Страница:
Заходил иногда в отдел оформления, смотрел, какие художники там толпились. Это были сплошь евреи. И каждый свою продукцию за верх оформительского искусства выдавал. Нас же они считали безнадежно отставшими людьми, тормозившими развитие «русского авангарда» в оформлении книг. Все достижения русского книжного дела, начиная с Ивана Федорова, картинки Билибина и графическую роскошь сытинских изданий они и знать не хотели,- лепили своих человечков, сеяли звезды и звездочки и хотели бы только одного: чтобы им не мешали.
Скоро мы поняли: и Владлен Анчишкин - заведующий редакцией русской прозы - ориентируется на авторов-москвичей, на евреев.
И бригада младших редакторов во главе с Петровым и Маркусом бойко натаскивает рукописи москвичей, зорко следит, чью рукопись и кому отправить на рецензию, с кем из авторов и как поговорить, кого привечать, а кого и «пугнуть» строгостями головного столичного издательства: «Вы уж там на месте свою рукопись постарайтесь устроить, у нас трудно, почти невозможно…»
Однажды я зашел в редакцию русской прозы, сел где-то в уголке, беседовал с редактором. В это время к младшему редактору А. Маркусу подошел автор, хотел сдать рукопись. Маркус принимать не торопился. Спрашивал, давно ли пишет, какие книги имеет. Автор робко объяснял, что пишет он давно, кое-что печатал в журналах, но отдельной книги не имеет. Маркус листал рукопись, говорил: у нас в издательстве тесно, планы все забиты, вам бы лучше обратиться в другое издательство. И тот согласился, положил рукопись в портфель и стал вежливо прощаться, кланяться - весь вид его говорил о признательности за умный совет, за то, что ему уделили внимание.
Я попросил автора задержаться и пригласил его к себе. Стал расспрашивать. Это был писатель Михаил Рябых, заведующий канцелярией ВЦСПС. Он долгое время жил на Севере, писал рассказы о людях Заполярья, о суровой, романтической жизни в тех краях. Скромный и доверчивый, как большинство русских людей, он воспринял беседу Маркуса как вежливый отказ, нежелание принимать рукопись малоизвестного автора. Я взял его рукопись домой и увидел, что рассказы его написаны добротным русским языком, люди обрисованы колоритно, характеры сильные, самобытные. Рукопись мы поставили в план на следующий год, а в редакции русской прозы я провел совещание, рассказал этот эпизод, предупредил, что рукописи следует принимать без всяких оговорок, авторов нужно встречать приветливо и каждому обещать, что рукопись его будет изучена самым тщательным образом.
Потом я беседовал с Анчишкиным, недвусмысленно дал ему понять, что такие нравы в самой большой нашей редакции я терпеть не намерен.
И еще предупредил, чтобы его редакторы строго выдерживали установленные правительством пропорции издания книг москвичей и авторов с периферии.
Анчишкин ничего не сказал, но по выражению лица я видел: разговор ему не нравится. Я как бы сыпал песок в ту систему, которую он с благословения Прокушева у себя в редакции налаживал. А редакция была большая. Чтобы представить ее мощность, приведем такие сравнения: «Профиздат» в то время издавал в год двадцать художественных книг, «Московский рабочий» - пятьдесят, а наша одна только редакция русской прозы - сто сорок. Редакций у нас было пять.
Становилось ясно, что редакция эта попала в нечистые руки.
Темно и тревожно становилось от этих мыслей на душе. Я в это время не только писать, но даже думать о каких-нибудь сюжетах, образах перестал; вспоминал Пушкина: нужен душевный покой для творчества.
Блинов молчал, но казалось мне, что страдал он еще более, чем я. И когда Сорокин ему говорил:
- Андрей Дмитриевич! Вы кого приняли на работу? Снова еврея?
- Нет, нет, ребята. Эта женщина, которую Прокушев мне предложил в национальную редакцию, не еврейка. Она осетинка.
- Она такая же осетинка, как Вагин уральский казак! Нужно наконец соблюдать конституцию - равное представительство всех национальностей.
Однако процесс «оккупации» издательства людьми одной малой народности продолжался. Надо было его приостановить.
На обед ходили троицей. Сорокин все больше сатанел, проявлял горячность, нетерпение. Говорил не стесняясь, резал по-рабочему. В очередной раз, когда мы пошли на обед, заговорил:
- Вы, Андрей Дмитриевич, большой либерал, сдаете этому черту, Прокушеву, одну позицию за другой. Скоро и «Современник» станет типично московским издательством. Российским писателям и здесь кислород перекроют.
Блинов молчал. Лицо его становилось розовым. Я поддержал Сорокина:
- Да, Андрей Дмитриевич, мы за последние два месяца приняли двадцать человек. Трех «проглядели» - оказались леваками, тянут в план одних евреев. Процентное соотношение резко сползает в сторону москвичей,- боюсь, как бы в следующем году их не оказалось в плане половина. Но ведь Свиридов строго требует держать процент двадцать на восемьдесят. Издательство создано для российских писателей, а не для москвичей. К тому же, вы знаете, что такое проза большинства столичных писателей. Ее в достатке выпускает «Советский писатель», а где книги, которые бы хотелось почитать?.. Они умирают раньше, чем появляются в свет.
Блинов это все лучше нас знал и понимал также правоту насчет прокушевских кадров. Не поставь мы перед ними прочной преграды, уйдет издательство, тихо, незаметно сползет в московское литературное болото, где власть все больше захватывают писатели с русскими фамилиями, пишущие на русском языке, но рожденные евреями или полуевреями. Брежневское правление открыло перед ними все шлюзы, и они буквально стали затоплять книжный рынок,- штурмом брали каждую газету, журнал и особенно издательства. Книга для них - это власть над умами, власть реальная и надолго. Издательство - главная мастерская, где они лепят своих божков и кумиров, лидеров и духовных вождей,- здесь создаются для наших детей иконы, проектируется мир по их разумению: один мир и одна жизнь для гоев, другая жизнь - для них, избранных.
Блинов опытнее нас, он больше знал и видел и как писатель, исследовавший современную жизнь, мог бы и нас многому научить. Видимо, считал себя виноватым. Обращаясь ко мне, сказал:
- Ты, Иван, иди в отпуск, а я обещаю за время твоего отсутствия никого не брать на работу. Вот сегодня познакомитесь с двумя моими земляками. Хотелось бы их назначить редакторами. Если не будете возражать, завтра же и назначим. Ну, а когда придешь из отпуска, я поеду. И уж тогда, после отдыха, спланируем нашу работу. Одним словом, больше не будем пятиться. Ни шагу назад!
В тот день я знакомился с двумя молодцами, уроженцами вятской земли. Это были Крупин Владимир Николаевич и Филев Борис Аркадьевич. Крупина мы назначили старшим редактором в русскую прозу, Филева временно допустили к исполнению обязанностей заведующего молодежной редакцией.
Итак, мы с женой поехали на отдых в Кисловодск. И там, в санатории, на третий или четвертый день композитор Табачников, с которым мы познакомились, радостно размахивая «Литературной газетой», кричал:
- Тут статья о тебе. Ты слышишь, большая статья! «Жанр мещанского романа».
- Как понять - мещанский роман? Я что, такой роман написал?
- Ну да, мещанским романом нас угостил. Надо почитать. Где достать его?
- Я вижу, вы обрадовались?
- А как же! Ругань в наше время лучшая похвала. Критикам никто не верит. Если хвалят, значит, плохо, а как ругать зачнут - считай, книга стоящая. Я вот и не думал о твоих книгах, а теперь читать начну.
Статью написал Феликс Кузнецов, в ней я изображался не только плохим литератором, но и еще каким-то отпетым злодеем. Мещанин с ног до головы, а к тому же и перессорить все наше общество вознамерился. И там, где обитают сплошь прекрасные люди,- в науке, например, или в театрах режиссеры,-я все черной краской перепачкал…
Критик с автором не церемонился. Даже и о том писал, чего в романе сроду не было.
Вот об этих передержках, об откровенном вранье критика я написал в «Литературную газету». Письмо мое тут же было напечатано, но на газетной полосе рядом с письмом появилась вторая статья, куда более ругательная: «Еще раз о романе И. Дроздова "Подземный меридиан"».
Иван Шевцов прислал мне в санаторий письмо.
«Здравствуй, Тезка!
Спасибо за праздничное поздравление. Взаимно поздравляю. И, главное, с Днем Победы, потому что в этот день невольно вспоминается девиз незабываемых военных лет: "Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!.." Но… тогда враг дошел только до Москвы. Сегодня он оккупировал всю страну - от Бреста до Курил. И этот враг, Сион, сильнее и коварнее своего меньшего брата - фашизма. Потому-то и нет уверенности, что "победа будет за нами". Боюсь, что на этот раз страна наша, народ наш - такой доверчивый и младенчески беспечный - не выстоит.
Ты, конечно, читал в "Литературке" от 26 апреля 1972 года. Звереют цинично. И, как всегда, подло. Но на это не следует обращать внимания. Просто надо посмеиваться. Свыше двадцати подобных статей было опубликовано против меня. К этому нужно привыкнуть и принимать, как должное. Гитлеровцы вешали партизан-патриотов. Сегодня сионисты расправляются с патриотами доступными им средствами и методами. В первую очередь используют такое оружие, как пресса. Это их оружие. У нас его нет, мы лишены его.
Но ни в коем случае нельзя отчаиваться. У одного из апостолов есть такой афоризм: "Мы отовсюду притесняемы, но не стеснены; мы в отчаянных обстоятельствах, но не отчаиваемся".
Ты стал фигурой, и это должно тебя радовать. И не обращай внимания на "доброжелательных" умников, которые сегодня бегают по коридорам и любовно упрекают тебя: ах, какой он… не мог посоветоваться, прежде чем послать в "Литгадину" свое беспомощное письмо.
Будь письмо иным, злым и резким, они бы его не напечатали.
И Кобзев в ответ на последний выпад "ЛГ" написал им открытое письмо, а копию послал в Политбюро. В нем Игорь превзошел самого себя: письмо (статья), убийственное по своей партийной убежденности. Образец гражданской публицистики. Я восхищен им. Это в десять раз сильней, чем его статья в "Сов. России" обо мне. Битва продолжается и, кажется, достигла накала, того самого предела, за которым следует какая-то разрядка.
Какая? - вот вопрос.
Будем надеяться. Я на работу не иду, отпала необходимость. (К Первомаю меня порадовали. Но молчу. По крайней мере, заключили авансовый договор). А это, братец, симптом. В Май я выпил сто граммов за здоровье Человека, перед которым преклоняюсь и которым нельзя не восхищаться. Есть же на свете настоящие ленинцы!
Напиши Игорю (Калинина, 16). Наде привет и поздравление. Выше голову. Помни, что ты стоишь на переднем крае самой жестокой Великой Отечественной Идеологической войны.
1972 май И. Шевцов»
(Настоящим ленинцем Шевцов называет Дмитрия Степановича Полянского, члена Политбюро ЦК КПСС).
Вернулся на работу, отпустил на отдых Блинова.
Из планового отдела принесли на подпись тематический план будущего года. В нем уже было больше трехсот позиций. Под ним стояли все подписи, кроме главного редактора и директора.
- Оставьте, я посмотрю.
- Сегодня надо везти в Комитет. Директор просит подписать немедленно.
- Оставьте. Такой документ мне не хотелось бы подписывать вслепую.
В плане была заложена вопиющая несправедливость: процент москвичей приближался к сорока - в два раза больше нормы, определенной правительством. Это - по количеству позиций, но есть еще количество листов-оттисков - полиграфический термин, который следует разъяснить. Если коротко и популярно, то секрет тут в следующем: объем книги бывает разный: семь авторских листов, а бывает и сорок семь. Книгу и авторские листы можно отпечатать тиражом в пятнадцать тысяч, а можно его довести и до ста пятидесяти тысяч и больше. Поэтому в издательском и типографском мире принята единица измерения: листы-оттиски. Тут уж ошибки не будет. Сразу понятны и количество бумаги, и все другие материальные затраты, и машинное время, и ресурсы, и человеко-часы… Если говорить проще, то книги москвичей планировались объемные, материалы для них отпускались дорогие, прочные, красивые, тиражи им назначались большие - втрое, вчетверо больше среднеиздательских. И если сложить все эти показатели по книгам столичных и провинциальных писателей, расшифровать все хитрости Прокушева, Дрожжева, Вагина, Анчишкина и всех редакторов-евреев, то получалась примерно следующая картина: фифти-фифти, половина-наполовину. Российских писателей безбожно обкрадывали.
Через час-другой зашел Прокушев. Смотрел куда-то поверх меня, голова дергалась, в голосе - нетерпение.
- Подписал? Давай, повезу в Комитет. И в Совмин РСФСР, и в Союз писателей… Надоели! А что делать? Ото всех надо добро получить. Три полиграфические фабрики на нас работают, теперь еще Калининский комбинат надо выбить, а Дрожжев в Харьков поехал, и там для нас мощности выделяют.
- Это все хорошо, Юрий Львович, но тематический план года - такой важный документ, что его главный редактор должен подписывать. Тут ведь вся наша стратегия и все понимание задач, поставленных перед нами правительством.
- Иван Владимирович! Вы что-то стали выражаться длинно и высокими словами. Не замечал раньше за вами. План как план, рукописи отбирали, одобряли в редакциях - там сидят ваши подчиненные, вы их воспитываете, ими руководите…
- Вы, Юрий Львович, тоже говорите высокими словами: да, в редакциях сидят мои подчиненные, но там немало и редакторов, которых вы приняли без моего ведома и без ведома главного редактора. Они, эти ваши кадры, по-видимому, очень любят Москву, московских авторов,- вот им-то мы и обязаны тем, что план составлен в нарушение норм Конституции и постановления правительства о нашем издательстве.
- Позвольте! Уж и Конституция нарушена!
- Да, представьте себе. Москва - столица России и Советского государства - город русский, а давайте-ка разберем наших авторов-москвичей по национальному признаку. Фамилии - да, русские, а на самом деле…
- Ну, знаете!.. Может, еще кровь на исследование возьмем?
- Юрий Львович! Мы с вами не на собрании - разговор ведем начистоту. Я не желаю участвовать в обмане. И вы мне ярлыки не вешайте. Я ведь тоже могу научно квалифицировать ваши действия. Вы слишком быстро обозначили свою позицию и потащили издательство в болото московской литературной богемы. Очень жаль, что я раньше не знал вашу двойную игру - не пошел бы работать в издательство. Но если уж согласился - извольте знать мою позицию: для меня в литературе есть только литература, есть только талантливые книги, только талантливые писатели. Я сам реалист и признаю только реалистическую литературу. Никакого авангарда, никакого модерна, никаких поделок и авантюризма. А вы, между прочим, в оформлении книг эту мерзость уже пустили на страницы почти всех наших книг. Я намерен бороться не только за качество книг и интересы российских писателей, но и за качество оформления. Намерен потребовать квалифицированную комиссию и поставить этот вопрос на коллегии Комитета.
Прокушев всю эту мою тираду выслушал спокойно. Он как бы был оглушен моим натиском и только дробно покачивал головой и постреливал глазами. И после того, как я закончил, несколько минут сидел молча, нервическим подрагиванием пальцев двигал то в одну сторону, то в другую лежавший на столе план. И потом, проворчав что-то невнятное, сгреб план и вылетел из кабинета.
Я тотчас же пошел к Сорокину, рассказал ему о нашем разговоре с директором. В конце сказал:
- Ты, конечно, волен поступать как угодно, но имей в виду: если подпишешь план за главного редактора, я буду писать докладную Свиридову. А если и Свиридов возьмет вашу сторону, подниму шум на всех уровнях.
Сорокин ничего не сказал.
В тот же день Прокушев предложил ему подписать план за главного редактора, но он отказался.
Между тем из Комитета звонил заместитель председателя по издательским делам Звягин. Требовал немедленно доставить план в Комитет. Но Прокушев уехал домой. Его не могли найти и в этот день, и назавтра, и на третий день. Где он был, с кем советовался, какие планы вынашивал - неизвестно.
Впрочем, скоро его тактика обнаружилась. Он временно отступил, собрался с силами и нанес по своим противникам удар внезапный и сильнейший.
Наши ряды дрогнули, но - устояли.
Что же это был за удар?
Андрей Дмитриевич, вернувшийся из отпуска, ничего нам не говорил, но мы знали: тематический план и он не подписал.
Прокушев вносил в план коррективы. С утра приглашал к себе Анчишкина,- кстати, как потом выяснилось, тоже сторонника москвичей,- и они втроем «выравнивали» положение в плане. Процент москвичей довели примерно до двадцати пяти, и Блинов поставил свою подпись.
У меня за спиной между тем стали возникать разговоры: может ли быть среди руководителей головного российского издательства писатель, творчество которого подвергается столь интенсивному разгрому? Как он может оценивать рукописи, учить редакторов, если сам не умеет писать и идеи его книг вредоносны?
Стороной до меня доходили слухи, что такие сомнения возникли в Союзе писателей и в Совете Министров РСФСР,- там будто бы выказывает мне недоверие сам Качемасов,- но, главное, мною, как писателем, весьма недовольны в ЦК партии, и недовольство это высказывают первые лица из идеологического аппарата - Яковлев, Зимянин, Беляев.
Говорили также, что Свиридов и особенно Карелин меня защищают.
Незадолго до этого критической атаке были подвергнуты произведения Михаила Алексеева,- он был главным редактором журнала «Москва». Целенаправленно разносили других редакторов - тех, кто держал оборону против леваков. Свиридов, отстаивая нас, говорил: систематической травле подвергались и Горький, и Алексей Толстой, и Шолохов, а уж о Есенине и Маяковском и говорить нечего. Стихи Безыменского, Багрицкого, Светлова «Правда» печатала беспрерывно, а Есенина при его жизни не опубликовала ни строчки. Так что же из этого следует? Да если статья критика - повод для снятия с работы главного редактора, где же мы их наберем, главных редакторов?
Атака постепенно захлебнулась, меня оставили в покое, но вдруг в ЦК вызвали Блинова. Прокушев поставил вопрос перед самой высокой инстанцией таким образом: «Я не могу доверять Блинову, он болен, не может читать каждую выходящую в свет книгу,- прошу отстранить его от должности».
На короткое совещание собрались высшие чины идеологического аппарата, пригласили Свиридова, Прокушева, Блинова. И там Прокушев демонстрировал какие-то серьезные ошибки, которые при подписании к печати не заметил Блинов. «Значит, он не читает того, что подписывает. Может ли директор доверять Блинову? Или я, или он».
Так нам рассказывали об этом совещании, говорили о благородной позиции Свиридова,- он будто бы защищал Блинова и нападал на Прокушева, но… Чины знали, чего они хотели. Прокушев им был нужен.
Блинов из ЦК поехал на дачу.
Я в тот же день по пути в Семхоз заехал в Абрамцево. Блинов как-то смущенно и грустно улыбался, он еще не верил в реальность происшедшего. И действительно, человек, который был отцом большого коллектива, создателем издательства и многих замечательных серий, который всех научил и поставил на ноги - обучил и самого Прокушева, один доподлинно знавший издательское дело и безошибочно судивший о любой рукописи, о любом писателе, знавший изнутри живой литературный процесс и не только российский,- этот-то человек вдруг одним ударом выбивается из седла.
Всем стало ясно: за Прокушевым стоят влиятельные силы. За ним Качемасов, Михалков, Яковлев, Зимянин… Его поддерживают в Союзе писателей Марков, Бондарев. Он, Прокушев, опирается на Брежнева, Суслова. И как-то вдруг прояснились все они сами, столпы нашего Отечества. Стало вдруг понятно, что «Литературную газету» редактирует еврей Чаковский, «Юность» - еврей Полевой, во главе Союза писателей СССР - Георгий Марков - человек незаметный, ничем себя не проявивший, а в Российском союзе - Сергей Михалков, Юрий Бондарев. На словах кричат о русском, а поддерживают евреев.
Книг Михалкова мы не знали, но зато слышали о нем анекдот:
- Сережа,- говорят ему,- а ведь гимн-то вы с Эль Регистаном написали неважный. Одна риторика в нем, да лозунги.
- А это не ва-а-а-жно. Когда его и-и-исполнять будут, вы встанете и ша-ша-шапки снимете.
Одним словом, осиротев, мы вдруг повзрослели на целую голову. Ко мне стали чаще заходить редакторы, заведующие редакциями, их замы. Я лучше узнавал их, видел, кто и чем дышит. Многие недвусмысленно предлагали поддержку, просили крепиться - не поддаваться Прокушеву, Михалкову, Бондареву, Качемасову.
Сильно повзрослели и закипели стремлением ужесточить русскую патриотическую позицию Валентин Сорокин и Юрий Панкратов. Панкратова мы подтягивали в главную редакцию, потому что вдвоем с Сорокиным с потоком рукописей и многообразных дел не справлялись.
Интересная метаморфоза произошла у меня во взглядах на Прокушева. Я перестал воспринимать его как обыкновенного человека, коллегу, товарища, и перестал возмущаться его действиями. Мне стало легче с ним. Он меня теперь не волновал и не раздражал. «Он - боец,- подумал я,- леваки, авангардисты, москвичи, просионистские круги - это его среда, они его заслали в издательство, и он им служит. Вот он нанес удар - выбил из нашей стаи главного бойца. Сумел, значит, изловчился, нашел силы. А мы - нет, не можем. Вон Анчишкин - он мой подчиненный, а я его терплю, даю волю, свободу - рохля я и кисель! А ведь на фронте был, на самолетах летал, потом батареей командовал. И вроде бы неплохо воевал. Наша батарея больше всех в полку вражеской техники уничтожила, ордена за то мне дали. А Прокушев?.. В горкоме комсомола сидел, пороху не нюхал! А вот поди ж ты - в этой войне бьет нас. И Блинов - фронтовик, и писатель какой! Чета ли ему Прокушев? А и с Блиновым сладил».
Думы эти были теперь беспрерывными, и - странное дело! - ни голова от них не болела, ни сердце, а силы прибавлялись. Крепло желание драться, побеждать и, наконец, положить на лопатки яковлево-михалковскую шайку.
Успехи противника распаляли ярость, я желал теперь одного - Победы, пусть на одном, нашем участке, но - победы.
В дни отдыха приходил к Фирсову, Шевцову, Кобзеву,- здесь всюду живо обсуждали драматический эпизод в «Современнике», задавали вопросы, что за человек Прокушев, как он смог так скоро, без видимого повода добиться смещения Андрея Блинова.
И всякий разговор кончался словами: «Очередь за тобой, они теперь на тебя поведут атаку».
Кто-нибудь, бывало, скажет:
- Иван! Не сдавайся! Ты же на фронте летчиком был.
Летчиком-то я был немного, а вот в артиллерии…
И невольно вспоминал, как ночами, в дождь, метель - в любую непогоду - шел я и ехал с батареей по дорогам войны - от Валуек до Будапешта; и как в любой час, ночью, днем ли - мы попадали под огонь самолетов, или танков, а то и пехоты, и как пушкари наши с непостижимой скоростью разворачивали орудия, и так мы палили, так бились, аж небу было жарко. И ни разу не дрогнули, не отступили. А здесь…
Так думал я, возвращаясь домой и вспоминая напутствия друзей: «Не сдавайся, держись!»
В Семхозе между тем по-прежнему писали и как-то ухитрялись еще печататься, хотя и жаловались, что в издательствах все больше теперь евреев и русским писателям перекрывают кислород.
Как раз в то время в издательстве «Молодая гвардия» директор Валерий Ганичев выпустил книгу белорусского ученого Владимира Бегуна «Ползучая контрреволюция» - о том, как сионисты во всем мире рвутся к власти, осуществляя свою библейскую мечту к 2000-му году завоевать весь мир. Прозрачные намеки делались в этой книге и на положение в нашей стране: Россию сионисты избрали своей главной целью.
Ганичев издал книгу большим тиражом, затем переиздал ее еще большим. За эту свою патриотическую акцию он поплатился креслом директора: его вначале, будто повышая, назначили главным редактором «Комсомольской правды», а вскоре столкнули в «Гослитиздат» чуть ли не на рядовую должность - редактором «Роман-газеты». Силы, свалившие Блинова, не дремали!
Были в Семхозе и перемены: Фирсова назначили главным редактором советско-болгарского журнала «Дружба», по соседству со мной купил дачу Валентин Сорокин и почти в то же время поблизости от нас поселился Иван Акулов. Теперь в нашем крыле обосновалась целая семья,- не скажу, что дружная,- литераторов: еще раньше Сорокина и тоже поблизости от меня приобрел дом военный писатель, мой давний товарищ Николай Камбулов, а на задах поселился Сергей Высоцкий, бывший тогда заместителем главного редактора «Огонька».
И еще усиливалась старая тенденция - пили в Семхозе все больше и больше. Пили так же дружно и упорно, как писатели в Челябинске и Донецке, только с каким-то иным вдохновенным пристрастием, с самодовольным и агрессивным убеждением в правоте этого ведущего в пропасть занятия.
Камбулов пил вместе с женой Мариной, и, если я случайно заглядывал к ним в час обеда, у них на столе стояла неизменная бутылка водки. Предлагали мне стаканчик, обижались на мой отказ, называли ханжой, ломакой и утверждали, что я пью больше, чем они, но только втайне ото всех и даже от своей жены.
Им вторил Фирсов: «Да, он тихо всасывает… под одеялом».
Фирсов, Шевцов, Сорокин, Акулов, Камбулов пили все больше и писали все меньше. Обыкновенно писатели, если они ведут здоровый образ жизни - Лев Толстой, Гончаров, Достоевский, Бернард Шоу, Гёте - с возрастом писали все лучше. Толстой на склоне лет хлопнул дверью, как сказал Куприн, то есть создал супергениальную повесть «Хаджи Мурат». И это естественно, потому что знания и опыт жизни прибавляются, профессиональное мастерство крепнет… И совсем иначе обстоит дело с пьющими писателями. Талант их слабеет пропорционально выпитому. Перо как бы валится из рук - язык становится вялым и многословным, мысли тускнеют, блеска в описаниях природы, в обрисовке лиц, характеров уже как не бывало. Все это я заметил и у Шевцова, и у Фирсова - особенно в поэме о Шолохове; у Сорокина - в поэме о Пушкине и затем - о Жукове. Камбулов и Акулов незадолго до смерти - кстати, преждевременной - и совсем выронили перо из рук.
Скоро мы поняли: и Владлен Анчишкин - заведующий редакцией русской прозы - ориентируется на авторов-москвичей, на евреев.
И бригада младших редакторов во главе с Петровым и Маркусом бойко натаскивает рукописи москвичей, зорко следит, чью рукопись и кому отправить на рецензию, с кем из авторов и как поговорить, кого привечать, а кого и «пугнуть» строгостями головного столичного издательства: «Вы уж там на месте свою рукопись постарайтесь устроить, у нас трудно, почти невозможно…»
Однажды я зашел в редакцию русской прозы, сел где-то в уголке, беседовал с редактором. В это время к младшему редактору А. Маркусу подошел автор, хотел сдать рукопись. Маркус принимать не торопился. Спрашивал, давно ли пишет, какие книги имеет. Автор робко объяснял, что пишет он давно, кое-что печатал в журналах, но отдельной книги не имеет. Маркус листал рукопись, говорил: у нас в издательстве тесно, планы все забиты, вам бы лучше обратиться в другое издательство. И тот согласился, положил рукопись в портфель и стал вежливо прощаться, кланяться - весь вид его говорил о признательности за умный совет, за то, что ему уделили внимание.
Я попросил автора задержаться и пригласил его к себе. Стал расспрашивать. Это был писатель Михаил Рябых, заведующий канцелярией ВЦСПС. Он долгое время жил на Севере, писал рассказы о людях Заполярья, о суровой, романтической жизни в тех краях. Скромный и доверчивый, как большинство русских людей, он воспринял беседу Маркуса как вежливый отказ, нежелание принимать рукопись малоизвестного автора. Я взял его рукопись домой и увидел, что рассказы его написаны добротным русским языком, люди обрисованы колоритно, характеры сильные, самобытные. Рукопись мы поставили в план на следующий год, а в редакции русской прозы я провел совещание, рассказал этот эпизод, предупредил, что рукописи следует принимать без всяких оговорок, авторов нужно встречать приветливо и каждому обещать, что рукопись его будет изучена самым тщательным образом.
Потом я беседовал с Анчишкиным, недвусмысленно дал ему понять, что такие нравы в самой большой нашей редакции я терпеть не намерен.
И еще предупредил, чтобы его редакторы строго выдерживали установленные правительством пропорции издания книг москвичей и авторов с периферии.
Анчишкин ничего не сказал, но по выражению лица я видел: разговор ему не нравится. Я как бы сыпал песок в ту систему, которую он с благословения Прокушева у себя в редакции налаживал. А редакция была большая. Чтобы представить ее мощность, приведем такие сравнения: «Профиздат» в то время издавал в год двадцать художественных книг, «Московский рабочий» - пятьдесят, а наша одна только редакция русской прозы - сто сорок. Редакций у нас было пять.
Становилось ясно, что редакция эта попала в нечистые руки.
Темно и тревожно становилось от этих мыслей на душе. Я в это время не только писать, но даже думать о каких-нибудь сюжетах, образах перестал; вспоминал Пушкина: нужен душевный покой для творчества.
Блинов молчал, но казалось мне, что страдал он еще более, чем я. И когда Сорокин ему говорил:
- Андрей Дмитриевич! Вы кого приняли на работу? Снова еврея?
- Нет, нет, ребята. Эта женщина, которую Прокушев мне предложил в национальную редакцию, не еврейка. Она осетинка.
- Она такая же осетинка, как Вагин уральский казак! Нужно наконец соблюдать конституцию - равное представительство всех национальностей.
Однако процесс «оккупации» издательства людьми одной малой народности продолжался. Надо было его приостановить.
На обед ходили троицей. Сорокин все больше сатанел, проявлял горячность, нетерпение. Говорил не стесняясь, резал по-рабочему. В очередной раз, когда мы пошли на обед, заговорил:
- Вы, Андрей Дмитриевич, большой либерал, сдаете этому черту, Прокушеву, одну позицию за другой. Скоро и «Современник» станет типично московским издательством. Российским писателям и здесь кислород перекроют.
Блинов молчал. Лицо его становилось розовым. Я поддержал Сорокина:
- Да, Андрей Дмитриевич, мы за последние два месяца приняли двадцать человек. Трех «проглядели» - оказались леваками, тянут в план одних евреев. Процентное соотношение резко сползает в сторону москвичей,- боюсь, как бы в следующем году их не оказалось в плане половина. Но ведь Свиридов строго требует держать процент двадцать на восемьдесят. Издательство создано для российских писателей, а не для москвичей. К тому же, вы знаете, что такое проза большинства столичных писателей. Ее в достатке выпускает «Советский писатель», а где книги, которые бы хотелось почитать?.. Они умирают раньше, чем появляются в свет.
Блинов это все лучше нас знал и понимал также правоту насчет прокушевских кадров. Не поставь мы перед ними прочной преграды, уйдет издательство, тихо, незаметно сползет в московское литературное болото, где власть все больше захватывают писатели с русскими фамилиями, пишущие на русском языке, но рожденные евреями или полуевреями. Брежневское правление открыло перед ними все шлюзы, и они буквально стали затоплять книжный рынок,- штурмом брали каждую газету, журнал и особенно издательства. Книга для них - это власть над умами, власть реальная и надолго. Издательство - главная мастерская, где они лепят своих божков и кумиров, лидеров и духовных вождей,- здесь создаются для наших детей иконы, проектируется мир по их разумению: один мир и одна жизнь для гоев, другая жизнь - для них, избранных.
Блинов опытнее нас, он больше знал и видел и как писатель, исследовавший современную жизнь, мог бы и нас многому научить. Видимо, считал себя виноватым. Обращаясь ко мне, сказал:
- Ты, Иван, иди в отпуск, а я обещаю за время твоего отсутствия никого не брать на работу. Вот сегодня познакомитесь с двумя моими земляками. Хотелось бы их назначить редакторами. Если не будете возражать, завтра же и назначим. Ну, а когда придешь из отпуска, я поеду. И уж тогда, после отдыха, спланируем нашу работу. Одним словом, больше не будем пятиться. Ни шагу назад!
В тот день я знакомился с двумя молодцами, уроженцами вятской земли. Это были Крупин Владимир Николаевич и Филев Борис Аркадьевич. Крупина мы назначили старшим редактором в русскую прозу, Филева временно допустили к исполнению обязанностей заведующего молодежной редакцией.
Итак, мы с женой поехали на отдых в Кисловодск. И там, в санатории, на третий или четвертый день композитор Табачников, с которым мы познакомились, радостно размахивая «Литературной газетой», кричал:
- Тут статья о тебе. Ты слышишь, большая статья! «Жанр мещанского романа».
- Как понять - мещанский роман? Я что, такой роман написал?
- Ну да, мещанским романом нас угостил. Надо почитать. Где достать его?
- Я вижу, вы обрадовались?
- А как же! Ругань в наше время лучшая похвала. Критикам никто не верит. Если хвалят, значит, плохо, а как ругать зачнут - считай, книга стоящая. Я вот и не думал о твоих книгах, а теперь читать начну.
Статью написал Феликс Кузнецов, в ней я изображался не только плохим литератором, но и еще каким-то отпетым злодеем. Мещанин с ног до головы, а к тому же и перессорить все наше общество вознамерился. И там, где обитают сплошь прекрасные люди,- в науке, например, или в театрах режиссеры,-я все черной краской перепачкал…
Критик с автором не церемонился. Даже и о том писал, чего в романе сроду не было.
Вот об этих передержках, об откровенном вранье критика я написал в «Литературную газету». Письмо мое тут же было напечатано, но на газетной полосе рядом с письмом появилась вторая статья, куда более ругательная: «Еще раз о романе И. Дроздова "Подземный меридиан"».
Иван Шевцов прислал мне в санаторий письмо.
«Здравствуй, Тезка!
Спасибо за праздничное поздравление. Взаимно поздравляю. И, главное, с Днем Победы, потому что в этот день невольно вспоминается девиз незабываемых военных лет: "Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!.." Но… тогда враг дошел только до Москвы. Сегодня он оккупировал всю страну - от Бреста до Курил. И этот враг, Сион, сильнее и коварнее своего меньшего брата - фашизма. Потому-то и нет уверенности, что "победа будет за нами". Боюсь, что на этот раз страна наша, народ наш - такой доверчивый и младенчески беспечный - не выстоит.
Ты, конечно, читал в "Литературке" от 26 апреля 1972 года. Звереют цинично. И, как всегда, подло. Но на это не следует обращать внимания. Просто надо посмеиваться. Свыше двадцати подобных статей было опубликовано против меня. К этому нужно привыкнуть и принимать, как должное. Гитлеровцы вешали партизан-патриотов. Сегодня сионисты расправляются с патриотами доступными им средствами и методами. В первую очередь используют такое оружие, как пресса. Это их оружие. У нас его нет, мы лишены его.
Но ни в коем случае нельзя отчаиваться. У одного из апостолов есть такой афоризм: "Мы отовсюду притесняемы, но не стеснены; мы в отчаянных обстоятельствах, но не отчаиваемся".
Ты стал фигурой, и это должно тебя радовать. И не обращай внимания на "доброжелательных" умников, которые сегодня бегают по коридорам и любовно упрекают тебя: ах, какой он… не мог посоветоваться, прежде чем послать в "Литгадину" свое беспомощное письмо.
Будь письмо иным, злым и резким, они бы его не напечатали.
И Кобзев в ответ на последний выпад "ЛГ" написал им открытое письмо, а копию послал в Политбюро. В нем Игорь превзошел самого себя: письмо (статья), убийственное по своей партийной убежденности. Образец гражданской публицистики. Я восхищен им. Это в десять раз сильней, чем его статья в "Сов. России" обо мне. Битва продолжается и, кажется, достигла накала, того самого предела, за которым следует какая-то разрядка.
Какая? - вот вопрос.
Будем надеяться. Я на работу не иду, отпала необходимость. (К Первомаю меня порадовали. Но молчу. По крайней мере, заключили авансовый договор). А это, братец, симптом. В Май я выпил сто граммов за здоровье Человека, перед которым преклоняюсь и которым нельзя не восхищаться. Есть же на свете настоящие ленинцы!
Напиши Игорю (Калинина, 16). Наде привет и поздравление. Выше голову. Помни, что ты стоишь на переднем крае самой жестокой Великой Отечественной Идеологической войны.
1972 май И. Шевцов»
(Настоящим ленинцем Шевцов называет Дмитрия Степановича Полянского, члена Политбюро ЦК КПСС).
Вернулся на работу, отпустил на отдых Блинова.
Из планового отдела принесли на подпись тематический план будущего года. В нем уже было больше трехсот позиций. Под ним стояли все подписи, кроме главного редактора и директора.
- Оставьте, я посмотрю.
- Сегодня надо везти в Комитет. Директор просит подписать немедленно.
- Оставьте. Такой документ мне не хотелось бы подписывать вслепую.
В плане была заложена вопиющая несправедливость: процент москвичей приближался к сорока - в два раза больше нормы, определенной правительством. Это - по количеству позиций, но есть еще количество листов-оттисков - полиграфический термин, который следует разъяснить. Если коротко и популярно, то секрет тут в следующем: объем книги бывает разный: семь авторских листов, а бывает и сорок семь. Книгу и авторские листы можно отпечатать тиражом в пятнадцать тысяч, а можно его довести и до ста пятидесяти тысяч и больше. Поэтому в издательском и типографском мире принята единица измерения: листы-оттиски. Тут уж ошибки не будет. Сразу понятны и количество бумаги, и все другие материальные затраты, и машинное время, и ресурсы, и человеко-часы… Если говорить проще, то книги москвичей планировались объемные, материалы для них отпускались дорогие, прочные, красивые, тиражи им назначались большие - втрое, вчетверо больше среднеиздательских. И если сложить все эти показатели по книгам столичных и провинциальных писателей, расшифровать все хитрости Прокушева, Дрожжева, Вагина, Анчишкина и всех редакторов-евреев, то получалась примерно следующая картина: фифти-фифти, половина-наполовину. Российских писателей безбожно обкрадывали.
Через час-другой зашел Прокушев. Смотрел куда-то поверх меня, голова дергалась, в голосе - нетерпение.
- Подписал? Давай, повезу в Комитет. И в Совмин РСФСР, и в Союз писателей… Надоели! А что делать? Ото всех надо добро получить. Три полиграфические фабрики на нас работают, теперь еще Калининский комбинат надо выбить, а Дрожжев в Харьков поехал, и там для нас мощности выделяют.
- Это все хорошо, Юрий Львович, но тематический план года - такой важный документ, что его главный редактор должен подписывать. Тут ведь вся наша стратегия и все понимание задач, поставленных перед нами правительством.
- Иван Владимирович! Вы что-то стали выражаться длинно и высокими словами. Не замечал раньше за вами. План как план, рукописи отбирали, одобряли в редакциях - там сидят ваши подчиненные, вы их воспитываете, ими руководите…
- Вы, Юрий Львович, тоже говорите высокими словами: да, в редакциях сидят мои подчиненные, но там немало и редакторов, которых вы приняли без моего ведома и без ведома главного редактора. Они, эти ваши кадры, по-видимому, очень любят Москву, московских авторов,- вот им-то мы и обязаны тем, что план составлен в нарушение норм Конституции и постановления правительства о нашем издательстве.
- Позвольте! Уж и Конституция нарушена!
- Да, представьте себе. Москва - столица России и Советского государства - город русский, а давайте-ка разберем наших авторов-москвичей по национальному признаку. Фамилии - да, русские, а на самом деле…
- Ну, знаете!.. Может, еще кровь на исследование возьмем?
- Юрий Львович! Мы с вами не на собрании - разговор ведем начистоту. Я не желаю участвовать в обмане. И вы мне ярлыки не вешайте. Я ведь тоже могу научно квалифицировать ваши действия. Вы слишком быстро обозначили свою позицию и потащили издательство в болото московской литературной богемы. Очень жаль, что я раньше не знал вашу двойную игру - не пошел бы работать в издательство. Но если уж согласился - извольте знать мою позицию: для меня в литературе есть только литература, есть только талантливые книги, только талантливые писатели. Я сам реалист и признаю только реалистическую литературу. Никакого авангарда, никакого модерна, никаких поделок и авантюризма. А вы, между прочим, в оформлении книг эту мерзость уже пустили на страницы почти всех наших книг. Я намерен бороться не только за качество книг и интересы российских писателей, но и за качество оформления. Намерен потребовать квалифицированную комиссию и поставить этот вопрос на коллегии Комитета.
Прокушев всю эту мою тираду выслушал спокойно. Он как бы был оглушен моим натиском и только дробно покачивал головой и постреливал глазами. И после того, как я закончил, несколько минут сидел молча, нервическим подрагиванием пальцев двигал то в одну сторону, то в другую лежавший на столе план. И потом, проворчав что-то невнятное, сгреб план и вылетел из кабинета.
Я тотчас же пошел к Сорокину, рассказал ему о нашем разговоре с директором. В конце сказал:
- Ты, конечно, волен поступать как угодно, но имей в виду: если подпишешь план за главного редактора, я буду писать докладную Свиридову. А если и Свиридов возьмет вашу сторону, подниму шум на всех уровнях.
Сорокин ничего не сказал.
В тот же день Прокушев предложил ему подписать план за главного редактора, но он отказался.
Между тем из Комитета звонил заместитель председателя по издательским делам Звягин. Требовал немедленно доставить план в Комитет. Но Прокушев уехал домой. Его не могли найти и в этот день, и назавтра, и на третий день. Где он был, с кем советовался, какие планы вынашивал - неизвестно.
Впрочем, скоро его тактика обнаружилась. Он временно отступил, собрался с силами и нанес по своим противникам удар внезапный и сильнейший.
Наши ряды дрогнули, но - устояли.
Что же это был за удар?
Андрей Дмитриевич, вернувшийся из отпуска, ничего нам не говорил, но мы знали: тематический план и он не подписал.
Прокушев вносил в план коррективы. С утра приглашал к себе Анчишкина,- кстати, как потом выяснилось, тоже сторонника москвичей,- и они втроем «выравнивали» положение в плане. Процент москвичей довели примерно до двадцати пяти, и Блинов поставил свою подпись.
У меня за спиной между тем стали возникать разговоры: может ли быть среди руководителей головного российского издательства писатель, творчество которого подвергается столь интенсивному разгрому? Как он может оценивать рукописи, учить редакторов, если сам не умеет писать и идеи его книг вредоносны?
Стороной до меня доходили слухи, что такие сомнения возникли в Союзе писателей и в Совете Министров РСФСР,- там будто бы выказывает мне недоверие сам Качемасов,- но, главное, мною, как писателем, весьма недовольны в ЦК партии, и недовольство это высказывают первые лица из идеологического аппарата - Яковлев, Зимянин, Беляев.
Говорили также, что Свиридов и особенно Карелин меня защищают.
Незадолго до этого критической атаке были подвергнуты произведения Михаила Алексеева,- он был главным редактором журнала «Москва». Целенаправленно разносили других редакторов - тех, кто держал оборону против леваков. Свиридов, отстаивая нас, говорил: систематической травле подвергались и Горький, и Алексей Толстой, и Шолохов, а уж о Есенине и Маяковском и говорить нечего. Стихи Безыменского, Багрицкого, Светлова «Правда» печатала беспрерывно, а Есенина при его жизни не опубликовала ни строчки. Так что же из этого следует? Да если статья критика - повод для снятия с работы главного редактора, где же мы их наберем, главных редакторов?
Атака постепенно захлебнулась, меня оставили в покое, но вдруг в ЦК вызвали Блинова. Прокушев поставил вопрос перед самой высокой инстанцией таким образом: «Я не могу доверять Блинову, он болен, не может читать каждую выходящую в свет книгу,- прошу отстранить его от должности».
На короткое совещание собрались высшие чины идеологического аппарата, пригласили Свиридова, Прокушева, Блинова. И там Прокушев демонстрировал какие-то серьезные ошибки, которые при подписании к печати не заметил Блинов. «Значит, он не читает того, что подписывает. Может ли директор доверять Блинову? Или я, или он».
Так нам рассказывали об этом совещании, говорили о благородной позиции Свиридова,- он будто бы защищал Блинова и нападал на Прокушева, но… Чины знали, чего они хотели. Прокушев им был нужен.
Блинов из ЦК поехал на дачу.
Я в тот же день по пути в Семхоз заехал в Абрамцево. Блинов как-то смущенно и грустно улыбался, он еще не верил в реальность происшедшего. И действительно, человек, который был отцом большого коллектива, создателем издательства и многих замечательных серий, который всех научил и поставил на ноги - обучил и самого Прокушева, один доподлинно знавший издательское дело и безошибочно судивший о любой рукописи, о любом писателе, знавший изнутри живой литературный процесс и не только российский,- этот-то человек вдруг одним ударом выбивается из седла.
Всем стало ясно: за Прокушевым стоят влиятельные силы. За ним Качемасов, Михалков, Яковлев, Зимянин… Его поддерживают в Союзе писателей Марков, Бондарев. Он, Прокушев, опирается на Брежнева, Суслова. И как-то вдруг прояснились все они сами, столпы нашего Отечества. Стало вдруг понятно, что «Литературную газету» редактирует еврей Чаковский, «Юность» - еврей Полевой, во главе Союза писателей СССР - Георгий Марков - человек незаметный, ничем себя не проявивший, а в Российском союзе - Сергей Михалков, Юрий Бондарев. На словах кричат о русском, а поддерживают евреев.
Книг Михалкова мы не знали, но зато слышали о нем анекдот:
- Сережа,- говорят ему,- а ведь гимн-то вы с Эль Регистаном написали неважный. Одна риторика в нем, да лозунги.
- А это не ва-а-а-жно. Когда его и-и-исполнять будут, вы встанете и ша-ша-шапки снимете.
Одним словом, осиротев, мы вдруг повзрослели на целую голову. Ко мне стали чаще заходить редакторы, заведующие редакциями, их замы. Я лучше узнавал их, видел, кто и чем дышит. Многие недвусмысленно предлагали поддержку, просили крепиться - не поддаваться Прокушеву, Михалкову, Бондареву, Качемасову.
Сильно повзрослели и закипели стремлением ужесточить русскую патриотическую позицию Валентин Сорокин и Юрий Панкратов. Панкратова мы подтягивали в главную редакцию, потому что вдвоем с Сорокиным с потоком рукописей и многообразных дел не справлялись.
Интересная метаморфоза произошла у меня во взглядах на Прокушева. Я перестал воспринимать его как обыкновенного человека, коллегу, товарища, и перестал возмущаться его действиями. Мне стало легче с ним. Он меня теперь не волновал и не раздражал. «Он - боец,- подумал я,- леваки, авангардисты, москвичи, просионистские круги - это его среда, они его заслали в издательство, и он им служит. Вот он нанес удар - выбил из нашей стаи главного бойца. Сумел, значит, изловчился, нашел силы. А мы - нет, не можем. Вон Анчишкин - он мой подчиненный, а я его терплю, даю волю, свободу - рохля я и кисель! А ведь на фронте был, на самолетах летал, потом батареей командовал. И вроде бы неплохо воевал. Наша батарея больше всех в полку вражеской техники уничтожила, ордена за то мне дали. А Прокушев?.. В горкоме комсомола сидел, пороху не нюхал! А вот поди ж ты - в этой войне бьет нас. И Блинов - фронтовик, и писатель какой! Чета ли ему Прокушев? А и с Блиновым сладил».
Думы эти были теперь беспрерывными, и - странное дело! - ни голова от них не болела, ни сердце, а силы прибавлялись. Крепло желание драться, побеждать и, наконец, положить на лопатки яковлево-михалковскую шайку.
Успехи противника распаляли ярость, я желал теперь одного - Победы, пусть на одном, нашем участке, но - победы.
В дни отдыха приходил к Фирсову, Шевцову, Кобзеву,- здесь всюду живо обсуждали драматический эпизод в «Современнике», задавали вопросы, что за человек Прокушев, как он смог так скоро, без видимого повода добиться смещения Андрея Блинова.
И всякий разговор кончался словами: «Очередь за тобой, они теперь на тебя поведут атаку».
Кто-нибудь, бывало, скажет:
- Иван! Не сдавайся! Ты же на фронте летчиком был.
Летчиком-то я был немного, а вот в артиллерии…
И невольно вспоминал, как ночами, в дождь, метель - в любую непогоду - шел я и ехал с батареей по дорогам войны - от Валуек до Будапешта; и как в любой час, ночью, днем ли - мы попадали под огонь самолетов, или танков, а то и пехоты, и как пушкари наши с непостижимой скоростью разворачивали орудия, и так мы палили, так бились, аж небу было жарко. И ни разу не дрогнули, не отступили. А здесь…
Так думал я, возвращаясь домой и вспоминая напутствия друзей: «Не сдавайся, держись!»
В Семхозе между тем по-прежнему писали и как-то ухитрялись еще печататься, хотя и жаловались, что в издательствах все больше теперь евреев и русским писателям перекрывают кислород.
Как раз в то время в издательстве «Молодая гвардия» директор Валерий Ганичев выпустил книгу белорусского ученого Владимира Бегуна «Ползучая контрреволюция» - о том, как сионисты во всем мире рвутся к власти, осуществляя свою библейскую мечту к 2000-му году завоевать весь мир. Прозрачные намеки делались в этой книге и на положение в нашей стране: Россию сионисты избрали своей главной целью.
Ганичев издал книгу большим тиражом, затем переиздал ее еще большим. За эту свою патриотическую акцию он поплатился креслом директора: его вначале, будто повышая, назначили главным редактором «Комсомольской правды», а вскоре столкнули в «Гослитиздат» чуть ли не на рядовую должность - редактором «Роман-газеты». Силы, свалившие Блинова, не дремали!
Были в Семхозе и перемены: Фирсова назначили главным редактором советско-болгарского журнала «Дружба», по соседству со мной купил дачу Валентин Сорокин и почти в то же время поблизости от нас поселился Иван Акулов. Теперь в нашем крыле обосновалась целая семья,- не скажу, что дружная,- литераторов: еще раньше Сорокина и тоже поблизости от меня приобрел дом военный писатель, мой давний товарищ Николай Камбулов, а на задах поселился Сергей Высоцкий, бывший тогда заместителем главного редактора «Огонька».
И еще усиливалась старая тенденция - пили в Семхозе все больше и больше. Пили так же дружно и упорно, как писатели в Челябинске и Донецке, только с каким-то иным вдохновенным пристрастием, с самодовольным и агрессивным убеждением в правоте этого ведущего в пропасть занятия.
Камбулов пил вместе с женой Мариной, и, если я случайно заглядывал к ним в час обеда, у них на столе стояла неизменная бутылка водки. Предлагали мне стаканчик, обижались на мой отказ, называли ханжой, ломакой и утверждали, что я пью больше, чем они, но только втайне ото всех и даже от своей жены.
Им вторил Фирсов: «Да, он тихо всасывает… под одеялом».
Фирсов, Шевцов, Сорокин, Акулов, Камбулов пили все больше и писали все меньше. Обыкновенно писатели, если они ведут здоровый образ жизни - Лев Толстой, Гончаров, Достоевский, Бернард Шоу, Гёте - с возрастом писали все лучше. Толстой на склоне лет хлопнул дверью, как сказал Куприн, то есть создал супергениальную повесть «Хаджи Мурат». И это естественно, потому что знания и опыт жизни прибавляются, профессиональное мастерство крепнет… И совсем иначе обстоит дело с пьющими писателями. Талант их слабеет пропорционально выпитому. Перо как бы валится из рук - язык становится вялым и многословным, мысли тускнеют, блеска в описаниях природы, в обрисовке лиц, характеров уже как не бывало. Все это я заметил и у Шевцова, и у Фирсова - особенно в поэме о Шолохове; у Сорокина - в поэме о Пушкине и затем - о Жукове. Камбулов и Акулов незадолго до смерти - кстати, преждевременной - и совсем выронили перо из рук.