Страница:
XV. Враг, заключенный в нас самих
Мудрость богов передавалась людям через уста Гермеса, и среди его речей были и такие:
«Зло от невежества заполняет собой всю Землю; она калечит душу, заточенную в теле.
Раз за разом тебе нужно раздирать на себе ткань туники твоего невежества, покрывало лукавства, оковы разложения – мрачную темницу, заживо хоронящую тебя, твой, еще способный чувствовать труп, могилу, которую ты повсюду носишь с собой, вора, который живет в твоем доме, приживальщица, который все, что любит, обращает в ненависть к тебе и все, что ненавидит, – в зависть тебе. Это враг, которого ты носишь на себе, как тунику».
Нужно по семь недель медитировать по поводу каждого врага, которого мы носим в себе, и лишь затем можно начинать учить других.
«Зло от невежества заполняет собой всю Землю; она калечит душу, заточенную в теле.
Раз за разом тебе нужно раздирать на себе ткань туники твоего невежества, покрывало лукавства, оковы разложения – мрачную темницу, заживо хоронящую тебя, твой, еще способный чувствовать труп, могилу, которую ты повсюду носишь с собой, вора, который живет в твоем доме, приживальщица, который все, что любит, обращает в ненависть к тебе и все, что ненавидит, – в зависть тебе. Это враг, которого ты носишь на себе, как тунику».
Нужно по семь недель медитировать по поводу каждого врага, которого мы носим в себе, и лишь затем можно начинать учить других.
XVI. Ахилл и серебряный шар
Люди никогда не перестанут удивляться тому, как мало времени требуется, чтобы создать империю, и тому, как медленно она распадается. Империи подобны людям, которые, после затянувшегося отрочества, за несколько месяцев завоевывают себе положение и до самой старости их благосостояние основывается на каком-либо счастливом жизненном эпизоде или на могуществе скопленного состояния.
Филиппу хватило восьми лет, чтобы утроить владения Македонии и сделать ее одним из самых могущественных государств. В течение восьми лет народ видел в нем настоящего царя. Гром его побед вызывал преклонение, и каждое его возвращение в Пеллу сопровождалось рукоплесканиями.
Однако рана, обезобразившая лицо, жизнь, полная сражений, ночные попойки и распутство – все это сильно изменило его внешность. В свои тридцать три года он был грузным человеком, с лицом, перечеркнутым черной повязкой. И внутри у него затаились признаки дряхления. Он по-прежнему был еще очень силен, но, когда впервые один борец положил его на лопатки, он поднялся и, глядя на отпечаток своего тела на песке, сказал скорее с удивлением, чем с недовольством: «Клянусь Гераклом! Как мало места занял я на земле, а ведь хотел владеть ею целиком…».
Эта мысль долго не давала ему покоя.
Он без счета разбрасывал золото – оно ничего ему не стоило, так как было награбленным. Его расточительство вошло в поговорку, но раздаваемое таким образом золото, если и помогает привлечь партнеров или сохранить рабов, то не дает возможности обзавестись настоящими друзьями, а, скорее, множит завистников.
Если Филипп хотел сохранить в неприкосновенности свою власть и передать ее когда-нибудь законному наследнику, то надо было, чтобы его признали царем на основе священного закона. Случай не замедлил подвернуться – в это время в небе появилась комета. Решение жрецов, объявивших, что Филиппа следует увенчать царским венцом, было утверждено всенародным согласием.
Его племянник Аминт III, еще ребенок, к тому же не проявивший твердого характера, был потихоньку отстранен от дел, а Филипп стал властителем Македонии, Фессалии и других областей.
Похоже, что в то время он, если и не по-настоящему снова сблизился с Олимпиадой, то, по крайней мере, обращался с ней теперь в соответствии с ее титулом царицы. К Александру он тоже изменил отношение: этот ребенок должен был сменить его на троне.
Когда Александру исполнилось шесть лет, Филипп решил поручить его заботам наставника и облек этой миссией некоего Лисимаха, придворного, изгнанного из Эпира из-за огласки одной любовной истории.
Можно было только удивляться подобному выбору, ибо наставник такого рода мало подходил для обучения молодого царевича. Однако Филипп имел обыкновение предоставлять должности людям, которые его забавляли. Таким же образом он приблизил к себе, назначив на высокую должность, одного бывшего раба по имени Агафокл, который непристойными шутками мог в нужный момент рассмешить его, и дело дошло до того, что для записи его острот Филипп нанял афинских писцов.
Лисимах был хвастливым глупцом, любившим пышные выражения; он выдавал себя за жертву большой любви и говорил с театральным пафосом. Россказни о том, как из-за любви ему пришлось бежать из своей страны от гнева обманутого мужа, вызывали у Филиппа приступы грязной радости. К счастью, мало что знавший Лисимах наизусть помнил Гомера и мог, не дожидаясь просьб, прочитать из него любую строку. Он помнил в деталях как «Илиаду», так и «Одиссею», являлся большим знатоком в области родственных связей богов и царей и говорил о героях мифов так, словно это были его близкие родственники. Так что можно сказать, что скорее Гомер, чем Лисимах, стал первым наставником Александра.
Между начальным изучением природы и приобщением к более глубоким знаниям полезно заниматься поэзией – она развивает ум. Она развивает также память, приучает слух к звуковой гармонии и откладывает в сознании наиважнейшие понятия и символы.
Лисимах имел привычку, превратившуюся почти в манию, находить сходство между людьми, на которых он смотрел, и героями Гомера. Это также являлось для него способом подольститься к собеседнику. Так как род Олимпиады восходил к Ахиллу, он убеждал Александра, что тот – воплощение победителя троянцев. Часто можно было слышать, как он говорил ученику: «Юноша Ахилл, подойдите исполните долг перед матерью вашей, Фетидой божественной, и перед вашим отцом, непобедимым Пелеем. Затем совершим мы прогулку, внизу перейдя скамандр».
Филипп не сердился за то, что его называют Пелеем, и всякий раз улыбался в бороду. Когда Александр падал, ссаживая колени, Лисимах тут же начинал покрикивать: «Ахилл не плачет!».
И Александр, глотая слезы, сдерживался. Латы Ахилла постоянно маячили перед его мысленным взором и он с нетерпением ждал, когда наконец вырастет настолько, чтобы надеть их.
При таком распределении ролей Лисимах не забывал и себя. Он называл себя Фениксом, потому что у Гомера Феникс был изгнан из Эпира из-за несчастливой любовной истории с царской супругой и прибыл в Фессалию искать пристанища у Пелея, царя мирмидонов, который и поручил ему воспитывать своего сына. Таким образом, современность в точности повторила историю.
Мания – вещь заразительная: долгое время двор Пеллы предавался этой игре. Люди называли друг друга Нестором, Лаэртом или Диомедом; врагов же Македонии звали не иначе как Приамом, Гектором или Парисом; сильного человека называли Аяксом, опозоренного супруга – Менелаем, искусного советчика – новым Улиссом. Однажды, услышав у себя за спиной: «Привет, Калхас!», я понял, что речь идет обо мне.
Этот спектакль продолжался все время, пока Филипп находился в Пелле после венчания на царство. Но вскоре, пополнив свой гинекей двумя новыми наложницами, он отбыл к побережью Халкидики, задумав взять еще неподчиненную могущественную афинскую колонию – город Олинф.
Лишь только простыл его след, как полномочия Лисимаха были урезаны, а затем Олимпиада подыскала сыну нового воспитателя. Она остановила выбор на Леониде, бедном родственнике, которого она когда-то взяла из Эпира, включив в свою свиту.
Случается, что люди возводят превратности своей судьбы в ранг добродетели. Леонид очень гордился своей бедностью и всем советовал придерживаться бережливости, воздержания в пище и скромности в одеяниях – как будто такое поведение являлось самым великим человеческим достоинством, а не признаком вынужденной бедности. Подобный наставник был очень полезен Александру, ибо для наследника могущественного человека нет большей опасности, чем пользоваться привилегиями и богатством, не прилагая ни малейшего усилия, чтобы подтвердить свое право на них.
Под присмотром Леонида Александр вынужден был рано вставать, каждый день приходить ко мне в храм, чтобы на заре присутствовать при жертвоприношении, довольствоваться сытной, но скромной пищей, облачаться в грубое полотно, совершать в быстром темпе длинные переходы, отдыхать после обеда недолго, но в установленное время, без устали заниматься верховой ездой и вдобавок ко всему перед сном размышлять на темы о нравственности. Такой распорядок дня укрепил его ноги и плечи, сделал грудь широкой и сильной.
Леонид обыскивал ларцы, где у ребенка хранились одеяла и одежда, чтобы убедиться, что Олимпиада ничего ему не подсунула такого, в чем он на самом деле не нуждался. О существовании редкостных блюд, готовящихся на дворцовой кухне, Александр догадывался лишь по запаху; бдительный наставник устраивал облавы и на сладости, которые добрая кормилица Ланика или какой-нибудь расчувствовавшийся слуга могли сунуть в руку его воспитанника.
Позднее Александр с признательностью, свойственной сильным людям, получившим в детстве строгое воспитание, мог сказать: «Леонид поручил заботу о моем аппетите лучшим кулинарам: это прогулка на заре вместо завтрака, а вечером – легкий завтрак вместо ужина».
Однажды в храме, когда Александр, воскуряя благовония, пригоршнями бросал их в огонь, Леонид быстро пресек это бесполезное транжирство.
«Нет ничего слишком дорогого или слишком обильного, чего не пожертвовали бы мы богам», – ответил Александр, который теперь не лез за словом в карман. – «Ты можешь жечь столько благовоний, сколько тебе заблагорассудится, – сказал наставник, – когда покоришь те страны, откуда их привозят. Царю Филиппу вольно разбрасывать золото – ведь он захватил копи горы Пангеи».
Следовало быть именно таким суровым, черствым и неутомимым человеком, чтобы держать в руках этого ребенка, который мог внезапно переходить от мечтательности к гневу, часами стоять, склонив голову к левому плечу, подолгу всматриваться в небеса; мог, если кто-то противился его воле, внезапно в ярости затопать ногами, тряся золотыми кудрями, или кататься по земле, молотя кулаками. Леонид помнил о пророчестве, явленном в виде орлов, севших на крышу дворца; некоторые тайны приоткрывались ему, другие, скрывавшие будущность, были ему заказаны. Благодаря его воспитанию Александр понял, что ничего не будет иметь, если ничего не завоюет и что саму царскую власть нужно завоевывать изо дня в день.
Позднее, во время походов, Александр никогда не страдал ни от жажды, ни от голода, ни от длинных переходов; он мог подчинять своей воле других, потому что в первую очередь владел собой, и всем этим он был обязан не только исключительной врожденной физической силе, но и урокам Леонида.
Воспитанный в контакте с мистическими силами благодаря матери, в героическом духе – благодаря Гомеру, приобщенный мною к священным знаниям и приученный Леонидом к суровому образу жизни завоевателя, Александр поражал всех, кто месяц за месяцем следил за его возмужанием.
К концу дня он валился с ног от усталости; это время Леонид использовал для того, чтобы задать ему задачу, на решение которой отводился час.
«Усталость тела, – говорил Леонид, – не должна мешать ходу размышлений».
Дабы не позволять Александру уснуть, Леонид велел дать ему серебряный шарик и таз. Лежа на постели, ребенок должен был, зажав в руке шарик, держать его над тазом; если он засыпал, рука разжималась, и шарик падал, отчего Александр пробуждался и вскакивал.
Это были единственные игрушки, которые когда-либо дарил Леонид своему воспитаннику, и звук падающего серебряного шарика сопровождал все дни Александра, пока ему не исполнилось десять лет.
Филиппу хватило восьми лет, чтобы утроить владения Македонии и сделать ее одним из самых могущественных государств. В течение восьми лет народ видел в нем настоящего царя. Гром его побед вызывал преклонение, и каждое его возвращение в Пеллу сопровождалось рукоплесканиями.
Однако рана, обезобразившая лицо, жизнь, полная сражений, ночные попойки и распутство – все это сильно изменило его внешность. В свои тридцать три года он был грузным человеком, с лицом, перечеркнутым черной повязкой. И внутри у него затаились признаки дряхления. Он по-прежнему был еще очень силен, но, когда впервые один борец положил его на лопатки, он поднялся и, глядя на отпечаток своего тела на песке, сказал скорее с удивлением, чем с недовольством: «Клянусь Гераклом! Как мало места занял я на земле, а ведь хотел владеть ею целиком…».
Эта мысль долго не давала ему покоя.
Он без счета разбрасывал золото – оно ничего ему не стоило, так как было награбленным. Его расточительство вошло в поговорку, но раздаваемое таким образом золото, если и помогает привлечь партнеров или сохранить рабов, то не дает возможности обзавестись настоящими друзьями, а, скорее, множит завистников.
Если Филипп хотел сохранить в неприкосновенности свою власть и передать ее когда-нибудь законному наследнику, то надо было, чтобы его признали царем на основе священного закона. Случай не замедлил подвернуться – в это время в небе появилась комета. Решение жрецов, объявивших, что Филиппа следует увенчать царским венцом, было утверждено всенародным согласием.
Его племянник Аминт III, еще ребенок, к тому же не проявивший твердого характера, был потихоньку отстранен от дел, а Филипп стал властителем Македонии, Фессалии и других областей.
Похоже, что в то время он, если и не по-настоящему снова сблизился с Олимпиадой, то, по крайней мере, обращался с ней теперь в соответствии с ее титулом царицы. К Александру он тоже изменил отношение: этот ребенок должен был сменить его на троне.
Когда Александру исполнилось шесть лет, Филипп решил поручить его заботам наставника и облек этой миссией некоего Лисимаха, придворного, изгнанного из Эпира из-за огласки одной любовной истории.
Можно было только удивляться подобному выбору, ибо наставник такого рода мало подходил для обучения молодого царевича. Однако Филипп имел обыкновение предоставлять должности людям, которые его забавляли. Таким же образом он приблизил к себе, назначив на высокую должность, одного бывшего раба по имени Агафокл, который непристойными шутками мог в нужный момент рассмешить его, и дело дошло до того, что для записи его острот Филипп нанял афинских писцов.
Лисимах был хвастливым глупцом, любившим пышные выражения; он выдавал себя за жертву большой любви и говорил с театральным пафосом. Россказни о том, как из-за любви ему пришлось бежать из своей страны от гнева обманутого мужа, вызывали у Филиппа приступы грязной радости. К счастью, мало что знавший Лисимах наизусть помнил Гомера и мог, не дожидаясь просьб, прочитать из него любую строку. Он помнил в деталях как «Илиаду», так и «Одиссею», являлся большим знатоком в области родственных связей богов и царей и говорил о героях мифов так, словно это были его близкие родственники. Так что можно сказать, что скорее Гомер, чем Лисимах, стал первым наставником Александра.
Между начальным изучением природы и приобщением к более глубоким знаниям полезно заниматься поэзией – она развивает ум. Она развивает также память, приучает слух к звуковой гармонии и откладывает в сознании наиважнейшие понятия и символы.
Лисимах имел привычку, превратившуюся почти в манию, находить сходство между людьми, на которых он смотрел, и героями Гомера. Это также являлось для него способом подольститься к собеседнику. Так как род Олимпиады восходил к Ахиллу, он убеждал Александра, что тот – воплощение победителя троянцев. Часто можно было слышать, как он говорил ученику: «Юноша Ахилл, подойдите исполните долг перед матерью вашей, Фетидой божественной, и перед вашим отцом, непобедимым Пелеем. Затем совершим мы прогулку, внизу перейдя скамандр».
Филипп не сердился за то, что его называют Пелеем, и всякий раз улыбался в бороду. Когда Александр падал, ссаживая колени, Лисимах тут же начинал покрикивать: «Ахилл не плачет!».
И Александр, глотая слезы, сдерживался. Латы Ахилла постоянно маячили перед его мысленным взором и он с нетерпением ждал, когда наконец вырастет настолько, чтобы надеть их.
При таком распределении ролей Лисимах не забывал и себя. Он называл себя Фениксом, потому что у Гомера Феникс был изгнан из Эпира из-за несчастливой любовной истории с царской супругой и прибыл в Фессалию искать пристанища у Пелея, царя мирмидонов, который и поручил ему воспитывать своего сына. Таким образом, современность в точности повторила историю.
Мания – вещь заразительная: долгое время двор Пеллы предавался этой игре. Люди называли друг друга Нестором, Лаэртом или Диомедом; врагов же Македонии звали не иначе как Приамом, Гектором или Парисом; сильного человека называли Аяксом, опозоренного супруга – Менелаем, искусного советчика – новым Улиссом. Однажды, услышав у себя за спиной: «Привет, Калхас!», я понял, что речь идет обо мне.
Этот спектакль продолжался все время, пока Филипп находился в Пелле после венчания на царство. Но вскоре, пополнив свой гинекей двумя новыми наложницами, он отбыл к побережью Халкидики, задумав взять еще неподчиненную могущественную афинскую колонию – город Олинф.
Лишь только простыл его след, как полномочия Лисимаха были урезаны, а затем Олимпиада подыскала сыну нового воспитателя. Она остановила выбор на Леониде, бедном родственнике, которого она когда-то взяла из Эпира, включив в свою свиту.
Случается, что люди возводят превратности своей судьбы в ранг добродетели. Леонид очень гордился своей бедностью и всем советовал придерживаться бережливости, воздержания в пище и скромности в одеяниях – как будто такое поведение являлось самым великим человеческим достоинством, а не признаком вынужденной бедности. Подобный наставник был очень полезен Александру, ибо для наследника могущественного человека нет большей опасности, чем пользоваться привилегиями и богатством, не прилагая ни малейшего усилия, чтобы подтвердить свое право на них.
Под присмотром Леонида Александр вынужден был рано вставать, каждый день приходить ко мне в храм, чтобы на заре присутствовать при жертвоприношении, довольствоваться сытной, но скромной пищей, облачаться в грубое полотно, совершать в быстром темпе длинные переходы, отдыхать после обеда недолго, но в установленное время, без устали заниматься верховой ездой и вдобавок ко всему перед сном размышлять на темы о нравственности. Такой распорядок дня укрепил его ноги и плечи, сделал грудь широкой и сильной.
Леонид обыскивал ларцы, где у ребенка хранились одеяла и одежда, чтобы убедиться, что Олимпиада ничего ему не подсунула такого, в чем он на самом деле не нуждался. О существовании редкостных блюд, готовящихся на дворцовой кухне, Александр догадывался лишь по запаху; бдительный наставник устраивал облавы и на сладости, которые добрая кормилица Ланика или какой-нибудь расчувствовавшийся слуга могли сунуть в руку его воспитанника.
Позднее Александр с признательностью, свойственной сильным людям, получившим в детстве строгое воспитание, мог сказать: «Леонид поручил заботу о моем аппетите лучшим кулинарам: это прогулка на заре вместо завтрака, а вечером – легкий завтрак вместо ужина».
Однажды в храме, когда Александр, воскуряя благовония, пригоршнями бросал их в огонь, Леонид быстро пресек это бесполезное транжирство.
«Нет ничего слишком дорогого или слишком обильного, чего не пожертвовали бы мы богам», – ответил Александр, который теперь не лез за словом в карман. – «Ты можешь жечь столько благовоний, сколько тебе заблагорассудится, – сказал наставник, – когда покоришь те страны, откуда их привозят. Царю Филиппу вольно разбрасывать золото – ведь он захватил копи горы Пангеи».
Следовало быть именно таким суровым, черствым и неутомимым человеком, чтобы держать в руках этого ребенка, который мог внезапно переходить от мечтательности к гневу, часами стоять, склонив голову к левому плечу, подолгу всматриваться в небеса; мог, если кто-то противился его воле, внезапно в ярости затопать ногами, тряся золотыми кудрями, или кататься по земле, молотя кулаками. Леонид помнил о пророчестве, явленном в виде орлов, севших на крышу дворца; некоторые тайны приоткрывались ему, другие, скрывавшие будущность, были ему заказаны. Благодаря его воспитанию Александр понял, что ничего не будет иметь, если ничего не завоюет и что саму царскую власть нужно завоевывать изо дня в день.
Позднее, во время походов, Александр никогда не страдал ни от жажды, ни от голода, ни от длинных переходов; он мог подчинять своей воле других, потому что в первую очередь владел собой, и всем этим он был обязан не только исключительной врожденной физической силе, но и урокам Леонида.
Воспитанный в контакте с мистическими силами благодаря матери, в героическом духе – благодаря Гомеру, приобщенный мною к священным знаниям и приученный Леонидом к суровому образу жизни завоевателя, Александр поражал всех, кто месяц за месяцем следил за его возмужанием.
К концу дня он валился с ног от усталости; это время Леонид использовал для того, чтобы задать ему задачу, на решение которой отводился час.
«Усталость тела, – говорил Леонид, – не должна мешать ходу размышлений».
Дабы не позволять Александру уснуть, Леонид велел дать ему серебряный шарик и таз. Лежа на постели, ребенок должен был, зажав в руке шарик, держать его над тазом; если он засыпал, рука разжималась, и шарик падал, отчего Александр пробуждался и вскакивал.
Это были единственные игрушки, которые когда-либо дарил Леонид своему воспитаннику, и звук падающего серебряного шарика сопровождал все дни Александра, пока ему не исполнилось десять лет.
XVII. Слово и глагол
Ты хочешь знать, сын мой, в чем разница между словом и глаголом. Тогда слушай.
Честолюбивый человек, проницательный мыслитель, видящий свое предназначение в том, чтобы вести за собой сограждан, целыми днями готовит речь, которая, по его мнению, должна убедить толпу, повлиять на решение городских властей, изменить ход событий. Он взвешивает аргументы, ищет прецеденты в прошлом, оттачивает слог, репетирует речь; он выходит на агору и обращается с длинной речью к согражданам, упрекая их в безразличии и слепоте, критикуя то, что было содеяно, доказывая, что следует предпринять, и призывая полис к незамедлительным действиям. Собрание внимает ему, одно подтверждает, другое порицает; все заняты обсуждением, никто ничего не решает… Вот это, сын мой, и есть слово.
Человек же, приобщенный к священным знаниям, сидя с закрытыми глазами в преддверии храма, безучастный к идущей мимо толпе, троекратно произносит имя Амона так, как должно его произносить, дабы эхо его привело в движение невидимые волны. И тогда нисходит на него вдохновение, в уме его возникает представление о том, что будет, действенные токи начинают исходить от него, и он может, подойдя к городскому старейшине, сказать: «Вот что должно произойти. Прикажи сделать то-то, избегай делать то-то и то-то. Ищи союза с таким-то народом – сегодня он кажется тебе ненужным, но скоро он станет могучим; в этом году не предпринимай никакого похода…». Вот это, сын мой, и есть глагол.
Итак, грядут времена, когда людям внятны будут лишь слова, и только им одним будут они верить и не устанут удивляться тому, насколько мало они действенны. И, поскольку люди позабудут назначение и смысл глагола, то, когда им напомнят, что он лежал в основе всего, они лишь непонимающе пожмут плечами. Сын мой, грядут темные времена несчастий, когда человек будет плутать среди слов своего языка, как заблудившийся в лесу ребенок.
Честолюбивый человек, проницательный мыслитель, видящий свое предназначение в том, чтобы вести за собой сограждан, целыми днями готовит речь, которая, по его мнению, должна убедить толпу, повлиять на решение городских властей, изменить ход событий. Он взвешивает аргументы, ищет прецеденты в прошлом, оттачивает слог, репетирует речь; он выходит на агору и обращается с длинной речью к согражданам, упрекая их в безразличии и слепоте, критикуя то, что было содеяно, доказывая, что следует предпринять, и призывая полис к незамедлительным действиям. Собрание внимает ему, одно подтверждает, другое порицает; все заняты обсуждением, никто ничего не решает… Вот это, сын мой, и есть слово.
Человек же, приобщенный к священным знаниям, сидя с закрытыми глазами в преддверии храма, безучастный к идущей мимо толпе, троекратно произносит имя Амона так, как должно его произносить, дабы эхо его привело в движение невидимые волны. И тогда нисходит на него вдохновение, в уме его возникает представление о том, что будет, действенные токи начинают исходить от него, и он может, подойдя к городскому старейшине, сказать: «Вот что должно произойти. Прикажи сделать то-то, избегай делать то-то и то-то. Ищи союза с таким-то народом – сегодня он кажется тебе ненужным, но скоро он станет могучим; в этом году не предпринимай никакого похода…». Вот это, сын мой, и есть глагол.
Итак, грядут времена, когда людям внятны будут лишь слова, и только им одним будут они верить и не устанут удивляться тому, насколько мало они действенны. И, поскольку люди позабудут назначение и смысл глагола, то, когда им напомнят, что он лежал в основе всего, они лишь непонимающе пожмут плечами. Сын мой, грядут темные времена несчастий, когда человек будет плутать среди слов своего языка, как заблудившийся в лесу ребенок.
XVIII. Демосфен
Около трех лет потратил Филипп на осаду Олинфа. Город был надежно укреплен, защищен крепкими стенами и хорошо снабжался по морю. Он имел богатых союзников, способных нанять подкрепление. Стрелы воинов Филиппа ломались о каменные стены и о щиты защитников города. Бездействующая македонская конница вытаптывала окрестные поля, трава на которых уже была выщипана конями до корешков. Олинфцы не могли освободиться от македонских тисков, но и Филиппу не удавалось проникнуть в Олинф.
А тем временем в Афинах некий оратор вел ожесточенную борьбу с Филиппом, пытаясь своими речами поднять город на защиту колоний. Этого знаменитого оратора звали Демосфеном.
Он начал свою карьеру в очень молодом возрасте, защищая самого себя в судебном процессе о наследстве, который выиграл, так и не вернув, однако, своего имущества. Чтобы заработать на жизнь, он стал логографом, то есть начал подготавливать защитительные речи для малообразованных людей, неспособных защитить в суде самих себя или плохо знающих законы (12). Вначале он получал за эти дела довольно скромные вознаграждения, специализируясь на процессах о клевете, в которых его ловкость и не слишком большая щепетильность в обращении с аргументами зачастую приводили к вынесению приговора жертве и к оправданию виновного. Он также зарекомендовал себя в качестве хорошего советчика по таким вопросам, как извращение какого-либо мнения и подкуп судей. Он был очень умен, работал под началом лучших ораторов и риторов, посещал Платона и вынес из этого достаточно знаний, чтобы придать блеск своим речам.
Его репутация привлекала клиентуру, состоящую из людей, обогатившихся в Афинах за счет морской торговли с колониями. В то же время он оказался замешанным во многих политических процессах, в результате чего стал участвовать в общественной жизни, которая с детства была предметом его честолюбивых помыслов.
Этот человек страдал сильными приступами честолюбия, – оно-то и принуждало его доказывать свою правоту, несмотря на очевидные факты и наперекор собственной природе.
Будучи заикой, он хотел снискать славу оратора и тренировал голос, крича в погребе. От природы неспособный произносить некоторые звуки, он набивал рот морской галькой и в ветреные дни декламировал на берегу моря, перекрывая голосом шум бури. Борясь с одышкой, он бегал по холмам и декламировал Эсхила. Так как во время речи его обычно перекашивало и плечо начинало подергиваться, то в своей рабочей комнате он подвешивал тяжелую бронзовую гирю и становился под нее, чтобы, больно ударившись, обрести контроль над своим телом.
Он был некрасив, но хотел пленять всех и уделял столько внимания своей внешности, сколько не уделяют и женщины. Тем не менее, готовясь к выступлению, этот тугодум, с трудом сочинявший речи, выбривал полголовы, тем самым обрекая себя на сидение дома, дабы не показываться на людях в смешном виде. Противники говорили, что от его сочинений пахнет маслом для светильников, при свете которых проходят его бдения.
Единственное, чего он не мог в себе побороть, так это чрезмерного влечения к женщинам, которые, однако, редко отвечали ему взаимностью. Если какая-нибудь из них, даже невзрачная, уступала наконец его домогательствам, он настолько терял голову, что его писец говорил: «Ну можно ли поручать Демосфену серьезное дело? Все, над чем он размышлял в течение года, теперь поставлено под угрозу из-за какой-то женщины!».
Несомненно, этим и объяснялись странности его характера, честолюбие, желание быть важной персоной. Ходившие о нем слухи вызывали любопытство; он умел изощренно браниться перед собранием, образованным людям нравились его тщательно отточенные фразы, – поэтому все спешили его послушать. Он был одним из первых, кто понял, что его собственные интересы и интересы клиентов связаны с интересами города. Афинские колонии платили Демосфену, чтобы он проводил через голосование выгодные им законы; таким образом он стал защищать их от Македонии. Он взывал к чести Афин, к священному праву греков на эти территории, к договорным обязательствам. Он не учитывал того, что колонии существуют не так давно и что колонисты обосновались в них, опираясь на силу, – либо перебив население, либо обратив его в рабство, – так что Филипп зачастую играл для них роль освободителя.
Видя в Филиппе, который оплачивал других афинских ораторов, своего злейшего врага, Демосфен вел с ним постоянную борьбу. Стоило прийти вести о сдаче еще какого-нибудь города во Фракии или Халкидике, тут же Демосфен влезал на возвышение и для начала напоминал со скорбным видом, что он предупреждал об этом несчастье, а затем обещал в будущем еще худшие невзгоды, если его не будут слушать, перечислял совершенные ошибки и призывал сограждан к незамедлительным действиям.
«Как же так получается, – восклицал он, – что посланные нами войска, – как это было в Метоне, Пагасе, Потиде, – всегда прибывают слишком поздно? Все потому, что в воинских делах, в военных приготовлениях царит беспорядок, нет контроля. Как только до нас доходит новое известие, мы назначаем сограждан для снаряжения кораблей, а если они уклоняются от обязанностей, проверяем обоснованность их отказа, обсуждаем размеры расходов. Потом мы решаем отправить вместо наших людей чужеземцев, проживающих здесь, и вольноотпущенников, затем, вместо них – своих сограждан, потом – снова первых. Покуда мы таким образом увиливаем, то, ради чего мы снаряжали войска, у нас отбирают, потому что вместо того, чтобы действовать, мы занимались приготовлениями. Но время не ждет, ему не нужны наши объяснения, и силы, которые мы вначале считали достаточными, сегодня, как видно, уже ни на что не годятся.
Не стыдно ли, афиняне, обманывать самих себя, откладывать на завтра тягостные дела, действовать всегда с опозданием!
Когда вы отправляете лишь одного стратега с постановлением, лишенным какого-либо содержания, но исполненного обещаний, нужная цель не достигается; при этом враги смеются над нами, а союзники обмирают от страха, завидев, что приближаются наши корабли.
Вы позволяете Филиппу вертеть вами, вы ничего не способны решить сами в военных делах, вы никогда ничего не можете предвидеть заранее, и всегда оказываетесь перед свершившимся или свершающимся фактом. И если до сей поры мы еще могли так себя вести, то сейчас настал решающий момент, и с этим надо кончать» (13).
И Демосфен начинал перечислять, сколько необходимо кораблей, сколько денег для отправки войск, куда их нужно послать, – так, словно был казначеем, мореходом и стратегом в одном лице. Он предупреждал сограждан об угрозе, нависшей на Олинфом, в то время как Филипп уже приступил к осаде.
Мнения афинян разделились; они выслушали посланников из Олинфа, проголосовали за оказание ему помощи, но не стали готовиться к войне. Дело в том, что они прислушивались и к другим голосам, советовавшим делать как раз обратное, – в частности, к голосу Исократа, самого знаменитого ритора того времени, которому было уже девяносто лет. Он уже не выступал перед собраниями, но распространял свои сочинения в письменном виде. Для Исократа единственным врагом была Персидская империя и будущее Греции он видел только в единении ее городов. Всю жизнь он искал такое государство, племя или правителя, которые смогли бы наконец-то объединить в федерацию множество маленькилх независимых городков, вечно боровшихся друг с другом по ничтожным поводам, приговаривая себя тем самым ко всеобщему упадку. Он возлагал надежды на Филиппа, полагая, что этот сильный человек сможет объединить города на основе общего согласия. Предписывая царю Македонии планы его деятельности, законы, которые ему надлежит принять, реформы, которые должно завершить, Исократ представлял его эллинам как нового Агамемнона, спасителя цивилизации.
Демосфен уже не раз выбривал себе полголовы. Он швырял на ветер оскорбления Филиппу, тщетно обвинял его в попрании законов, порочности и клятвопреступлении. Через три года Филипп овладел Олинфом, так и не увидев афинского войска.
Впрочем, он взял город не столько силой, сколько золотом, подкупив достаточное количество павших духом олинфцев, чтобы они отворили ему ворота. Фимлипп возместил убытки, продав в рабство большую часть граждан, а затем с войсками вернулся в Дион, что на севере от Олимпа, дабы отпраздновать там ежегодные торжества в честь Зевса.
Афиняне же, охваченные смятением, спешно предложили ему заключить договор о мире и дружбе. И, как это часто бывает, те, кто предрекал поражение, были отряжены, чтобы выторговать мир. Демосфен тоже вошел в это посольство.
Таким образом, во второй год 108-й Олимпиады (14) мы стали свидетелями прибытия в Пеллу посольства из десяти афинян, среди которых были Ктесифон, Эсхин и Филократ. Филипп подготовил им роскошный прием с застольем, празднествами, танцами и декламацией стихов, чтобы доказать афинянам, что он не такой грубый и непросвещенный варвар, каким его представляют. Прием и впрямь так очаровал посланников, что некоторые из них заявили даже, что Филипп – один из самых обходительных людей в мире. Один лишь Демосфен сидел насупившись, с глубоко запавшими глазами, с выступающими скулами, желтоватым цветом лица, с опущенными уголками рта, под которым виднелась короткая борода; лоб его избороздили глубокие морщины, он смотрел вокруг с высокомерным презрением, словно все оказывавшиеся ему знаки внимания являлись для него оскорблением.
В течение всего пути он готовил аргументы, подтверждающие его претензии и притязания, и уверял, что во время переговоров заткнет глотку Филиппу, вынудит его принести извинения и возместить убытки. Он был настолько уверен в себе, что убедил своих спутников выступать по старшинству. Это давало ему преимущество – поскольку ему не было и сорока лет – высказаться последним и сделать своего рода заключение.
Но когда подошла его очередь выступать с долгожданной речью, слова застряли у него в горле. Перед лицом царя, которого он так часто поносил и обвинял издалека, его излияния превратились в невнятное, еле слышное бормотание, а вскоре его «краснорение» и совсем иссякло. Можно сказать, что все труды, предпринимаемые им для того, чтобы стать оратором, – все эти камушки во рту, крики наперекор шторму, бег по холмам – свелись на нет. От страха он стал заикаться еще сильнее, чем раньше. Спокойно сидя в окружении македонских советников, царь Филипп глядел на него своим единственным глазом, в котором отражалась ложная доброжелательность, и чем явственнее читалась в его взгляде ирония, тем в большее замешательство приходил Демосфен. Он никак не мог разобрать записи на дощечках, которые держал в руках и все время ронял на пол. Смущенный, измученный, он смог вымолвить только, что не может говорить. Филипп ободряюще посоветовал ему сделать передышку и начать сначала, сказав, что понимает, что это всего лишь небольшая заминка, вызванная обилием нахлынувших чувств. «Все, что я слышал о тебе, прославленный Демосфен, – сказал он, – говорит о том, что тебе неведомы подобные затруднения».
Однако пора было заканчивать аудиенцию, ибо Демосфен так и не смог продолжать речь. Мне все время казалось, что передо мной стоит немой с лицом Демосфена.
Он удалился, исполненный ярости за пережитое унижение, и лишь выйдя на улицу снова обрел дар речи и пожаловался своим спутникам, что не понимает, в чем дело; а потом заверил их, что у него перехватило горло, так как на него навели колдовские чары.
А тем временем в Афинах некий оратор вел ожесточенную борьбу с Филиппом, пытаясь своими речами поднять город на защиту колоний. Этого знаменитого оратора звали Демосфеном.
Он начал свою карьеру в очень молодом возрасте, защищая самого себя в судебном процессе о наследстве, который выиграл, так и не вернув, однако, своего имущества. Чтобы заработать на жизнь, он стал логографом, то есть начал подготавливать защитительные речи для малообразованных людей, неспособных защитить в суде самих себя или плохо знающих законы (12). Вначале он получал за эти дела довольно скромные вознаграждения, специализируясь на процессах о клевете, в которых его ловкость и не слишком большая щепетильность в обращении с аргументами зачастую приводили к вынесению приговора жертве и к оправданию виновного. Он также зарекомендовал себя в качестве хорошего советчика по таким вопросам, как извращение какого-либо мнения и подкуп судей. Он был очень умен, работал под началом лучших ораторов и риторов, посещал Платона и вынес из этого достаточно знаний, чтобы придать блеск своим речам.
Его репутация привлекала клиентуру, состоящую из людей, обогатившихся в Афинах за счет морской торговли с колониями. В то же время он оказался замешанным во многих политических процессах, в результате чего стал участвовать в общественной жизни, которая с детства была предметом его честолюбивых помыслов.
Этот человек страдал сильными приступами честолюбия, – оно-то и принуждало его доказывать свою правоту, несмотря на очевидные факты и наперекор собственной природе.
Будучи заикой, он хотел снискать славу оратора и тренировал голос, крича в погребе. От природы неспособный произносить некоторые звуки, он набивал рот морской галькой и в ветреные дни декламировал на берегу моря, перекрывая голосом шум бури. Борясь с одышкой, он бегал по холмам и декламировал Эсхила. Так как во время речи его обычно перекашивало и плечо начинало подергиваться, то в своей рабочей комнате он подвешивал тяжелую бронзовую гирю и становился под нее, чтобы, больно ударившись, обрести контроль над своим телом.
Он был некрасив, но хотел пленять всех и уделял столько внимания своей внешности, сколько не уделяют и женщины. Тем не менее, готовясь к выступлению, этот тугодум, с трудом сочинявший речи, выбривал полголовы, тем самым обрекая себя на сидение дома, дабы не показываться на людях в смешном виде. Противники говорили, что от его сочинений пахнет маслом для светильников, при свете которых проходят его бдения.
Единственное, чего он не мог в себе побороть, так это чрезмерного влечения к женщинам, которые, однако, редко отвечали ему взаимностью. Если какая-нибудь из них, даже невзрачная, уступала наконец его домогательствам, он настолько терял голову, что его писец говорил: «Ну можно ли поручать Демосфену серьезное дело? Все, над чем он размышлял в течение года, теперь поставлено под угрозу из-за какой-то женщины!».
Несомненно, этим и объяснялись странности его характера, честолюбие, желание быть важной персоной. Ходившие о нем слухи вызывали любопытство; он умел изощренно браниться перед собранием, образованным людям нравились его тщательно отточенные фразы, – поэтому все спешили его послушать. Он был одним из первых, кто понял, что его собственные интересы и интересы клиентов связаны с интересами города. Афинские колонии платили Демосфену, чтобы он проводил через голосование выгодные им законы; таким образом он стал защищать их от Македонии. Он взывал к чести Афин, к священному праву греков на эти территории, к договорным обязательствам. Он не учитывал того, что колонии существуют не так давно и что колонисты обосновались в них, опираясь на силу, – либо перебив население, либо обратив его в рабство, – так что Филипп зачастую играл для них роль освободителя.
Видя в Филиппе, который оплачивал других афинских ораторов, своего злейшего врага, Демосфен вел с ним постоянную борьбу. Стоило прийти вести о сдаче еще какого-нибудь города во Фракии или Халкидике, тут же Демосфен влезал на возвышение и для начала напоминал со скорбным видом, что он предупреждал об этом несчастье, а затем обещал в будущем еще худшие невзгоды, если его не будут слушать, перечислял совершенные ошибки и призывал сограждан к незамедлительным действиям.
«Как же так получается, – восклицал он, – что посланные нами войска, – как это было в Метоне, Пагасе, Потиде, – всегда прибывают слишком поздно? Все потому, что в воинских делах, в военных приготовлениях царит беспорядок, нет контроля. Как только до нас доходит новое известие, мы назначаем сограждан для снаряжения кораблей, а если они уклоняются от обязанностей, проверяем обоснованность их отказа, обсуждаем размеры расходов. Потом мы решаем отправить вместо наших людей чужеземцев, проживающих здесь, и вольноотпущенников, затем, вместо них – своих сограждан, потом – снова первых. Покуда мы таким образом увиливаем, то, ради чего мы снаряжали войска, у нас отбирают, потому что вместо того, чтобы действовать, мы занимались приготовлениями. Но время не ждет, ему не нужны наши объяснения, и силы, которые мы вначале считали достаточными, сегодня, как видно, уже ни на что не годятся.
Не стыдно ли, афиняне, обманывать самих себя, откладывать на завтра тягостные дела, действовать всегда с опозданием!
Когда вы отправляете лишь одного стратега с постановлением, лишенным какого-либо содержания, но исполненного обещаний, нужная цель не достигается; при этом враги смеются над нами, а союзники обмирают от страха, завидев, что приближаются наши корабли.
Вы позволяете Филиппу вертеть вами, вы ничего не способны решить сами в военных делах, вы никогда ничего не можете предвидеть заранее, и всегда оказываетесь перед свершившимся или свершающимся фактом. И если до сей поры мы еще могли так себя вести, то сейчас настал решающий момент, и с этим надо кончать» (13).
И Демосфен начинал перечислять, сколько необходимо кораблей, сколько денег для отправки войск, куда их нужно послать, – так, словно был казначеем, мореходом и стратегом в одном лице. Он предупреждал сограждан об угрозе, нависшей на Олинфом, в то время как Филипп уже приступил к осаде.
Мнения афинян разделились; они выслушали посланников из Олинфа, проголосовали за оказание ему помощи, но не стали готовиться к войне. Дело в том, что они прислушивались и к другим голосам, советовавшим делать как раз обратное, – в частности, к голосу Исократа, самого знаменитого ритора того времени, которому было уже девяносто лет. Он уже не выступал перед собраниями, но распространял свои сочинения в письменном виде. Для Исократа единственным врагом была Персидская империя и будущее Греции он видел только в единении ее городов. Всю жизнь он искал такое государство, племя или правителя, которые смогли бы наконец-то объединить в федерацию множество маленькилх независимых городков, вечно боровшихся друг с другом по ничтожным поводам, приговаривая себя тем самым ко всеобщему упадку. Он возлагал надежды на Филиппа, полагая, что этот сильный человек сможет объединить города на основе общего согласия. Предписывая царю Македонии планы его деятельности, законы, которые ему надлежит принять, реформы, которые должно завершить, Исократ представлял его эллинам как нового Агамемнона, спасителя цивилизации.
Демосфен уже не раз выбривал себе полголовы. Он швырял на ветер оскорбления Филиппу, тщетно обвинял его в попрании законов, порочности и клятвопреступлении. Через три года Филипп овладел Олинфом, так и не увидев афинского войска.
Впрочем, он взял город не столько силой, сколько золотом, подкупив достаточное количество павших духом олинфцев, чтобы они отворили ему ворота. Фимлипп возместил убытки, продав в рабство большую часть граждан, а затем с войсками вернулся в Дион, что на севере от Олимпа, дабы отпраздновать там ежегодные торжества в честь Зевса.
Афиняне же, охваченные смятением, спешно предложили ему заключить договор о мире и дружбе. И, как это часто бывает, те, кто предрекал поражение, были отряжены, чтобы выторговать мир. Демосфен тоже вошел в это посольство.
Таким образом, во второй год 108-й Олимпиады (14) мы стали свидетелями прибытия в Пеллу посольства из десяти афинян, среди которых были Ктесифон, Эсхин и Филократ. Филипп подготовил им роскошный прием с застольем, празднествами, танцами и декламацией стихов, чтобы доказать афинянам, что он не такой грубый и непросвещенный варвар, каким его представляют. Прием и впрямь так очаровал посланников, что некоторые из них заявили даже, что Филипп – один из самых обходительных людей в мире. Один лишь Демосфен сидел насупившись, с глубоко запавшими глазами, с выступающими скулами, желтоватым цветом лица, с опущенными уголками рта, под которым виднелась короткая борода; лоб его избороздили глубокие морщины, он смотрел вокруг с высокомерным презрением, словно все оказывавшиеся ему знаки внимания являлись для него оскорблением.
В течение всего пути он готовил аргументы, подтверждающие его претензии и притязания, и уверял, что во время переговоров заткнет глотку Филиппу, вынудит его принести извинения и возместить убытки. Он был настолько уверен в себе, что убедил своих спутников выступать по старшинству. Это давало ему преимущество – поскольку ему не было и сорока лет – высказаться последним и сделать своего рода заключение.
Но когда подошла его очередь выступать с долгожданной речью, слова застряли у него в горле. Перед лицом царя, которого он так часто поносил и обвинял издалека, его излияния превратились в невнятное, еле слышное бормотание, а вскоре его «краснорение» и совсем иссякло. Можно сказать, что все труды, предпринимаемые им для того, чтобы стать оратором, – все эти камушки во рту, крики наперекор шторму, бег по холмам – свелись на нет. От страха он стал заикаться еще сильнее, чем раньше. Спокойно сидя в окружении македонских советников, царь Филипп глядел на него своим единственным глазом, в котором отражалась ложная доброжелательность, и чем явственнее читалась в его взгляде ирония, тем в большее замешательство приходил Демосфен. Он никак не мог разобрать записи на дощечках, которые держал в руках и все время ронял на пол. Смущенный, измученный, он смог вымолвить только, что не может говорить. Филипп ободряюще посоветовал ему сделать передышку и начать сначала, сказав, что понимает, что это всего лишь небольшая заминка, вызванная обилием нахлынувших чувств. «Все, что я слышал о тебе, прославленный Демосфен, – сказал он, – говорит о том, что тебе неведомы подобные затруднения».
Однако пора было заканчивать аудиенцию, ибо Демосфен так и не смог продолжать речь. Мне все время казалось, что передо мной стоит немой с лицом Демосфена.
Он удалился, исполненный ярости за пережитое унижение, и лишь выйдя на улицу снова обрел дар речи и пожаловался своим спутникам, что не понимает, в чем дело; а потом заверил их, что у него перехватило горло, так как на него навели колдовские чары.