"А заверну-ка я туда. По-моему, это Нуелуши, а в Нуелушах мне еще ни разу не доводилось побывать".
   Он долго блуждал по нуелушским кривым переулкам, стараясь не вызвать излишнего любопытства. Отбивался от какой-то шавки, и у него с правой ноги соскочил ботинок. Нащупывая его в темноте, чуть не свалился в чей-то погреб. Наконец с великим трудом добрался до низенькой и пухлой колокольни.
   Человек десять стояли во дворе церкви, прислонившись к заборам. Некоторые молча курили, другие наблюдали, как это делать, если делать умеючи, и только один старик, присев на корточки возле ворот, после каждого удара звонаря одобряюще кивал головой.
   Карабуш встал рядом, что-то спросил, старик ответил, но надтреснутый колокол вовремя заглушал слова. Подождали. Когда звонарь остановился и поплевал себе в ладони, Карабуш спросил:
   - Пасха, что ли, завтра у вас?
   Старик вздохнул, поднялся на ноги и подошел к нему так близко, как только близорукие подходят. Сказал грустно:
   - Боже мой, хоть бы нас миновало, а Чутуре, видать, суждено было.
   - А что случилось с Чутурой?
   - Сгорела. Этой ночью, вот только что сгорела.
   Онакий Карабуш улыбнулся. Это было так нелепо и так неожиданно, что он ничего не смог придумать, как только улыбнуться. Чутура, его родная Чутура, эта маленькая деревушка, снилась ему долгими ночами, она манила его, привела бог знает из какой дали. Из-за нее его чуть не пристрелили вчера ночью, чудом выплыл из этого мутного потока, и вот, когда было уже рукой подать, она взяла и сгорела.
   Надтреснутый колокол загудел снова, оглушив всех, но Карабуш был чутурянин, ему нужна была тишина, чтобы собраться с мыслями, и он поспешил нащупать в кармане мокрый окурок, оставленный им на самый что ни на есть черный день. Посасывая окурок, прошел он через высокие ворота и выбрался обратно в поле.
   А полями уже идти не смог. Теплый весенний туман вдруг запах гарью. Немецкие ботинки глубоко вязли в сырой пахоте. Нужно было все время оглядываться и соображать, верно ли идет. Он сильно устал, и ему захотелось встретить хоть одного земляка, хоть какого-нибудь знакомого, чтобы пожаловаться ему.
   В темноте попалась полевая стежка, и, хотя, по его расчетам, она не вела в Чутуру, поплелся по ней. Подул ветер, заклубился туман. Единственная тучка таяла где-то далеко на западе, предутренние звездочки замигали, бледненькие, как после болезни. Наконец надтреснутый колокол в Нуелушах смолк. Кругом стало тихо, и вдруг назло всем чертям кто-то далеко-далеко, за мелкими холмами, запел голосом самого Карабуша:
   Лес ты мой зеленый!
   Заведи себе дорогу
   И тропинку для меня...
   Карабуш остановился, сплюнул мокрый окурок. Улыбнулся. А в самом деле: сгорела Чутура, ну и что с того? Не видел он, что ли, пожары в России?
   Теперь одни только моря не пылают, остальное все горит. Почему бы не сгореть и Чутуре? Пускай сгорела, но небо над деревней осталось? Сама ложбинка, где стояли домики, осталась? А если у тебя над головой ладное небо и есть уютная ложбинка, трудно, что ли, засучив рукава, построить новую Чутуру? Не успеешь ахнуть, а она уже будет стоять, жить себе и сплетничать. Пораскинув мозгами еще, Карабуш перехватил в поясе этот странный, с чужого плеча тулуп и пошел широким шагом, подпевая своему издали пробившемуся голосу.
   Добрался он только на рассвете. Несколько аистов печально кружили над деревней. Вместе с крышами сгорели их гнезда. Дома стали неожиданно низенькими, нелепые дымоходы торчали высоко-высоко. Прокуренные стены вчера еще беленьких домов, разбросанные пожитки во дворах, и стерегут эти пожитки высокие, стройные акации с опаленной листвой.
   Ветер гонит по деревне мелкий соломенный пепел. На перекрестках у колодцев большие желтые лужи: воды не хватало, выбирали глину. Никогда, даже в самые трудные годы, даже в самых кошмарных снах, Онакий Карабуш не видел свою деревню такой пустой, одинокой, безответной.
   На одном перекрестке Карабуш поднялся на цыпочки, стал искать между дымоходами свое родное гнездо: даже после пожара он должен был узнать свой дом, ведь сам строил его.
   "Сгорел. Где бы я дом ни поставил, моя Тинкуца - истинная чутурянка: гулять так гулять, трудиться так трудиться, гореть так гореть..."
   А все-таки... Стояла кругом весна, Карабуш возвращался с войны и очень был рад, что пришел с тем же количеством рук и ног, которые у него были, когда русский царь призвал его на войну, - соответственно две и две. Он слышал где-то близко родной язык, родную речь, которую понимал полностью; и то, что сказано, и особенно то, что сказано не было. Он был счастлив, что Чутура, еще не остыв от пожара, приметила его, нашла минутку, чтобы шепнуть Тинкуце новость, и вот она уже бежит навстречу, в том же синеньком фартучке, в котором провожала его когда-то на войну.
   - Жена, да что ты в самом деле! Сколько войск отступило, сколько королей потеряли короны, а ты у меня все в том же фартучке ходишь!
   Вокруг стояли голые, обожженные дома и смотрели опаленными, слепыми окнами, как встречаются два человека. Смотрели долго, осуждающе и ни за что не хотели понять, как могут они стоять посреди сгоревшей деревни и смеяться, и плакать, и целоваться...
   Чутура загорелась в полночь. Двести глинобитных домиков, столпившихся в узкой долине. Двести соломенных и камышовых крыш. Случайная искра, тихий ветер, огромное, до самых небес взметнувшееся пламя - и кончено с Чутурой.
   Ревела детвора, вцепившись в юбки матерей. Скотина ломилась в закрытые ворота, собаки выли на цепях. Чутуряне с помутневшим разумом первого сна спешили выбросить пожитки через окна, обжигались, глотали дым и ругали бога.
   А накануне Чутура собралась сеять. Приготовила семена, затащила на чердаки: пусть, мол, подышат воздухом. День-два они подышали, затем сгорели семена. Все бы ничего, да семена сгорели. Пришла весна, поля ждали. Крестьянину, если весной не посеет, ни к чему и весь этот двенадцатимесячный год.
   На окраине деревни, притулившись к высокому холмику, лежали с незапамятных времен несколько неуклюжих каменных глыб. Когда-то чутуряне пытались их вытащить и приспособить к делу, да это оказалось не под силу. И они решили: ладно, пусть лежат и греют на солнце свои голые хребты. Круглое лето детвора ездила на них, иногда прибегали женщины ножи поточить.
   Потом их таки приспособили. Отсюда, с этих камней, была видна вся степь. Чутуре, хоть она и лежала в низине, временами очень нужно было осмотреться, разглядеть всю степь. Во время сенокоса или перед началом жатвы сюда приходили, чтобы установить прогноз погоды. Если кто-то уезжал и долго не возвращался, его домашние с этих глыб смотрели далеко-далеко в степь. Случалось, по воскресеньям сюда приходили пожилые чутуряне: на этих камнях было удивительно удобно плести всякую всячину.
   Теперь, после пожара, Чутура собралась на этих камнях. Они, должно быть, убегали всей деревней от пожара и собрались в одном месте, как птицы перед большим перелетом. А может быть, они ждали какого-нибудь чуда, ибо невозможно прожить жизнь так, чтобы совсем без чуда, но, увы, на этот раз...
   Их было много, около ста человек. Сидели тесно, сиротливо, прижавшись друг к другу. Сидели друг против друга и спиной прислонясь к чужой спине. Уныло молчали, скребли затылки, и кто-нибудь изредка плаксиво произносил:
   - Ну и как же теперь, стало быть, братцы?..
   Когда в конце улицы появился Онакий Карабуш в своем чудном тулупе и начал подниматься по крутой тропинке к каменным глыбам, никто даже не посмотрел в его сторону. Никто не обрадовался, никто не удивился, никто не понял, зачем он ходит вокруг них с протянутой рукой. Что-то они слышали краешком уха: кто-то откуда-то вернулся, но кто именно, зачем, так и не уразумели.
   Онакий приветствовал их ласково и цветисто, словами, подобранными где-то далеко, в сыром окопе, но никто ничего не ответил. Только старая женщина, сидевшая спиной к нему, вдруг обернулась, удивленно посмотрела: да что он, смеется? Какое тут "счастье каждому вашему дому"?
   Онакий Карабуш отошел в сторону, прислонился к старой корявой вишенке, росшей неподалеку, и дрогнули в слезинках карие, всегда смеющиеся глаза. Вот, стало быть, каково возвращение. А кругом сидели товарищи детства, сидели шаферы, гулявшие на его свадьбе, сидели товарищи по окопам, сидело все то дурачье, которому он старательно выписывал поклоны в каждом письме. Он, для того чтобы вернуться к ним, проделал такой длинный, трудный путь, а они его даже не видят, они молча уступили ему местечко, чтобы Карабушу удобнее было скрести затылок.
   Утро было пасмурным, но вдруг солнце, сжигая пятачками кружевную завесу белесых туч, вырвалось на чистое небо. А вместе с ним ожила и степь - степь огромная, непостижимая в этой весенней, не знающей границ красоте. Как-то легко и стыдливо, по-девичьи задымились поля, и снились этим полям зерна, старый плужок, вернувшийся откуда-то солдат и хорошие песни вроде "Лес ты мой зеленый".
   Карабуш оторвал веточку, содрал с нее тонкую прозрачную кожицу, выцедил себе на ладонь каплю пахучего зеленого сока. И стало ему вдруг хорошо, радостно. Спросил скороговоркой, словно кругом много говорилось и он боялся, что не успеет высказаться.
   - А что, братцы, наш лесочек? Зазеленел, должно быть?
   Женщина, сидевшая спиной к нему, повернулась, поправила платок, подумала.
   - Да вряд ли... Дуб - он не торопится, а вот почки - те уж, верно, в ходу.
   Онакий Карабуш был счастлив тем, что лес еще водится у Чутуры, что почки куда-то стаей двинулись.
   - А ну, ребята, кто пойдет со мной в лес? Я знаю там одно гнездышко с маленьким в крапинку яичком. В жизни еще не видели такого крошечного яичка. Считаю до трех. Кто первым вскочит на ноги, только того и беру. Ну, значит, раз!..
   Вся горькая Чутура, рассевшаяся на каменных глыбах, медленно повернулась в его сторону. Сгорели семена, сгорела деревня, а он идет в лес, он знает гнездышко с маленьким в крапинку яичком. Связать бы его надо, а то перепугает ребятишек. Эти сумасшедшие - народ шумливый...
   И вдруг прояснилось одно лицо, за ним второе, третье. Скупые, вымученные улыбки засветились на усталых, озабоченных лицах. Потом кто-то встал, за ним другой, третий - ба, да это же наш Онакий Карабуш!..
   - Онакий, ты-то откуда свалился?!
   И вот наступило теплое воскресенье, первое воскресенье мая. Онакий Карабуш, любовно спрятав в своей ладони Тинкуцин пальчик, идет по Чутуре. Старая шляпа лихо съехала на левую бровь, а его хитрые глаза будто говорили: "Вот ведь сколько умов в Чутуре, а никто не догадается, куда это я иду со своей хозяйкой!"
   - А и в самом деле, куда это вы?
   Любопытство проявил Доминте Секара, сосед Онакия. С соседями следует жить дружно и выкладывать все начистоту. Онакий выпустил пальчик своей Тинкуцы, чтобы незаметно подмигнуть соседу.
   - В лес идем.
   - Чего?
   - Пошли почки на дубе, травка, верно, зазеленела...
   И, подмигнув еще раз в заключение, взял пальчик Тинкуцы, и пошли вдвоем вниз, в ту сторону, где рос чутурский лес и где, по слухам, травка зазеленела.
   Лес ты мой зеленый!.. И какое это великое чудо - глубокий дубовый лес, проросший первыми почками! Подует ветерок, ветка качнется задумчиво, но не гнется. Где-то глубоко, в самой сердцевине, ожило зеленое царство и уже не дает ветке гнуться. Еще день, два, три... Пойдет листва, и прошумит, и помолчит, и покачается долго-долго... И даже потом, когда осыплется, еще несколько лет будет лежать она на земле, золотая, зубчатая, крупная...
   Прозрачные капли медленно стекают по глубоким трещинам дубовой коры. Пахнет мхом, сырой листвою, над тобой мелькнула птичка, не дав опомниться, всплеснула крылышками другая, а под ногами зажурчал ручеек - копнешь лопатой, и будет вовек помянуто добром имя твое.
   Чутура ожила. И в самом деле! Ну село сгорело. Ну семян нету. Муж локти обжег. А что толку сидеть на этих камнях и чесать затылки? И если выдался хороший денек, если тут рядом, под рукой, лес, если кругом, господи, стоит весна, а нынче воскресенье...
   Чутурянки стали изводить своих мужей. А почему, скажите на милость, не взять их вот так же за пальчик и не сходить с ними в лес?
   Что, может, они не так быстро вынесли пожитки при пожаре, как вынесла их Тинкуца? Или не ждали своих мужей так же долго, как ждала она? Может, не так лицемерно свою честь берегли? Или кажутся не такими молоденькими, не такими смазливенькими, нет у них таких же платочков, какой есть у Тинкуцы?
   Мужья выдержали первые атаки с честью и достоинством. Только Доминте Секара хотел выяснить:
   - Послушай, что ты забиваешь мне голову всякой дрянью? Что она тебе, рваный мешок, пятый карман или мусорная яма? В двух словах: хочешь в лес?
   - Хочу.
   - Ну, так бы сразу... Только уговоримся. Если этот Онакий затеет там игру в прятки - а он сумасшедший, я его хорошо знаю, - не думай, что я стану лазить по кустам и искать тебя!
   Недалеко от церкви - два маленьких домика, втиснутых в один дворик. Даже погоревшие, они очень походили друг на друга. Похожи и сами хозяева Григоре и Николае Морару. Та же походка, то же скептическое отношение к женам, тот же ленивый, смурной взгляд. Оба они братья родные, и отличают их только по манере носить шляпы: один носит ее на затылке, другой - низко надвинув на лоб.
   Онакий Карабуш уважал этих двух братьев.
   В Чутуре их было только двое, Морарей, и держались они особняком, точно эти домики были затащены из другой деревни - все у них было свое, не чутурское. И пахали они в только им известные сроки, и праздничные обряды справляли по-своему, и даже печки в доме сложили на свой манер, но продолжали жить в Чутуре, вопреки всему и вся. Карабуш их несколько остерегался - эти смурные всегда с какой-то придурью. Теперь братья Морару сидели на завалинках, каждый на своей. Одна шляпа на затылке, другая на самых бровях. Сгорели дома, хотя и были морарскими. Братья вчера напились, теперь грустно что-то. Жены стоят у калиток и громко, так, чтобы донеслось до завалинок, ругают своих мужей. Но братьям неинтересно знать, что думают о них жены. Они греются на солнце, зевают и, как только показался Онакий, чуть наклонили головы, приветствуя его и вместе с тем показывая свое нежелание затевать хотя бы небольшой спор относительно завтрашней погоды.
   Онакий выпустил пальчик Тинкуцы и молча открыл обе калитки. Посмотрел на братьев Морару, как бы спрашивая: что же они, покажут всему миру, как надо носить шляпы, или так и будут сидеть на завалинках? Оба брата отрицательно покачали головами, и Онакий, аккуратно закрыв калитки, взял Тинкуцу за пальчик и пошел дальше. Но, как только они исчезли за поворотом, Николае Морару, носивший шляпу на затылке и отличавшийся более уживчивым характером, спросил свою жену:
   - Куда они пошли?
   - В лес.
   - Сходим давай.
   - Зачем?
   - А вдруг грибы?
   - Ты же их не любишь!
   - В прошлом году не любил, а теперь - кто знает...
   Минут десять спустя они тоже вышли из ворот, а его брат, не в силах больше вынести вопросительных взглядов своей жены, стоявшей одиноко у калитки, пошел в дом и завалился спать.
   День был ласковый, теплый, они шли парами по косогору, уходящему в глубь леса, и это их медленное, торжественное, даже как будто осененное свыше шествие сильно озадачило Харалампия Умного, единственного чутурянина, которого эта великая беда обошла стороной, поскольку дом его стоял слишком далеко от села.
   Хотя он себя считал намного выше Карабуша, этому Онаке как-то удавалось всегда ставить его в тупик, и задуманное им шествие в сторону леса, должно, сильно озадачило Харалампия Умного. Он решил кинуться к ним наперерез, чтобы выяснить, в чем дело, но, чтобы не вызывать излишнего подозрения, поманил за собой жену, и вот они тоже идут в сторону леса...
   Около десяти чутурян побрели в то воскресенье в лес. Вернулись они поздно вечером, очень голодные, усталые и задумчивые. На второй день они встали раньше всех, пошли по соседним деревням, заняли семена, а еще через день вышли в поле пахать. Чутурянки, сходившие в лес, были на седьмом небе от счастья и удивляли всю деревню своей ласковостью и старательностью.
   А девять месяцев спустя, зимой, в большие морозы, в течение одной только недели родилось одиннадцать ребятишек в Чутуре - урожай небывалый для такой маленькой деревушки. Повивалку возили на санях от одной роженицы к другой, что случилось с ней первый раз в жизни. В сельской кузнице выковали одиннадцать железных крючков, одиннадцать отцов вбили их в потолки, матери прицепили к ним люльки и запели старые, как мир, и вместе с тем всегда новые и красивые колыбельные песни.
   А Онакию Карабушу снова не повезло. Он хотел мальчика, но за несколько дней до родов повздорил с Тинкуцей, и та назло родила ему девочку. Он бы это легко пережил, но на всю деревню была только одна девочка, все остальные мальчики. У братьев Морару, хотя и носили они шляпы по-разному, родились два чумазых сына, такие же мудрые, важные, и их небольшая колония явно окрепла на чужбине.
   Правда, то, что один из братьев не сходил в лес, а его жена родила первой, вызвало много кривотолков. Чутура терялась в догадках, но Карабуш объяснил им суть дела. По его словам, Григоре Морару был в лесу лет пятнадцати и с тех пор хорошо его помнил. У него была богатая фантазия, и, хотя он и сидел все время хмурый на завалинке, он, может быть, чаще самих лесников болтался но лесу.
   Доставили они много хлопот Чутуре, эти одиннадцать сорванцов. Улыбались потолку и плакали, валились из люлек и ждали, когда отцы возьмут их на руки, чтобы помочиться им на колени. Дочка Онакия Карабуша в шесть месяцев проглотила пуговку от отцовской рубашки, и дня три Карабуш ходил с расстегнутым воротничком. Еще хорошо, что случилось все это летом, не то человек мог бы простудиться. Сын Харалампия Умного оказался не глупее своего отца. Едва встав на ноги, он потопал в сторону села, и с тех пор дня не проходило, чтобы он не убегал в деревню поиграть. Братья Морару впервые в жизни перессорились между собой: один сын упал с завалинки, разбил себе нос, и предполагалось, что дядя видел, но не подошел; другой сын вымок до ниточки под дождем, и были некоторые основания полагать, что родня, живущая рядом, нарочно не укрыла его в своем доме.
   А еще через год, когда Костаке Михай, старый возница, проезжал мимо двух домиков братьев Морару, увидел посреди дороги чумазого мальчика, сгребающего пыль в кучки. Мальчик был юркий и носил такую короткую рубашку, что немыслимо было ошибиться относительно его пола. Его двоюродный родственник сидел на заборе и ждал, когда братика переедет телега. Костаке Михай не знал, какие у них счеты, а кроме того, опасался за свою старую и дряхлую телегу. Потому-то он и остановил лошадку, крикнул чумазому, чтобы убрался побыстрее с дороги, но тот сказал сердито, не оборачиваясь:
   - Не хоцу.
   Костакию Михаю ничего не оставалось, как спрыгнуть с телеги, взять его под мышки и поставить у ворот с таким расчетом, чтобы стоял он там долго и смирно. Но, когда Костаке Михай возвращался к телеге, услышал за своей спиной популярное молдавское ругательство, в котором речь шла об определенных отношениях между этим карапузом и давно усопшей матерью Костакия Михая.
   Старик затрясся в хриплом, удушливом смехе. Смеялся он долго, до слез, запустив обе руки под старый ремешок. Отдышавшись, спросил Чутуру:
   - Эй, вы! Слышали, как этот карапуз заворачивает?!
   Костаке Михай знал, да и сама Чутура знала, что ругаются решительно все. Наиболее трусливые ругаются про себя, другие - чуть слышно, под нос, и только сильные натуры, люди, знающие себе цену, ругаются во весь голос, если что не так.
   Чутура была счастлива: как хорошо, что Онакий Карабуш вернулся! Тогда, после пожара, перепуганные и растерянные, они просто не знали, к чему подступиться, с чего начать. Одни готовились пойти по миру, другим снились сгоревшие крыши, третьи лепетали о посевах, и только Карабушу пришло в голову, что Чутуре прежде всего нужно собрать на всех дорогах пыль маленькими аккуратными кучками. Что ни говорите, а в каждой настоящей, уважающей себя деревне пыль должна быть собрана в кучки.
   Лес ты мой зеленый!.. Он и сегодня стоит там, неподалеку от Чутуры. В середине апреля он по-прежнему бывает бесконечно богатым и красивым, распуская первые почки свои. Подует ветерок, призадумается, закачается ветка, но гнуть себя уже не дает. Где-то глубоко, в самой сердцевине ее, ожило зеленое царство, и ветке уже не дает гнуться. Пойдет листва, и прошумит, и промолчит, и прокачается она долго-долго...
   Сеятели и жнецы
   - Эй вы, чертенята, что вы там затеяли?
   А что им затевать-то! Бегают, играют. Стоя босиком на завалинке, встречают весну, тоже босиком и тоже на завалинке провожают осенние дни, и с первого весеннего насморка до последней предзимней ангины чутурские ребята бегают, играют. Возятся с ними дедушки да бабушки. Родители редко их видят. Мамы возвращаются с поля усталыми, гладят по макушке, совершенно не вникая в глубокий смысл их детского лепета. Отцы начинают их замечать, только когда они, достигнув лет шести, рвутся к ним в помощники. До тех пор они их почти не видят. Только изредка властно прикрикнут, чтобы не забывались:
   - Что вы там, черти, затеяли? Вот я вас прутиком...
   А что им затевать-то! Балуются, ибо справедливости ради нужно сказать, что маленькие чутуряне отчаянны в своих играх, как и их родители, когда выходят в поле и засучивают рукава. Острые детские глазки, разглядывая окружающий мир, ловко превращают все, что они видели, в детские игры. Иногда кажется им, что они устроили свою маленькую деревушку, свою собственную Чутурку. В этой деревушке случается всякое, как и в заправдашней деревне. Люди ссорятся и бегают, чтобы их примирили, устраивают гулянки, убирают хлеб, молятся о дождях, крестят свое потомство, женят, хоронят, когда настает время, и плачут над их могилами теми же крупными, горячими слезами, потому что горе в этой крохотной деревушке такое же труднопереживаемое человеческое горе.
   А как-то летом, во время жатвы, оставшись одни в деревне и не зная, во что бы им еще поиграть, исчезли маленькие чутуряне. Вдруг ни с того ни с сего добрая половина детворы исчезла. Поздно вечером, вернувшись с поля, чутуряне бросились их разыскивать: не то у бабушек застряли, не то уснули в саду, а могло случиться, что нарочно спрятались, хотят подразнить кого-то ночь настала, а их нету.
   Чутурянки принялись голосить, а их мужья, оседлав худых кляч, прочесали все чутурские поля, окраины леса. Ребятишки как сквозь землю провалились. Только на второй день нагнали их по старой Памынтенской дороге, недалеко от станции. Шли они цепочкой, как утята, и у каждого под мышкой тоненький прутик.
   - Вы куда, черти?
   - Ходили в суд. Должны же мы когда-нибудь своего добиться.
   Похвалив их, чутуряне повели ребятишек домой, чинно беседуя дорогой о том о сем, а дома задали им такие взбучки, что маленькие чутуряне недели две ели стоя или растянувшись на животе: смысл самых обыкновенных стульчиков стал для них просто непостижим.
   Один только Харалампие Умный, живший под самим лесом, сын которого тоже пошел по судам добиваться правды, не заставил своего отпрыска спустить штанишки. Вместо этого он на следующий же день запряг своих приземистых, лоснящихся от хорошей жизни кобылиц и отправился в Сороки. Надо сказать, что ему очень повезло тем, что он поставил себе дом вдали от села, на западе, у самого леса. После того пожара, пока чутуряне очухивались и приходили в себя, его хозяйство все время шло в гору. Печать сытости и достатка нет-нет да и мелькала то на их землях, то на их скотине, то на них самих. Конечно, будешь после этого Умным.
   Правда, его жена, эмоциональная, как и все женщины, убивалась едва ли не больше всех, когда пропали дети в селе, но Харалампие сумел ее утихомирить, и, когда блудная крошка вернулась, он, подозвав ее, спросил как равный равного:
   - Слушай, Ника! Ну, те, из села, ясное дело, зачем потопали в суд. Им вечно кажется, что их надули, они вечно ищут правду, но ты-то зачем туда попер?!
   - А мне хотелось посмотреть, что там, за теми холмами.
   - Ты же меня об этом уже спрашивал. И я сказал, что там город.
   - А я хотел посмотреть, какой он из себя. Тот город.
   - Сын мой, кто же в Сороки ходит пешком! Туда ездят!
   И, как сказано было выше, недолго думая, Харалампие запряг своих кобылиц, усадил рядом маленького сынишку, и его телега бойко затарахтела по направлению к городу на Днестре. Купив там жене клетчатый плед, чтобы было в чем в непогоду ходить в церковь, а сыну приторговав глиняного петушка-свистульку, чтобы мальчик мог свободно развивать свои легкие, Харалампие пошел по учреждениям, ибо бывал он и настырным, и коварным, и заискивающим, когда того требовало дело.
   И добился-таки своего. Недели через две он поехал на тех же кобылицах в Памынтены встречать поезд и привез в Чутуру худощавого, стройного, задумчивого парня, но радость чутурских девиц оказалась преждевременной, ибо был тот парень учителем и ни о чем, кроме как о школе, говорить не хотел. Правда, и о школе он говорил мало, будучи родом откуда-то из Карпат, из тех горных молчунов, которые могут обходиться в день всего двумя-тремя дюжинами слов. Но уж зато когда он говорил - слово у него получалось округлым, полновесным, радужным, и Чутура ожила, расправила плечи, ибо одно дело жить без храма, без школы, и другое дело, когда с колокольни звонят для взрослых, а маленький колокольчик звенит для ребят, собирая их на уроки. В самом деле, сколько можно пыль в кучки собирать!