ГЛАВА ВТОРАЯ
   Чac умного безмолвия
   Я очищу нашим монахам путь к раю
   хлебом и водою, а не стерлядями и
   вином.
   Петр I
   Мы обязаны монахам нашей историею,
   следственно и просвещением.
   Пушкин
   Высоко в Карпатах еще стоят холода, а предгорья уже дышат оттепелью. Ночами на низины накатывает туман, и увлажненные леса задумчиво роняют капель на залежалый снег. В полночь, когда все сущее замирает, глубоко под снегом воркуют ручейки. Эти робкие голоса оживающей влаги, которым со временем суждено стать грозным половодьем, согревают душу новыми надеждами. И хотя темень за окном по-прежнему стоит стеной, часы ночного бдения становятся короче, задумчивей, добрей. Земля выплывает из ночи осененная, благословенная, и, когда под утро одинокий пастух, зимующий в горах, разводит костер, прозрачный дымок его заветных раздумий долго стелется по низинам, будоража дух людской.
   - О господи...
   Отец Паисий размашисто крестится, низко опускает седую грешную голову. Все-таки, что там ни толкуй, идет весна... И еще одно волнение, и еще один грех. Как же не грех, когда пожары воспоминаний снова опустошают его усталую, измученную душу. И снова бежит на тебя босоногое детство Полтавщины, безвинные забавы в коридорах Киевской духовной академии. Дальше следуют странствия по монастырям и скитам, долгие годы нищенства и постижения путей господних на святой горе Афон. Прожить заново в его-то годы еще одну жизнь - труд нелегкий, ибо дикий табун былого начисто уничтожил ту каплю энергии, которая согревала старца в тот поздний час, и теперь груда всевозможных немощей, как отец Паисий представлял сам себя, маялась в кресле, охваченная унынием.
   Ибо, если вдуматься, до чего красива и божественно величава поступь весны! Какое море духа людского она вдруг выпускает на солнечные просторы из плена зимней скованности! Какое обилие семян, залежавшихся в мерзлой земле, обретет себя в новом поколении! Какое множество живых тварей, преодолев зимнюю спячку, возрадуются земной суете! Но, едва встав на ноги, они тут же почувствуют тяжкое бремя собственного бытия, ибо мир не так уж прекрасен, как был задуман господом, и не так уж справедлив, каким он мог бы быть.
   Скупые старческие слезы, блеснув на худых скулах, тут же гаснут в огромной седой бороде. Две белые свечи тихо догорают над большим столом, заваленным книгами и рукописями. По предгорьям долго перекатывается хриплый лай одинокой собаки, ночная тьма глядит в окно недобрыми глазами, и на сердце старика начинают давить невеселые думы.
   Возрадуйтесь, сказал господь, отпущенным вам благам. Благо тепла, может быть, величайшее из дарованных нам благ, но как часто мы теряем и истинные пути господни, и пожалованные нам блага! Около семидесяти чудес весеннего раскрепощения выпадало на долю отца Паисия, но всегда оно почему-то проходило стороной. А он всю жизнь терпел холод. В долгие зимние ночи, полные трудов и молитв, он мечтал о встрече с этим расчудесным миром тепла, но мелочность, ничтожность жизни всегда уводили его в сторону. Глядь, а кругом все уже расцвело, весна в полном разгаре, вот-вот лето нагрянет. Теперь, кажется, он впервые в жизни подкараулил этот великий час, ему впору бы выйти, открыть ворота, да что толку, когда дух устал и тело немощно...
   "Господи, не суди нас по грехам нашим, а единственно по великой доброте своей..."
   Еще раз перекрестившись, отец Паисий вернул себя к длинной, им самим сочиненной молитве. Как всегда в минуту большого волнения, его разговор с богом, начатый громко, постепенно переходил на шепот по причине слабеющего на старости голоса, а затем и шепот утихал, и только ритмическое качание головы выдавало нелегкий труд сотворения молитвы.
   Наконец старик совсем затих, окаменел, углубленный в себя, созерцающий самого себя. Увидеть себя изнутри - труд немалый, осмыслить себя нелегко. Стояла темень за окном, пахло туманом, в тишине ночи дозревала весна, но старик оставался неподвижным, как изваяние, и от продолжающейся работы духа его нарастало такое напряжение, что казалось, вот-вот, с минуты на минуту, случится землетрясение. Постепенно ощущение возможной катастрофы уступило место покою, но старец по-прежнему сидел неподвижно, низко, смиренно опустив голову. Это и был знаменитый час умного безмолвия, который Паисий Величковский принес в христианскую церковь. Упадок веры, охвативший XVIII век, объяснялся, по мнению отца Паисия, все увеличивающейся мирской суетой. В этих условиях молитва не приносила молящемуся должного успокоения. Поток мелких забот не выпускал из своих цепких лап душу верующего, и для обретения полного душевного покоя, по мнению отца Паисия, после свершения молитвы должен был непременно последовать еще и час умного безмолвия.
   Увы... Мирская суета и непрощенные грехи заводили в такие топи, что, случалось, уже ни молитва, ни час умного безмолвия не возвращали старику душевного покоя. А без душевного покоя продолжать труд над святыми книгами грех тяжелый. Догорали свечи, на столе лежали странички несравненного Иоанна Дамаскина "Об образе божьем в человеке". Множество раз в своей жизни отец Паисий принимался перекладывать эту поэму с греческого на славянский, теперь он уже был близок к завершению труда, но вот опять не рождается нужное слово. Душевный покой был утерян, потому что с гор скатились пахнущие хвоей туманы и ночь за окном стала мягче, задумчивей, добрей.
   - О, грехи наши тяжкие...
   Когда бессонная ночь и одиночество начинали смущать дух, тогда наступала очередь пречистой девы Марии - чудотворной иконы, хранившейся в главном храме монастыря и подаренной, по преданиям, византийскими императорами. Преодолевая постоянную ноющую боль, отец Паисий поставил себя на ноги. Ему не то что идти куда-то, ему просто так стоять и то казалось не под силу, а между тем непременно нужно было идти. Приближалось время полуношницы - службы, совершаемой глубокой ночью, а в возглавляемом им монастыре вся братия, отощав от великого поста и старческих своих недомоганий, спала беспробудно.
   О, как надоели ему эти старики, сколько раз он зарекался не воспринимать более на себя старшинство ни над одним из монастырей, если в нем не будет хотя бы одной трети молодых монахов. А и то сказать, где ты тех молодых монахов наберешь, когда в мире царит безумство и молодого юнца, у которого еще материнское молоко на губах не обсохло, уже обучают размахивать саблей и стрелять из пистоли.
   - Так где же моя псалтирь?
   Даниил, монах, которому поручено было дежурить по ночам у покоев работавшего над святыми книгами старца, храпел в соседней приемной. Печь, в которую он должен был изредка подбрасывать поленья, остыла. То-то, подумал старец, у меня всю ночь дробился почерк и буквы в слове качались.
   - Сын мой!
   У отца Паисия была старенькая псалтирь, переписанная им когда-то на святой горе. В те далекие годы нищенства на Афоне он летом жил главным образом на подаяниях, а зимой, когда паломников становилось меньше и на одни подаяния не проживешь, он, чтобы как-то свести концы с концами, переписывал псалмы. Почерк у него тогда был красивый, некоторые навыки, приобретенные в типографии Киевской духовной академии, тоже шли в дело, и его псалтири расхватывали как свежевыпеченный хлеб.
   Основав скит пророка Ильи, он уже, разумеется, псалмы не переписывал, но книги его голодной молодости разошлись по всему православному миру. Со временем, перебравшись в Молдавию, отец Паисий часто скучал по службам на Афоне, по паломникам тех святых мест, по тем "голодным" псалтирям, которые он переписывал когда-то. Афонский Пантократиевский монастырь, в котором отец Паисий не раз служил литургии, подарил ему в день его шестидесятилетия выкупленную за большие деньги одну такую "голодную" псалтирь.
   Отец Паисий обрадовался потрепанным страничкам, точно молодость веры вернулась к нему. Обтянув томик кожей, он не ходил более ни в храм, ни в трапезную иначе как со своей псалтирью. И вот поди ж ты... Перебрав все на столе, он наконец вспомнил, что накануне пели допоздна псалмы в трапезной. Должно быть, там на столике и оставил. Что ж, если память становится дырявой, ноги за это должны платить. Эту поговорку он недавно услышал от трансильванского послушника, и она ему очень понравилась. Народная мудрость - вот истинно божья благодать.
   Отец Паисий взял свой сучковатый посох, которым обычно ощупывал каменный пол внутренних галерей монастыря, и, выйдя из своих покоев, направился в трапезную. От бесконечных трудов над святыми книгами зрение его настолько ослабло, что ему и днем все предметы виделись как бы в тумане, а уж о ночах и говорить нечего. Медленно продвигаясь в кромешной тьме, старец все время молился, благодаря бога каждый раз, когда удавалось найти ступеньку, угадать поворот, нащупать ручку.
   В трапезной, сразу у входа, с правой стороны, горела свеча. Отец Паисий вынул ее, теплую, заплывшую, из подсвечника и, светя себе под ноги, долго шел вдоль длинного братского стола. Справа едва угадывались в темноте очертания высоких окон, слева чуть светились несколько иконок в серебряных оправах. Вдруг, когда он уже ощупью нашел свой столик, стоявший во главе большого стола, из темного зева ночи донеслось:
   - Благословите, отче.
   От неожиданности отец Паисий чуть не уронил свечу, но потом, спохватившись, подумал, что положение второго после митрополита духовного лица Молдавии не позволяет ему так уж поддаваться чувству страха. Только отодвинув стул, сев и ощупью обнаружив на столе псалтирь, спросил:
   - Кто ты есть, сын мой?
   - Послушник Иоан.
   - Это тот, которого Горным Стрелком зовут?
   - Тот самый.
   Отец Паисий вздохнул - вот тебе и молодые... А ведь он связывал немалые надежды с этим трансильванским пареньком. Прибился он к ним года два назад, когда они еще ютились в скромном соседнем монастыре Секуль. Обитель та была бедная, народу собралось сверх всякой меры - ни еды, ни жилья не хватало... А из-за гор, из Австрии, шел поток беженцев. После подавления крестьянского восстания в Трансильвании все ущелья, все переходы в Карпатах были битком набиты народом. И, конечно, где бедным христианам искать защиты, хлеба и крова, как не в своем же монастыре?..
   В Секуле от тесноты все наружные ограды были облеплены самодельными кельями, но все равно приходилось по два монаха на одну койку, так что решили никого более не принимать. Для этого юноши было сделано исключение. У него было чистое лицо и гордое, чуть откинутое назад тело, точно он все время во что-то целился, отчего и прозвище ему монахи придумали. Времена были тяжелые, уныние стояло повсюду великое, но этот юноша, сотворенный трансильванскими крестьянами во дни какого-то веселого языческого празднества, похоже, и не собирался падать духом. Решили оставить - пусть хоть одно светлое чело на все это море беспросветного уныния...
   Правда, мучились они с ним несказанно. Веселый свист баловня сельских красавиц и свободный нрав человека из народа буквально захлестнули монастырь. Полутысячной братии с трудом удавалось управлять этой стихией. Отец Паисий любил его за острый язык, за всегда свежее и неожиданное направление мысли, он почитал для себя святым делом за него заступиться, но вот поди ж ты...
   - Сын мой! Тебя, сколько помню, нарядили на дальнюю овчарню. Неужто и там, среди послушных божьих тварей, ты не смог преодолеть искушение плоти? Стыдно сказать - не прошло еще и половины великого поста, а я уже в третий раз застигаю тут наших братьев, блуждающих в поисках завалявшейся корки...
   Послушник обиженно засопел в темном углу.
   - Святой отец, я не ради корки сюда пришел. Раз в неделю нас меняют, чтобы мы смогли поклониться Пречистой Деве, и я, спустившись к вечерне...
   - Так ведь вечерня-то когда кончилась! Обитель спит, наглухо заперты ворота. Я вон зашел за псалтирью, чтобы отслужить полуношницу, а ты все еще здесь!
   - Простите, святой отец, но у меня нынче так тяжело на душе, что с этой тоской не под силу стало подниматься в горы.
   - Разве спасение от тоски лежит в трапезной?
   - Где же еще?
   Отец Паисий улыбнулся - он вдруг вспомнил, что было время, когда они всю зиму, ночь за ночью, сиживали с братьями в трапезной, но это же было совсем другое время!
   - Сын мой, то было от великой бедности нашей! Чтобы не дать впасть во грехи тем, кому негде было главу преклонить, мы их собирали в трапезную и до утра пели и толковали псалмы. Это, однако, вовсе не означает, что, как только у кого затоскует дух, надо непременно бежать в трапезную! Теперь мы, слава богу, живем по-человечески, и во дворе нашего монастыря два великолепных храма...
   - Простите меня, святой отец, но, думая о боге, я чаще вижу перед собой секульскую трапезную, чем эти два богатых храма.
   - Отчего так?
   - Не знаю... Должно быть, при той бедности мы духом были богаче и истинной веры в нас было больше.
   "Гм", - удивился про себя старец и призадумался.
   Он и сам знал, что вера в возглавляемой им обители поослабла. Что поделаешь! За все в мире надо платить, и за крышу над головой тоже. Почему-то именно с крышами ему не везло, и всю жизнь, сколько себя помнил, какой-то рок гнал его с места на место. Основанный им скит пророка Ильи на Афоне разросся настолько, что сам патриарх Константинопольский не в состоянии был помочь, и тогда молдавский господарь Калимах предложил им пустовавшую на Буковине Драгомирну. Едва устроились, едва обжили, и вот уже захват Буковины Австрией и новые скитания. В конце концов остановились на крошечном, запущенном Секуле у подножия Карпат, и думал отец Паисий, что это уже надолго, до конца дней, но его слава как православного подвижника была так велика, что она никак не вязалась с обликом бедного монастыря, в котором он пребывал с монахами. Теснота и бедность Секуля задевала престиж государства, и потому ему предложили переехать в расположенный по соседству Нямецкий монастырь.
   Отец Паисий всячески сопротивлялся этому переезду. Во-первых, ему приходилось смещать действовавшего в Нямеце настоятеля. Во-вторых, в первопрестольном монастыре всегда слишком много гордости, богатства, парада. По большим праздникам в Нямец на службы приезжали сами господари со всей своей челядью. После каждой службы поздравления и угощения. За чаркой монастырского вина, как известно, дела духовные кончаются и начинаются мирские. А в это время по монастырю снуют разодетые дамы в поисках молодого монаха, чтобы сделать его своим духовным наставником. Найдут они себе подходящего наставника или нет, а все-таки возникала неустойчивость и угроза падению нравов среди монашеской братии. Какое уж там умное безмолвие...
   - А отчего душа твоя затосковала, сын мой?
   - Австрийская конница, святой отец, переходит Карпаты.
   - Разве она может покинуть свои пределы и войти в чужую державу?!
   - Если война, может.
   - Как война?! Кто против кого?!
   - На этот раз, говорят, Россия с Австрией против турок.
   Отец Паисий, опустив на глаза воспаленные веки, прошептал: "Господи, да не покинет нас милость твоя в этот час". Прикрыл желтое, в рябых пятнах лицо такими же желтыми и тоже в рябых пятнах руками, но вдруг послушнику показалось, что за скрюченными пальцами творится радость и даже как будто донеслось слабое, ело уловимое; "Наконец..."
   - Святой отец, разве не сказано, что поднимающий меч...
   - Грешен, сын мой, прости, что согрешил, но истинный пастырь не может не радеть о своем стаде. Ты вон в горах печешься о своих овечках, а у меня тут свои живые души. Отчего гибнут овечки, ты, полагаю, знаешь, а отчего гибнут народы?
   - Ну, от голода, от болезней всяких...
   - Нет, сын мой, народы гибнут, когда слишком долго остаются неотомщенными. И потому в этом краю каждая травинка, каждый росток только тем и живет, что вот-вот придут единоверцы с востока и принесут избавление. И в самом деле, как там ни толкуй, а прошедшая война принесла-таки некоторое облегчение балканским христианам. Может, на этот раз две великие державы одолеют кривую оттоманскую саблю.
   - Одолеют они ее или нет, это еще неизвестно, но война будет идти на наших землях, и страданиям народа воистину не будет конца.
   - Что ты можешь знать, сын мой, в свои двадцать с небольшим о страданиях народных?
   - О, я знаю больше, чем вы думаете, святой отец... Я ведь поначалу прибился к вашему монастырю не ради спасения души - я из острога бежал...
   Отец Паисий удивленно вскинул брови на высоком лбу. Прожив почти всю жизнь на Балканах, занятых Оттоманской империей, он научился быть крайне осторожным в дедах политических и не только себе, но и своим собеседникам не позволял излишней откровенности. Увы, этой отчаянной рыжей голове, кажется, все было нипочем.
   - За что тебя в острог заточили?
   Гордый послушник, выйдя из своего угла, стал посреди трапезной, чуть откинув назад свое мускулистое тело, точно и в самом деле во что-то целился.
   - Я из восставших.
   - Вот как! Кем же ты там у них был?
   - Поначалу певчим, потом в охране.
   - Зачем повстанцам певчие? Разве им еще и службы правили?
   - Как же без служб! У нас были свои священники. По воскресеньям в лесах на открытом воздухе служили литургии... Перед пасхой исповедовались и святое причастие принимали.
   - А в охране был при ком?
   - При нашем предводителе, Хории.
   Тяжелые времена накатывают, подумал старец. Половина монастыря беженцы из-за гор, видевшие в Австрии своего главного притеснителя. Теперь вот Австрия вступает в пределы Молдавии как освободительница, но эти бедные люди, они слишком хорошо знают в лицо этого освободителя...
   - Плохо вы защищали своего вожака, - сказал старец.
   Послушнику показались эти слова обидными. Подойдя к столику старца, он опустился на колени и сказал дрогнувшим от слез голосом:
   - Нет, мы хорошо его защищали, но нас была горсточка, а их была тьма. Я по меньшей мере четыре раза спасал Хорию от гибели и, только когда его четвертовали, решился бежать через горы. Но если вы считаете, что я вел себя там недостойно, я приведу людей, которые видели мой меч: обнаженным, и они оправдают меня...
   Старец улыбнулся.
   - Я догадывался о твоем прошлом, - неожиданно для самого себя сознался он, - но решил оставить при монастыре, потому что мне обличье твое понравилось.
   Протянув к нему руки, он кончиками пальцев очертил лик юноши, почти не касаясь его.
   - Спасибо, святой отец.
   - За лик, сын мой, благодарить не полагается. Это не твоя заслуга.
   - Чья же?
   - Лик - это символ рода, из которого человек происходит. Еще, пожалуй, на нем лежит печать всевышнего благословения, когда, конечно, эта печать на нем лежит.
   Откуда-то из самой сердцевины ночи прорвался горластый петух. Спохватившись, что время позднее, отец Паисий взял псалтирь, свечу и направился к выходу. Он шел, но что-то его удерживало, какая-то негласная христианская заповедь не позволяла ему покидать помещение, в котором продолжал оставаться на коленях его духовный сын. Оплывшая свеча на его столе ни за что не хотела возвращаться в подсвечник, на свое старое место, и отец Паисий долго провозился с ней.
   - Сын мой, а почему тебя все еще не представляют к монашескому чину? Уж скоро два года, как ты у нас послушничаешь, а отец Игнат все не заводит о тебе речь...
   Перемена разговора позволяла послушнику покинуть свой угол, не теряя при этом достоинства, но упрямый трансильванец продолжал оставаться на коленях.
   - Рано мне в монахи, святой отец. При виде любой несправедливости моя правая рука ищет меч на левом бедре. Нужно время, чтобы я смог успокоить дух в себе и, не думая более о мирских делах, направить свои помыслы к богу.
   Это рвение Горного Стрелка несколько озадачило отца Паисия.
   - Быть христианином, - сказал он задумчиво, - еще не значит быть безответной овечкой. Мне обличье твое именно потому понравилось, что при всем благообразии ты готов за себя постоять. Несите бога в себе, сказал апостол, но умейте отстоять то, что вы несете, сказано у него.
   Послушник медленно, долго вникал в эти неизвестные ему слова, после чего, поднявшись с пола, попросил:
   - Святой отец, побудьте эту ночь со мной и в память о нашем бедном старом Секуле растолкуйте хотя бы один псалм.
   Внутренний дворик монастыря ожил. Слабый свет лампадок замелькал в окошках келий, добрая сотня дверей запела на разные лады. Разбуженная духовниками монастырская братия уныло поплелась на полунощную молитву.
   - Признаться, сын мой, и во мне тоскует дух, и если тебя прислало проведение, то да сбудется воля господня.
   Вернувшись к столу, отец Паисий положил перед собой псалтирь. Осенив себя крестным знамением, сказал:
   - Приготовь стол к беседе.
   Достав в углу тяжелую корзину со свечами, послушник прошел с ней вдоль длинного стола, расставляя их, затем обошел стол еще раз, зажигая. Когда напротив каждого пустого стула загорелась свеча, он вернулся в угол и замер в почтительном ожидании. После небольшой паузы, наполненной треском свечей и мягким шелестом страничек, отец Паисий сказал, обращаясь через весь стол к одиноко стоявшему послушнику:
   - Братья мои... Не по праву игумена монастыря, отвечающего перед миром за эту обитель, и не по праву священнослужителя, отвечающего перед богом за вверенное мне братство, а как последний грешник на этой грешной земле прихожу я к вам в этот поздний час, чтобы покаяться в грехах и вместе с вами еще и еще раз приобщиться к немеркнущему свету мудрости слова Его.
   - Аминь, - прошептал, крестясь, послушник.
   - Аминь, - ответил ему старец и замер.
   На главной монастырской башне начали бить к полуношнице. Деревянные молотки, разбежавшись по деревянной же доске, вязали удивительно стройную дробь. Разбуженный деревянными молотками, ахнул из больших своих глубин главный колокол монастыря. И треснула ночь пополам, и дрогнул первородный грех, заключенный во плоти живой, и замер меч, занесенный над жертвой.
   - Галилейские рыбаки, - сказал отец Паисий, - наши первые христиане, чтобы не потерять бога в себе, вставали глубокими ночами и, закрывшись в своих лачугах, молились. То были тяжелые времена. Свет учения Христова, казалось, угасал, но эту угасающую каплю удалось спасти. Ее спасли не полководцы, не золоченые храмы, не мудрые толкователи древних заветов, а одинокие рыбаки, встававшие по ночам молиться. Наша церковь многим обязана этим рыбакам и, чтобы увековечить их подвиг, постановила в своих канонах навсегда сохранить полуношницу, то есть обязательную службу, которую мы должны совершать глубокой ночной порой.
   На монастырской башне, разбуженные главным колоколом, подали голос средние колокола. Не успев вникнуть в суть, средние тем не менее были на редкость верны своему владыке и, добившись нужного меж собой согласия, принялись споро помогать главному в создании того таинственного моста, по которому издавна все временное и земное тяготеет к вечному, небесному.
   - Сирийские пастухи, - продолжал отец Паисий, - наши первые христиане, грамоты не знали, церквей своих не имели. Храмами им служили выжженные солнцем небеса, а молитвами для них были песни царя Давида, которые они заучивали наизусть. Они могли прожить в горах год, а то и более года с одной-единственной песней. Потом, выменяв ее у других пастухов на другую песню, опять уходили в горы, и опять на целые годы. В память об этих сирийских пастухах во время полуношниц мы обычно не читаем псалтирь в узаконенной последовательности, а, открыв книгу, остаемся на протяжении всей службы с той единственной песней, которая явится очам нашим на случайно открытой странице.
   На монастырской башне наступила тишина, и та тишина, должно быть, разбудила маленькие колокола. Они мелко, серебристо, тревожно защебетали, и, чтобы успокоить их и вернуть под свою отеческую власть, снова подал голос главный колокол.
   Отец Паисий взял потрепанный томик, открыл его наугад и, отыскав начало псалма, прочел:
   - "Тридцать восьмая песнь царя Давида. Я сказал - буду я наблюдать за путями своими, чтобы не согрешить мне языком моим, буду обуздывать уста мои, доколе нечестивый стоит предо мною..."
   Положив на столик открытую книгу, отец Паисий поднял седую голову, воинственно выставив ее навстречу наступавшей со всех сторон темноте.
   - Братья мои! Отложим пока начало песни и постоим, призадумаемся над сущностью нашего бренного мира. С чего мы начали свою молитву? Пав ниц перед всевышним, мы признались ему в том, что, достаточно пожив в этой жизни, мы вдруг опомнились и сказали себе - все, будем отныне следить за путями своими, будем обуздывать уста свои, доколе нечестивый стоит пред нами. О многострадальный род человеческий! Как несовершенен этот мир и как древне его несовершенство! Эта песня была сложена за тысячу лет до прихода Спасителя. Притом был сын божий среди нас, было распятие, и вот уже скоро две тысячи лет после его вознесения, а мы по-прежнему просыпаемся по ночам и говорим себе - довольно. Отныне надо следить за путями своими и обуздывать уста свои...
   Тяжело, глухо застонал главный колокол. Это был даже не звон, это был вопль горя народного, и, втянутый в каменные ущелья, раздробленный на мелкие куски, он разошелся далеко по низовьям и верховьям. Стон могучего владыки заставил средние колокола броситься ему на помощь; за ними полетели, сами не ведая куда, их младшие братья. Эти малютки летели долго-долго, а там, далеко внизу, обозначив им место падения, глухо трещали деревянные молотки.
   Старец вернулся к начатому псалму.
   - "Я сказал - буду я наблюдать за путями своими, чтобы не согрешить мне языком моим, буду обуздывать уста мои, доколе нечестивый стоит предо мною. Я был нем и безгласен и молчал даже о добром, и скорбь моя подвиглась..."