– Так то же гастролеры: «Рупь поставишь – два возьмешь!..» – пояснил Примаков. – А что ни говорите, здорово это получилось про хмель. Прямо стихи, поэма…
   Стараясь убить время, попутчики комкора вспоминали разные забавные истории, участниками которых были они сами или же слышали их от других. И больше всего всяких былей и небылиц приписывали командиру 2-го полка Пантелеймону Романовичу Потапенко.
   Вот и сейчас Полещук вспомнил один курьез. Послал Потапенко своего коновода за новым бельем. А тот вернулся с пустыми руками, говорит: «Начхоз не дает сподников. Требует, пусть сами придут!» Потапенко направился в каптерку. «Спрашиваю вас, батя, – расшумелся он там. – Долго будете вы меня конфузить? Командир полка я чи не командир?» А получилось так: когда пришлось оставлять Барвенково, за командиром полка потянулась вся родня. Боялась шкуровских плеток, а то и пуль. Родной отец стал в полку начхозом, а брат Федор – сотником. Старик и говорит сыну: «По части там тахтики-прахтики не спорю, ты у нас за главного, а по части сподников – главный во всем полку я. Недавно, когда всем давали, и ты получил. Шо? В кобуры складаешь, жених? Знаю, там уже у тебя два отреза на галихве и набор на чеботы…» Потапенко разъярился: «Кому какое дело? То не ворованное, не грабленое. Полученное по закону. Шо я таскаю штаны два срока – кому какое дело… А касаемо сподников, то я же нe слазю с седла, растер их на полоски…» Тут старик перебил командира: «Добре, Пантымон. Спускай штаны, мне надо самозрительно убедиться…» И что ж вы думаете, покорился Потапенко. Вот такой-то был у нас зажимистый начальник полкового хозяйства… Прижимал всех, а больше всего не щадил нашего комполка, родного сына…
   Боец-криворожец тихо хихикнул в кулак. Чуть смутился, понимая, что не часто придется вот так просто вести дружескую беседу с тем, чье имя гремит на всю Украину.
   – А знаете, товарищ комкор, – начал он, – кто у нас самый подрывщик дисциплины?
   – Их не так уж много, думаю, – ответил Примаков, – Но ручаться не буду. Есть они и у нас…
   – Так я вам скажу. Я из второго полка… И самый большой подрывщик дисциплины – это наш командир…
   Заявление бойца вызвало иронические возгласы всей громады.
   – Того быть не может! – твердо отрезал комкор.
   – Так вот, – усмехаясь в свои тощенькие усы, продолжал казак. – Дневалю это я по конюшне нашей сотни. Ночь – на дворе гуляют ветры, а возле конячек затишно и тепло. Я и не понял, когда вздремнул. Слышу, кто-то тихонько меня тормошит. Раздираю глаза, а передо мной сами они – наш командир полка. Шевелят у моего уха своими рыжими усами: «Так вот, хлопче, знаешь, спать не полагается. И на случай боевой тревоги, и на случай огня, и на случай нападения. Хорошо – пришел на конюшню я. А если б старшина…»
   Антон Карбованый поведал о схватках комнезама с бандитами, копошащимися еще в лесах, и о том, как вместе с нэпом ожили кулаки. Особо те, кто в апреле девятнадцатого года пошел за петлюровским атаманом Дубчаком, поднявшим восстание в Миргороде.
   – Было время, – почесал казак затылок, – и я мечтал, сознаюсь, товарищи, знаете о чем? Иметь свой хутор, а вокруг него шоб поднялся тын с гвоздочками поверху. Ну, одно, шо все-таки наши червонноказачьи политруки ума вставили не мне одному. А другое – вот пока ездил до дому, насмотрелся на те заборы с гвоздочками. Пакость одна… Вот мое слово!
   – По правде сказать, – повернулся Примаков к седобровому, – думал, что ты уже отказаковался. Считал: не вернешься в корпус…
   – Это через шо? – насторожился Карбованый. – Думаете, через то, шо случилось со мной в Меджибоже? Я не из обидливых. На кого обижаться? На Советскую власть? Так она же стукнет, она же и подбодрит. Это зависимо от хода понятий…
   – А ты расскажи нам, что там стряслось с тобой в Меджибоже, – предложил казаку Улашенко. – Может, пока расскажешь, мы до Казатина и доползем…
   – Оно бы ничего… – как-то весь подтянулся Карбованый. – Мне в Казатине как раз пересядка на Шепетовку…
   – Что ж? Давай, Антон, – поддержал Данила командир корпуса. – Выскочил ты тогда чудом…
   – Чудо само собой, товарищ комкор. А надо, как вы говорите, и башкой располагать по обороту событий…
   – Ближе к делу… – пробасил Пилипенко.
   – Вот и ближе, – начал казак, гася окурок о подошву сапога. – В Меджибоже выездной трибунал присудил меня к шлепке. За бандитизм! А по какому такому пункту, значит, наградили меня чином бандита?.. А за шо? Уже трое суток гнали мы через Летичевщину атамана Гальчевского. Казаки были воспалены до нет сил. Знали: это он, гадюка, посек Святогора, комполка-десять. В Бруслинове. И где? Под окнами его невесты. В Клопотовцы приспел наш начдив Шмидт. Дает команду – менять лошадей у селян, а Гальчевского – кровь из носу! – накрыть. Конечно, менять по закону, с командиром, с распиской. А я… Ну, понимаете, пристал мой буланый. Я в первый двор, вывел из стайни не коня – зверя. А то был двор Гуменюка. Значит, отца председателя Летичевского ревкома. Вот тут-то и поднялась заваруха… Как раз объезжал села товарищ Петровский. Гуменюк ему ответственную бумагу – ограбили, мол, до нитки. Будто и скрыню отцовскую обчистили. Шо касаемо жеребца – хвакт, а насчет скрыни – избавь боже! То, как говорит наш завбиб, – не моя амплуа… Короче говоря, показательным судом, значит, для показа прочим, присудили меня, Антона Карбованого, к расходу…
   – Ото, видать, Антоне, ты тогда и посивел, – бросил реплику Улашелко.
   Рассказчик пригладил рукой свои седые брови.
   – Нет, Данило, приключилось то не от горя, а от досады… Случается и такое. Выходит, меня осудили, и пошел приговор в Винницу на подтверждение. Значит, мнение трибунала должно было утвердить корпусное начальство… А тут обратно тревога – Гальчевский. Полк – в седло, А меня с двумя волостными милиционерами – в Проскуров. Звезду содрали с папахи, поясок отобрали. Попался не конвой – тигры! Ни шелохнуться, ни головой повернуть. С брички до ветра и то не пускали. А тут в Дубнячке за Россошкой показались конные. Кучка так себе – всего трое. Издали мельтешат лампасы на штанах – значит, свои. Один конвоир приклал руку до лба и аж хрипит: «Банда! Распознал Гаврюшку, сына меджибожского круподера. Стреляный гайдамака!» Я не стерпел – цоп у правого конвоира винтовку. Стрелок я хоть куды, даже и сейчас, без двух пальцев. Не буду выхваляться, а парочку, располагаю, свалил бы. А третьего взял бы второй милиционер. Так шо вы думаете – ни в какую! Оба в один голос: «Брось, сволочь, пристрелю!..» Наскрозь охамлючили меня барбосы и еще с брички долой. Понимаю – хотят прикончить. И кто? Свои! Красные! А спасли меня в тот раз лютые враги – бандюки. Они как припустят, а мои телохранители – в кусты. Поминай как звали! Ушились вместе с моими бумагами. На ходу один все же стукнул. Не целился, а два пальца мне повредил, аж юшка с них потекла… Вот тут, хлопцы, с досады я и посивел…
   Рассказчик глубоко вздохнул. Ослабил ремень на гимнастерке. Продолжал:
   – Подскочили лесовики. Разговоров было мало. Загнали в ту же бричку и лесными тропками в ихнее логово. Бросили в темную землянку. Разодрал я портянку, перевязал повреждение. Успокоился. А потом достал свою походную музыку. – Тут рассказчик извлек из-за голенища почерневшую от времени простенькую сопилку. – Достал ее и пошел разгонять свою досаду. Я в свою дудочку, а тут стали подносить мне разный харч. Я и подумал: «Значит, и среди них есть с понятием до музыки…» Ночью повели до атамана. За столом в просторной землянке было их много, полная директория, а один – с орденом. Я смекнул: то сам Гальчевский. Нам говорили: это он самолично содрал с посеченного Святогора боевое отличие «Красное Знамя». Он и допрашивал. Как узнал, что меня присудили красные до расстрелу, сразу велел сесть, налил самодеру. А я шо? Маскируюсь. Не говорю, шо осудили за жеребца, а за несогласие с политикой до селянства. Гальчевский аж подскочил. Говорит: «Было даже мнение пустить тебя на колбасу, а выходит другое: враг наших врагов – наш друг!» И обратно сует мне, сволота, кружку.
   – Пожалуй, в проскуровском допре тебя, Антон, встретили бы не так, как твои новые друзья! – прервал рассказ заготовитель.
   – Интересно, шо запел бы ты в той сволочарне. – Карбованый строго посмотрел в дальний угол салона, откуда донесся въедливый голос Шкляра. – А дальше все обернулось так. Гуляем мы вовсю, а тут кто-то тихонько поскреб шибку. То был знак. Атаман кивнул. В помещение ввели нового человека, а он аж блестит от пота. Видать, скакал во весь дух. И кто ж то был? Как вы думаете? Председатель ревкома. Сама летичевская Советская власть. Гуменюк меня не знал, а я его не раз слушал на митингах… Тут душа моя давай джигитовать из самой середки до ушей, а оттудова аж до пяток. Подумал: «Вот через какого гада тебе, Антон, чуть не довелось принять казнь от своих!..»
   – Того Гуменюка губчека шлепнула, – сказал Примаков. И снова насторожил слух. Это было его особенностью – он умел хорошо рассказывать и не хуже слушать.
   – Слышал, – ответил Карбованый. – Про шо они тогда говорили при мне – знаю. А про шо без меня – не трудно догадаться. Вскоре Гуменюк ускакал. На том же самом жеребце, через которого мне выпала та рахуба. Ну, короче говоря, наутро выдали мне обрез, выделили не очень-то резвого конька, но и не совсем ледащего. «Воюй! Кроши красных! Лупи москалей!» А я… вернулся на нем до своих. Улучил момент. И прямо до кого? До нашего комиссара. Вы его знаете. По хвамилии он Новосельцев, по местности – петроградский, по прохвесии – из мастеровых. Путиловский! Одно слово – выдающий партеец! Ото как зашьются наши оружейники, то сразу до него. Он выручит. А стоим по деревням – сам шукает поврежденные молотарки, паровички. Находит и доводит их до ума. Своими руками. Шо касаемо машин, шо касаемо нашего брата. У кого порча – вылечит. Такой-то человек из любого подлеца слезу жмет… И без никакого крику, без соленых высказываний. Тихонечко, как те бабы-шептухи. Только по-хорошему. Мы за ним – хоть куды! Скажу по большому секрету, случается, шо и самого комполка нашего пропускает через решето и через веялку. И ничего – живут дружно. Так вот после того гостевания у пана Гальчевского – я прямо до него, до нашего комиссара. Но пока до него добрался, сделал по лесу круглосветное путешествие. И первое, шо я ему отрезал: «Я хоть и бандит, но красный!» А он: «То, шо ты красный, товарищ Карбованый, знаю. А снять с тебя бандита может лишь Винница». Вкратцах – слово нашего комиссара придало мне моральное состояние. Вот тогда и доставили меня до вас, товарищ комкор. Правда, полковая медицина до того отсекла мне поврежденные пальцы…
   Закончив рассказ, сивобровый казак многозначительно посмотрел на командира корпуса.
   – Со мной получилось, как с той Явдохой, – загадочно усмехнувшись, добавил рассказчик.
   – С какой это еще Явдохой? – спросил Примаков.
   – Boт послухайте сказочку. Ехал это казак Кузьма со своим кумом с ярмарки. И говорит: «Вернусь до хаты и обязательно лусну свою бабу». Кум спрашивает: «А за шо?» Кузьма отвечает: «За то, шо не встренет!» Кум ему: «А если встренет?» – «Тогда за то, шо не откроет ворота». – «А если откроет?» – «Тогда за то, шо не распряжет волов». – «А если распряжет?» – «Тогда за то, шо не подаст вареников». – «А если подаст?» – «Тогда за то, шо не поставит полкварты…» Но вот уже и хутор Кузьмы. Встречает его с улыбкой Явдоха, раскрывает ворота, распрягает волов, ставит на стол высокую макитру с варениками и еще в придачу целую кварту горилки… Кузьма с кумом закусили, выпили, а потом хозяин встал, подошел к Явдохе и все же луснул ее кулачищем по спине. «За шо?» – спросил кум. «А за то, шо сопе…»
   Сказка сивобрового вызвала взрыв мощного смеха. А он, даже не улыбнувшись, продолжал:
   – Так и со мной… Антон Карбованый один из первых в червонном козацтве. Поил своего коня в Ворскле Днепре, Буге, Стрые. Освобождал Харьков и Киев по два раза, ходил в Карпаты, оборонял Москву. А его за то, шо кормил голодного коня мацой, стуканули, за то, шо достал воз шоколаду, тоже для голодных лошадей, – против шерсти погладили, и за бандитского коня – луснули.
   – Но, дружище, – Примаков положил руку на горячее плечо казака, – за одного битого двух небитых дают…
   – Наше козацтво в огне не горит, в воде не тонет, – добавил Пилипенко. – А ты, видать, Антон, еще коренастей стал…
   – Шо я вам скажу, товарищ Федя, – ответил казан. – Сердце имеет десять жил. Они рвутся от горьких думок и безделья. Они крепнут от радости и труда…
   Взволнованный грустными воспоминаниями, казак снова достал свой неказистый инструмент. Поднес его к губам. Чуть прикрыл сверкавшие металлическим блеском глаза, и сразу же вагон заполнила знакомая мелодия старинной песни: «Ой, на ropi тай женці жнуть…»
   – Тогда, помню, – нарушил общую тишину Федя Пилипенко, – пришлось заниматься двумя товарищами. Тобой, Антоне, и Степановым. Это бывший хозяйственник у Потапенко. Приговор по его делу остался в силе…
   – А ты, Федя, расскажи о том забавном и досадном случае. Развесели ребят…
   Стало смеркаться. Ледяная броня на окнах наливалась тяжелой синевой. Сгустились тени в дальних углах салона. Никли очертания кудлатых голов. Лишь вспышки цигарок то и дело освещали напряженные, полные любопытства глаза.
   – Осудили Степанова за буйство. Был он, надо сказать, человек тихий… А вот случилось. Случилось так, что влюбился он в дочку самого первого проскуровского нэпача. Тот поставлял топливо и шпалы железной дороге. Дело прибыльное, ясно. Будто та девка тоже втюрилась. И отец не против жениться, только при одном условии – чтоб жених перешел в веру невесты…
   – Чего захотел, гад! – послышалась уже в полном мраке реплика.
   – А перейти в другую веру не так и просто… Отговаривали жениха многие – сам Потапенко, комиссар полка, его товарищи. А тот уперся – любовь! И через ту любовь человек пошел на глупость – сделал себе обрезание… А спустя месяц сыграли и свадьбу. Из казаков никого там не было – жениха из армии уволили. Стал он помогать тестю-подрядчику. А тут пришли осенние конноспортивные соревнования. Явились в Проскуров джигиты второй дивизии. Первые призы хватанул тогда сотник Кривохата. Сразу после скачек вместе с призами он увез в Староконстантинов и молодую жену Степанова.
   – «Пришел, увидел – победил», – рассмеялся своим баритонистым смехом Примаков.
   – Вот это да! – воскликнул Полещук.
   – Ну, с досады кругом обманутый муж ввалился в ресторан, напился с горя и пошел буянить… Весь буфет раскрошил… Свои полгода отсидел, а потом Демичев его пожалел. Взял сторожем на сахарный завод. В ту пору завод был еще под властью первой нашей дивизии…
   – Что такое «Канны», не слышали, товарищи казаки? – спросил Примаков. – Не слышали! «Канны» – это клещи для армии. Но есть «Канны» и для командира. Это такие клещи: одна сторона – неверие солдат, а другая – недоверие начальства. Вот тот Степанов и попал в такие «Канны»…
   – Любовь, та доведет… – запустив два пальца за воротник и затем тщательно проверив, нет ли «улова», сказал Улашенко. – Вот у нас в одиннадцатом полку было такое…
   – В одиннадцатом «огнеупорном», – уточнил Карбованый.
   – Ладно, пусть «огнеупорном», – не обиделся Улашенко. – Однажды, это было в Багриновцах, влетает в штаб молодица и прямо до комиссара: «Где тут ваш хвершал? Дайте мне хвершала!» Оказалось, провела она ночь с одним казаком шестой сотни. Как раз в той сотне, вам это известно, товарищ комкор, собрали всех деликатно больных. Из всех полков и подразделений. Жизнь есть жизнь. Еще не проветрилась Подолия после царской войны, да и пилсудчики хорошенько наследили… А комиссар ей: «Что, не слышала – наши агитаторы специально собирали народ, предупреждали». А она: «Ну, чула, собственными ушами чула… Но как же ему отказать, если оно гарне, як яблочко…»
   – Тоже мне наказание! – вдруг откликнулся молчаливый заготовитель казатинского буфета. – Подумаешь, полгода! Да я бы за такое шкуру с того Степанова спустил. Шутка – разгромить буфет!
   Пилипенко принес, выклянчив у проводника, зажженный огарок тех толстых железнодорожных свечей, которые чудом сохранились от старого режима.
   – Дисциплина – вещь очень нужная! – набивая трубочку махоркой, вполголоса, при скудном освещении в салоне начал Примаков. – Дисциплина нужна в пятитысячном коллективе и в артели из пяти человек. Ясно! Но не та, которая держится на палке и на клыках. Нас учит Ленин – сумей повести за собой людей добрым словом и личным примером. Не без того – если кто бьет посуду в ресторане или же самовольно хватает лошадей, тогда…
   Тут многозначительно крякнул Улашенко. Все повернули головы в сторону Карбованого.
   – Мы караем, – продолжал комкор. – Но мы и против крысиных тигров…
   – А что за «крысиные тигры»? – послышалось со всех сторон.
   – Это вот что, – затянувшись, ответил Примаков. – Слушайте. В одном немецком городке завелись крысы. Не было от них, как говорят, спасу. Поедали все… Набрасывались даже на людей. Что только не делали, чтоб избавиться от той напасти! Ничего не помогало. Вот тогда один ловкач и предложил вывести крысиного тигра, А как? Поместили в банку двух крыс. На третьи сутки одна из них оказалась съеденной. Спустя два дня бросили в банку еще одну. На вторые сутки вновь осталась одна. Третья крыса не продержалась и дня. Четвертая жила два часа, пятая – не устояла против хищника и десяти минут Вот тогда того крысиного тигра выпустили в стадо… Передушил он с полсотни своих сородичей, а остальные со страху разбежались кто куда. Вот таких крысиных тигров было немало у наших врагов – у Деникина, Петлюры, Махно…
   – Довелось и мне драпать от одного крысиного тигра, – вспомнил Улашенко.
   – Постой, Данило, я еще не кончил, – остановил казака комкор. – Спустить шкуру легче всего. Вот сохранить ее для дела, для нашего дела – это сложнее. Ленин нас учит: надо строить новую жизнь с людьми, выросшими при капитализме. Строить и в то же время поворачивать их к нам лицом… Спустим шкуру с одного, а отпугнем тысячи. Наше дело не отпугивать, а привлекать!
   – А я помню вашу статью, Виталий Маркович, в «Червонном казаке», – вспомнил Улашенко. – Это было в декабре 1921 года. Называлась она «Червонное казачество должно стать коммунистическим»…
   – Учит нас партия, – продолжал Примаков, – учат наши вожди словом и делом. Лишь тот настоящий ленинец, кто является коммунистом не только по образу мыслей и слов, но и по образу жизни и по образу действий… Вот во время недавней чистки партия освободилась от балласта, от примазавшихся. От тех, кто лишь красно говорил… От тех, у кого книжечка была красная, а сердце – черное. От тех, у кого были мощные холки и тощие лбы. От крысиных тигров. Конечно, закон есть закон. Он обязателен для всех. Закон должен быть твердым, но правление – мягким. Помню, в самый разгар борьбы с Шепелем и Гальчевским некоторые товарищи склонны были карать всех подряд. Этим мы бы только подсекли собственные опоры и помогли врагам.
   – Что говорить, были такие, – подтвердил Полещук. – Могу их назвать.
   – Называть не следует, – продолжал комкор. – Ни одна революция не обходится без крови. На то и революция. Но ей всегда вредила лишняя кровь. Лишняя кровь – это та, которая проливается зря, не ради торжества Революции, а ради амбиции. Вот этой лишней кровью в свое время воспользовались термидорианцы для своего контрреволюционного переворота, для свержения власти Робеспьера и санкюлотов – значит, трудового народа… И если мы допустим лишнюю кровь, она может стать тем динамитом, которым мировой капитал пытается взорвать нас… Надо прямо сказать – народ ненавидит жестокость и самоуправство, попрание закона и справедливости, презирает проныр и пройдох. Народ уважает подвиг и труд. Он чтит настоящих людей.
   – А ну, выкладывай теперь ты, Данило, – попросили пассажиры вагона.
   Состав тихо продвигался вперед, и лишь задушевной беседой можно было скоротать время. Спутники командира корпуса были рады любому рассказу.
   – Значит, вели это меня на расстрел… Как раз вовсю цвела сирень…
   – А за что, тоже за коня? – посыпались нетерпеливые вопросы.
   – Не за коня, а за чеботы. За юфтевые вытяжки. Не сапоги, а шик-мадера!..
   – От благодарного населения? – съязвил Пилипенко.
   – Поперед батька не лизь в пекло. Дай расскажу. Искал я свою часть. Добрался до Таращи, а там бригада Гребенки. Иду в штаб, а в нем все вверх тормашками. Штабники приставили караул к самому Затонскому. Решили они перекинуться к Деникину. Тот входил в силу…
   – Крепкая была часть у Гребенки. И сам боевой малый, – перебил рассказчика Примаков. – Хорошо воевал он против немцев, против Петлюры. Вместе с ним мы громили весной девятнадцатого петлюровские тылы на Волыни. Все было хорошо, пока не пролезли в его штаб деникинские лазутчики, а в полки – петлюровские гайдамаки…
   – Так вот, – продолжал Улашенко. – Какой-то крысиный тигр из штаба кинулся на меня: «Коммуния! К стенке!» Содрал с кожаной фуражки звезду. Тут меня окружил с десяток зверюг. Видать, из тех, кто недавно еще миловался с атаманом Григорьевым. Обмацали, вытащили бумажник, опорожнили кобуру. Там был добрый наган. Смотрю: целятся на мои сапоги, а тот крысиный тигр кивнул одному здоровенному хлопцу: «Веди!» И повел он меня по тихим улицам Таращи… Я впереди, за моей спиной – дуло, а за тем дулом – сам хозяин гвинтаря. Пришли на пустырь. Я гимнастерку долой, содрал с головы кожаную свою фуражку, через которую, думаю, все и случилось. Прощаюсь с жизнью, а все же не совсем… А здоровило все не сводит глаз с юфтевых моих сапог. Повторяю: то были не сапоги, а шик-мадера! «Стреляй, бандюга!» – говорю я ему. Он вскинул винтовку. Видать, опытный! А я ему: «Если твоя совесть еще не полиняла, как шерсть твоей кобылки, дай закурить». Он бросил мне кисет с бумагой. Я затянулся и сообщаю ему: «Только знай, гад, я с живых ног не могу стащить сапоги, а с мертвых сам черт не сдерет…» Он задумался. Потом командует, чтоб я сел на траву. А мне что? Выполнил я команду. Он требует мою правую ногу, а я отвечаю: «Пока есть силы, берись за левый чебот. А правый, тот идет легче!» Взял он винтовку под локоть, уперся своей левой в мою правую ногу, ухватился обеими лапами за мой чебот и давай мантулить. По правде сказать, обутка была тугая, а тут я еще давай «помогать». Минут десять повозился он с одним сапогом. Упрел. Но и правый не очень-то поддавался. Он уже прислонил винтовку к ясеню, вытер рукавом мокрый лоб. Тут я и говорю: «Хватай крепче задник, а я тебе помогу», И стал обеими руками сдвигать вниз голенище. Он и рад. А я и в самом деле ему помогал… С сапогом в руке он отлетел на сажень, а в моих руках остался маузер. Я с ним не расставался год. Носил за правым голенищем… Ну, из-под Таращи ушел я и со своим маузером и с винтовкой… Как недавно у нас, в Хмельнике, пел один куплетист: «Шашка, плотка и кынджал – все в одной рука дэржал…»
   – А я всегда ношу с собой вот эту штучку, – Пилипенко вытащил из кармана яйцевидную гранату-«лимонку». – На худой конец…
   – Да! – раздумчиво сказал Примаков. – В древности на пушках отливался латинскими словами девиз: «Последний аргумент короля». А ручная граната – это последний довод червонного казака, да и любого красного бойца.
 
   Вот с этой самой поседевшей на морозе «лимонкой» в одной руке, с винтовкой в другой и ввалился на рассвете в салон Примаков. С красным от ледяного вихря лицом и с поседевшими от стужи висками, ресницами. Поседели и шапка командира корпуса и смушковая опушка его элегантной синей венгерки.
   В этой красе кавалеристов, сшитой лучшим жмеринским портным в октябре двадцатого года, Примаков повел свой корпус в славный поход против многочисленной армии самостийников. Сохранился еще и групповой снимок тех времен, сделанный на подступах Волочиска, в день прибытия в корпус Иеронима Петровича Уборевича, сменившего товарища Василенко на посту командарма-14.
   Следом за комкором, гремя задубевшими на морозе сапогами, при полном вооружении, ввалился в помещение и Полещук. Пилипенко, выполнявший роль начальника караула, преподнес вошедшим, как и предыдущей смене, лампадочку чистого спирта. Час на морозе, да еще на арктическом почти ветру, что-нибудь да значило…
   – Ожог первой степени! – крякнув от удовольствия, определил казак, доброволец с Волыни. – После такого угощения, товарищ адъютант, я согласный обратно часок отдежурить…
   – Ишь, какой ласый!.. Это, брат, энзе. Только для особых обстоятельств. Соображай – сало и то кипятком сдабривали…
   Там, снаружи, вокруг состава уже совершала строгий обход очередная пара караульных. Ночь застала комкора и его спутников у входного семафора станции Попельня. Ни два мощных паровоза «С», ни фастовский снегоочиститель, даже с помощью станционных рабочих, притащивших лопаты и для пассажиров состава, ничего не могли сделать. Примаков с трудом добрался до станционного телеграфа, а посланный начальником станции человек должен был привести из ближайших сел людей для расчистки пути. Снега навалило в рост человека.
   Примаков уже не надеялся поговорить с Казатином. Отяжелевшие от наледи и снега провода обвисли и чуть ли не касались верхушек краснотала, высаженного вдоль полосы отчуждения. Но связь работала, и разговор состоялся.