общем, решил я наброситься всей восьмеркой на первую группу в 30 бомбардировщиков. С первой атаки мы сбили семь самолетов, повторили атаку — еще 5. Смотрю, подтягиваются истребители других полков. В общем, до переправ они не дошли.
Вечером после этого боя я был в воздухе также восьмеркой. Мне дали команду пройти над Букринским плацдармом на минимальной высоте, чтобы воодушевить войска, которые попали в тяжелое положение. Мы построились клином, идем со снижением. Как потом мне рассказывали (я сам не видел), откуда-то появился немецкий «фокке-вульф», прорвал строй и расстрелял меня в упор. Мой самолет несколько раз перевернулся (если снаряды попадают с близкого расстояния, то обязательно кульбиты делаешь). Двигатель еще работает, но рули поворота и высоты разбиты — самолет неуправляем. Нужно прыгать. Открыл фонарь, чтобы прыгать, но тут же закрыл обратно. Парашют оказался пробит, и его начало вытягивать, а это гибель с гарантией, потому что он зацепится за самолет, и вместе с ним и упадешь. Что делать? Я уже над своей территорией, Днепр прошел, а что делать, не знаю — ни повернуть самолет, ни снизиться. И тут я вспомнил про триммер, крутанул колесико на себя — самолет пошел вверх, я от себя — вниз. Ну, думаю, все — жить буду. Левый берег Днепра ровный, я туда пристроился на пашню, убрал обороты. Крутил, крутил триммер и как трахнулся! Самолет весь рассыпался — и двигатель, и хвост, только одна кабина осталась. Встаю, чувствую, ранен (снаряд пробил сиденье, парашют и вошел в верхнюю часть бедра), но радуюсь, что жив.
При сбитии прыгать полагалось только в том случае, если чувствуешь, что самолет неуправляемый или горит. То есть в критической ситуации, между жизнью и смертью. Выпрыгнуть — тоже риск. Может получиться, что тебя еще в воздухе расстреляют. Мы не расстреливали немцев в воздухе. Моды такой не было, а они расстреливали. Поэтому, когда ты на большой высоте, нужно затяжным пройти и над землей раскрыть. А это не так просто.
Когда выпрыгиваешь, опасно еще и то, что можно о стабилизатор удариться. Но тут вариантов, как этого избежать, — много. Можно ремни распустить, «фонарь» открыть и перевернуться. Или боком самолет поставить. Главное — создать отрицательную перегрузку, иначе не вылезешь. Чаще всего даже не знаешь, как ты выпрыгнул?
В 1941-м бои шли в основном на средних высотах, до 2000 метров. Со временем высота воздушного боя повышалась, но ненамного, все равно до 8000.
— Вернемся к хронологии войны. Как проходили бои под Сталинградом?
— Под Сталинград мы прибыли в конце августа, после очередной переформировки, в результате которой мы получили Ла-5. Тут уже жизнь пошла по-другому… Во-первых, у него скорость — почти 700, если с «прижимчиком». Во-вторых, удивительно живучая машина! В одном из воздушных боев под Сталинградом мой самолет получил очередь в двигатель. Кабину начало маслом забрызгивать, а самолет все-таки летит! Мне удалось дотянуть до аэродрома и сесть. Двигатель остановился в ходе пробега, и меня притянули на стоянку. Заключение техников было таким: ремонту не подлежит. Оказывается, два цилиндра двигателя было отбито! Ты представляешь?! Там только шатуны ходили! Тот же «як» — стоит осколку попасть в двигатель, зацепить какую-нибудь трубочку и — все. На свободной охоте на Ла-5 можно было подзаработать, но мы так и продолжали штурмовики сопровождать. Поэтому я и сбил мало.
— В кабине «лавочкина» управление двигателем, шагом винта отвлекало от пилотирования?
— Убейте, не помню. Все делаешь автоматически. Обороты держишь максимальные и снижаешь, только когда подходишь к аэродрому. В бою винт облегчаешь, но не полностью. Были и другие тонкости, но все это было отработано до автоматизма, и я не задавался вопросом, что делать в той или иной ситуации. Качество сборки «лавочкина» было хорошим, жалоб никогда не было, правда, они все время были у нас новые. Мы же все-таки теряли и теряли.
Обзорность назад, если головой крутишь, нормальная. Шею не натирали, только приходилось немного ларингофоны освобождать. Кислородные маски были, но ими почти не пользовались. Они нужны от 5000, а мы редко туда заскакивали.
До конца войны я летал на «лавочкине». После войны осваивал первый реактивный МиГ-9. Причем перед тем как летать на реактивном, мы на «кобрах» тренировались — кабина удобная, сидишь, как в машине. У нас про нее так говорили: «Америка России подарила самолет. Через жопу вал проходит и костыль наоборот». У того же «лавочкина» кабина похуже. А в «яке» она очень тесная, да и сам самолет поуже. Зато как самолет «кобра» тяжелая, хотя на высоте она ничего. «Лавочкин» маневренней и скорость больше. В общей сложности я летал на 50 самолетах разных типов.
На «яке» не воевал, но летал на нем много. Як-3 — очень легкий, маневренный, как перо. По скорости чуть уступает «Лавочкину-7», но по маневренности сильнее.
Наш полк (я уже воевал в 13-м ИАП, который потом стал 111— м ГвИАП — с этим полком всю войну и прошел), базировался в районе Средней Ахтубы, в 25 километрах от Сталинграда.
Нашей задачей было прикрытие Сталинградской группировки. Противника было в 8 — 10 раз больше, чем нас. Немцы на нашем месте даже приближаться к врагу не стали бы, а мы шли в бой. Мы старались ловить оторвавшиеся одиночные самолеты или мелкие группы, тут же сбивать их и отходить. Так продолжалось около месяца.
Естественно, приходилось и штурмовики сопровождать. На этом же аэродроме к нашей дивизии был прикомандирован штурмовой полк на Ил-2. По мере их готовности, мы их сопровождали. Поскольку все происходило близко от Сталинграда, штурмовики наносили удар по переднему краю и тут же уходили. Противник не успевал реагировать, и потери штурмовиков были небольшие.
Тем не менее Сталинградская битва — это не то, что показывают в кино. И дело не в каких-то секретах. Просто невозможно заснять ее такой, какой она была. Вот, допустим, взлетаем мы с аэродрома четверкой или шестеркой; видим — над городом самолетов, что мух над мусорной ямой. Волги не видно, нет ее… Хотя она — огромная, широкая — в целый километр, но вся в огне, даже воды не видно. Весь Сталинград был в огне, будто огнедышащий вулкан. Тут я стал другим человеком. Я начал понимать, как вести с немцами воздушный бой. Во время одного из самых сложных боев мы сбили два самолета противника. Один из них сбил я. Мы с ходу, на встречных, атаку сделали. Они думали, мы будем в хвост заходить, а мы — в лобовую. Знаешь, каково видеть, когда рядом вражеский самолет разлетается и падает?!
Когда была окружена немецкая группировка, нашей задачей было любыми путями уничтожить транспортную авиацию, которая пыталась ее снабжать. Погода была в это время хорошая. Стала портиться только ближе к декабрю — пошли туманы и дожди, облака были низкие. Почти за 2 недели мы полностью их уничтожили. Иногда за один бой мы сбивали не по одному, а по два самолета. Противник в этот момент специально выделял группу, чтобы связать боем истребители. Но вражеской авиации к тому времени стало меньше.
Правда, мы не только бои вели, но и когда была возможность, вместе со штурмовиками тоже делали пару или тройку заходов и били по наземным целям. Нам для этого РСы подвешивали.
Пожалуй, бои на Кубани были первыми настоящими воздушными сражениями. Я бы не сказал, что там мы победили их авиацию, но мы с ними сравнялись по количеству и сбили многих немецких асов и просто опытных летчиков. Лично для меня эти бои стали переломными. Я научился летать так, чтобы сбивать. Если в 1941 году я сбил один самолет, в 1942 году — пять («мессера», 2 транспортных самолета, «раму» и Ю-88, за что получил орден Отечественной войны I степени), то с весны по осень 1943 года я сбил 20 самолетов.
Здесь я научился отлично маневрировать и точно стрелять, появилась устойчивая радиосвязь, наземное наведение. Командование научилось управлять ситуацией в воздухе. Ведь в начале войны авиация подчинялась пехотным армиям. А как пехотный командир может управлять авиацией? Никак!
Когда только началась операция на Курской дуге, у нас приблизительно были равные силы.
Был такой случай. Однажды, мы только прилетели из боя, — сидим прямо на аэродроме около самолетов, завтракаем. Вдруг прилетает тройка немцев и начинает штурмовать аэродром. Мы быстро садимся в самолеты и взлетаем. Один из немцев в этот момент атаку сделал по аэродрому, и выходит из пике прямо у меня под носом. Я еще шасси не убрал — дотянулся до него, и он прямо тут же и упал на аэродроме. Остальные улетели. Мы сели, зарулили. Смотрю, ведут этого немца. Он уже — в серых шерстяных носках (зенитчики, прикрывавшие аэродром, ботинки с него сняли). Сбитых этот немец имел около 100 самолетов. Такой крепкий парень.
— Личное оружие какое было?
— У меня был личное оружие, пистолет «ТТ». Патронов было неограниченно, никто не считал, так что стрелять умели. Хотя по противнику я его никогда не применял, не было необходимости.
Когда наши войска пошли в наступление, мы завоевали господство в воздухе и так его и удерживали до конца войны — и в количественном, и в качественном отношении. Здесь они были нам не страшны, мы уже сами искали бой, во как! Начиная с Курско-Белгородской операции нам было не страшно. Мы были уже уверены в победе, настроение у летчиков было очень хорошим. С каждым вылетом — обязательно успех. В воздушных боях мы уже не знали поражений. Да и немцы стали не те, что были под Москвой или даже под Сталинградом. При встрече они немедленно уходили, в бой никогда не ввязывались. Только когда появлялись внезапно, могли нас атаковать или где-то какого-то отстающего прихватить; напасть на того, по кому видно, что он — новичок. Прямого воздушного боя больше мы не встречали. После Киева, особенно ближе к Львову, мы вообще хозяева в воздухе были. Гонялись и искали, кого сбить. И не просто — лишь бы сбить, а красиво. Признаться, когда в Чехословакии война для нас закончилась, мне было немного жаль. Только, можно сказать, «дело пошло»…
— Какой немецкий самолет было сложнее всего сбить?
— Истребители, конечно. Они же маневрируют. Поймать их в перекрестье очень непросто. Нужно иметь навыки и умение. «Раму» тоже тяжело сбить, а бомбардировщики и транспортные самолеты — легкая добыча. Их с первой атаки можно завалить.
«Фокке-вульф» менее маневренный, чем «мессершмитт», зато огневая мощь и скоростьу него больше. Их в равной степени сложно сбивать. Хотя, знаешь, иногда и не понимаешь, кого ты сбиваешь: «мессера» или «фоку». Редко, но бывало, сбивали своих. В нашем полку от начала до конца войны такого ни разу не произошло.
Жалости к немцам мы не испытывали. Враг есть враг, тем более фашист. Мы считали, что все они — звери. Вспоминали, как жестоко их летчики действовали в 1941 — 1942 годах. И поэтому о какой-либо жалости или снисхождении не могло быть и речи. Была ненависть. И после войны, через 10 — 15 лет, ненависть к врагу оставалась. Даже общаясь с немецкими летчиками уже сейчас, года 3 — 4 тому назад, когда столько времени прошло, — все равно что-то такое между нами стоит, не смогли мы подружиться. Правда, с гэдээровскими летчиками в советские годы мы дружили, но тоже как-то так… отношение какое-то… Короче, немец есть немец.
Больше всего немецких самолетов я сбил в 1943 году, а потом в 1944 и 1945 годах практически не сбивал — к середине войны господство в воздухе было уже нашим. Под Львовом большое количество немецких самолетов было редким случаем. Так, 3 — 5 самолетов — максимум. Как только они чувствовали, что начинаешь маневр строить, в атаку идешь, они уходили. Они только внезапно нападали, в бой старались не ввязываться.
— Были ли случаи, когда группа истребителей всех сбитых записывала на одного, чтобы он получил Героя?
— Слышал, были случаи, когда группа начинала работать на одного человека, чтобы он получил Героя… У Покрышкина, еще где-то… Такое случалось, но не массово. Мне кажется, это не было правильным.
— Летчики-штурмовики говорят, что пик нервного напряжения приходится на получение задачи. А у истребителя?
— Конечно, при постановке задачи слегка нервничаешь, но в основном когда переживаешь? До встречи с противником. А когда бой завязался, то уже никакого переживания нет. А вот когда с победой домой летишь — что-то необыкновенное! На танцы, значит, вечером точно пойдешь!..