Страница:
Тропинка, по которой шел Онаке, эта серая, узенькая ленточка земли, исхоженная босоногими чутурянами так, что и сама стала напоминать своей шершаво-мягкой поверхностью человеческую кожу, была с характером. Ее все время подмывало выкинуть нечто необычное, и она то игриво, будто с испугу, бросалась в сторону, то останавливалась у пересохшей речки и с большой мудростью выбирала место перехода, то пряталась в сумерках подсолнечного массива и, притаившись, дремала в прохладной духоте, дожидаясь путников. Ее теперь все любили, она была всеобщим баловнем. Старожилы Сорокской степи, мыши, муравьи, грызуны всевозможных мастей тоже пользовались этой тропинкой, запасая корм на зиму. Они бежали хлопотливо, каждый заваленный своей ношей, своими заботами; вдруг наткнутся на Онакия, ошалело кинутся в сторону и вмиг исчезнут, растают, прямо сквозь землю провалятся, и нет уже ни их самих, ни нош их не видать. Онаке думает про себя: "Тоже, должно, пробавляются тем, что удастся стащить из колхоза. Их счастье, что не я председатель..."
Над разомлевшими от солнца полями стоял слабый, однообразный осенний гул. Потом со временем он утих, и Онаке уловил доносящийся с востока, из-за холмика, натужный перестук трактора. Это был, вероятно, Мирча, и, хотя его самого еще не видно было, Онаке, недолго думая, свернул с тропинки и пошел полями прямо на тот тракторный гул. Местность тут была обманчивая - как будто рукой можно достать до следующего холмика, а как пойдешь - ноги устанут, а его и в помине нет. Зная все эти степные обманы, Онаке старался не особенно оглядываться, а шел медленным, широким шагом, и, только обогнув старые виноградники, взобравшись на высокий курган, который чутуряне называли Господарским, он увидел своего зятя. Вернее, увидел он не зятя, а только трактор, и даже не сам трактор, а густое облако пыли. Далеко, на самой границе чутурских земель, там, где железная дорога, огибая широкую равнину, сворачивала на запад, на узенькой полоске стерни, прижатой со всех сторон свежей пахотой, клокотала металлическим скрежетом огромная туча пыли. Недели две уже не было дождя, и степь снова засушило. Ветры стихли, и вся пыль, поднятая шестилемешным плугом, так и ходила целый день в одной упряжке с трактором.
Гигантский, сплошь распаханный склон упирался в две-три ракитки; от ракиток уплывало на восток, за горизонт, огромное поле кукурузы; сами же ракитки, прижатые вспашкой и кукурузным массивом, ютились в маленькой долине, выпасенной до корешков.
У тех чахлых ракиток были когда-то два родника, и испокон веку крестьяне, имевшие в тех краях землю, когда им приносили обед в поле, шли прямо туда, к этим ракитам. Туда же спускались те, кто приносил харч. Теперь речка пересохла и родники были засыпаны, но оставались еще ракиты, и это место по-прежнему пользовалось доброй славой.
Онаке пошел прямо туда. Положил кошелку в тени под молоденькой ракитой, а сам стоял рядом, чуть в сторонке, так, чтобы Мирче легче было увидеть его. Он стоял долго, терпеливо, и каждый раз, когда трактор, выкатившись в долину, заворачивал, молча, ибо тракторист все равно бы его не услышал, подносил правую руку к своей старой шляпе, точно собирался приподнять ее над головой. Но зять круто разворачивал трактор и уходил, так и не видя его. Было прямо поразительно - человек смотрит и на север, и на северо-восток, и вдоль поля, и поперек, и только в ту сторону, где стоял старик с кошелкой, ни разу не посмотрел.
"А парень он с норовом..."
Мирче было не до Онакия. Он был не в духе. Это произошло так неожиданно, что он сам диву давался: ведь только что расхваливал сам себя и радовался, что еще один массив почти перепахан. И даже когда возник вдали, на гребне холма, силуэт путника с кошелкой, он все еще пребывал в хорошем настроении, хотя, правда, какие-то недобрые предчувствия уже начали тревожить его. Он стал все чаще и чаще поглядывать туда, вдаль, лениво гадая про себя, кто бы это мог быть, и по мере того как путник приближался, у Мирчи ни с того ни с сего, как у ребенка, начало портиться настроение. Хотя, подумал Мирча, это не в первый раз, это случалось с ним всегда, когда его навещали близкие. Бог его знает - то ли он так стосковался по раскинувшейся недалеко за холмами деревушке, что считал про себя дни, когда ему доведется свидеться с ней, но вот несут еду и свежее белье, и значит, снова, в который раз, придется отложить свое возвращение; то ли он проклинал свою судьбу и эту удушливую пыль, которую ему приходится глотать, в то время как другие вот так, запросто, гуляют, а может, ни с того ни с сего разобидевшись, он этим как бы давал понять, до чего труден и горек хлеб тракториста.
По пахота уже шла к концу, и вот шестилемешный плуг прошелся в последний раз, игриво, запросто проглатывая узенькую полоску оставшейся стерни, и на весь край единовластно установилось царство перепаханного чернозема. Затем трактор вышел из борозды, стал спускаться по выгоревшему, выпасенному пастбищу и впервые сумел оторваться от преследовавшей его тучи пыли. Какая тут, на свободе, была благодать - жить да жить! Трактор остановился на пригорке и умолк, чуть накренившись к руслу пересохшей речки, точно его изводила жажда и он пал, не сумев преодолеть последние метры. О том, что речка давно пересохла, трактору, конечно, неоткуда было знать.
Мирча устало, по-бабьи как-то сполз с машины, прошелся промасленными руками по пыльному комбинезону, точно проверял, все ли части тела на месте, после чего нехотя зашагал к молодой раките, под которой стояла кошелка с едой. Он шел с низко опущенной головой, ни на что не глядя, и было странно, когда он издали заговорил с Карабушем - странно было потому, что в самом деле, откуда он мог знать, ни разу не взглянув в ту сторону, что там, под ракитой, стоит человек. Вместо обычного приветствия Мирча спросил то, что обычно молдаване, встречаясь, спрашивают друг у друга.
- Че май фачь? Что поделываем?
Онаке улыбнулся виноватой улыбкой человека, который, несколько заленившись, встречает односельчанина, изведенного усталостью.
- Да как тебе сказать... Жарко очень, а когда жарко, то дела делами, а в холодок таки тянет. Думал, тут, в Хыртопах, попрохладнее, да где там!
- Нашли где холодок искать.
Добравшись до ракиты, Мирча опустился рядом с кошелкой и, медленно подняв голову, точно она у него болела, в первый раз взглянул на своего тестя.
- Чего это вы так нарядились? Праздник, что ли, там в деревне?
Онаке сдвинул шляпу на глаза - остер же на язык этот его зятек, ну да пускай, он, когда злится, становится умнее и даже лучше выглядит.
- Насчет праздников не знаю, я за ними не гоняюсь и счет им не веду, а принарядиться нужда заставила. Тот младший Цурцуре еще с позапрошлого года должен мне немного денег, и сколько я ему ни напоминаю - никакого толку. А прошлым месяцем встречаю его - парень куда-то спешит, а из кармана выглядывает машинка для стрижки. "Куда это ты идешь?"
- Вы его спросили?
- Я его спросил. "Попросил тут один прийти постричь".
- Он вам в ответ?
- Он мне в ответ. "А ты, - говорю, - умеешь стричь?" - "Умею", говорит. "Так почему же не зайдешь к старику, все равно ты мне должен, а деньги у тебя, вижу, так и не заведутся". Сказал, и теперь сам не рад каждую субботу приходит он с машинкой, так что волей-неволей, а до Нового года буду ходить женихом. Что до пиджака, то старый совсем износился, особенно рукава, и когда выхожу из дому, то, хочешь не хочешь, приходится щеголять в новом.
Мирча примерил горести старика к своим горестям и сказал:
- Смотрите не вздумайте выбросить тот старый пиджак. Может, еще придет время, что я куплю его у вас.
Онаке приподнял брови в знак большого удивления.
- Зачем тебе тратиться, когда ты его так или иначе унаследуешь. Другой родни у меня нет.
Мирча улыбнулся.
- Пока я унаследую ваш пиджак, как бы я сам не оставил вам свой комбинезон. У меня тоже другой родни нет.
- А он разве не казенный? Комбинезон-то.
- Был казенный, теперь мой. Высчитали из получки.
- Гм! И сколько они за него содрали?
- Да не очень много. Пятьдесят рублей.
Онаке подошел ближе, словно хотел выяснить, не надула ли казна его зятя.
- Послушай, Мирча! Я давно собирался спросить, да все стеснялся. Когда человек ходит в таком халате, без ремня и без ширинки, а ему нужно по своим надобностям, то тогда как?
- Сказать по правде, когда надеваешь комбинезон, уже ничего и не хочется.
- Ну! Если так, он мне ни к чему. Я человек живой и, пока не положат в гроб, хочу остаться при своих грехах.
Мирча, улыбнувшись, покачал головой в том смысле, что, дескать, не зарекайтесь. Взял к себе на колени, точно малого ребенка, присланную из дому кошелку. Посидел некоторое время, вдыхая в себя запахи вкусного обеда и еще тот неуловимый аромат, которым был наполнен весь его дом и все, что было в том доме. Коротко, светло улыбнулся.
- А и правда, как там мои поживают?
- Что им! Бегают. Дети бегают оттого, что они дети. Нуца бегает потому, что уже взрослая и забот много. А так здоровы, слава богу.
- Еще бы. При таких-то бегах!
Мирча снял полотенце, которым была прикрыта кошелка, постелил его на травке, рядом с ботинками стоящего Карабуша.
- Садитесь. Тут, кажется, есть бутылка с самогоном.
- Спасибо, я уже обедал. Нуца накормила хорошим борщом, иначе пустился бы я голодный в такую даль!
- И самогоном угостила?
- Само собой.
Мирча порылся в кошелке, прикидывая, с чего бы начать. Достал половину большого, домашней выпечки серого хлеба, спичечный коробок с солью. Положил все это на полотенце и призадумался. Вкусного было много, и голоден он был невероятно, но есть не хотелось. Вид выжженного пастбища укачал его, и голод исчез - осталось только ощущение огромной усталости. Слегка кружилась голова, земля скрипела на зубах, покрасневшие от пыли глаза слипались, больно было их закрывать и больно было смотреть ими.
"Для начала, - подумал Мирча, - не мешало бы отдохнуть, поостыть".
"Хочешь прилечь?" - спросил глазами старик.
"Хорошо бы, да ведь как тут ляжешь..." - ответили Мирчины глаза.
"То есть ты не знаешь, как лечь? - удивился старик. - Это же очень просто: ложишься, и дело с концом".
"А как же трактор? Что с ним станется, пока я буду лежать?"
"Трактор нужно послать подальше, и к тому времени, когда ты встанешь отдохнувший, и он вернется, повидав всю свою родню".
"Разве что", - улыбнулись глаза Мирчи.
Положил рядом кошелку, так, чтобы, когда понадобится, была под рукой, прилег. Но что-то ему было не по себе. Беспокоила тишина - что-то подозрительно тихо было вокруг. И он снова встал, и долго недоумевающе смотрел на свой трактор, и все никак не мог сообразить, что случилось, отчего машина умолкла. Тем не менее она молчала, и он понял и примирился с этим, а некоторое время спустя начал стихать и тот, другой трактор, стучащий месяцами в его висках. Избавившись от них обоих, Мирча весь как-то обмяк, ослаб, покрылся испариной. Растянулся на выпасенном лугу рядом с полотенцем, закрыл покрасневшие глаза и как-то по-детски сладко утих, и было все спокойно вокруг, только ветер мягко трепал жиденькую листву молодых ракит.
Присев молча рядом, Карабуш принялся украдкой разглядывать своего зятя. Из-под толстого слоя пыли, из-под маслянистых пятен выглядывало изможденное, ссохшееся, как у мумии, лицо. Глаза глубоко запали в глазницах, волосы, слипшись, выпадали пучками, так и не расклеиваясь, отчего и лысина на голове зятя выглядела странной, похожей на заплату. Дыхание его было коротким, слабым, казалось, что он и вовсе не дышит. И Карабушу пришла нелепая мысль: что, если его зять, лежа так на травке, умрет? Он содрогнулся, уже не мог видеть, как зять лежит и не дышит. Отвернулся, стал смотреть в другую сторону.
Они долго молчали, потом с севера, со стороны Бельц, показался паровоз. Сначала он подкрадывался тихо и незаметно, потом вдруг обрушился на тихие поля тяжелым грохотом металла. Оглушил, ослепил все на своем пути и тут же исчез. Онаке, хоть и приметил паровоз заранее и видел, как он подкрадывается, тем не менее вздрогнул от неожиданности, но Мирча продолжал лежать неподвижно. Ни один мускул не дрогнул на его лице, и Карабуш подумал: как не по-человечески измотал себя его зять. И еще он подумал: как хорошо, что поезда ходят по заранее установленному пути, иначе сколько бы народу они передавили!
Время было уже далеко после полудня. Жара начала наконец спадать, далеко на западе забелели тучи, подул слабый ветерок, и поля свежо, по-осеннему задышали. Мирча лежал на спине, и казалось, что вместе с раскинувшимися вокруг полями остывает и он. Дыхание как-то начало выравниваться, входило в свой ритм. Карабушу одно время показалось даже, что зять уснул. Стараясь не потревожить его сон, он сидел тихо и от этой вынужденной неподвижности задумался о чем-то сложном, давно пережитом. Вспоминалось почему-то все, что было в его жизни трудного, неприятного. И как-то незаметно для самого себя он горько-прегорько вздохнул, вздохнул тем тяжелым, полным душевных мук стоном, каким чутуряне обычно балуют себя только в редкие минуты полного одиночества.
- Чего это вы так убиваетесь, отец?
Карабуш вздрогнул от неожиданности. Он не нашелся что ответить, а может, нарочно не ответил, потому что какой там разговор может завязаться между бодрствующим и дремлющим? Но, с другой стороны, он обрадовался, что зять не спит. Эти воспоминания разбередили всю его душу, многие забытые раны снова начали кровоточить, и ему очень нужен был рядом хороший, близкий человек.
- Понимаешь, странное дело! Каждый раз, когда попадаю сюда, в Хыртопы, становится мне горько, прямо хоть волком вой!
- Гектаров своих, что ли, жалко?
Карабуш быстро, удивленно повернулся к Мирче, точно не ожидал от него такого вопроса. Это мог спросить председатель колхоза, начальник какой из района, но чтобы родной зять! Хотя человек, промаявшийся четыре года в поле, может спросить и не такое.
- Нет, я по гектарам никогда не сходил с ума. К тому же полученный мною от отца гектар был возле леса; эти два гектара я получил при наделах. Одна власть дала их, другой власти я их вернул. Бог с ними.
- Отчего же вам тогда горько?
- Бог его знает. Я думаю, все из-за того горького пырея, хоть он, сволочь, и сладковат на вкус. Даже говорили, в какой-то стране из него водку гонят.
При всей своей усталости Мирча все же удивился:
- Чего-чего? О каком это вы пырее?
- А то ты не знаешь, что мои хыртопские гектары проросли насквозь пыреем. Что ж, - добавил он некоторое время спустя, - ты мог и позабыть. Как женился, так и подался - сначала в румынскую, потом в русскую армию. А мы с Нуцей и Тинкуцей много лет подряд, проклиная свою жизнь, с утра до вечера били тяпками, а вокруг одни белые шпагаты, одна пенька. По вечерам, идешь, бывало, домой как пьяный, рук до плеч не чувствуешь. Думаешь, вот завтра встанем пораньше, может, одолеем, а завтра то же самое, и все зря, все без толку. Живуч, зараза. Кажется, учитель рассказывал, что, если вытащить из земли одну пыреинку, и повесить ее под стрехой у себя дома, и оставить ее там восемь лет, в морозы, в жару и дождь, а потом снова посадить, она ведь, сволочь, снова зазеленеет, и пустит корни, и всю влагу из-под посевов высосет!
Карабуш умолк, но вид у него был злой, свирепый, точно и теперь, в эту минуту, он видел перед собой свое поле, испоганенное пыреем. Потом, резко повернув голову в сторону, чтобы не видеть это жуткое зрелище, добавил:
- И как я мечтал, как мне хотелось вырастить пару хороших лошадок, купить новый плуг, выйти в поле с сыновьями вот так в августе и перепахать все. Перевернуть тот пырей корнями на солнце, чтобы он весь выгорел, потом забороновать землю три, четыре, пять раз подряд, собрать скирду этих белых шпагатов и спалить. Спалить ночью, чтоб во всей степи видно было! - Он умолк, опустив голову, и совсем тихо добавил: - Не довелось. Пока суд да дело, пришла война, а там начались колхозы. Забрали и землю, и плуги, и пырей.
- То есть как, и пырей забрали?!
- Как же! Забрали все.
Мирча рассмеялся - он уже давно не смеялся, и это показалось ему чем-то очень новым и приятным.
- Потешный вы человек, отец. Первый раз слышу, чтобы человек жаловался, что у него пырей забрали в колхоз.
Онаке почувствовал себя задетым:
- А вот мне жалко! Не столько земли, не столько плуга, сколько пырея того жалко.
- Да это же одна смехота! - сказал Мирча. - Вы же только что говорили, что мечтали вывести весь пырей и спалить!
- Говорил.
- Ну так в чем дело! Пошли вот нарочно по вспашке, и если найдете хоть одну пыреинку, будь я проклят, если не спалю на ваших глазах трактор.
- А, нет! Тут уже мы с тобой говорим о разном. Понимаешь, я поседел из-за того пырея, и я должен был вывести его. Он у меня полжизни отнял, и я должен был его вывести и спалить сам. Я - и никто другой.
- Да бросьте вы, как будто так уж важно - сами вы его вывели или кто другой!
Старик усмехнулся:
- Что ты, Мирча! Это очень важно, это, может быть, самое важное в жизни. Если бы мне это удалось, я был бы счастлив, я мог бы после этого спокойно лечь в гроб. Это же очень важно - сам ты за себя отомстил или другие это сделали за тебя. Если другие - тогда не надо. Ты верни мне моего врага, поставь его тут перед моими глазами, потому что враг мой есть часть меня, часть моей судьбы, а судьбу в чужие руки не отдают.
- Не вам, отец, жаловаться. Вы бы вместо этого собрали нас, трактористов, и хорошо угостили за то, что вывели вам пырей.
Онаке улыбнулся - а этот Мирча и вправду не дурак.
- Ничего, вас и так хорошо отблагодарили за ту работу.
- Кто же нас благодарил?
- Казна.
Мирча по-прежнему лежал неподвижно, с закрытыми глазами, и только на его правой щеке вдруг выскочила тоненькая алая полоска, точно кто-то острым кончиком плети с размаху достал его. Как странно! Оказывается, простым людям, его друзьям и близким, всем тем, ради кого он годами трудился тут в поле, - им ничего этого не нужно. И когда судьба ненароком занесет их сюда, они не видят перед собой сотен гектаров перепаханного поля, они, чудаки, тоскуют по тем пожарам, которые не состоялись и которых быть не могло.
Вздохнув, он рывком приподнялся, долго и тупо озирался, точно за то время, пока лежал и болтал со стариком, все четыре стороны света переместились, и теперь они находились совсем не там, где он думал. Уяснив себе, что и как, он снова лег и, болезненно поморщившись, закрыл глаза.
Карабуш, почувствовав себя неловко, начал длинным разговор о своей жизни, о жизни многих других людей, которых он знал. Убаюканный тихим, мирным журчанием его речи, Мирча наконец уснул. Часа два старик проторчал рядом, дожидаясь, пока зять проснется, но Мирча все не просыпался, а солнце уже клонилось к закату. Онаке достал из кошелки бутылку с самогонкой, выпил из горлышка ту часть, которой зять должен был угостить его, не будь Мирча таким измотанным. Закусил малосольным огурчиком, затем, поставив все на место и накрыв кошелку полотенцем, поднялся и медленно побрел к деревне.
А Мирча все спал. Он спал тяжелым сном пшеничного колоса, у которого обломился стебель, осыпались зерна, ветер погнал его, пустого, по полям, пока дожди не догнали и не вбили намертво в тяжелый пласт придорожья. Он лежал, охваченный неподвижностью межевого каменного столба, который за ненадобностью выкорчевали и выбросили в пустой овраг; он спал, припав всем горем своим к земле, как спит обычно пастушок, у которого сбежали овечки, долго он бегал по полям, и плакал, и звал их, но вот настигла усталость, свалила с ног, и он уснул.
Снились ему, должно быть, натужный рокот трактора, тяжелые борозды чернозема, перепаханные холмы и долины. Он, верно, и во сне трудился. Может, пахал, а может, бросил трактор в борозде и пошел по полям разыскивать диковинные и редчайшие зернышки счастья. Он, это правда, никогда никому не жаловался, что у него совсем нету этого счастья. Но что с того! Кто может сказать, что он знает всю правду о человеке? Знать все до конца невозможно, потому что, как бы хорошо ни было видно со стороны, как бы искренне ни исповедовался человек, еще больше того, что могут поведать о нем другие, и еще больше того, что сможет рассказать он сам о себе, останется тайной.
Этим мир велик, и этим жизнь бессмертна. Хотя, конечно же, со стороны все выглядит просто. Человек пашет на тракторе. Кто узнает - поздоровается, кто спешит - пойдет своей дорогой, и никому невдомек, какие тяжелые битвы разыгрывались здесь, в открытой степи, между одиноким усталым трактористом и его судьбой. Никто не считал и никогда не сосчитает, сколько смертельных ударов наносила то одна, то другая сторона, сколько раз побежденный сдавался на милость врагу и, в тиши зализав раны, завязывал новый бой.
Теперь все стихло. Человек лежит разбитый, припав своей болью к земле, но битва еще не окончена. Упал сраженный человек, сдало его бренное земное тело, но человек - это не только тело, это еще и душа. И неважно, что мы уже много тысяч лет ищем ее и не находим, просто это такое удивительное явление, что мы не можем охватить разумом, не можем рассказать о ней словами. Необходимость в ней мы чувствуем все время, и в каждом человеке ищем ее, и содрогаемся, когда не находим там, где она должна бы быть.
У Мирчи была душа и был свой внутренний мир. Он собирал его крупицами, всю жизнь. Он брал все, что ему нравилось, и никогда не задумывался - мало ли, много ли там у него, но теперь, в сорок лет, оказавшись одиноким в поле, он впервые начал перебирать и ахнул от удивления. Боже мой, чего там только не было! Были красивые, пронизывающие до острой боли закаты, были мягкие, певучие обороты родной речи, были песни, вернее, те мотивы, которые обычно возникают обрывками из сплошной вереницы забот, было много не то приснившейся, не то подсмотренной украдкой пьянящей женской красоты; были молодость, и устало-весомые будни, и ослепительные праздники. Но, конечно, самое главное его богатство - это Чутура, та масса людей, среди которых он родился и рос. Чутура всегда поражала его бесконечным людским разнообразием, он всегда находил в этом море своего бога, которому втайне поклонялся. Пока он был маленьким, в его душе царствовал образ матери. Потом рядом с ней вырос смуглый учитель Микулеску. Подростком Мирча подражал ловким, остроумным соседям, в армии долгие годы был под влиянием отца, а демобилизовавшись, много лет жил памятью фронтовых товарищей.
А жизнь шла, менялся окружающий мир, менялся соответственно с ним и тот мир, который копил и носил в себе Мирча Морару. В этом большом мире люди рождались и умирали - уходили они и приходили и в том маленьком мире. Эти перемены происходили как-то сами собой, по тем же законам, по которым ночь сменяется утром, но - странное дело! - как бы и что бы ни менялось, в душе Мирчи был еще один человек, который занимал особое, ему одному предназначенное место. Это был, конечно, Онаке Карабуш. Этот хитрый чутурянин каким-то образом завладел всем существом Мирчи давно, очень давно, когда Мирча был еще подростком, а Онаке выходил по вечерам к калитке рассказывать всякие небылицы. Мирча как-то сразу почувствовал в Карабуше скрытую силу, слепо подчинился этой силе и еще задолго до того, как приглянулся Нуце, он мечтал расположить к себе самого Карабуша.
Потом прошло много лет, Мирча рос и мужал и уже иначе стал смотреть на мир и на людей, но Карабуш продолжал оставаться с ним, так что одно время Мирча стал удивляться: что пристал к нему этот человек? Учить других уму-разуму Карабуш не любил и никогда ничего не советовал - ни хорошего, ни плохого. В военных делах он был не силен, в тракторах ровным счетом ничего не смыслил, политики, хоть и имел о ней свое суждение, предпочитал не касаться, подозревая, что это занятие к добру не приводит. И при всем этом он твердо стоял на своем и не отпускал Мирчу. Уже много изменилось в том мире, который Мирча носил с собой: умерли родители, где-то в Румынии затерялись следы его учителя Микулеску, отупели некогда остроумные соседи, начали расплываться в туманах памяти фронтовые друзья, но Карабуш упорно оставался с ним.
И они как-то оба сжились - они стали одним целым. Они одной парой глаз смотрели на мир, одним разумом мыслили, теперь вот вместе пахали трактором и уже несколько лет кормили деревню. Им обоим осточертело это поле и солярка, оба прихворнули и стали подумывать об одном враче, проживающем в Бельцах, который хоть и любил, как говорили, деньги, но дело свое знал. И даже в тот день, когда Мирча заканчивал пахоту, а на горизонте вырос силуэт человека с кошелкой, они продолжали мирно беседовать меж собой, получая при этом большое удовольствие от общения друг с другом. Но вот появившийся на горизонте человек с кошелкой стал приближаться, и у Мирчи как-то похолодело нутро и оборвалось что-то. Он еще не знал, кто тот дальний прохожий, и куда держит путь, и что несет в своей кошелке, но его поразила схожесть, они слишком были похожи, тот старик на горизонте и этот, с которым Мирча беседовал.
- Ну-ну? И что же потом? Вы начали рассказывать...
Мирча спешил увлечь своего старика разговорами, но было уже поздно, старик увидел путника на горизонте. Им нельзя было встретиться, их невозможно было вместе свести, потому что старик, придуманный Мирчей, был измотан и одинок, как и он сам, в то время как старик на горизонте был еще полон сил. И так уж устроено в мире, что слабый уступает место сильному. Только проводив друга своего долгого одиночества, Мирча вдруг понял, как он слаб, если в мыслях своих он придумывает таких же измотанных людей.
Над разомлевшими от солнца полями стоял слабый, однообразный осенний гул. Потом со временем он утих, и Онаке уловил доносящийся с востока, из-за холмика, натужный перестук трактора. Это был, вероятно, Мирча, и, хотя его самого еще не видно было, Онаке, недолго думая, свернул с тропинки и пошел полями прямо на тот тракторный гул. Местность тут была обманчивая - как будто рукой можно достать до следующего холмика, а как пойдешь - ноги устанут, а его и в помине нет. Зная все эти степные обманы, Онаке старался не особенно оглядываться, а шел медленным, широким шагом, и, только обогнув старые виноградники, взобравшись на высокий курган, который чутуряне называли Господарским, он увидел своего зятя. Вернее, увидел он не зятя, а только трактор, и даже не сам трактор, а густое облако пыли. Далеко, на самой границе чутурских земель, там, где железная дорога, огибая широкую равнину, сворачивала на запад, на узенькой полоске стерни, прижатой со всех сторон свежей пахотой, клокотала металлическим скрежетом огромная туча пыли. Недели две уже не было дождя, и степь снова засушило. Ветры стихли, и вся пыль, поднятая шестилемешным плугом, так и ходила целый день в одной упряжке с трактором.
Гигантский, сплошь распаханный склон упирался в две-три ракитки; от ракиток уплывало на восток, за горизонт, огромное поле кукурузы; сами же ракитки, прижатые вспашкой и кукурузным массивом, ютились в маленькой долине, выпасенной до корешков.
У тех чахлых ракиток были когда-то два родника, и испокон веку крестьяне, имевшие в тех краях землю, когда им приносили обед в поле, шли прямо туда, к этим ракитам. Туда же спускались те, кто приносил харч. Теперь речка пересохла и родники были засыпаны, но оставались еще ракиты, и это место по-прежнему пользовалось доброй славой.
Онаке пошел прямо туда. Положил кошелку в тени под молоденькой ракитой, а сам стоял рядом, чуть в сторонке, так, чтобы Мирче легче было увидеть его. Он стоял долго, терпеливо, и каждый раз, когда трактор, выкатившись в долину, заворачивал, молча, ибо тракторист все равно бы его не услышал, подносил правую руку к своей старой шляпе, точно собирался приподнять ее над головой. Но зять круто разворачивал трактор и уходил, так и не видя его. Было прямо поразительно - человек смотрит и на север, и на северо-восток, и вдоль поля, и поперек, и только в ту сторону, где стоял старик с кошелкой, ни разу не посмотрел.
"А парень он с норовом..."
Мирче было не до Онакия. Он был не в духе. Это произошло так неожиданно, что он сам диву давался: ведь только что расхваливал сам себя и радовался, что еще один массив почти перепахан. И даже когда возник вдали, на гребне холма, силуэт путника с кошелкой, он все еще пребывал в хорошем настроении, хотя, правда, какие-то недобрые предчувствия уже начали тревожить его. Он стал все чаще и чаще поглядывать туда, вдаль, лениво гадая про себя, кто бы это мог быть, и по мере того как путник приближался, у Мирчи ни с того ни с сего, как у ребенка, начало портиться настроение. Хотя, подумал Мирча, это не в первый раз, это случалось с ним всегда, когда его навещали близкие. Бог его знает - то ли он так стосковался по раскинувшейся недалеко за холмами деревушке, что считал про себя дни, когда ему доведется свидеться с ней, но вот несут еду и свежее белье, и значит, снова, в который раз, придется отложить свое возвращение; то ли он проклинал свою судьбу и эту удушливую пыль, которую ему приходится глотать, в то время как другие вот так, запросто, гуляют, а может, ни с того ни с сего разобидевшись, он этим как бы давал понять, до чего труден и горек хлеб тракториста.
По пахота уже шла к концу, и вот шестилемешный плуг прошелся в последний раз, игриво, запросто проглатывая узенькую полоску оставшейся стерни, и на весь край единовластно установилось царство перепаханного чернозема. Затем трактор вышел из борозды, стал спускаться по выгоревшему, выпасенному пастбищу и впервые сумел оторваться от преследовавшей его тучи пыли. Какая тут, на свободе, была благодать - жить да жить! Трактор остановился на пригорке и умолк, чуть накренившись к руслу пересохшей речки, точно его изводила жажда и он пал, не сумев преодолеть последние метры. О том, что речка давно пересохла, трактору, конечно, неоткуда было знать.
Мирча устало, по-бабьи как-то сполз с машины, прошелся промасленными руками по пыльному комбинезону, точно проверял, все ли части тела на месте, после чего нехотя зашагал к молодой раките, под которой стояла кошелка с едой. Он шел с низко опущенной головой, ни на что не глядя, и было странно, когда он издали заговорил с Карабушем - странно было потому, что в самом деле, откуда он мог знать, ни разу не взглянув в ту сторону, что там, под ракитой, стоит человек. Вместо обычного приветствия Мирча спросил то, что обычно молдаване, встречаясь, спрашивают друг у друга.
- Че май фачь? Что поделываем?
Онаке улыбнулся виноватой улыбкой человека, который, несколько заленившись, встречает односельчанина, изведенного усталостью.
- Да как тебе сказать... Жарко очень, а когда жарко, то дела делами, а в холодок таки тянет. Думал, тут, в Хыртопах, попрохладнее, да где там!
- Нашли где холодок искать.
Добравшись до ракиты, Мирча опустился рядом с кошелкой и, медленно подняв голову, точно она у него болела, в первый раз взглянул на своего тестя.
- Чего это вы так нарядились? Праздник, что ли, там в деревне?
Онаке сдвинул шляпу на глаза - остер же на язык этот его зятек, ну да пускай, он, когда злится, становится умнее и даже лучше выглядит.
- Насчет праздников не знаю, я за ними не гоняюсь и счет им не веду, а принарядиться нужда заставила. Тот младший Цурцуре еще с позапрошлого года должен мне немного денег, и сколько я ему ни напоминаю - никакого толку. А прошлым месяцем встречаю его - парень куда-то спешит, а из кармана выглядывает машинка для стрижки. "Куда это ты идешь?"
- Вы его спросили?
- Я его спросил. "Попросил тут один прийти постричь".
- Он вам в ответ?
- Он мне в ответ. "А ты, - говорю, - умеешь стричь?" - "Умею", говорит. "Так почему же не зайдешь к старику, все равно ты мне должен, а деньги у тебя, вижу, так и не заведутся". Сказал, и теперь сам не рад каждую субботу приходит он с машинкой, так что волей-неволей, а до Нового года буду ходить женихом. Что до пиджака, то старый совсем износился, особенно рукава, и когда выхожу из дому, то, хочешь не хочешь, приходится щеголять в новом.
Мирча примерил горести старика к своим горестям и сказал:
- Смотрите не вздумайте выбросить тот старый пиджак. Может, еще придет время, что я куплю его у вас.
Онаке приподнял брови в знак большого удивления.
- Зачем тебе тратиться, когда ты его так или иначе унаследуешь. Другой родни у меня нет.
Мирча улыбнулся.
- Пока я унаследую ваш пиджак, как бы я сам не оставил вам свой комбинезон. У меня тоже другой родни нет.
- А он разве не казенный? Комбинезон-то.
- Был казенный, теперь мой. Высчитали из получки.
- Гм! И сколько они за него содрали?
- Да не очень много. Пятьдесят рублей.
Онаке подошел ближе, словно хотел выяснить, не надула ли казна его зятя.
- Послушай, Мирча! Я давно собирался спросить, да все стеснялся. Когда человек ходит в таком халате, без ремня и без ширинки, а ему нужно по своим надобностям, то тогда как?
- Сказать по правде, когда надеваешь комбинезон, уже ничего и не хочется.
- Ну! Если так, он мне ни к чему. Я человек живой и, пока не положат в гроб, хочу остаться при своих грехах.
Мирча, улыбнувшись, покачал головой в том смысле, что, дескать, не зарекайтесь. Взял к себе на колени, точно малого ребенка, присланную из дому кошелку. Посидел некоторое время, вдыхая в себя запахи вкусного обеда и еще тот неуловимый аромат, которым был наполнен весь его дом и все, что было в том доме. Коротко, светло улыбнулся.
- А и правда, как там мои поживают?
- Что им! Бегают. Дети бегают оттого, что они дети. Нуца бегает потому, что уже взрослая и забот много. А так здоровы, слава богу.
- Еще бы. При таких-то бегах!
Мирча снял полотенце, которым была прикрыта кошелка, постелил его на травке, рядом с ботинками стоящего Карабуша.
- Садитесь. Тут, кажется, есть бутылка с самогоном.
- Спасибо, я уже обедал. Нуца накормила хорошим борщом, иначе пустился бы я голодный в такую даль!
- И самогоном угостила?
- Само собой.
Мирча порылся в кошелке, прикидывая, с чего бы начать. Достал половину большого, домашней выпечки серого хлеба, спичечный коробок с солью. Положил все это на полотенце и призадумался. Вкусного было много, и голоден он был невероятно, но есть не хотелось. Вид выжженного пастбища укачал его, и голод исчез - осталось только ощущение огромной усталости. Слегка кружилась голова, земля скрипела на зубах, покрасневшие от пыли глаза слипались, больно было их закрывать и больно было смотреть ими.
"Для начала, - подумал Мирча, - не мешало бы отдохнуть, поостыть".
"Хочешь прилечь?" - спросил глазами старик.
"Хорошо бы, да ведь как тут ляжешь..." - ответили Мирчины глаза.
"То есть ты не знаешь, как лечь? - удивился старик. - Это же очень просто: ложишься, и дело с концом".
"А как же трактор? Что с ним станется, пока я буду лежать?"
"Трактор нужно послать подальше, и к тому времени, когда ты встанешь отдохнувший, и он вернется, повидав всю свою родню".
"Разве что", - улыбнулись глаза Мирчи.
Положил рядом кошелку, так, чтобы, когда понадобится, была под рукой, прилег. Но что-то ему было не по себе. Беспокоила тишина - что-то подозрительно тихо было вокруг. И он снова встал, и долго недоумевающе смотрел на свой трактор, и все никак не мог сообразить, что случилось, отчего машина умолкла. Тем не менее она молчала, и он понял и примирился с этим, а некоторое время спустя начал стихать и тот, другой трактор, стучащий месяцами в его висках. Избавившись от них обоих, Мирча весь как-то обмяк, ослаб, покрылся испариной. Растянулся на выпасенном лугу рядом с полотенцем, закрыл покрасневшие глаза и как-то по-детски сладко утих, и было все спокойно вокруг, только ветер мягко трепал жиденькую листву молодых ракит.
Присев молча рядом, Карабуш принялся украдкой разглядывать своего зятя. Из-под толстого слоя пыли, из-под маслянистых пятен выглядывало изможденное, ссохшееся, как у мумии, лицо. Глаза глубоко запали в глазницах, волосы, слипшись, выпадали пучками, так и не расклеиваясь, отчего и лысина на голове зятя выглядела странной, похожей на заплату. Дыхание его было коротким, слабым, казалось, что он и вовсе не дышит. И Карабушу пришла нелепая мысль: что, если его зять, лежа так на травке, умрет? Он содрогнулся, уже не мог видеть, как зять лежит и не дышит. Отвернулся, стал смотреть в другую сторону.
Они долго молчали, потом с севера, со стороны Бельц, показался паровоз. Сначала он подкрадывался тихо и незаметно, потом вдруг обрушился на тихие поля тяжелым грохотом металла. Оглушил, ослепил все на своем пути и тут же исчез. Онаке, хоть и приметил паровоз заранее и видел, как он подкрадывается, тем не менее вздрогнул от неожиданности, но Мирча продолжал лежать неподвижно. Ни один мускул не дрогнул на его лице, и Карабуш подумал: как не по-человечески измотал себя его зять. И еще он подумал: как хорошо, что поезда ходят по заранее установленному пути, иначе сколько бы народу они передавили!
Время было уже далеко после полудня. Жара начала наконец спадать, далеко на западе забелели тучи, подул слабый ветерок, и поля свежо, по-осеннему задышали. Мирча лежал на спине, и казалось, что вместе с раскинувшимися вокруг полями остывает и он. Дыхание как-то начало выравниваться, входило в свой ритм. Карабушу одно время показалось даже, что зять уснул. Стараясь не потревожить его сон, он сидел тихо и от этой вынужденной неподвижности задумался о чем-то сложном, давно пережитом. Вспоминалось почему-то все, что было в его жизни трудного, неприятного. И как-то незаметно для самого себя он горько-прегорько вздохнул, вздохнул тем тяжелым, полным душевных мук стоном, каким чутуряне обычно балуют себя только в редкие минуты полного одиночества.
- Чего это вы так убиваетесь, отец?
Карабуш вздрогнул от неожиданности. Он не нашелся что ответить, а может, нарочно не ответил, потому что какой там разговор может завязаться между бодрствующим и дремлющим? Но, с другой стороны, он обрадовался, что зять не спит. Эти воспоминания разбередили всю его душу, многие забытые раны снова начали кровоточить, и ему очень нужен был рядом хороший, близкий человек.
- Понимаешь, странное дело! Каждый раз, когда попадаю сюда, в Хыртопы, становится мне горько, прямо хоть волком вой!
- Гектаров своих, что ли, жалко?
Карабуш быстро, удивленно повернулся к Мирче, точно не ожидал от него такого вопроса. Это мог спросить председатель колхоза, начальник какой из района, но чтобы родной зять! Хотя человек, промаявшийся четыре года в поле, может спросить и не такое.
- Нет, я по гектарам никогда не сходил с ума. К тому же полученный мною от отца гектар был возле леса; эти два гектара я получил при наделах. Одна власть дала их, другой власти я их вернул. Бог с ними.
- Отчего же вам тогда горько?
- Бог его знает. Я думаю, все из-за того горького пырея, хоть он, сволочь, и сладковат на вкус. Даже говорили, в какой-то стране из него водку гонят.
При всей своей усталости Мирча все же удивился:
- Чего-чего? О каком это вы пырее?
- А то ты не знаешь, что мои хыртопские гектары проросли насквозь пыреем. Что ж, - добавил он некоторое время спустя, - ты мог и позабыть. Как женился, так и подался - сначала в румынскую, потом в русскую армию. А мы с Нуцей и Тинкуцей много лет подряд, проклиная свою жизнь, с утра до вечера били тяпками, а вокруг одни белые шпагаты, одна пенька. По вечерам, идешь, бывало, домой как пьяный, рук до плеч не чувствуешь. Думаешь, вот завтра встанем пораньше, может, одолеем, а завтра то же самое, и все зря, все без толку. Живуч, зараза. Кажется, учитель рассказывал, что, если вытащить из земли одну пыреинку, и повесить ее под стрехой у себя дома, и оставить ее там восемь лет, в морозы, в жару и дождь, а потом снова посадить, она ведь, сволочь, снова зазеленеет, и пустит корни, и всю влагу из-под посевов высосет!
Карабуш умолк, но вид у него был злой, свирепый, точно и теперь, в эту минуту, он видел перед собой свое поле, испоганенное пыреем. Потом, резко повернув голову в сторону, чтобы не видеть это жуткое зрелище, добавил:
- И как я мечтал, как мне хотелось вырастить пару хороших лошадок, купить новый плуг, выйти в поле с сыновьями вот так в августе и перепахать все. Перевернуть тот пырей корнями на солнце, чтобы он весь выгорел, потом забороновать землю три, четыре, пять раз подряд, собрать скирду этих белых шпагатов и спалить. Спалить ночью, чтоб во всей степи видно было! - Он умолк, опустив голову, и совсем тихо добавил: - Не довелось. Пока суд да дело, пришла война, а там начались колхозы. Забрали и землю, и плуги, и пырей.
- То есть как, и пырей забрали?!
- Как же! Забрали все.
Мирча рассмеялся - он уже давно не смеялся, и это показалось ему чем-то очень новым и приятным.
- Потешный вы человек, отец. Первый раз слышу, чтобы человек жаловался, что у него пырей забрали в колхоз.
Онаке почувствовал себя задетым:
- А вот мне жалко! Не столько земли, не столько плуга, сколько пырея того жалко.
- Да это же одна смехота! - сказал Мирча. - Вы же только что говорили, что мечтали вывести весь пырей и спалить!
- Говорил.
- Ну так в чем дело! Пошли вот нарочно по вспашке, и если найдете хоть одну пыреинку, будь я проклят, если не спалю на ваших глазах трактор.
- А, нет! Тут уже мы с тобой говорим о разном. Понимаешь, я поседел из-за того пырея, и я должен был вывести его. Он у меня полжизни отнял, и я должен был его вывести и спалить сам. Я - и никто другой.
- Да бросьте вы, как будто так уж важно - сами вы его вывели или кто другой!
Старик усмехнулся:
- Что ты, Мирча! Это очень важно, это, может быть, самое важное в жизни. Если бы мне это удалось, я был бы счастлив, я мог бы после этого спокойно лечь в гроб. Это же очень важно - сам ты за себя отомстил или другие это сделали за тебя. Если другие - тогда не надо. Ты верни мне моего врага, поставь его тут перед моими глазами, потому что враг мой есть часть меня, часть моей судьбы, а судьбу в чужие руки не отдают.
- Не вам, отец, жаловаться. Вы бы вместо этого собрали нас, трактористов, и хорошо угостили за то, что вывели вам пырей.
Онаке улыбнулся - а этот Мирча и вправду не дурак.
- Ничего, вас и так хорошо отблагодарили за ту работу.
- Кто же нас благодарил?
- Казна.
Мирча по-прежнему лежал неподвижно, с закрытыми глазами, и только на его правой щеке вдруг выскочила тоненькая алая полоска, точно кто-то острым кончиком плети с размаху достал его. Как странно! Оказывается, простым людям, его друзьям и близким, всем тем, ради кого он годами трудился тут в поле, - им ничего этого не нужно. И когда судьба ненароком занесет их сюда, они не видят перед собой сотен гектаров перепаханного поля, они, чудаки, тоскуют по тем пожарам, которые не состоялись и которых быть не могло.
Вздохнув, он рывком приподнялся, долго и тупо озирался, точно за то время, пока лежал и болтал со стариком, все четыре стороны света переместились, и теперь они находились совсем не там, где он думал. Уяснив себе, что и как, он снова лег и, болезненно поморщившись, закрыл глаза.
Карабуш, почувствовав себя неловко, начал длинным разговор о своей жизни, о жизни многих других людей, которых он знал. Убаюканный тихим, мирным журчанием его речи, Мирча наконец уснул. Часа два старик проторчал рядом, дожидаясь, пока зять проснется, но Мирча все не просыпался, а солнце уже клонилось к закату. Онаке достал из кошелки бутылку с самогонкой, выпил из горлышка ту часть, которой зять должен был угостить его, не будь Мирча таким измотанным. Закусил малосольным огурчиком, затем, поставив все на место и накрыв кошелку полотенцем, поднялся и медленно побрел к деревне.
А Мирча все спал. Он спал тяжелым сном пшеничного колоса, у которого обломился стебель, осыпались зерна, ветер погнал его, пустого, по полям, пока дожди не догнали и не вбили намертво в тяжелый пласт придорожья. Он лежал, охваченный неподвижностью межевого каменного столба, который за ненадобностью выкорчевали и выбросили в пустой овраг; он спал, припав всем горем своим к земле, как спит обычно пастушок, у которого сбежали овечки, долго он бегал по полям, и плакал, и звал их, но вот настигла усталость, свалила с ног, и он уснул.
Снились ему, должно быть, натужный рокот трактора, тяжелые борозды чернозема, перепаханные холмы и долины. Он, верно, и во сне трудился. Может, пахал, а может, бросил трактор в борозде и пошел по полям разыскивать диковинные и редчайшие зернышки счастья. Он, это правда, никогда никому не жаловался, что у него совсем нету этого счастья. Но что с того! Кто может сказать, что он знает всю правду о человеке? Знать все до конца невозможно, потому что, как бы хорошо ни было видно со стороны, как бы искренне ни исповедовался человек, еще больше того, что могут поведать о нем другие, и еще больше того, что сможет рассказать он сам о себе, останется тайной.
Этим мир велик, и этим жизнь бессмертна. Хотя, конечно же, со стороны все выглядит просто. Человек пашет на тракторе. Кто узнает - поздоровается, кто спешит - пойдет своей дорогой, и никому невдомек, какие тяжелые битвы разыгрывались здесь, в открытой степи, между одиноким усталым трактористом и его судьбой. Никто не считал и никогда не сосчитает, сколько смертельных ударов наносила то одна, то другая сторона, сколько раз побежденный сдавался на милость врагу и, в тиши зализав раны, завязывал новый бой.
Теперь все стихло. Человек лежит разбитый, припав своей болью к земле, но битва еще не окончена. Упал сраженный человек, сдало его бренное земное тело, но человек - это не только тело, это еще и душа. И неважно, что мы уже много тысяч лет ищем ее и не находим, просто это такое удивительное явление, что мы не можем охватить разумом, не можем рассказать о ней словами. Необходимость в ней мы чувствуем все время, и в каждом человеке ищем ее, и содрогаемся, когда не находим там, где она должна бы быть.
У Мирчи была душа и был свой внутренний мир. Он собирал его крупицами, всю жизнь. Он брал все, что ему нравилось, и никогда не задумывался - мало ли, много ли там у него, но теперь, в сорок лет, оказавшись одиноким в поле, он впервые начал перебирать и ахнул от удивления. Боже мой, чего там только не было! Были красивые, пронизывающие до острой боли закаты, были мягкие, певучие обороты родной речи, были песни, вернее, те мотивы, которые обычно возникают обрывками из сплошной вереницы забот, было много не то приснившейся, не то подсмотренной украдкой пьянящей женской красоты; были молодость, и устало-весомые будни, и ослепительные праздники. Но, конечно, самое главное его богатство - это Чутура, та масса людей, среди которых он родился и рос. Чутура всегда поражала его бесконечным людским разнообразием, он всегда находил в этом море своего бога, которому втайне поклонялся. Пока он был маленьким, в его душе царствовал образ матери. Потом рядом с ней вырос смуглый учитель Микулеску. Подростком Мирча подражал ловким, остроумным соседям, в армии долгие годы был под влиянием отца, а демобилизовавшись, много лет жил памятью фронтовых товарищей.
А жизнь шла, менялся окружающий мир, менялся соответственно с ним и тот мир, который копил и носил в себе Мирча Морару. В этом большом мире люди рождались и умирали - уходили они и приходили и в том маленьком мире. Эти перемены происходили как-то сами собой, по тем же законам, по которым ночь сменяется утром, но - странное дело! - как бы и что бы ни менялось, в душе Мирчи был еще один человек, который занимал особое, ему одному предназначенное место. Это был, конечно, Онаке Карабуш. Этот хитрый чутурянин каким-то образом завладел всем существом Мирчи давно, очень давно, когда Мирча был еще подростком, а Онаке выходил по вечерам к калитке рассказывать всякие небылицы. Мирча как-то сразу почувствовал в Карабуше скрытую силу, слепо подчинился этой силе и еще задолго до того, как приглянулся Нуце, он мечтал расположить к себе самого Карабуша.
Потом прошло много лет, Мирча рос и мужал и уже иначе стал смотреть на мир и на людей, но Карабуш продолжал оставаться с ним, так что одно время Мирча стал удивляться: что пристал к нему этот человек? Учить других уму-разуму Карабуш не любил и никогда ничего не советовал - ни хорошего, ни плохого. В военных делах он был не силен, в тракторах ровным счетом ничего не смыслил, политики, хоть и имел о ней свое суждение, предпочитал не касаться, подозревая, что это занятие к добру не приводит. И при всем этом он твердо стоял на своем и не отпускал Мирчу. Уже много изменилось в том мире, который Мирча носил с собой: умерли родители, где-то в Румынии затерялись следы его учителя Микулеску, отупели некогда остроумные соседи, начали расплываться в туманах памяти фронтовые друзья, но Карабуш упорно оставался с ним.
И они как-то оба сжились - они стали одним целым. Они одной парой глаз смотрели на мир, одним разумом мыслили, теперь вот вместе пахали трактором и уже несколько лет кормили деревню. Им обоим осточертело это поле и солярка, оба прихворнули и стали подумывать об одном враче, проживающем в Бельцах, который хоть и любил, как говорили, деньги, но дело свое знал. И даже в тот день, когда Мирча заканчивал пахоту, а на горизонте вырос силуэт человека с кошелкой, они продолжали мирно беседовать меж собой, получая при этом большое удовольствие от общения друг с другом. Но вот появившийся на горизонте человек с кошелкой стал приближаться, и у Мирчи как-то похолодело нутро и оборвалось что-то. Он еще не знал, кто тот дальний прохожий, и куда держит путь, и что несет в своей кошелке, но его поразила схожесть, они слишком были похожи, тот старик на горизонте и этот, с которым Мирча беседовал.
- Ну-ну? И что же потом? Вы начали рассказывать...
Мирча спешил увлечь своего старика разговорами, но было уже поздно, старик увидел путника на горизонте. Им нельзя было встретиться, их невозможно было вместе свести, потому что старик, придуманный Мирчей, был измотан и одинок, как и он сам, в то время как старик на горизонте был еще полон сил. И так уж устроено в мире, что слабый уступает место сильному. Только проводив друга своего долгого одиночества, Мирча вдруг понял, как он слаб, если в мыслях своих он придумывает таких же измотанных людей.