Виталий долго и упрямо молчал, затем поднялся, вытер мокрую руку носовым платком. Нехотя отдаляясь от реки, недовольно пробурчал:
   – Ходят тут всякие по пятам…
   Холодные октябрьские сумерки с их тяжелой синеватой мглой надвинулись на широкую пойму извилистой реки. Ее причудливые изломы, словно изогнутые турецкие сабли, терялись вдали у железнодорожного моста. С козелецкой стороны вдруг потянуло крепким ветерком, и сразу же грустно зашуршал пересохший тальник.
   Подгоняемые неприветливым осенним ветром и сгустившимся мраком, юноши один вслед другому молча зашагали от Десны к городской площади, отмеченной смутными очертаниями старинного дома Мазепы.

6. Возвращение

   Чернигов – это не только радости и восторги… Восторги, вызванные первым пылом настоящей борьбы. Борьбы с угнетением и вековечным злом. Там же юному Виталию пришлось испытать и горечь расплаты. Расплаты, еще больше закалившей боевой дух дерзаний и пока еще неравного единоборства.
   Первые и довольно решительные шаги единоборства – это составление и распространение прокламаций – обращений к солдатам черниговского гарнизона.
   Недремлющее око в лице постового городового Пилунца сразу же обнаруживает крамолу, хватает крамольников и передает их на расправу строгим и неумолимым блюстителям царских законов – законов военного времени. Это был 1915 год – второй год империалистической войны.
   Второе недремлющее око в лице гимназического начальства спустя шесть дней после акции городового Пилунца исключает крамольника Примакова из седьмого класса черниговской гимназии и доносит об этом в высшую инстанцию.
   За Черниговом последовал Киев. Но он пришел через густые решетки «Лукьяновки». В семнадцать лет… А после была сибирская тайга – вечная ссылка.
   Вспоминая тяжкие годы, совпавшие с тем возрастом, когда формируется человек, Виталий не клял судьбу. «То была моя академия! – говорил он. – Жизнь хороша и в радостях и в муках, ибо муки – это тоже жизнь. Муки очищают и закаляют дух. Преодоление мук есть радость».
   …И снова Чернигов. Но теперь уже революционный. И всюду кумач – символ свободы. Кумач на всех улицах, он и в усадьбе Коцюбинских на Северянской.
   Первые дни апреля 1917 года выдались на редкость солнечные и погожие.
   Вдоль высоких кустов цветущей сирени, подмявших под себя ветхие плетни, жадно вдыхая сладкие ароматы, шел по Северянской невысокого роста бородатый человек.
   Длинная, до колен, стеганка, высокие юфтевые, сапоги, малахай со свисающими до пояса ушами да изрядно потертый, не особенно отягчавший плечи хозяина вещевой мешок красноречиво свидетельствовали, что человек этот прибыл не из ближних мест.
   Миновав церковь Казанской богоматери, он, замедлив шаги, снял малахай. Впереди находилась усадьба, с которой у него было связано много светлых и радостных воспоминаний. А вон и крона высоко вымахнувшей ели. Путник во весь голос продекламировал чуточку измененный им пушкинский стих: «Невольно к этим милым берегам влечет меня неведомая сила».
   И действительно, после длинной, утомительной дороги, прямо с вокзала, лишь ступив ногой на родную черниговскую землю, он поспешил к товарищам по революционной борьбе, а потом сразу же направился на Северянскую.
   У невысоких, изрядно обветшавших ворот он накрыл голову экзотической шапкой. Толкнув рукой скрипучую калитку, не без внутреннего волнения вступил во двор знакомой усадьбы.
   Вот под сенью высокой ели застекленная веранда со сдвинутыми к простенкам холщовыми шторами. Посреди веранды тоненькая девушка в красной косынке, согнувшись над деревянным корытом, поставленным на ножки опрокинутого табурета, занимается стиркой. Сквозь раскрытую дверь доносятся монотонные удары табурета об пол и мелодия «Варшавянки».
   Глаза еще могли как-то обмануть нетерпеливого путника, а слух – слух никогда. Это был приятный, хорошо знакомый с юных лет голос, но не голос той, кем были заняты его мысли и чувства. Бородач порывисто взбежал по ступенькам крыльца.
   – Здравствуй, Ира! – приветствовал он девушку.
   Вспыхнув до корней волос, Ирина несколько секунд стояла молча с мокрой блузкой в руках. Что за вид? Малахай, ватник, борода! Но глаза прежние – серо-зеленые, пронизывающие человека насквозь. И ноздри, раздувающиеся, как и прежде, при малейшем волнении!
   – Виталий! – вскрикнула девушка, бросив в корыто блузку, ринулась обнимать мокрыми руками неожиданного гостя.
   Глаза гостя, блуждая по сторонам, словно в поисках чего-то потерянного, становились все более грустными. Ирина поняла все.
   – Оксана в Москве… в университете…
   Виталий нахмурился. Снял с плеч мешок, в котором вез память о недавнем прошлом – арестантский халат и бескозырку, бросил на пол и, присев на него, прислонился спиной к стене веранды. Разочарованно спросил:
   – В Москве, говоришь?
   – Да, в Москве. Раздевайся. Долой эту страшную шапку. – Ирина сняла с него малахай. – Побегу скажу нашим…
   Виталий осмотрелся вокруг. На подоконнике – горшки с цветами. А за окном, заслоняя пышным шатром веранду, – величавая ель, ровесница Оксаны. Вспомнилась размолвка – единственная размолвка с ней. Единственная, но болезненная для молодого, неискушенного сердца. И чем мучительней была она, тем сладостнее показалось примирение, тем искренней стала ничем уже не омрачавшаяся дружба…
   Даже теперь, спустя шесть лет, он стыдился той размолвки. И надо же было! Сколько юношей преклонялось пред ней! Сколько лучших душевных порывов, излитых в нежных стихах, посвятил ей юный поэт Василь Еланский – Блакитный! Она же осталась верна ему, ему – отверженному «обществом», осужденному «законом», изгнанному навеки в самую что ни на есть сибирскую глушь…
   Предшествуемая Ириной, успевшей сменить домашний халатик на маркизетовое платье, показалась сильно поседевшая, но по-прежнему бодрая, с высоко поднятой головой Вера Иустиновна.
   – Здравствуй, здравствуй, Виталий! Добро пожаловать в наш дом! – встретила она поднявшегося ей навстречу гостя. – А борода! – всплеснула руками хозяйка дома. – Тебе же двадцать лет, и то, кажется, без двадцати недель. Срежь ее к дьяволу!
   – Нет, Вера Иустиновна, сначала покажусь родителям вот так, с этим сибирским пейзажем. – Примаков, как это делал директор гимназии Еленевский, погладил бороду снизу вверх.
   – Да, родители обрадуются. Особенно Варвара Николаевна. Исстрадалась, бедняжка!..
   – У моих стариков есть еще Владимир, Борис, Григорий, Евгений…
   – Это верно, а сердце матери больше всего болит за отсутствующих… Что ж мы стоим? – всполошилась хозяйка дома. – Ира, приготовь горячей воды гостю, собирай на стол.
   Ирина ушла. Приученные с малых лет к послушанию, дети после смерти отца еще больше привязались к матери. Постепенно притупилась острота горя. Жизнь с ее властными требованиями повседневно диктовала свое. Вера Иустиновна вся отдалась заботам о детях.
   – Ступай, Виталий, умойся. Небось ты голоден, как сибирский волк?
   – Ничуть! Знаете, Вера Иустиновна, два года назад, когда нас везли туда, было одно… нам был доступен лишь кусочек мира… видимый через решетки. Зато от Канска до Чернигова нас встречали букетами цветов, речами, чувалами харчей. И не диво – большие города и крупные станции! А то самые глухие кутки, забытые богом и людьми полустанки – и те захвачены духом «Буревестника». Случилось то, о чем мечтали лучшие люди, мечтал Михайло Михайлович.
   – Да, великие дни переживает страна, – глубоко вздохнула Коцюбинская, и крупные слезы покатились по ее бледному лицу. – Не дожил до них наш Михайло Михайлович.
   – Нет, дожил! – горячо возразил Примаков. – Он живет в сердцах всех честных людей и вместе с нами радуется победе. Знаете, Вера Иустиновна, – после некоторого раздумья сказал Виталий, – я вспомнил слова Горького о нашем Михаиле Михайловиче: «Трудно жилось ему: быть честным человеком на Руси очень дорого стоит».
   …Следуя за Верой Иустиновной, Виталий прошел через полутемную прихожую в просторную комнату. Посреди нее, как и в прежние годы, стоял длинный стол. Когда-то здесь собирались многочисленные друзья Коцюбинских. Гостю казалось, что он лишь вчера расстался со знакомыми, милыми сердцу стенами, что не было страшных лет тюрьмы, жандармских допросов, ссылки…
   В памяти Виталия возникла картина… Город в трауре. На руках тысячной толпы плывет утопающий в весенних цветах гроб… 12 апреля 1913 года… Молодежь, оттесняя полицию, пришла отдать последний долг человеку великой души, неутомимому сеятелю истины и добра. Ни одному усопшему губернатору не воздавались такие почести, как скромному статистику губернского земства Коцюбинскому. Многолюдная процессия проводила в последний путь пламенного художника слова. Этот путь пролегал от скромной усадьбы на Северянской до далекой Болдиной горы где Михаил Михайлович любил отдыхать после работы в кабинете и где он обрел вечный покой после трудов своих на земле.
   Виталий подошел к стене, на которой висели семейные фотографии.
   – Юрий пишет? – спросил гость.
   – Редко. В больших чинах ходит, – усмехнулась Вера Иустиновна. – Прапорщик. Где-то под Питером… А теперь ступай на кухню, ступай, так мы с тобой и до утра не наговоримся. Живей умывайся – и за стол!
   …На заре, чуть свет, гость из Сибири, никого не потревожив, выскользнул из дому. Мимо буйно цветущих палисадников, мимо покосившихся плетней прошел по сонным улицам города. Выйдя на Любечскую, в этот ранний час совершенно пустынную дорогу, путник снял малахай, засунул его в вещевой мешок, заботливо наполненный Верой Иустиновной. Сорок пять верст – немалый конец! Обсаженный столетними вербами старинный шлях, еще со времен Владимира Мономаха связывавший Чернигов с некогда богатым и славным Любечем, извилистой лентой стлался по низине и напоминал Виталию исхоженный им сибирский тракт Долгий Мост – Абан.
   Как и там, горизонт застилался ширмой из густых хвойных лесов, зато вместо буйных зарослей шиповника и облепихи вдоль обочин с детства знакомой дороги тянулись кусты краснокорого ракитника.
   Достав нож, выкованный шалаевским кузнецом, у которого ссыльный Виталий работал молотобойцем, он, пройдя деревянный мост через речушку Белоус, спустился вниз и скрылся в глухих зарослях ольшаника.
   Вскоре Виталий, помахивая ольховой тростью, снова шагал по дороге, держа курс на село Рудка.
   Солнце, появившееся из-за правого плеча, осветило далекие леса, перелески и вмиг превратило покрытые росой луга в сверкающие алмазные россыпи. Буравя голубую высь, зазвенели жаворонки.
   Молодой человек шагал вперед все бодрей и бодрей. Преисполненный мечтами о будущем, он снова достал нож и, ловко орудуя им, вырезал на податливой коре трости вензель, а в нем одно лишь слово – «Свобода», очень много говорившее путнику.
   Как быстрокрылые птицы, пролетят радостные недели, и по этой же дороге, весело напевая, будет шагать Оксана Коцюбинская вместе с сестрой Ириной и молодым супругом – членом Киевского комитета большевиков Примаковым. В Шуманах, где косовица в разгаре, на ниве, с острыми косами их будет ждать Марко Примаков, а в гостеприимной и шумной примаковской хате – Варвара Николаевна с ароматным украинским борщом и знаменитыми начесноченными пампушками.
   Вторя жаворонкам, Виталий запел. Он теперь сам будет сочинять песни для Оксаны. Пусть и не классически отточенные, зато от всего сердца.
 
Ты видал ли, товарищ, в зеленом лесу
Мимолетную теней игру,
Как лучи золотые дробятся, скользят,
Золотя молодую траву?
 
 
Ты видал, как, весеннего счастья полны,
Улыбаются им и трава и цветы,
Как играют с цветами лучи,
Как целуют они лепестки?
 
 
Ты видал, как смеется от счастья душа,
Пробуждался лаской от долгого сна,
Как дрожит и боится за счастье свое,
Вся весеннего счастья полна?
 
 
Как сжимается вдруг от неласковых слов,
От чужого холодного взгляда?
И забыла уж их, и смеется уж вновь,
Даже слову холодному рада.
 
   Вдыхая полной грудью живительный воздух, Виталий, после расставания с Сибирью, здесь, на родных придеснянских раздольях, впервые по-настоящему ощутил себя свободной, гордой, ничем не связанной птицей. Свобода!
   Вот он у себя на родине, на Любечском шляху, каждый изгиб и поворот которого до сих пор хранится в его памяти. Хочет – шагает, хочет – садится на обочину. Желает – поет, желает – идет молча. Нет никого над ним – ни хмурого этапного конвоира, ни мордастого абанского урядника. И это привольно шагает по Любечскому шляху он, Виталий Примаков, приговоренный царским судом к вечной ссылке в Сибирь. Прошло лишь три года со дня ареста и два со дня суда – и царские судьи, да и сам грозный царь повержены в прах…
   Картины недавнего прошлого, эпизоды тяжелой борьбы возникали в памяти Виталия, в девятнадцать лет познавшего то, что другой не познавал и к пятидесяти.
   Еще у себя в Шуманах подросток Виталий, любитель гонять лошадей в ночное, на выпасах, у ночных костров от стариков шумановцев много узнал об угнетенном положении народа.
   После смерти Михаила Михайловича оба друга, Юрий и Виталий, почувствовали себя самостоятельными людьми. Они по-настоящему включились в революционную борьбу. И это было естественно, так как они не могли стоять в стороне от того, что волновало всю передовую молодежь. В 1913 году Юрий, Виталий и другие гимназисты – Шафранович, Муринсон, Ишменецкий, Шильман,[6] Стецкий,[7] Шаевич создали революционный кружок, примкнувший через год к социал-демократам.
   Началась война 1914 года. Черниговское революционное подполье, связанное с Петроградом и Киевом, широко развернуло пропаганду против нее. Жандармы арестовали гимназистов Туровского, Зюку,[8] Бунина, когда те расклеивали антивоенные листовки.
   Но семена, брошенные подпольщиками, дали всходы: черниговский гарнизон глухо бурлил. Жандармы, неистовствуя, схватили на улице Виталия Примакова. При обыске на квартире Муринсона, где жил Виталий, были найдены революционные листовки. И вот 14 февраля 1915 года черниговская социал-демократическая молодежь очутилась под стражей. Избежал ареста лишь Юрий Коцюбинский, заболевший тифом.
   В мае всех арестованных – Виталия Примакова, Марка Темкина, Анюту Гольденберг – увезли в Киев, на суд.
   Большая группа черниговской молодежи провожала арестованных в Киев и даже сумела пробраться в зал заседания суда. Была там и Варвара Николаевна.
   Измученная Варвара Николаевна и страшилась за судьбу сына и в то же время гордилась им. Жандармы, пытаясь играть на ее материнских чувствах, предложили ей уговорить Виталия отречься от революционных убеждений, признать вину и принести публичное раскаяние. Обещали за это смягчить приговор. Юный Виталий, к радости матери и всех друзей, с презрением отверг гнусное предложение царских охранников.
   А потом пошли одна за другой царские тюрьмы, которые Виталий прошел, закованный в одни кандалы со своим товарищем Темкиным.[9] Голодовки, одиночки, карцеры, встречи со старыми революционерами еще больше закалили молодого социал-демократа, большевика. Тюрьма не сломила его. Напротив, как и для многих молодых революционеров того грозного времени, она явилась лучшей школой жизни, университетом классовой борьбы.
   Сибирь неласково встретила Виталия. Тяжелая работа у богатой чалдонки за угол и кусок хлеба, а затем у кузнеца в холодном помещении подорвали здоровье. Виталий заболел. После больницы абанские ссыльные нашли Примакову работу в волостном правлении. В Абане же с первыми известиями о свержении царя Виталий, возглавив группу товарищей, разоружил полицию.
   …К вечеру вслед за пастухами, пригнавшими с выпаса стадо, усталый путник, никем не узнанный, вошел в Шуманы, направляясь на их северную окраину, где, отмеченный видным за десять километров и поныне сохранившимся высоченным осокорем, стоял не ожидавший его в этот час отчий дом.

7. «Колокол громкого боя»

   А потом был Киев. Затем придет черед многих исторических битв. Потому что имя Виталия Примакова неотделимо от подвигов червонного казачества. А с червонным казачеством связан ряд решающих сражений гражданской войны. Не зря Микоян Скрипник писал: «С самого начала рабоче-крестьянской революции нет, вероятно, ни одного события, в котором на страницах истории борьбы за пролетарскую власть на Украине не было бы кровью бойцов написано имя червонного казачества».
   Полтава, Киев, Новочеркасск, Москва, Унеча, Харьков, Александрия, Шепетовка, Горловка, Полтава, Чернигов, Кромы, Харьков, Перекоп, Проскуров, Тернополь, Стрый… Много, но не все. После этого будет служба в Ленинграде, Свердловске, Ростове, Москве и снова в Ленинграде. Завидный перечень, но и этим он не исчерпывается. Придет время, и страна пошлет выросшего в Черниговском Полесье прославленного своего полководца Виталия Примакова за рубеж, чтоб там достойно представлять ее интересы. Пекин… Кабул… Токио… Берлин…
   Как-то в беседе с генералом Журавлевым, земляком Примакова, маршал Малиновский сказал: «Сейчас не сразу назовешь фамилию военного атташе в Афганистане. А тогда вся Красная Армия знала, что в Кабуле сидит наш Примаков!»
   Вот как обстоит дело с географией. А история? История жизни Примакова, этого замечательнейшего сына украинского народа, вписана золотыми буквами в блистательную книгу ленинских побед. Тремя орденами боевого Красного Знамени отметила страна высокие заслуги Примакова.
   Но была у вожака червонных казаков еще одна награда – портсигар. Необычный портсигар из необычных фондов. Он хранил на себе факсимиле царя – «Николаша».
   В своей автобиографии 14 февраля 1921 года Примаков писал: «За галицийский поход я получил золотой портсигар с надписью: „Бесстрашному рейдисту, командиру Червонноказачьего корпуса тов. Примакову на память о 13 рейдах от командарма Уборевича“».
   Надо отдать должное объективности знаменитого командарма. В историю героической борьбы советского народа и в науку советского оперативного искусства Виталий Примаков вошел как блестящий рейдист, как выдающийся военачальник, хорошо понимавший значение конницы в тех сложных условиях.
   1918 год. Год гнева и мести, как назвал его Примаков. Первый рейд по застывшему руслу Днепра в тыл гайдамакам, Киев. 1919 – рейды на Деражню – Летичев и на Карловку – Селещино. Героический рейд на Фатеж – Поныри, который решил участь лучших деникинских полков под Орлом. Рейд на Льгов, рейд на Харьков. 1920 – рейд на Проскуров, а затем на Стрый, и последний рейд на Волочиск, который навсегда покончил с Петлюрой.
   У многих есть такое представление: герой гражданской войны – это летящий на врага беззаветный рубака. Верно. Гражданская война знала много и беззаветных рубак. Трудно любой армии без отчаянных смельчаков, но еще труднее без тонких мыслителей. Ценность фильма «Чапаев» не в эффектно сделанной сцене психической атаки. Это здорово! Здорово и то, как Фурманов перевоспитывает, обращает в ленинскую веру строптивого начдива. Но особенно здорово то, что сказано всего лишь тремя словами: «Чапай думать будет!» Без думающих Чапаевых не было бы у нас Красной Армии и не было бы ее побед. Думать, мыслить учил наших полководцев Ленин, учил этому и его ближайший соратник Фрунзе.
   Ленинская школа помогала советским полководцам разбираться не только в голых цифрах, но и в чувствах солдат, число которых ежедневно и дотошно подытоживалось в штабных реляциях и разведывательных сводках. Эта школа не только учила, но и требовала дерзать даже с десятью шансами против ста, но при обязательном учете всех возможных ходов и контрходов противника…
   Готовясь к рефератам в гимназическом кружке красноречия, Виталий наседал на классику древнего Рима. Свободно цитировал Овидия, Горация, Цицерона. Не забывал он наставлений древних мыслителей и когда руководил боевыми действиями червонных казаков. Ссылаясь на Каталину, он внушал своим командирам, что никакое убежище и никакой друг не защитят того, кто не обрел себе защиты в собственном оружии, и что в случае значительного перевеса в силах врага надо оставить ему победу, насквозь пропитанную кровью и слезами…
   Примаков! Червонные казаки! Червонные казаки, которых народ любовно называл «червонцы». Счастье, что эту грозную, способную в порыве священного гнева сокрушить все на своем пути динамическую массу вели широко просвещенные большевики. Эта революционная и в то же время крепко эрудированная молодежь сдерживала обнаженные чувства и вырвавшиеся на волю необузданные инстинкты. Ей помогали пусть и небольшой пока опыт, рассудок, помогало детство, проведенное в тесном общении с горемыками многочисленных Выхвостовых, помогал почерпнутый из книг багаж.
   Необузданные инстинкты были побеждены и потому, что, как отметил Ленин, рассудок крестьянина победил его предрассудок.
   Гуманизм Толстого и Шевченко, призывы к добру Горького и Коцюбинского, коими жили Примаков и его ближайшие соратники, сделали свое доброе дело. Молодые вожаки червонного казачества взвешивали не только то, что свершил враг, но и то, что было причиной свершения. Это и сохранило много человеческих жизней, сберегло народную кровь. И оно же делало чудеса – вчерашние враги отходили вовсе от борьбы, другие поворачивали оружие против лжепророков, против курносых Мефистофелей, против вчерашних кумиров, против Петлюры, метко окрещенного его соратником Винниченко – «мелкобуржуазный клоун с гетманскими амбициями».
   Во время Стрыйского рейда, в глубоком тылу у пилсудчиков, перед самым ударом на Стрый, на его окраинах по приказу Примакова был расстрелян один из самых боевых сотников. Может, в нашем командире вновь проснулся давно уж дремавший в нем Печенег? В тесном кругу он потом жалел Мозгового, но… он не мог поступить иначе. Замученное шляхтой население Галичины встречало червонных казаков как избавителей, как родных братьев, с хлебом-солью, с цветами. А тут среди бела дня насилуют девушку-сироту. Как человек Примаков жалел расстрелянного, но как командир… Даже не посчитался он с просьбами местных жителей, заступившихся за бесшабашного сотника.
   Вожак червонных казаков старался избегать лишних жертв. Но если это вызывалось необходимостью… Он говорил: «Самый мягкий начальник обязан в известные минуты стать кремнем…» Война – это деяние, в котором не только лишь тяжким трудом, потом и кровью, но и смертью отстаивается жизнь. Ради этой жизни он не щадил и самого себя… И в этом была его сила. Как и сила многих советских полководцев, умевших не только направлять, но и вести людей в бой. Примаков высоко ценил меч. Меч, отстаивавший честь и волю народа. Но смотрел он на вещи шире. Не раз он говорил о том, что нам необходимо крепкое боевое братство, чтобы через него прийти к братству трудовому. Не война, не разрушение, не кровь, а труд, покорение природы, совершенствование жизни являются естественным состоянием социалистического общества.
   Был Примаков против пролития лишней крови. Человеческую кровь надо щадить. В бою – свою, после боя – вражью. Есть незыблемые солдатские законы для всех веков и народов. Кто их нарушает, тот перестает быть солдатом и становится жалким шакалом.
   И не все средства для достижения цели хороши. Особенно те, которые не считаются с излишними человеческими жертвами.
   И в то же время Примаков – это не чувствительный дяденька, приверженец абстрактного добра. Воинствующий гуманист, он понимал, что для сбережения народной крови дозволено пустить кровь его заклятых врагов. И в то же время такой гуманист, который сплошь и рядом покорял петлюровские войска не только силой железа, но и силой ленинского слова.
   Примаков – этот звучный «колокол громкого боя» – был вожаком масс, талантливым полководцем и незаурядным беллетристом. Об этом свидетельствуют его книги. Книги, в свое время тепло встреченные советским читателем.
   Иные военачальники и полководцы пишут мемуары, дожив до глубокой старости. Многое небывшее становится бывшим и наоборот. Тут ничего не поделаешь. Память не алмаз, она с годами крошится. Примаков писал о бывшем сам, да еще по свежим следам. Недаром в одной беседе он сказал пророчески:
   – Не спорю. О нашем времени напишут блестящие повести и романы, фундаментальные классические тома. И верно то – если читатель захочет попасть в мир прекрасного, он потянется к классике. А если пожелает узнать правду тех дней, он будет искать мои книжонки. В тех томах будет сказано, как оно м о г л о б ы т ь.
   И пусть о нашей борьбе пишут все ее участники. Воин – защитник и истинный слуга народа – вершит историю штыком. Ученый воссоздает ее пером. А особенно ценны страницы истории, написанные рукой, которая хранит в себе жар ружейных стволов.
   Хороши скрипки, настраивающие души на возвышенный лад. Чудесны грозовые разряды басового регистра фортепиано, вселяющие тревогу в сердца людей. Но славны и мощные раскаты гулкого турецкого барабана, зовущего массы на священный бой…
   Записки Примакова «На Украине» очень ярко рисуют грандиозные события грозных лет гражданской войны.