Страница:
Игорь не показывает вида. Гордо, неколебимо стоит он под ударами. Слышал, как не однажды говорил: «Нет худа без добра. Они меня бранят, а я, как железо под ударами молота, становлюсь крепче. Вон, смотри - вчера мне вернули из журнала подборку стихов, а я над ними целую ночь работал. Ах, как я их хорошо укрепил, поправил! Хочешь, почитаю?»
Вот ведь любопытно: беседа с одним вселяет разлад, смятение, с другим - укрепит, вдохнет новые силы.
А все идет от образа жизни, от склада духовного. Кобзев жил высокой духовной жизнью, он излучал свет и силу.
Одно меня мучило и томило - поведение Сорокина. Слышало мое сердце: много бед может принести этот молодой, прорвавшийся к власти себялюбец.
Впрочем, тут же являлось успокоение: парень из рабочих, закалка крепкая, здоровая.
И ходил по лесу, думал, думал…
Недели через две Сорокин мне сказал:
- За дела не беспокойся, пиши свой роман, живи на даче. В другой раз и всю неделю не приходи в издательство, когда надо, я тебя позову.
И, как бы извиняясь, добавил:
- У нас будет третий заместитель - Виктор Кочетков.
- Кочетков - поэт. Три поэта в главной редакции - Свиридов не согласится.
- Свиридов пусть себе подбирает заместителей, а мы как-нибудь…
Он запнулся. Видимо, понял, что зашел за черту приличия. Добавил мягче:
- Мы контролируем положение.
Придя к себе в кабинет, я подумал: Сорокин выполняет чужую волю. «Вот она, та сторона, с которой зашел на меня Прокушев! И ведь ход-то какой! Он, пожалуй, еще и моим защитником изображать себя станет. То-то он ласковый со мной: и руку подолгу жмет, и в глаза смотрит. Подкрепление к нему пришло. Он силу почувствовал».
Смотрел в окно и думал: «С Прокушевым, Вагиным, Дрожжевым я воевать мог, но воевать со своими? Нет, на это меня не хватит».
Написал заявление об уходе, зашел к Сорокину. Тот прочел и как-то нервно, суетно замотал головой. Я решил облегчить его участь, сказал:
- Ты, Валентин, не беспокойся, я решений своих не меняю, заявления обратно не возьму. Желаю успеха.
И уехал в Радонежский лес. То была пятница, и через час-другой на дачу приехала Надежда. А вслед за ней и наши молодые: Светлана, Дмитрий и пятилетний внук Денис.
За ужином я объявил им о своем решении и Светлане сказал:
- Денис пусть живет со мной. Ему тут будет лучше, чем в детском саду.
Все молчали, но дочь обрадовалась. Ей давно хотелось, чтобы Денис жил на даче, и, кроме того, она всегда говорила, что настоящая моя судьба - свободная творческая жизнь.
Надежда с тревогой сказала:
- Тебя не будут печатать.
- Да, верно, печатать меня никто не станет. Очень уж врагов много. Но времена меняются. Придет и на нашу улицу праздник. Важно, чтобы было что печатать. Но тут уж я буду стараться.
Мне говорили, что, узнав о моем заявлении, Свиридов приказал меня разыскать. И целый день искали. Но на завтра успокоились: Свиридов меня не требовал. Видимо, подумал на досуге и решил, что без меня ему будет спокойнее. Он легко расставался и с другими строптивцами: из «Малыша» уволил главного редактора Николая Поливина, из Комитета переместил в издательство Николая Сергованцева,- его душа тоже просила покоя, а на творческую жизнь он уйти не мог,- не было у него творчества, не зацепил его бес писательства,- он был человек серьезный, государственный. И, видимо, знал, как удерживать под собой кресло, не давал всяким строптивым молодцам уж слишком сильно раскачивать его трон.
Теперь говорят: это было время застоя. Нет, хрущевско-брежневский произвол мял и душил все живое на русской земле, доламывал дворцы и храмы, уничтожал остатки государственности.
К этому времени на костях русско-славянской культуры сложился и сплавился в исполинский монолит союз швондеров и шариковых,- он, этот союз, не терпел самобытных, самостоятельных натур,- он создал гигантскую машину превращения этих натур в серых мышей, а кто не поддавался, того разминал и выбрасывал.
Швондеры захватили все вышки. Шариковы толпились около и громко, забивая все другие голоса, облизывая башмаки главного швондера, кричали: «Архитектор мира! Творец развитого социализма! Великий ленинец! Партия - ум, честь и совесть нашей эпохи!»
Официально это называлось диктатурой пролетариата. На самом же деле воплощалась в жизнь давно открытая мудрецами формула: «Революцию придумывают гении, осуществляют фанатики, а ее плодами пользуются проходимцы».
Шариковы поднимали вверх швондеров, которые кидали им жирные куски.
Сорокин мне говорил: «Печатать нас с тобой будет не Свиридов, а Прокушев».
Да уж, это верно. Свиридов слыл мастером запрещать и наказывать - держать и не пущать; Прокушев держал в руках пять полиграфических комбинатов, у него в кармане умещались тысячи тонн бумаги, краска, картон, переплетные материалы.
Сорокин так усердно хвалил Прокушева, что уговорил и его, и себя,- они оба поверили в свою исключительность и уж, конечно, не казались друг другу «чокнутыми». Это был классический пример того, как и в самой неблагоприятной среде, при самых разнообразных характерах в конце концов умудренный в политических играх Швондер вырабатывает из нужного ему субъекта удобное, послушное существо, и мир получает еще одного Шарикова. Ну, а если уж сколотился у них союз,- разбить его может только бронебойная сила.
В издательстве нашем такой силы в то время не оказалось. Зашел к Шевцову, доложил:
- Ушел из «Современника». В никуда - на свободные харчи.
- Я знал, что с тобой это случится.
- Да, случилось.
- На что же ты рассчитываешь? Будешь писать? Но кто тебя будет печатать? «Современник»?.. Не будет. «Советский писатель»? Тем более. Может, ты рассчитываешь на «Советскую Россию»? Там главным редактором Сергованцев. Но он, как и все, держит нос по ветру. Тебя засекла «Литературка», будет бить каждую твою книгу - и Сергованцев знает об этом, и Свиридов знает, и во всех других издательствах знают. Кому ты нужен?.. Ты теперь для них хуже прокаженного.
- Но тебя же вот… печатают.
- Да, печатают. Но с каким трудом! И это при моих способностях пробивать рукопись.
- Один твой роман называется «Свет не без добрых людей».
- Раньше я так думал. Сейчас - не думаю.
- Что же мне делать?
- Пиши очерки. Иди в газеты - там у тебя много друзей - оформляйся нештатным корреспондентом, очерки у тебя получаются.
- А романы?
- Романы - не знаю. Я тебе сказал: писать их нет смысла. Негде печатать. А писать в стол - извини, я бы на этот медвежий труд не отважился. Если же ты думаешь, что тебя напечатают дети наши и внуки,- это химера. У детей будут свои заботы и свои проблемы. Теснота в издательствах к тому времени будет еще большей. Рать писательская прибавляется, ныне едва ли не каждый мнит себя умником и норовит вспрыгнуть на книжную полку и стать учителем человечества. Будь реалистом - возвращайся в газету.
- Ладно, Михалыч, спасибо за совет.
И перед тем, как выйти, сказал:
- Буду пчел разводить. Приходи за медом.
- Ну-ну! Мы с Фирсовым придем к тебе мед покупать.
- Приходите. Но помните: цену заломлю высокую. Мед-то у меня без дураков, цветочный.
Сорокин не оставлял меня в покое. Он почти каждый день приезжал на дачу, заходил ко мне, кричал:
- Что ты там напланировал,- идут какие-то книги, черт в них голову сломит!
Бросал мне на стол верстку или сигнальный экземпляр. И, усевшись в кресло, спокойнее говорил:
- Прочти, пожалуйста! Я тебе хорошо платить буду.
- За что платить?
- Ну… за это. Ты читай, а я оформлю, как рецензию.
- Не надо мне оформлять плату за рецензию, а про честь - пожалуй, я почитаю.
Потом, полистав книгу, замечал:
- Планировали мы ее вместе, не знаю, чем она тебя озадачила. Помню эту повесть,- написана хорошо, автор интересный.
- Хорошо, думаешь? - спрашивает Сорокин, вполне успокоившись.- А Прокушев велел читать как следует, говорит, тут что-то не так.
- А ты и читай. Ты теперь главный редактор - за все в ответе.
Валентин опять взрывался:
- А черт знает, что там за рукописи! Ты планировал, а мне отвечать!
Он был растерян, не знал ни одной прозаической рукописи, включенной в наши планы. И не был уверен, что, прочитав любую из них, сможет верно оценить книгу. Прокушев же, нащупав в нем и эту слабость, путал его, смирял нрав, понуждал во всем идти к нему за советом.
Однажды Сорокин влетел ко мне совсем растерянный, выхватил из портфеля толстенную верстку, бросил ее мне под нос.
- На, читай своего Углова! Втравил в историю!..
- Почему втравил? И в какую историю?
- Углов - хирург, его дело резать животы, пришивать кишки, а не писать книги! Ну, скажи на милость, какого черта ты всунул в план эту галиматью?
- А ты почитай верстку.
- Где я возьму время читать такую массу! Из Комитета бумаги требуют, отчеты, планы… Голова идет кругом! А тут верстка Углова. Прокушев говорит, читать ее в лупу надо, тут столько подводных камней!
- Прокушев тебя пугает, Валя. И чем лучше рукопись, тем он сильнее тебя пугает. «Сердце хирурга» Углова - прекрасная книга, она прибавит чести издательству. И судьбу ее решали мы с тобой вместе. Ты мне и писателя порекомендовал для литературной отделки. Вспомни-ка, не ты ли мне привел Эрнста Сафонова?
Валентин заметно успокоился, спросил:
- Так что же - можно подписать, не читая?
- Я все верстки и сигнальные экземпляры читал. Это трудно, много времени пожирает, но что же делать? Главный редактор в ответе за каждую строчку.
Сорокин сделал круглые глаза. В них отразились страх и смятение. Он, видимо, не представлял, как это он будет читать все верстки. А если и прочтет - все ли разглядит в них? Да и как это умудриться тянуть весь груз издательских дел и еще каждый день читать вот такую толстую книгу?
В самом деле, задача не из легких. Нужен навык читать быстро и ничего не упускать из виду. Работа эта требует больших затрат умственной энергии. Помню, как она изматывала меня и иссушала. Сказал Сорокину:
- Углова я прочту, но, вообще-то… ты, Валентин, читай все верстки сам. Иначе не обретешь покоя и не будешь знать, что печатает издательство, как работают редакторы, заведующие редакциями.
Обыкновенно, когда ко мне приходили гости, Надежда несла нам кофе или чай. На этот раз мы сидим час, другой, но она не появляется. Когда же Валентин уходит, она говорит:
- Не хочу, чтобы он к тебе приходил. Это о таких, как он, написал мудрец: друзья - воры времени.
- Да, ты права - беспокойный он человек. С ним является дух тревоги и сомнений, он как-то плохо на меня действует. Но как ты с ним поступишь? Не скажешь же, чтобы не ходил. Нет, ты, Надежда, моих товарищей не отваживай. Я уж сам как-нибудь.
- Хорош товарищ! Такой-то и предаст, и продаст да еще и в спину толкнет.
- Ну, ты тоже… говоришь крайности. Он, хотя и поступил со мной скверно, однако, думаю, не такой уж он плохой человек.
Помолчали. Я сидел у камина, наблюдал всполохи огней от горящих поленьев. Надежда за письменным столом листала верстку книги Углова.
- Зря вы печатаете этого академика,- неожиданно сказала, отодвигая книгу.
- Почему? - удивился я.
- Потому что не сам он писал. Нельзя поощрять обман.
- Ну вот… опять у тебя крайности. Федор Григорьевич очень умный, талантливый хирург, большой ученый, и человек он замечательный. Простой сибирский паренек, а вон каких высот в хирургии достиг!
- И хорошо. И пусть бы оставался хирургом, а писателя из него делать не надо. Зря ты это… помогал ему.
- И ничего не помогал! - начинал я сердиться.- Книгу он сам написал,- и все там его, от жизни его и от сердца.
- А зачем же писателя в помощь давал? Я же знаю, что это за помощь. Ты тоже «помогал» маршалу Красовскому писать мемуары. Я же помню - в ванной по ночам сидел. Вон она, та рукопись, на полке лежит. Я потом с книгой сверила. Там и строчки одной от Красовского нет. А деньги получали вместе: ты половину и такую же половину - маршал. Ты в Литинституте учился, мы тогда каждую копейку считали, а он… деньги твои не постеснялся взять. Не чистое это дело!
- Там - да, маршал рассказал мне о своей жизни, документы разные дал, к архивам допустил. Я и писал книгу, а тут - иное. Федор Григорьевич сам написал, мы же почистили текст, «причесали» стиль.
- Вот-вот… почистили, причесали,- слова находишь круглые. И фамилию писателя обозначили. Вон…- «Литературная обработка Э. Сафонова». Потом, при других изданиях книги, фамилия Сафонова отпадет,- как с тобой случилось,- а Федор Углов останется. И будет о нем думать читатель: ишь ведь,- хирург, а и писать умеет, и как еще пишет - лучше иного писателя! Вот и выйдет из этой твоей затеи: обманули читателя, обманули и самого Углова. С ним ведь что получится? Сафонова невзлюбит. Ему одно упоминание о бывшем помощнике будет неприятно. И во всех разговорах о книге он его имя никогда не назовет, а все похвалы, если они будут, на свой счет примет. И так до конца жизни: его хвалят, а он улыбается, красуется перед людьми. Да, книга моя, вот видите, каков я, не только хирург, но и писатель вон какой! Одним словом, обман кругом. Нехорошо это.
- Ну вот, Сорокин нагнал волнения, а и ты тоже… В случае с Угловым не будет этого… ну, того, что с Красовским было. Углов - человек большой, красивый. Ему и своей славы хватает, а Сафонова он везде вспомнит и должное ему отдаст. Не верил бы я ему - не принял бы рукопись. А вообще-то у тебя сегодня плохое настроение - Сорокин на тебя хандру нагнал. Не знаешь человека, а уже судишь о нем.
Надежда подошла ко мне, обняла мою голову.
- Не сердись на меня. Но только скажи мне: ты бы принял такую «литературную» помощь?
- Я? Да ты что?
- Ну вот. И я бы не приняла. А вот Красовский и Углов - приняли. С таким-то характером легче достигают большого положения в жизни.
И, прежде чем выйти, добавила:
- Успокойся. Не терзай душу. Такие вот мы - верим людям.
Ушла, а я еще долго сидел и наблюдал игру ложных огней электрического камина.
Грустно и муторно было на душе. Вздыбились волны сомнений, и мне уже не работалось.
Сорокинская истеричность доставала меня и в Радонежском лесу. Он хотя и заходил ко мне теперь реже, но дела его и поступки, калеча судьбы людей, рикошетом ударялись и в мое сердце.
Как-то приехавший ко мне профессор Валерий Павлович Друзин рассказал историю Алексея Емельянова - бывшего моего однокашника по Литинституту. Незадолго до моего ухода из издательства Емельянов пришел ко мне и попросился на работу редактором.
- А что в «Сельской жизни»? - спросил я у Алексея.- Газета - орган ЦК, и ты там, кажется, не последний человек.
- Да, у меня там хорошее положение, но я литератор, и газета мне не по нутру. Хотел бы быть поближе к литературе.
Я пригласил Целищева и Сорокина,- они знали Емельянова и были ему рады. Я позвонил Прокушеву - тот не возражал, и мы предложили Емельянову оформлять документы. Но, пока он оформлял расчет, я ушел из «Современника». Когда же он вновь пришел к Сорокину, тот сказал:
- Я передумал. На работу мы вас не возьмем.
- Как? - удивился Емельянов.- Мы же договорились. Я наконец из газеты ушел, расчет оформил.
- Ничего не знаю. Нам пока редакторы не нужны.
И Емельянов ушел.
Я в тот же день приехал в Москву, позвонил Емельянову, хотел сказать ему, что пойду к Карелину и если Сорокин будет упорствовать, устроим его в другое издательство,- хотел сказать ему все это, но мне ответили: «Емельянова нет. Он умер». В другом месте сказали: «Пришел от Сорокина и в ванной повесился».
Это был удар, после которого я едва отдышался. А когда пришел в себя, позвонил Сорокину. Тот в трубку закричал:
- А-а!.. Навязал мне пьяницу! Упился в стельку - вот и повесился.
Я ничего ему не сказал, положил трубку. На душе было скверно. Вечером позвонил на квартиру Прокушеву, сказал, что в смерти Алексея Емельянова виноваты мы все,- и я в том числе,- и что надо издать хорошую книгу этого писателя.
- А у него есть что издавать?
- Думаю, что есть. Он еще в Литературном институте писал хорошие рассказы.
- Ладно. Мы это сделаем,- сказал Прокушев.
Книга Емельянова была издана.
После этого случая мое отношение к Сорокину круто изменилось. Я вдруг понял, что действия и поступки его непредсказуемы, истеричность и капризы опасны. И я пожалел, что живописал его достоинства Свиридову.
Горько и обидно было сознавать, что и в пятьдесят лет способен так ошибаться в людях. Невольно подумалось, что вот жена моя и не ходила ни в каких начальниках, не руководила людьми, а порчу в человеке лучше меня видит. Случись ей быть на моем месте, не давала бы она ходу таким сомнительным молодцам, как Сорокин.
Ехал я на электричке в свой Радонежский лес, смотрел в окно и думал, думал. И не о том, как дальше плести кружево глав, картин, эпизодов в романе,-думалось о близком, волновавшем ум и сердце. Стала вдруг болеть душа о деле, попавшем в руки Сорокина, о судьбах многих и многих дорогих мне людей. Вдруг и с ними… как с Емельяновым?..
Как раз в это время заканчивал первую часть романа, хотел отдать его Сорокину. А теперь?.. Да разве можно такому человеку доверить свое, рожденное в муках детище? Но куда же понести рукопись?
Издательств в Москве много, но художественную литературу печатают лишь в нескольких. И в каждом таком издательстве я знал обстановку, директора, главного редактора. Они были русскими, носили славянские фамилии, но лишь единицы казались мне надежными. У большинства из них было такое положение, как у Гребнева в «Известиях». Формально он имел большие права, но фактически его действия были блокированы массой его же подчиненных. Они решали, кого избрать в партийное бюро, а если его, Гребнева, не изберут, это означало, что партийная организация отказала ему в доверии. По формальным фарисейским законам, царившим внутри партии, такой человек лишался и должности. Вот и сидит такой начальник смирненько, тихонько, не смея выразить свою волю. В таком положении были начальники в издательствах, которые меня знали и в иных условиях могли бы поддержать.
Впрочем, был у меня один выход. Его подсказывал мне Шевцов: написать спокойный, никого не задевающий роман. Но кому нужна такая книга? Разве что для гонорара?
Но нет, пусть уж моя дорога будет трудной, тернистой, но это моя дорога, и я пойду по ней дальше.
Между тем, дела издательские продолжали меня доставать. Не успела зажить одна рана, как была нанесена другая, на этот раз особенно глубокая и болезненная: в издательстве довели до истерики и вынудили уволиться Марию Михайловну Соколову - младшую дочь Шолохова. Как раз в это время Михаил Александрович тяжело болел, и вести из столицы добавили ему горечи. Он писал в ЦК, просил помочь, но его просьбу оставили без внимания. Было ясно: травля великого русского писателя продолжается.
Звонил Марии Михайловне, успокаивал ее. Говорил со Свиридовым - он слушал и молчал. Трудное это было молчание. Министр, а не уберег! Печально это было сознавать: даже у него силенок не хватало.
Тайная темная рать - злая бесовская сила - обложила нас, обезоружила. Я настежь распахивал окна во втором этаже, в кабинете, смотрел на лес, где шестьсот лет назад на берегу крохотного озерца, превращенного затем в Монастырский пруд, разбил свой скит великий заступник России Сергий Радонежский. Смотрел и думал: «А сейчас нет у нас заступника, и когда он придет на русскую землю - никто не знает».
1990 год
Вот ведь любопытно: беседа с одним вселяет разлад, смятение, с другим - укрепит, вдохнет новые силы.
А все идет от образа жизни, от склада духовного. Кобзев жил высокой духовной жизнью, он излучал свет и силу.
Одно меня мучило и томило - поведение Сорокина. Слышало мое сердце: много бед может принести этот молодой, прорвавшийся к власти себялюбец.
Впрочем, тут же являлось успокоение: парень из рабочих, закалка крепкая, здоровая.
И ходил по лесу, думал, думал…
Недели через две Сорокин мне сказал:
- За дела не беспокойся, пиши свой роман, живи на даче. В другой раз и всю неделю не приходи в издательство, когда надо, я тебя позову.
И, как бы извиняясь, добавил:
- У нас будет третий заместитель - Виктор Кочетков.
- Кочетков - поэт. Три поэта в главной редакции - Свиридов не согласится.
- Свиридов пусть себе подбирает заместителей, а мы как-нибудь…
Он запнулся. Видимо, понял, что зашел за черту приличия. Добавил мягче:
- Мы контролируем положение.
Придя к себе в кабинет, я подумал: Сорокин выполняет чужую волю. «Вот она, та сторона, с которой зашел на меня Прокушев! И ведь ход-то какой! Он, пожалуй, еще и моим защитником изображать себя станет. То-то он ласковый со мной: и руку подолгу жмет, и в глаза смотрит. Подкрепление к нему пришло. Он силу почувствовал».
Смотрел в окно и думал: «С Прокушевым, Вагиным, Дрожжевым я воевать мог, но воевать со своими? Нет, на это меня не хватит».
Написал заявление об уходе, зашел к Сорокину. Тот прочел и как-то нервно, суетно замотал головой. Я решил облегчить его участь, сказал:
- Ты, Валентин, не беспокойся, я решений своих не меняю, заявления обратно не возьму. Желаю успеха.
И уехал в Радонежский лес. То была пятница, и через час-другой на дачу приехала Надежда. А вслед за ней и наши молодые: Светлана, Дмитрий и пятилетний внук Денис.
За ужином я объявил им о своем решении и Светлане сказал:
- Денис пусть живет со мной. Ему тут будет лучше, чем в детском саду.
Все молчали, но дочь обрадовалась. Ей давно хотелось, чтобы Денис жил на даче, и, кроме того, она всегда говорила, что настоящая моя судьба - свободная творческая жизнь.
Надежда с тревогой сказала:
- Тебя не будут печатать.
- Да, верно, печатать меня никто не станет. Очень уж врагов много. Но времена меняются. Придет и на нашу улицу праздник. Важно, чтобы было что печатать. Но тут уж я буду стараться.
Мне говорили, что, узнав о моем заявлении, Свиридов приказал меня разыскать. И целый день искали. Но на завтра успокоились: Свиридов меня не требовал. Видимо, подумал на досуге и решил, что без меня ему будет спокойнее. Он легко расставался и с другими строптивцами: из «Малыша» уволил главного редактора Николая Поливина, из Комитета переместил в издательство Николая Сергованцева,- его душа тоже просила покоя, а на творческую жизнь он уйти не мог,- не было у него творчества, не зацепил его бес писательства,- он был человек серьезный, государственный. И, видимо, знал, как удерживать под собой кресло, не давал всяким строптивым молодцам уж слишком сильно раскачивать его трон.
Теперь говорят: это было время застоя. Нет, хрущевско-брежневский произвол мял и душил все живое на русской земле, доламывал дворцы и храмы, уничтожал остатки государственности.
К этому времени на костях русско-славянской культуры сложился и сплавился в исполинский монолит союз швондеров и шариковых,- он, этот союз, не терпел самобытных, самостоятельных натур,- он создал гигантскую машину превращения этих натур в серых мышей, а кто не поддавался, того разминал и выбрасывал.
Швондеры захватили все вышки. Шариковы толпились около и громко, забивая все другие голоса, облизывая башмаки главного швондера, кричали: «Архитектор мира! Творец развитого социализма! Великий ленинец! Партия - ум, честь и совесть нашей эпохи!»
Официально это называлось диктатурой пролетариата. На самом же деле воплощалась в жизнь давно открытая мудрецами формула: «Революцию придумывают гении, осуществляют фанатики, а ее плодами пользуются проходимцы».
Шариковы поднимали вверх швондеров, которые кидали им жирные куски.
Сорокин мне говорил: «Печатать нас с тобой будет не Свиридов, а Прокушев».
Да уж, это верно. Свиридов слыл мастером запрещать и наказывать - держать и не пущать; Прокушев держал в руках пять полиграфических комбинатов, у него в кармане умещались тысячи тонн бумаги, краска, картон, переплетные материалы.
Сорокин так усердно хвалил Прокушева, что уговорил и его, и себя,- они оба поверили в свою исключительность и уж, конечно, не казались друг другу «чокнутыми». Это был классический пример того, как и в самой неблагоприятной среде, при самых разнообразных характерах в конце концов умудренный в политических играх Швондер вырабатывает из нужного ему субъекта удобное, послушное существо, и мир получает еще одного Шарикова. Ну, а если уж сколотился у них союз,- разбить его может только бронебойная сила.
В издательстве нашем такой силы в то время не оказалось. Зашел к Шевцову, доложил:
- Ушел из «Современника». В никуда - на свободные харчи.
- Я знал, что с тобой это случится.
- Да, случилось.
- На что же ты рассчитываешь? Будешь писать? Но кто тебя будет печатать? «Современник»?.. Не будет. «Советский писатель»? Тем более. Может, ты рассчитываешь на «Советскую Россию»? Там главным редактором Сергованцев. Но он, как и все, держит нос по ветру. Тебя засекла «Литературка», будет бить каждую твою книгу - и Сергованцев знает об этом, и Свиридов знает, и во всех других издательствах знают. Кому ты нужен?.. Ты теперь для них хуже прокаженного.
- Но тебя же вот… печатают.
- Да, печатают. Но с каким трудом! И это при моих способностях пробивать рукопись.
- Один твой роман называется «Свет не без добрых людей».
- Раньше я так думал. Сейчас - не думаю.
- Что же мне делать?
- Пиши очерки. Иди в газеты - там у тебя много друзей - оформляйся нештатным корреспондентом, очерки у тебя получаются.
- А романы?
- Романы - не знаю. Я тебе сказал: писать их нет смысла. Негде печатать. А писать в стол - извини, я бы на этот медвежий труд не отважился. Если же ты думаешь, что тебя напечатают дети наши и внуки,- это химера. У детей будут свои заботы и свои проблемы. Теснота в издательствах к тому времени будет еще большей. Рать писательская прибавляется, ныне едва ли не каждый мнит себя умником и норовит вспрыгнуть на книжную полку и стать учителем человечества. Будь реалистом - возвращайся в газету.
- Ладно, Михалыч, спасибо за совет.
И перед тем, как выйти, сказал:
- Буду пчел разводить. Приходи за медом.
- Ну-ну! Мы с Фирсовым придем к тебе мед покупать.
- Приходите. Но помните: цену заломлю высокую. Мед-то у меня без дураков, цветочный.
Сорокин не оставлял меня в покое. Он почти каждый день приезжал на дачу, заходил ко мне, кричал:
- Что ты там напланировал,- идут какие-то книги, черт в них голову сломит!
Бросал мне на стол верстку или сигнальный экземпляр. И, усевшись в кресло, спокойнее говорил:
- Прочти, пожалуйста! Я тебе хорошо платить буду.
- За что платить?
- Ну… за это. Ты читай, а я оформлю, как рецензию.
- Не надо мне оформлять плату за рецензию, а про честь - пожалуй, я почитаю.
Потом, полистав книгу, замечал:
- Планировали мы ее вместе, не знаю, чем она тебя озадачила. Помню эту повесть,- написана хорошо, автор интересный.
- Хорошо, думаешь? - спрашивает Сорокин, вполне успокоившись.- А Прокушев велел читать как следует, говорит, тут что-то не так.
- А ты и читай. Ты теперь главный редактор - за все в ответе.
Валентин опять взрывался:
- А черт знает, что там за рукописи! Ты планировал, а мне отвечать!
Он был растерян, не знал ни одной прозаической рукописи, включенной в наши планы. И не был уверен, что, прочитав любую из них, сможет верно оценить книгу. Прокушев же, нащупав в нем и эту слабость, путал его, смирял нрав, понуждал во всем идти к нему за советом.
Однажды Сорокин влетел ко мне совсем растерянный, выхватил из портфеля толстенную верстку, бросил ее мне под нос.
- На, читай своего Углова! Втравил в историю!..
- Почему втравил? И в какую историю?
- Углов - хирург, его дело резать животы, пришивать кишки, а не писать книги! Ну, скажи на милость, какого черта ты всунул в план эту галиматью?
- А ты почитай верстку.
- Где я возьму время читать такую массу! Из Комитета бумаги требуют, отчеты, планы… Голова идет кругом! А тут верстка Углова. Прокушев говорит, читать ее в лупу надо, тут столько подводных камней!
- Прокушев тебя пугает, Валя. И чем лучше рукопись, тем он сильнее тебя пугает. «Сердце хирурга» Углова - прекрасная книга, она прибавит чести издательству. И судьбу ее решали мы с тобой вместе. Ты мне и писателя порекомендовал для литературной отделки. Вспомни-ка, не ты ли мне привел Эрнста Сафонова?
Валентин заметно успокоился, спросил:
- Так что же - можно подписать, не читая?
- Я все верстки и сигнальные экземпляры читал. Это трудно, много времени пожирает, но что же делать? Главный редактор в ответе за каждую строчку.
Сорокин сделал круглые глаза. В них отразились страх и смятение. Он, видимо, не представлял, как это он будет читать все верстки. А если и прочтет - все ли разглядит в них? Да и как это умудриться тянуть весь груз издательских дел и еще каждый день читать вот такую толстую книгу?
В самом деле, задача не из легких. Нужен навык читать быстро и ничего не упускать из виду. Работа эта требует больших затрат умственной энергии. Помню, как она изматывала меня и иссушала. Сказал Сорокину:
- Углова я прочту, но, вообще-то… ты, Валентин, читай все верстки сам. Иначе не обретешь покоя и не будешь знать, что печатает издательство, как работают редакторы, заведующие редакциями.
Обыкновенно, когда ко мне приходили гости, Надежда несла нам кофе или чай. На этот раз мы сидим час, другой, но она не появляется. Когда же Валентин уходит, она говорит:
- Не хочу, чтобы он к тебе приходил. Это о таких, как он, написал мудрец: друзья - воры времени.
- Да, ты права - беспокойный он человек. С ним является дух тревоги и сомнений, он как-то плохо на меня действует. Но как ты с ним поступишь? Не скажешь же, чтобы не ходил. Нет, ты, Надежда, моих товарищей не отваживай. Я уж сам как-нибудь.
- Хорош товарищ! Такой-то и предаст, и продаст да еще и в спину толкнет.
- Ну, ты тоже… говоришь крайности. Он, хотя и поступил со мной скверно, однако, думаю, не такой уж он плохой человек.
Помолчали. Я сидел у камина, наблюдал всполохи огней от горящих поленьев. Надежда за письменным столом листала верстку книги Углова.
- Зря вы печатаете этого академика,- неожиданно сказала, отодвигая книгу.
- Почему? - удивился я.
- Потому что не сам он писал. Нельзя поощрять обман.
- Ну вот… опять у тебя крайности. Федор Григорьевич очень умный, талантливый хирург, большой ученый, и человек он замечательный. Простой сибирский паренек, а вон каких высот в хирургии достиг!
- И хорошо. И пусть бы оставался хирургом, а писателя из него делать не надо. Зря ты это… помогал ему.
- И ничего не помогал! - начинал я сердиться.- Книгу он сам написал,- и все там его, от жизни его и от сердца.
- А зачем же писателя в помощь давал? Я же знаю, что это за помощь. Ты тоже «помогал» маршалу Красовскому писать мемуары. Я же помню - в ванной по ночам сидел. Вон она, та рукопись, на полке лежит. Я потом с книгой сверила. Там и строчки одной от Красовского нет. А деньги получали вместе: ты половину и такую же половину - маршал. Ты в Литинституте учился, мы тогда каждую копейку считали, а он… деньги твои не постеснялся взять. Не чистое это дело!
- Там - да, маршал рассказал мне о своей жизни, документы разные дал, к архивам допустил. Я и писал книгу, а тут - иное. Федор Григорьевич сам написал, мы же почистили текст, «причесали» стиль.
- Вот-вот… почистили, причесали,- слова находишь круглые. И фамилию писателя обозначили. Вон…- «Литературная обработка Э. Сафонова». Потом, при других изданиях книги, фамилия Сафонова отпадет,- как с тобой случилось,- а Федор Углов останется. И будет о нем думать читатель: ишь ведь,- хирург, а и писать умеет, и как еще пишет - лучше иного писателя! Вот и выйдет из этой твоей затеи: обманули читателя, обманули и самого Углова. С ним ведь что получится? Сафонова невзлюбит. Ему одно упоминание о бывшем помощнике будет неприятно. И во всех разговорах о книге он его имя никогда не назовет, а все похвалы, если они будут, на свой счет примет. И так до конца жизни: его хвалят, а он улыбается, красуется перед людьми. Да, книга моя, вот видите, каков я, не только хирург, но и писатель вон какой! Одним словом, обман кругом. Нехорошо это.
- Ну вот, Сорокин нагнал волнения, а и ты тоже… В случае с Угловым не будет этого… ну, того, что с Красовским было. Углов - человек большой, красивый. Ему и своей славы хватает, а Сафонова он везде вспомнит и должное ему отдаст. Не верил бы я ему - не принял бы рукопись. А вообще-то у тебя сегодня плохое настроение - Сорокин на тебя хандру нагнал. Не знаешь человека, а уже судишь о нем.
Надежда подошла ко мне, обняла мою голову.
- Не сердись на меня. Но только скажи мне: ты бы принял такую «литературную» помощь?
- Я? Да ты что?
- Ну вот. И я бы не приняла. А вот Красовский и Углов - приняли. С таким-то характером легче достигают большого положения в жизни.
И, прежде чем выйти, добавила:
- Успокойся. Не терзай душу. Такие вот мы - верим людям.
Ушла, а я еще долго сидел и наблюдал игру ложных огней электрического камина.
Грустно и муторно было на душе. Вздыбились волны сомнений, и мне уже не работалось.
Сорокинская истеричность доставала меня и в Радонежском лесу. Он хотя и заходил ко мне теперь реже, но дела его и поступки, калеча судьбы людей, рикошетом ударялись и в мое сердце.
Как-то приехавший ко мне профессор Валерий Павлович Друзин рассказал историю Алексея Емельянова - бывшего моего однокашника по Литинституту. Незадолго до моего ухода из издательства Емельянов пришел ко мне и попросился на работу редактором.
- А что в «Сельской жизни»? - спросил я у Алексея.- Газета - орган ЦК, и ты там, кажется, не последний человек.
- Да, у меня там хорошее положение, но я литератор, и газета мне не по нутру. Хотел бы быть поближе к литературе.
Я пригласил Целищева и Сорокина,- они знали Емельянова и были ему рады. Я позвонил Прокушеву - тот не возражал, и мы предложили Емельянову оформлять документы. Но, пока он оформлял расчет, я ушел из «Современника». Когда же он вновь пришел к Сорокину, тот сказал:
- Я передумал. На работу мы вас не возьмем.
- Как? - удивился Емельянов.- Мы же договорились. Я наконец из газеты ушел, расчет оформил.
- Ничего не знаю. Нам пока редакторы не нужны.
И Емельянов ушел.
Я в тот же день приехал в Москву, позвонил Емельянову, хотел сказать ему, что пойду к Карелину и если Сорокин будет упорствовать, устроим его в другое издательство,- хотел сказать ему все это, но мне ответили: «Емельянова нет. Он умер». В другом месте сказали: «Пришел от Сорокина и в ванной повесился».
Это был удар, после которого я едва отдышался. А когда пришел в себя, позвонил Сорокину. Тот в трубку закричал:
- А-а!.. Навязал мне пьяницу! Упился в стельку - вот и повесился.
Я ничего ему не сказал, положил трубку. На душе было скверно. Вечером позвонил на квартиру Прокушеву, сказал, что в смерти Алексея Емельянова виноваты мы все,- и я в том числе,- и что надо издать хорошую книгу этого писателя.
- А у него есть что издавать?
- Думаю, что есть. Он еще в Литературном институте писал хорошие рассказы.
- Ладно. Мы это сделаем,- сказал Прокушев.
Книга Емельянова была издана.
После этого случая мое отношение к Сорокину круто изменилось. Я вдруг понял, что действия и поступки его непредсказуемы, истеричность и капризы опасны. И я пожалел, что живописал его достоинства Свиридову.
Горько и обидно было сознавать, что и в пятьдесят лет способен так ошибаться в людях. Невольно подумалось, что вот жена моя и не ходила ни в каких начальниках, не руководила людьми, а порчу в человеке лучше меня видит. Случись ей быть на моем месте, не давала бы она ходу таким сомнительным молодцам, как Сорокин.
Ехал я на электричке в свой Радонежский лес, смотрел в окно и думал, думал. И не о том, как дальше плести кружево глав, картин, эпизодов в романе,-думалось о близком, волновавшем ум и сердце. Стала вдруг болеть душа о деле, попавшем в руки Сорокина, о судьбах многих и многих дорогих мне людей. Вдруг и с ними… как с Емельяновым?..
Как раз в это время заканчивал первую часть романа, хотел отдать его Сорокину. А теперь?.. Да разве можно такому человеку доверить свое, рожденное в муках детище? Но куда же понести рукопись?
Издательств в Москве много, но художественную литературу печатают лишь в нескольких. И в каждом таком издательстве я знал обстановку, директора, главного редактора. Они были русскими, носили славянские фамилии, но лишь единицы казались мне надежными. У большинства из них было такое положение, как у Гребнева в «Известиях». Формально он имел большие права, но фактически его действия были блокированы массой его же подчиненных. Они решали, кого избрать в партийное бюро, а если его, Гребнева, не изберут, это означало, что партийная организация отказала ему в доверии. По формальным фарисейским законам, царившим внутри партии, такой человек лишался и должности. Вот и сидит такой начальник смирненько, тихонько, не смея выразить свою волю. В таком положении были начальники в издательствах, которые меня знали и в иных условиях могли бы поддержать.
Впрочем, был у меня один выход. Его подсказывал мне Шевцов: написать спокойный, никого не задевающий роман. Но кому нужна такая книга? Разве что для гонорара?
Но нет, пусть уж моя дорога будет трудной, тернистой, но это моя дорога, и я пойду по ней дальше.
Между тем, дела издательские продолжали меня доставать. Не успела зажить одна рана, как была нанесена другая, на этот раз особенно глубокая и болезненная: в издательстве довели до истерики и вынудили уволиться Марию Михайловну Соколову - младшую дочь Шолохова. Как раз в это время Михаил Александрович тяжело болел, и вести из столицы добавили ему горечи. Он писал в ЦК, просил помочь, но его просьбу оставили без внимания. Было ясно: травля великого русского писателя продолжается.
Звонил Марии Михайловне, успокаивал ее. Говорил со Свиридовым - он слушал и молчал. Трудное это было молчание. Министр, а не уберег! Печально это было сознавать: даже у него силенок не хватало.
Тайная темная рать - злая бесовская сила - обложила нас, обезоружила. Я настежь распахивал окна во втором этаже, в кабинете, смотрел на лес, где шестьсот лет назад на берегу крохотного озерца, превращенного затем в Монастырский пруд, разбил свой скит великий заступник России Сергий Радонежский. Смотрел и думал: «А сейчас нет у нас заступника, и когда он придет на русскую землю - никто не знает».
1990 год